/ Language: Русский / Genre:adv_history / Series: Легион

Византия

Жан Ломбар

Книги Ж. Ломбара «Агония» и «Византия» представляют классический образец жанра исторического романа. В них есть все: что может увлечь даже самого искушенного читателя: большой фактологический материал, динамичный сюжет, полные антикварного очарования детали греко-римского быта, таинственность перспективы мышления древних с его мистикой и прозрениями: наконец: физиологическая изощренность: без которой, наверное, немыслимо воспроизведение многосложности той эпохи. К этому необходимо добавить и своеобразие языка романов – порой: докучно узорчатого: но все равно пленительного в своей благоухающей стилизации старых книг.

1912 rufr Ю.Спасский368f97c0-5915-102a-990a-1c76fd93e5c4 Miledi doc2fb, FB Writer v1.1 2008-01-25 http://lib.aldebaran.ru/ Scan&OCR Ustas, Spelcheck Evridika 4236ccb4-5915-102a-990a-1c76fd93e5c4 1.0 Жан Ломбар Агония, Византия / Текст печатается по изданию: Античная библиотека, том II «Сфинкс» 1912 г. Издательская компания ВКФ Москва 1994 5-87925-001-6, 5-87925-064-4

Жан Ломбар

Византия

ПРЕДИСЛОВИЕ

Про творения Жана Ломбара можно было сказать, что они потонули, как корабль с грузом; на поверхности моря плавали кое-какие остатки: испачканный томик в окне у букиниста, экземпляр, благочестиво хранимый в библиотеке друга. На обеих сторонах обложки слова: Византия и Агония напоминали какие-то чудовищные фрески, кошмары бушующих толп; воскрешенных гениальным писателем. И так грустно было думать, что вслед за жестокостью судьбы, бросившей писателя в могилу в рассвете молодости, невзгоды окружавших его людей, издателя, погружали в забвение творения, полные силы.

По счастью создание его творчества воскресает, помолодевшее, приукрашенное; в белых пеленах страниц нового издания мысль Ломбара, эта трогательная умершая, подобно древней Альцесте, выходит, трепеща под своим покрывалом; она оживает, поднимает голову, и вот она, сияющая драгоценностями в своем торжественном священном одеянии, покрытом золотой эмалью, идет к нам в этой странной книге: Византия.

* * *

Воспоминание о Жане Ломбаре, этом небольшом человечке с крутым лбом, как будто полным идей, озаренным душою, с черными и жгучими глазами, неразрывно связывается с моими воспоминаниями о Марселе, этом большом городе солнца, голубого неба, шумных улиц, сверкающих портов, стука экипажей, разгружаемых кораблей, со смутным гудением улья, работающего и веселящегося, с быстрыми жестами, с говорящими лицами, с запахом морских трав и пряностей далеких стран на судах у набережной, среди зеленой воды. Наблюдая с высоты своего скромного жилища на склоне горы Notre Dame de la Garde Марсель с его крышами, шпилями, соборами, с его дымом, и его улицами, подобными муравейнику, Ломбар, конечно, узрел своим горячим взором визионера гигантские города, Вавилоны прошлого, смешение цивилизаций и жадные порывы народов, Рим при Элагабале и Византию при Константине V.

Марсель дал мне понять изумительную жизненность творчества Жана Ломбара; и Жан Ломбар, которого я увидел впервые в тот день, своим ясным и горячим голосом, поспешно развивая идеи и вызывая вихрь образов; дал мне понять Марсель и в нем могучую жизнь народа в движении, соприкосновения страстей и столкновения идей, драму темных жизней, борющихся из-за хлеба, тот Космос в сокращенном виде, который представляет собой город людей. Этот дар обобщать, видеть и понимать обнаруживается в высшей степени в его книгах, господствует и торжествует в них и придает им ту широту, выразительность, жизнь, какая не встречается больше ни у кого.

Потом я встретил Ломбара в Париже; он храбро отражал все бесчисленные затруднения, окружающие бедного поэта, в особенности, когда он не одинок и когда с ним его гнездо: жена, малютки. Бедный Ломбар! Всегда будет передо мной его лицо, проникнутое волей и сияющее умом, его острый взгляд, его говорливая горячность. Он был полон проектов: вскоре должен был выйти его Волонтер 92 года; он работал над большим романом: Коммуна! Коммуна!

Потом я неожиданно услышал, что он умер. И мое горе дало мне понять всю глубину моей симпатии к этому случайному товарищу, к этому редкому гостю, которого я видел, может быть, всего четыре или пять раз и которого я любил, как старого и очень дорогого друга.

Тогда я понял иные таинственные особенности, некоторые знаки, которыми был отмечен Жан Ломбар, и которые я замечал у тех предуведомленных, как их называет Метерлинк, у тех обреченных, что не должны довести до конца своей задачи: нечто редкое, проницательное, утонченное, исходящее от их духовного существа, подобно свету, тот знак предвозвещения, который сиял во впалых глазах Жюля Теллье, в прозрачном взгляде Поля Гигу, в огненных зрачках Леона Виан, тоже исчезнувших с земли.

Как печально думать об этих существах, самых благородных и самых прекрасных в человеческой расе и о многих других плодоносных зернах и погибших силах!

* * *

Жизнь Жана Ломбара определяется одним словом: усилия! Вся деятельная молодежь Марселя вспоминает о необычайной буре идей, проектов, предприятий, которую он явил при своих первых шагах.

Он был опьянен деятельностью.

Простой работник, золотых дел мастер, он бросился в политику. Тронутый страданиями пролетариев, грезой о лучшем человечестве, он написал поэму Аделъ, Будущее Восстание, в то время как в общественных собраниях он заявлял о требованиях своих братьев из народа. Социалист с окраской анархиста, один из видных членов первого рабочего конгресса в Марселе, проповедуя революцию словом и пером, он делал наброски различных литературных работ.

Он создавал молодые газеты: Силу, в курьезной книжной лавочке, на крутой улице Бернэ, Портик и Южную Лигу; в которой он сотрудничал и печатал начало своего романа, Cinqpualbre, оставшегося незаконченным.

Романы, стихи, биографические статьи, компиляции из книг, – Ломбар, которому жизнь доставалась с трудом, не отступал ни перед чем. Он весело нес каторжную работу литературного труженика и среди других работ по заказу находил время писать свои обширные романы: Агонию и Византию.

Никто не имел больше мужества и гордости, никто более геройски не вступал в битву с жизнью. Трудолюбие этого бедняка было неукротимо. Он был неизвестен и, чтобы пробиться, поднимал горы. Будучи необразованным, он узнал более, чем знают ученые, для того, чтобы написать книги редкой силы и оригинальности. Иные найдут в них недостатки: некоторый недостаток чистоты, который не надо смешивать с непристойностью, потому что это исходило из желания художника верно изобразить эпоху, глубоко развращенную; в слоге злоупотребление новыми словами, варварские обороты речи; но тут автор, может быть, хотел языком упадка дать более точное и полное представление о тех эпохах, которые он изображал. Предоставим критикам их ремесло: у каждого – свое. Мы, товарищи Ломбара, знаем, сколько труда, энергии, добросовестности представляют его произведения; и мы будем судить о них только по их достоинствам.

И они изумительны у этого писателя, выросшего из плебейской тины, без школы, без учителей, без первоначального влияния, кроме поэта кузнеца Жюстеньена Беро, апостола человеколюбия, умершего сорока лет, после чудной жизни, истинно христианской по смирению. Да, настолько изумительны эти достоинства Ломбара, что становится грустно, когда подумаешь, какие произведения нам дал бы он, умудренный, возраставший с каждым днем, подкрепленный независимостью и успехом!

Значительная часть его литературного наследства разбросана, без подписи или под псевдонимами, во многих изданиях. Даже оставляя в стороне интересную книгу: Волонтер 92 года (Жизнь генерала Мирер), остаются четыре своеобразных и ярких проявления таланта Ломбара: поэма Аделъ, Будущее Восстание, две гигантских фрески, поразительные поэмы в прозе, Византия и Агония и, наконец, Лоис Мажурэс, роман политических нравов Юга.

Возвышенные стремления, революционные склонности публициста Лоиса Мажурэса, его супружеские несчастия и новая любовь, утешающая его, наполняют эту книгу, печальную и в то же время сатирическую. Она была написана много ранее других. Темперамент Ломбара уже проявляется и здесь, в двух больших картинах: выборы в провинции и попытка создать крестьянскую коммуну. Многочисленные и разнообразные статисты движутся в них с правдоподобием настоящей жизни. Тем не менее, этому роману, очень искреннему, мы предпочитаем последующие произведения его фантазии и не сомневаемся, что Лоис Мажурэс вызовет желание их узнать.

Теодор Жан, написавший предисловие к поэме Аделъ сравнивает ее с «симфонией в стиле Вагнера». Жалкое существование пролетариата, человек, раздавленный своим ремесленным трудом, своими высокими печами, фабриками, доками, противоположность задыхающегося рабства и чистого величия первобытной природы, в сиянии Красоты и Справедливости озаряющих мир, ставший снова действенным, – вот тема поэмы Аделъ.

Это «идеализированное, доведенное до геркулесовских размеров воплощение порабощенного человечества». Прообраз будущей революции, грядущий Спартак, Адель призывает к себе бесчисленную армию отверженных и бросает огонь в социальную Гоморру. Апофеоз свободы, равенства и братства, в конце концов, восстает в небе утренней зари. Когда Ломбар писал эти строки, то он, конечно, не подозревал, что он взял тот же сюжет, как и Шелли в поэме Лаони Цитна. В сущности, Адель воспроизводит лейтмотив гуманитарных поэм, задуманных рабочими. Идею и развитие можно заранее предвидеть, узнать. Но вместо ничтожества и глупостей, прямо обезоруживающих, пред нами восстает поэзия в резких звуках. Пусть ей иногда недостает вкуса и чувства меры. Ее звук выразителен, вдохновение дышит в ней.

Эти стихи изображают широкое и могучее видение. Это особенность таланта галлюцинаций Ломбара, который, прежде всего, был поэтом, творцом форм и образов, и таким он показал себя в еще большем совершенстве в Агонии и Византии.

* * *

Странные романы, жестокие кошмары. Читатель сразу оказывается во власти таланта и мастерства писателя. С кошмаром они сходны глухой давящей силой, причудливым комизмом, своеобразным круговоротом мысли, возвращающейся к месту действия, а в особенности разнузданностью жестоких и убийственных сил и упразднением нравственного чувства, свойственного безумию грезы, без всякого противовеса воли.

Говорят, Ломбар испытал на себе влияние Эмиля Золя. Во всяком случае, он внес свое большое, совершенно личное вдохновение. Он измышляет, воссоздает прошлое, гальванизирует смерть. Еще немного, и это поэт. «Карлейль ощущений», – так мог бы он себя определить.

Разбор «Византии» вышел бы из границ этого сжатого очерка. Надо проникнуть в сердце города, раздираемого партиями Зеленых и Голубых, разделенного почитанием икон, учением о Благе и человеческих Искусствах и культом официального богопочитания, церквами Пречистой и Премудрой Софии.

Надо присоединиться к заговору тех, кто хочет низвергнуть Самодержца Исаврянина Константина V и возвести на его место отрока Управду, славянского племени, внука великого Юстиниана, в супружестве с Евстахией Элладической, внучкой Феодосия Великого, племянницей пяти слепых претендентов на престол. Надо принять участие в битвах Зеленых с Голубыми, в поражении отрока-претендента, которому Автократор приказывает выколоть глаза; надо присутствовать при изувечении сторонников Управды и при их конечной гибели под развалинами церкви Пречистой Софии, уничтоженной армией Константина.

Что особенно характерно для искусства Ломбара, это дар видеть, особый дар видения: идет ли дело о яростных схватках толпы или об отдельных лицах в самых скромных или самых героических действиях, всегда изображение отличается точностью деталей, а красками и яркостью изумительными. Жан Ломбар – живописец. Декоратор широких картин, он вызывает к жизни своим пером, – я готов был сказать, своей кистью, – густые массы людей и управляет ими с поразительной тонкостью. В его мозгу волновалось человечество с его яростью, радостями, дикой любовью, золотыми грезами и кровавым безумием. Эпический прозаик, он был естественно велик в том, что видел, что чувствовал.

Книги имеют свою судьбу, говорит латинская пословица. Пожелаем, чтобы судьба, – более милостивая к долго существующим творениям, чем к их гибнущим творцам, – исправила бы истинную несправедливость. Странное счастье возносит иногда в громе славы посредственные книги; потом они исчезают, и становится странно, что о них так много говорили. Широкий шум моды может временно заглушить голос неизвестного гения, но этот голос, наконец, услышат те, кто к нему прислушивается даже рассеянно, потому что он из глубины могилы раздается с тайной силой и непобедимой убедительностью.

Поль Маргерит.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

I

Подобно кольцу планеты, серебряный венец слабо блестел на голове победителя Солибаса, несомого на плечах Зеленых. Венец сиял в прозрачности сумерек, как символ победы, и люди его приветствовали гимном Акафистом, воспетым громкими голосами в улицах, где умирали дневные шумы и реяли покрывала голубые и зеленые, красные и белые, как и подобало при выходе толпы из Ипподрома после дня бегов, видевшего поражение Голубых.

Выйдя через Морские Ворота в восточном фасаде громадного здания, над которым возвышалась стена Великого Дворца, а за ней обширная терраса, Гараиви увлекал за собой Управду, держа его руку своей мозолистой рукой моряка с Золотого Рога. Вместе с ними расходилась толпа очень довольная бегами, такими стремительными, в которых Зеленые и Голубые и их почтительные союзники Красные и Белые, восемь раз обогнули камптеры, при пении гимна Акафиста, под долгий громогласный звук серебряных органов, перед очами Базилевса Автократора Константина V в его трибуне, в кафизме, среди сановников в тяжелых одеждах и евнухов, колеблющих опахала или держащих его золотой меч, его золотую державу и его золотой скипетр.

В свете угасающего дня открывалась Византия, еще розовая, и появлялись ее изумительные, пестрые, шумные, широкие улицы, оканчивающиеся небольшими площадями и пересекаемые церквами и монастырями с круглыми куполами. Вправо, портики Августеона, окаймляющие Миллиарий с четырьмя арками, были увенчаны статуями и среди них несущийся на Восток Юстиниан на коне, с золотым султаном на шлеме и шаром мира в руке. На севере серебрились крыши и сияли золотом купола, возвышаясь в серо-зеленоватом небе, на котором рисовалась отдаленная листва деревьев, а еще дальше взлетал, возвышаясь, элладийский крест Святой Софии Премудрой, смелый, сияющий, изумительный, превыше всего.

– Без сомнения, Виглиница тревожится, ожидая тебя, – сказал Гараиви Управде, а тот ответил:

– Правда! Но почему она хочет, чтобы я присутствовал на бегах? У меня не было желания. Конечно, я предпочел бы слушать Гибреаса и смотреть в церкви Святой Пречистой на почитаемые иконы.

Гараиви резко отпустил руку Отрока:

– Слушать Гибреаса и смотреть на иконы в Пречистой, это хорошо, потому что ты будешь Базилевсом через них и через него, но присутствовать на бегах полезно. Зеленые тебя признали, Солибас победил Голубых для тебя, для тебя Копроним Константин V будет скоро выброшен из кафизмы. Ты будешь повелителем Византии, народ будет целовать золотые орлы на твоих сандалиях и приветствовать тебя.

Управда не отвечал. Гараиви шел по-прежнему рядом с ним, оттеняя его своими широкими плечами и покачивающейся головой, покрытой скуфьей, подвязанной веревкой из верблюжьего волоса – головной убор набатеянина. По временам он поворачивал лицо к юному спутнику, не глядевшему на него, лицо с изрытой кожей, одутловатое с жесткой бородой, густо обрамлявшей подбородок от одного уха до другого, и со щетинистыми усами, до самых ноздрей плоского носа. Босоногий, с обнаженными руками, он был одет в персидские штаны и жалкую далматику, сшитую из разных тканей, среди которых на куске ковра виднелся остаток головы единорога, который косился, видя, как над его полустертыми ноздрями пляшет в такт ходьбы колесо, вытканное красными нитями.

Они двигались в розоватом свете заката; вечернее беспредельное небо поглощало вершины дворцов и церквей, фиолетовых, легких, воздушных. Улицы то поднимались на один из семи холмов города, то спускались в их долины, и в зависимости от строения этажей, выступающих вперед и почти сходящихся, улицы были, то черные, как туннели современного города, то сияющие в свете уходящего дня. В глубине одного из форумов, полного движения, появился стан Солибаса и его голова, на которой кольцо серебряного венца блестело и казалось теперь громадным среди волнения покрывал, колеблемых протянутыми вперед руками.

– Солибас, восторжествовавший над Голубыми, нам поможет вместе с Зелеными, – сказал Гараиви, указывая на победителя, несомого на руках.

И продолжал, чтобы увлечь в разговор Управду, все еще безмолвного:

– Ты видел, как Константин был доволен бегами и рукоплескал Голубым? Партии, конечно, уничтожили бы друг друга, если бы не охранители порядка. Я с удовольствием слушал пенье мелитов и игру серебряных органов, поставленных у меты Голубых и у меты Зеленых; это меня восхищало. А я ведь привык к бегам. Я видел триумфы вождей партий и их поражения, и никогда мне не наскучит видеть их в золотых куртках и с цветной перевязью, которая их так хорошо опоясывает. Знаешь, что я тебе скажу: я не жалею о моей родине, я не хочу уйти из Византии, где дается такое прекрасное зрелище бегов. К тому же, как тебе известно, Сепеос, Солибас и я, мы все за тебя и за твою сестру Виглиницу, вместе с игуменом Гибреасом, который желает победы Блага над Злом, когда ты будешь Базилевсом; за тебя Зеленые, за тебя народ Византийский, за тебя поклоняющиеся иконам, за тебя православные, которые плюют в лицо патриарху евнуху и предпочитают Пречистую Святой Премудрости. И потому, уверяю тебя, я не отдам мои грядущие дни за все ладьи Золотого Рога, хотя бы они были нагружены золотом, драгоценностями, венцами, тканями; потому что мне какой-то голос говорит, что мы будем обитать в Великом Дворце, будем председательствовать на играх в Ипподроме, среди стражей, под сенью их знамен!

Постепенно сгущался мрак, и массы домов едва оживлялись огоньками, вспыхивающими в переплетах их окон, кое-где с железными решетками. В некоторых домах были террасы, высоко поднятые, точно воздушные; стены исчезали под высоко тянущимися виноградными лозами, гордами и аристолохами; молчаливые группы женщин и мужчин, в длинных одеждах, широких далматиках, прямо падающих покрывалах, темными контурами выделялись на фоне неба, которое теперь подернулось серыми полосами. Управда и Гараиви шли очень быстро, поглядывая то на профиль акведука Валента, с огромными арками, покрытыми роем людей, то на многочисленные церкви, глубокие нарфексы которых были открыты на площадях, осененных тенью от их сближенных куполов. Они шли, направляясь вправо к Золотому Рогу, склоны которого обрамляли широкие воды металлического оттенка, отражающие берега; долгими улицами они спускались с холма, смежного с разношерстным Гебдомоном, предместьем, полным шумов, заглушаемых громадностью города, лежащего у трех морей. Гараиви не говорил ничего, чтобы не отвлекать Управду, погруженного в мечты, от которых трепетали его губы, и склонялась головка со светлыми волосами, подрезанными у шеи и слегка волнистыми под шапкой из козьей шерсти в красных полосах. Он замедлял шаг настолько, что Гараиви поворачивался, снова брал его за руку и вел за собой по запутанным улицам, через более просторные площади и перекрестки, полные людей.

Во мраке, широко спустившемся, в низких лавках купцов, слабо озаренных, неопределенные массы товаров не останавливали редких прохожих.

Кто-то, шедший с фонарем, остановился:

– Матерь Божия! Всемогущий!.. Это ты, Гараиви!

Вынув из-под одежды два круглых предмета, он их положил на мостовую и поднял фонарь вровень с лицом набатеянина.

– Я продал всего одну дыню, а думал продать их много, чтобы обогатиться. И потому я отдыхал в Гебдомоне, знаешь, под стеной, в то время как ты, без сомнения был в Ипподроме.

Он взял дыню, подбросил и подхватил ее одной рукой, другой держа фонарь, сделанный также из дыни, прорезанной узорами и выдолбленной внутри, с горящим обломком смолистого дерева. И прежде чем уйти, он обошел вокруг Гараиви, спина которого озарилась светом неподражаемого фонаря.

– Всемогущий!

И повторяя непрерывно, как заклинание: Всемогущий! – он, охваченный восторгом, смотрел глазами безумца, – каким он и был, вероятно, – на далматику Гараиви, на которой голова единорога расширялась в лучах вытканного колеса, пляшущего над его ноздрями.

Она покрывала спину набатеянина и он в любовании выставлял эту ужасную голову, как бы пожирающую складки далматики, отдельные полосы которой были украшены еще другими вытканными рисунками. Вдосталь надивившись, удалился прохожий, унося под полой одежды свои дыни. И в последний раз слетело отрывисто с уст его завистливое: О Великий, Всемогущий! Его прорезанная дыня светилась, оставляя лучистый свет, скоро потонувший в неожиданном скрещении улиц.

– Сабаттий прав, восторгаясь моей далматикой, – произнес голосом, как бы дрожащим от радости, Гараиви. – Все в Византии достойно поклонения. И ты, Управда – ты, которому суждено стать Базилевсом, ты не менее достоин поклонения, чем Виглиница, которая сознает свое величие!

По улицам, отличавшимся многообразием зданий, спустились они к Гебдомону, поднялись к Влахерну до двойных зубчатых стен с четырехугольными башнями. Оставили позади себя Ипподром, Великий Дворец, Святую Софию, квартал Ксеролофос, Термы Аркадия, статую Феодосия, Тетрапилы Августа, Пурпурен Константина – весь город, шумный и переливавшийся, на фоне которого выделялись золотые и серебряные купола, портики, бани, трибуны, бассейны, видимые с достигнутой ими высоты. Необычное здание выросло вдруг перед ними среди новых улиц и безмолвных домов: удлиненная стена с дугообразно вырезанными наверху окнами, покоившимися на колонках, и отбрасывавшими нежно мерцавший свет. Затем выступ крытой паперти храма, снова продолжение стены, и, наконец, обрисовался вдруг исполинский памятник, в этой части города как бы невероятный, перерезанный двумя поперечными ходами, с нарфексом, устремлявшимся вперед под круглым просветом фасада. Освещенные изнутри стекла вставлены как в просвет этот, так и в окна, вырезанные в корабле. Здание увенчивалось куполом, окутанным ночной тьмою, в кольце двенадцати отверстий на самом верху, которые сейчас едва можно было различить. Храм этот, стоявший посреди площади вымощенной плитами и окруженный портиками, бросал вызов высившейся вдали Святой Софии, господствовавшей над сливающимися очертаниями города, с его ипподромом, Великим Дворцом и хребтами зданий, растворявшимися во тьме.

Они поднялись по ступеням, прошли высокий нарфекс и толкнули среднюю из трех сверкавших металлом дверей, над которыми виднелся несогласованно начертанный Образ. Вседержитель восседал на троне, спинка которого была усеяна рубинами и увенчана двумя коронами. Золотой венец, разделенный крестом, обрамлял Его лик. Ноги Его покоились на скамье, одна рука поддерживала на коленях Евангелие, другая поднялась в двуперстном знамении, сложив указательный палец с большим и пригнув мизинец. По бокам его в золотых венцах сияли два Пречистых лика с отверстыми, чистыми очами. За дверью Управду и Гараиви овеяло сильное дуновение воздуха, струившегося из глубины, освещенной множеством висевших лампад и паникадил, которые прикреплены были на углах колонн, окаймлявших поперечные галереи, утопавшие в сумерках. Склонив голову, сложив руки на груди, дитя быстро направилось в глубину храма, казавшуюся еще необъятнее от исполинского изображения Девы Богоматери. Величественная Панагия эта была расцвечена красками, глава Богоматери в золотом венце касалась беспредельности свода, одежда у запястий и на коленях украшена была крестами и ниспадала от прямой шеи до ног, покрывая выпуклые груди. Руки Ее простирались до краев свода – туда, где виднелись стекла дугообразных окон, за которыми расстилалось синее небо в наряде мерцавших звезд.

Они находились на середине, там, где на четырех четырехугольных колоннах покоился круглый свод. Он господствовал над храмом, сияя, а под ним простиралась цепь колонн, на которых висели светильни. Четыре огромных ангела изображены были на покатых закруглениях свода. Крылья их отливали сумеречнофиолетовым оттенком, устремлялись ввысь простертые руки. Волнистая одежда покрывала гибкий стан, трубы были вложены в уста, а до плеч с голов в лучистых венцах ниспадали волны кудрей. Создавалось впечатление, что они реют в бледном сиянии целомудренного света Луны, которое озаряло храм, населенный писаными ликами и мозаиками, казалось, завладевшими им всецело.

Арки всех четырех кораблей, расположенных в виде радиусов от середины, усеяны были равносторонними крестами, и лики Иисуса Христа изображены были над карнизом обеих крытых галерей, утопавших в пустоте. Склонив глаза долу, созерцали они остроконечные свои бороды; возле них в лучистом ореоле виднелись лики святых, некоторые из них в сопровождении священных животных: павлины сидели на колесах, голуби клевали виноград, сыпавшийся с ветвей, и нежно блеяли многорунные овцы.

Послышались шаги, кто-то шел им навстречу, волоча плоские сандалии, и свеча в его руке бросала колеблющиеся отблески. Странно, но он, казалось, смеялся. Открытый рот выделялся на его грубом рыжебородом лице, и он щелкал оскаленными зубами. Рыжая борода поднималась и опускалась согласно движениям щелкавших зубов. Четырехугольная скуфья, под которую он подобрал волосы, покрывала его голову. Он был облачен в простую священническую рясу, открытую на груди и с крестами, вытканными на подоле. Провожая Управду и Гараиви, он рассказывал:

– Акапий и Кир хотели пойти со мной, но я обещал вдосталь потешить Даниилу и Феофану, лишь бы они удержали их. Мать их, Склерена, журила их, но, говоря правду, они не послушны ей, подобно тому, как Николай, Анфиса и Параскева не слушают отца своего Склероса. Послушен один Зосима, но он едва ходит и не может обойтись без материнской груди; кто знает, что выйдет из него!

Он засмеялся, щелкнул зубами, опустилась и поднялась его рыжая борода. Затем прибавил:

– Да, Зосима едва ходит и ему нужно молоко матери. Мать его Склерена почувствует себя счастливой, когда он подрастет. Конечно, – послушным он тогда не будет, но, по крайней мере, перестанет сосать и с нее снимется бремя, а отцу его Склеросу приятно будет видеть его подросшим.

После краткого перерыва он продолжал, щелкнув зубами и пошевелив бородой:

– Игумен Гибреас хранит Управду, которому суждено быть Базилевсом, ибо в нем течет кровь Базилевса. Тебе, Гараиви, равно как Сепеосу и Солибасу вверил Гибреас его драгоценную жизнь. Вы одолеете Нечестие, восстановите истинную веру и через вас одолеет Пречистая Святую Премудрость, патриарх которой – скопец.

Они приблизились к витой лестнице и начали спускаться по ней. Справа от них проходила каменная главная колонна основания, слева стена из песчаника. Вошли в низкую залу, влажный склеп, колонны которого протянулись отвесной цепью, и в котором горели красные лампады перед золочеными нишами. Вдали виднелся, преуменьшаясь, образ Пречистой, – Панагии в золотом венце. Вся из драгоценных металлов, в одеянии сверкающем, украшенном крестами из жемчуга и драгоценных камней у чресел, у запястий и на коленях, она сияла, озаренная блеском восковых свечей, возженных в углах корабля под арками свода, в котором розовый мрамор чередовался с серым.

Управда вдруг склонился, как бы в обожании, перед пышной Панагией. В мерцающих отблесках свечей обрисовывалась вся его фигура, в холсте, обвивавшем ноги и собранном у лодыжек кольцами мягких складок, в тунике из светлой ткани, слабо опоясанной у стана. Потом проник в один из кораблей, замыкавшийся решетчатой железной дверью, не защищавшей от дуновения ветра. Когда они приблизились к ней, их овеяло дыхание побережья Золотого Рога, который предстал пред ними в пенистых завитках воды, с легкими ладьями, плясавшими на трепетных волнах, раздувая паруса. Взяв Управду за руку, Гараиви оторвал его от лицезрения ночи, наполненной ровным дыханием залива, вспененные воды которого говорили о бесконечной дали иных берегов, там, за очерченным устьем Золотого Рога, против которого вдали было Сикоэ.

Поднявшись назад, они миновали нарфекс, и священник провожал их, волоча сандалии и простирая им во след дрожащий огонек восковой свечи в отверстие верхнего края двери. Они пересекли площадь, вымощенную плитами, пошли вдоль стены с вырезанными в ней узкими окнами и спустились по улице, выходившей к Карсийским воротам. Когда они проходили мимо Влахерна, Спафарии равнодушно смотрели на них при свете факелов, вонзенных в щели стен и бросавших далекие отблески.

– Сепеос там. Но нельзя говорить с ним, – промолвил Гараиви. – Мерзостный Константин может догадаться, что есть сношение между нами и Зелеными и прикажет его пытать.

Он, однако, обернулся и вслед за ним Управда. В глубине ворот, часть которых обагрялась огнем факелов, пред ними отчетливо вырисовывался Сепеос. Подобно другим стражам стоял он, выпрямившись, с длинным мечом на плече, с железным чешуйчатым щитом, сверкавшим в озарении огней, полускрывавшим край его кольчуги.

– Через Сепеоса мы привлечем к себе всех Спафариев, – решил Гараиви, – ас Солибасом на нашей стороне Зеленые. Гибреас усиливает нас православными. Он объявил, что ты предопределен. Когда настанет решительный час, Управда, ты сделаешься Базилевсом, а сестра твоя Виглиница, которая ждет нас нетерпеливо, будет сестрою Базилевса. А я, я всегда пребуду вашим слугой, слугой вас обоих вместе с Солибасом и Сепеосом, которые столь же бдительны, как я!

Перед ними раскинулись пологие улицы предместья на пятом холме, еще оживленные движением толпы.

Узкий проход в дом освещался тремя оловянными светильнями, прикрепленными к закопченному своду. Быстро приблизилась Виглиница, очень бледная, ростом выше брата, даже выше Гараиви. С загоревшимся взором поцеловал почтительно набатеянин ее мягкую влажную руку и удалился. Виглиница увела меж тем Управду, дрожа от волнения и радуясь, одновременно, видя его вернувшимся целым и невредимым.

II

Занавес, снизу прикрепленный к длинному ларю, стоявшему на каменных плитах пола, замыкал один конец обширного покоя. Яркий солнечный свет вливался в высокое решетчатое окно, отражался на крышке низкого стола с толстыми ножками, играл на утвари, беспорядочно расстеленной, на алых подушках, раскинутых по длинношерстным козьим шкурам, на треножных скамьях, варварских иконах Приснодевы и Иисуса в желтых выделявшихся на фоне стены венцах, на медном ведре, выпуклом, как щит, кувшинах, суживавшихся книзу, на разбросанных одеждах. Медленно поднялась Виглиница со смятого, окрашенного в ярко зеленый и Красный цвет ковра, на котором она лежала. Белолицая, с расшитым четырехугольником, украшавшим ее грудь, расправила она стан, чувствуя потребность движения, откинула широкие рукава своей одежды, распустила могучую волну золотистых волос, покрывавших плечи ее и нагие руки, ожививших ее молочно-белое лицо, усеянное веснушками, отличавшееся ясными очертаниями, низким упрямым лбом, закругленным двойным подбородком. Мимолетно скользили по просторному покою ее синеватые животно-прекрасные глаза, поочередно останавливаясь то на высоком решетчатом окне, то на суженных кувшинах и разбросанных одеждах, на медном ведре, на варварских иконах и скамьях, на покрывавших длинношерстые шкуры подушках. Пристально разглядывала она узоры, вырезанные в тяжелом дереве ларя, по углам окованного резным, высеченным, чеканным железом, замечательного своим причудливым замком, изображавшим пасть зверя поанта или крокодила или опосентора, – отпиравшуюся тяжелым ключом. Наконец, она направилась к ларю и открыла его, как бы желая развлечься видом содержимого.

В нем хранились: золотой сарикион – плоский венец, украшенный драгоценными камнями, держава из вызолоченного серебра, серебряный крест с вырезанными на его расширявшихся концах ликами Святых с главой Приснодевы, грудь которой украшалась рубином, в середине скрещения; медный меч с чеканным медным поясом, пурпурная хламида, туника и порты из голубого шелка, пурпурные туфли с вышитыми золотом орлами, евангелие на пергаменте, писаное киноварью; беспорядочно рассыпанные по всему ларю медали и монеты времен Базилевса Юстиниана.

Виглиница, довольная, извлекла все это на ковер, разостланный по плиточному полу, любовалась, перебирала в своих влажных пальцах. Потом украсила чело золотым венцом с драгоценными каменьями, открыла евангелие и начала расхаживать медленно и величественно, осанкой своей как бы требуя покорности народов, унижения людей. Наконец, положила золотой венец с драгоценными каменьями и Евангелие, писанное киноварью на крышку ларя, где их настиг и расцветил солнечный луч, и стояла, любуясь сверкающими самоцветными камнями и читая кроваво-алые письмена книги, на открытой странице которой начертано было имя Юстиниана. Она присела на корточки под нижним карнизом решетчатого окна, и ее волосы раскинулись золотистыми волнами. Издалека овевало ее обаяние золотого венца, Евангелия, креста, державы, хламиды, голубой туники, голубых шелковых портов, меча и туфель с золотыми орлами. Символы Верховной Власти, они предназначались скорее ребенку, чем взрослому. Меч был не длиннее лезвия кинжала, легкая хламида походила на женскую одежду. Туника и порты были укорочены, пурпурные туфли пришлись бы как раз впору брату ее Управде, а серебряный крест и серебряная вызолоченная держава не обременили бы его тонких рук. Лишь золотой венец выделялся своей величиной, да Евангелие было тяжелым, и потому примеряла она венец и носила Евангелие в руках.

Она и брат родились на берегу голубой, хрустальной реки, в родовом поместье, уцелевшем от земельных владений, которые подарил два века перед тем Базилевс Юстиниан своей любовнице-славянке, спасавшей сына от ревнивой ярости лицедейки Феодоры, которая сделалась императрицею Востока. Сын этот носил подобно Юстиниану имя Управды и был славянского племени. Многочисленное потомство его из рода в род рождалось и подрастало в семейном поместье, которое таяло год от году, теснимое хищническими набегами кочевников, истощаемое пожарами жатв и строений. От отцов к сыновьям, от сыновей к внукам передавалось сказание о предке, статуя которого из золоченой бронзы искрометно высилась на Форуме Августа, как бы приглашая потомков к владычеству над Византией и через нее над всем миром. Из всего рода сейчас уцелели лишь Виглиница и Управда. Однажды ночью орды людей, желтокожих, с приплюснутым носом, узкоглазых, с волосами, заплетенными в косы – пришлецы, неведомо откуда, – напали на поместье и, усеяв его трупами, превратив все в развалины, увели скот и лошадей. Погибли отец их и мать, двое старших братьев и дед, в облике своем сохранивший черты древнего Базилевса Самодержца, изображенного на медалях, хранимых вместе с другими драгоценностями деревянного ларя, с которым издревле не расставались.

Уцелевшие от набега Виглиница и Управда выросли в кругу единоплеменных родов, беспрерывно теснимых кочевниками, бродившими от Дуная до Босфора, раскидывая шатры среди ковыля степей.

Они не забыли своего происхождения, и о нем напоминали им их славянские сородичи.

Случилось, что царствующий Самодержец Константин V решил влить свежие силы в население Византии, ослабленное мором, и повелел переселить сюда народы, бродившие на границах его Империи, чрезмерно великой, охватывавшей части Европы, Африки и Азии.

Отряды его войск ударами кнутов и натиском коней гнали к Византии целые славянские племена, рассеянные на Севере, и в числе других появились в столице Восточной Империи Управда и Виглиница.

Виглиница захватила с собой резной, кованый, деревянный ларь, в котором хранились символы власти, остаток родового богатства и много золотых монет с инициалами Юстиниана. В Аргопатрии – части города, замечательной двумя медными женскими статуями двадцати пядей высоты, – она обменяла их у менялы на золотые монеты, более современные. Сородичи славяне мало-помалу разбрелись и забыли ее с братом, но поведали, однако, беднякам предместий о двух потомках Юстиниана. Первым познал откровение некий фракийский носильщик, затем торговец ослами и, наконец, вожатый ученых медведей и собак – любимое развлечение византийцев в дни бегов. Они узнали набатеянина, после невероятных странствований прибывшего из Аравии. Гараиви был склонен к приключениям, способен к самопожертвованию, владел даром проповеди. Они вверили ему тайну, а дальше его, и остальных, познавших откровение, повлекло честолюбие. Оно рисовало перед ними те блага, которые дарует им Управда, сделавшись Базилевсом, а они надеялись, что сделать его Самодержцем удастся.

Гараиви, выслушав их, сошел со своей ладьи, заостренной с обоих концов, и, не говоря ни слова, не поблагодарив их, направился в монастырь во Влахерне, венчавший последний холм города. Он часто посещал его, привлекаемый учением, проповедуемым Игуменом и обсуждавшимся среди византийского народа. Строго говоря, он не совсем понимал его сущность, но чрезвычайная простота формы нравилась ему. По учению Гибреаса, религия Иисуса была религией Добра, борющегося со Злом. Бедные, униженные и слабые – таковы истинные члены Церкви Иисусовой. И наоборот, опорой Гадеса или Преисподней являются богатые, гордые, сильные. Добро и Жизнь единосущи и запечатлелись они в иконах, поклонение которым радует сердце, творит непорочное веселье души, несет наслаждение сокровенной природе человека и способствует, следовательно, вечному ее спасению. Под видом искусств человеческих, созидается рукой человека продолжение жизни. Два племени на земле способны сейчас к созданию Икон и к творению Искусств: эллинское, прославленное своим зодчеством, ваянием и живописью и совсем юное, еще вполне варварское племя славянское, которое таит в себе молодую, свежую, могучую способность к философскому постижению, чувствам, мысли. В обоих племенах этих предначертана судьба Империи. Через них свершится в ней окончательное торжество Добра и изгнание Зла, которое поддерживают в лице Константина V стремящиеся к разрушению икон и к преследованию поклоняющихся им.

Если вдуматься в смысл речей Гибреаса, то ересь скрывала в них манихеизм, осужденный богатой церковью и главным образом государственным вероучением Святой Премудрости. В Гараиви они будили смутные сомнения. Но народ византийский, – вековой враг Власти – уже с давних времен был в единении с Святой Пречистой. Велениям Ее повиновались Зеленые, – Зеленые, бывшие врагами Голубых, издавна поддерживавших жестоких и надменных Базилевсов, которые опирались на них в неумолимой борьбе своей с поклоняющимися иконам. Тесно сплелись тогда в душе Гараиви властные силы Византийского духа: религия Иисуса, Добро, Поклонение Иконам, Жизнь со Святой Пречистой, православными и Зелеными. Зло, Иконоборчество и Смерть нераздельны со Святой Премудростью, с Великим Дворцом, Иконоборцами и Голубыми. Его влекла проповедь Гибреаса, и он решил, что последует за ним, встанет за Добро против Зла. Это согласовалось с благородством, с пылкостью его души семита. Чего ждать ему, наконец, от богатых, горделивых и сильных – ему, бедному лодочнику Золотого Рога?

Гараиви сделался сторонником Гибреаса и это повело к таким последствиям: раз утром Виглиница и тринадцатилетний Управда увидели, как отворилась дверь их жилища и в ней показался дородный монах с жирными щеками, растрепанной бородой, черепом, усеянным редкими жесткими волосами и прикрытым четырехугольной скуфьей, облаченный в коричневую рясу и обутый в сандалии, прикрепленные у большого пальца кожаным ремнем. В руках монах держал мешок со съестными припасами, которые он насобирал по всем домам этой части города, а на улице оставил осла, нагруженного двумя корзинами, полными овощей и кусков мяса. Животное пронзительно заревело, монах обернулся, красный, косматый, простер руку и, остановившись на середине прохода, произнес:

– Не реви. Не призывай меня! Будь терпелив и спокойно ожидай! Иначе я назову тебя мерзостным, как называю гнусного Константина V, нечестивого Базилевса!

Монах этот, по имени Иоанн, был сборщиком милостыни монастыря во Влахерне за городскими стенами. Святая Пречистая исстари простирала над Византией благоволение своей Приснодевы и своего Иисуса. От сильных, богатых и гордых защищала она слабых, бедных и смиренных, не страшилась проклинать предержащие светские власти, а также и помазанных благодатью во Святой Премудрости, поддерживавших всякого, кто достигал в Великом Дворце торжества победы. Воина, вознесенного междоусобием, порфиророжденного, злодейски умертвившего своих родных, сановника, прелюбодействовавшего с супругой Базилевса – Августой, чтобы сделаться Базилевсом самому. Проклинала все преступления, злодейства и бесстыдства сильных мира сего, которые отпускались помазанниками Святой Премудрости, изобильно осыпанными почестями и благоволением. Следуя древнему преданию, Святая Пречистая твердо отвращалась от могущественных, и носимый ею туманный ореол ереси еще сильнее привлекал к ней умы народа. Исстари возмущала она народ против насилия и самовластия, ковала заговоры в пользу Самодержцев, которых мечта ее рисовала благочестивыми, кроткими, творящими общее благо, презирающими зло, преданными добру, грозными для злых, доступными добрым и, прежде всего, проникнутыми истинной верой, сторонниками поклонения иконам и символам, созданным изобразительными искусствами, которые облегчали усвоение религии юным народам, все еще тяготевшим к вещественности, неспособным сразу воспринять начала философии, лишенной всякой обрядовой основы.

Неизощренный ум Иоанна не мог раскрыть этого вполне отчетливо, и в объяснениях его было много недосказанного. Он говорил, а синие глаза Управды разгорелись, лицо оживилось, но не от торжествующего упоения верховной власти, к которой он предназначен был своей царственной кровью, а скорее от прилива религиозного мистицизма. Его детский разум радовали слова Иоанна. Он чувствовал себя вознесенным к ликам Иисуса и Приснодевы, к мозаикам ангелов, Апостолов и Святых на золотом фоне. В нем проснулось влечение его народа, создавшего пышное язычество, поздно обретшего крест, и вместе с тем зарождалось ощущение своего предназначения властвовать над человечеством, выказывая себя истинным потомком Юстиниана. Подойдя к Иоанну, он воскликнул:

– Я хочу узнать игумена Святой Пречистой, монах, так по сердцу мне твоя речь о нем. Он покажет мне прекрасные иконы своего храма и объяснит поведанный тобой рассказ о нем.

Однажды утром он вышел в сопровождении Иоанна из города, поднялся на холм, по которому лепились тесные переулки и дома, и прошел перед нарфексом необычного храма, высившегося над площадью, устланной плитами, с которой открывался вид на всю Византию в дымке прозрачной дали. Совсем внизу, к Пропонтиде, над холмами, над храмами и монастырями, воздушные главы которых обрисовывались, сверкая разноцветностью стекол, над рядами домов и зданиями, стоявшими отдельно от широких улиц и оживленных площадей, возносилась Святая Премудрость, необъятно мощная, устремляя ввысь свой золотой крест, обращенная к ним своим девятивратным нарфексом и площадью, вымощенной плитами. Девять круглых куполов ее высились, торжествующе окружая срединный, самый большой. От них веяло суровостью, жестокостью, они как бы знаменовали Могущество и Силу, а близость Великого Дворца Базилевсов Самодержцев еще усиливала это впечатление. Три части его: Халкис, Дафнэ, Священный Дворец спускались к берегам, развертывая лабиринт триклинионов или зал, перипатосов – галерей, гелиэконов – террас, дворов, украшенных бассейнами – фиалов, пышных покоев – кубуклионов, – лабиринт, в котором гнездилась и бродила толпа сановников, чиновников, стражей и дворцовой челяди. Даже Ипподром, казалось, давила мощь Великого Дворца, выдвигавшего вперед овальные сады, населенные изваяниями, и отделенного от него лишь площадкой, тянувшейся вдоль очень высоких дворцовых стен.

Скоро они пришли, и Иоанн вогнал пронзительно заревевшего осла в низкую дверь. Они очутились на дворе, среди которого стояла мраморная купель. Евангельскими сценами разрисованы были стены, поверх которых падали тени от куполов Святой Пречистой. Иисус шествовал в красном одеянии в кругу святых, а возле, прижав обе руки к сердцу, уносилась на лазурном фоне Приснодева. Иоанн направился по узкому, мрачному проходу, по сторонам которого виднелись кельи. Монахи сидели в них перед иконами, возле которых возжены были лампадки. Некоторые невозмутимо читали при желтоватом, мерцающем их свете, другие, подняв голову, обращали к проходившим бледное лицо, обрамленное длинной бородой, сливавшейся с волосами, вившимися по плечам. Они проходили через залы: трапезную, перерезанную огромным низким столом, у которого стояли тяжелые деревянные скамьи; мастерскую икон, в которой, распевая псалмы, сидели на корточках монахи перед горшочками с краской и писали четырехугольные иконы Иисуса и Приснодевы, не слишком большие размером. Многие трудились над иконами, сохнувшими на стенах.

Дальше помещалась мастерская изделий из слоновой кости, в которую свет проникал через трехцветные полукружия окон с красными, фиолетовыми и зелеными стеклами. За верстаком цельного дуба монахи тщательно и со вниманием работали над кусками слоновой кости, которые превращались под их затейливыми резцами в ларчики, крохотные раки, таблички, складни, или сверлили, вращая за ручку впивавшийся в слоновую кость бурав.

Гибреас худой, печальный, среднего роста, принял Управду, сидя в кресле. Он сотворил крестное знамение, символ Христа Иисуса – сложив персты большой и безымянный, выпрямив указательный, дугообразно изогнув средний. И медленно, голосом, в котором звучала скорбь, обратился к Управде, рассматривая его сверкающими глазами:

– Нет, не может одолеть Зло Добра, ибо Добро едино с Иисусом, верховенство которого стремится разрушить Зло. И ты, Управда, ты, правнук Юстиниана, предназначен обнажить меч православия, чтобы не торжествовало долее Зло в лице Константина V, который хочет разрушить иконы, так как не разумеет своим жестоким сердцем, своей нечестивой душой значение поклонения им.

Взор его стал нежнее, остановившись на Управде. И Управда, угадывая в этих загадочных словах что-то близкое, отзвук чего-то дорогого, как бы понимал, несмотря на свой детский возраст, возвышенные поучения Гибреаса, недоступные многим, а Гибреас продолжал меж тем наставление свое, смотря на Управду пристальным мудрым взором:

– При всех Базилевсах боролась Святая Пречистая с могуществом и силой и защищала бедность и немощность. Базилевсы всегда были воплощением Зла, порождением Зла. Не может Добро быть в единении с богатством и властью. Но если будут богатство и власть в руках непорочных, то род людской, столь покорный внушениям могущественным, пойдет по пути к добру и побеждено будет зло, побежден будет ад, побеждена будет смерть!

Он пояснил:

– Следуй поучениям Святой Пречистой и отвращайся от внушений Святой Премудрости. Вместе с нами участвуй в борьбе, которую ведет со Злом Добро, чтобы избавить человечество от ига порочных Базилевсов, развращенных патриархов, растленных носителей священного сана. Мы хотим, чтобы в чистых руках обретались сила и могущество, чтобы державный венец возложен был на чело, отмеченное добродетелью. Как достигнуть этого? Против племени исаврийского, чуждого средоточию православия Византии, надлежит выдвинуть племя славянское, неисчислимое, юное, плодоносное, которому, чую я, предназначено властвовать над миром от скифских гор и до франкского моря. Ты сын племени этого, славянин! И с племенем твоим сочетаю я другое – эллинское, утвердившее в мире поклонение Иисусу и Пречистой через иконы, сотворенные искусством человеческим. Я вооружу тебя оружием таинственным, пред ударами которого не сможет устоять ничто. Кровь твоя порукой за тебя. Хочешь ли следовать за мной? Скажи, хочешь?

И Управда последовал за ним. Не ради владычества над Империей Востока, нет, таинственные слова Гибреаса влекли его сильнее, чем пышное ее великолепие. Подобно всходам девственной почвы, осиянной лучами солнца, расцветали в душе его, просветленной поучениями игумена, восторги и ощущение постижения, пробуждались туманные мысли об искусстве икон, которым поклоняется православие, о борьбе Добра со Злом, единении племен славянского с эллинским ради возвеличения в Византии религии Иисуса. Часто склонялся он, вдохновленный наставлениями Гибреаса, перед Приснодевой монастырского храма, очарованный радугой ее красок, сверканием ризы, тяжестью тканей, падавших на нежное тело. При посещениях других храмов блаженно и боговдохновенно убаюкивалась детская душа его перед мозаиками святых, цветными стеклами, амвонами, высеченными из дерева или из камня, перед иконостасами, нарфексами, уходившими ввысь, где виднелись в строгой красоте лики икон, пред мерцанием висевших лампад, освещавших внутренность храмов, в которых утопали шаги священников, облаченных в ризы и епитрахили. Перед древними Евангелиями в переплетах из перламутра или слоновой кости, перед раками, выложенными благородными металлами, перед бронзовыми реликвиями и медными ларчиками, которые сидя на корточках, выбивали кузнецы молотом на низких наковальнях, зажатых между голых ног.

Он хорошо узнал величественные храмы: Святую Премудрость – хотя ее священнослужители и патриарх, о котором говорили, что он скопец, повергали его в ужас – храмы Святых Апостолов, Божественного Слова и Архангела Михаила, храм Святого Трифона на улице Сигонь и Святого Пантелеймона возле Аргиропатрии, храм Святого Мамия, Богоматери Октогонской, Святой Параскевы, всех Святителей, Приснодевы Ареобиндской в квартале Ареобинды. Затем монастыри во имя Святого Каллистрата и Дексикрата, возле которых находилось убежище для старцев – Герокомион; монастыри Гиперагийский и Студионский, столь же прославленные, как и Святая Пречистая, непорочно парившая над Влахерном, – обитель, которая во мнении богатых и знатных исповедовала ересь, а в глазах православных, всех поклонявшихся иконам, Зеленых, всех врагов власти была святой, средоточием добродетели.

Все это восставало в памяти Виглиницы, которая, раскинув на солнце волны своих волос, все еще сидела на корточках под карнизом решетчатого окна, погрузившись в мечтанье. Облики Гараиви, Солибаса – победителя Голубых и Сепеоса, стража ворот Карсийских, восставали в ее видениях. Она вспоминала, как они явились к ней, замыслив, чтобы брат ее овладел Империей, и она стала им сестрою Базилевса: Гараиви с лицом свирепым и изборожденным; Солибас дородный, красный, с черной бородой, под которой наливалась кровью кожа; Сепеос тонкий, стройный, усатый, пылкий, безрассудный. Всех трех послал к ней Гибреас, внушивший им заговор против Константина V. Все трое поклонялись иконам, жаждали одоления Зла Добром, стремились к воссоединению племени эллинского со славянским и возрождению Империи Востока. С Гараиви вместе был народ византийский, детски простодушный и верующий, мятежный и справедливый. С Солибасом Зеленые – все Зеленые, торжествовавшие в лице его в дни скачек. И, наконец, вместе с Сепеосом поднимутся, думалось им, стражи Базилевса, войско Базилевса, Спафарии, в рядах которых он служил, Буккеларии, Схоларии, Екскубиторы, Кандидаты Маглабиты, Миртаиты. Так утверждал, по крайней мере, Сепеос, с решительной осанкой, с воинственными движениями, столь нравившимися Виглинице. Иногда вместе обсуждали они свое трудное дело: Гараиви расхаживал по покою вытянув руки, сжав кулаки, грудь вздымалась под заплатанной далматикой, а на лбу набатеянина, покрытом скуфьей – выступал пот. Сепеос клялся, что он проложит себе путь до самой кафизмы и убьет Константина V на глазах сотни тысяч зрителей Ипподрома, перед всем войском, которое будет рукоплескать поражению Зла. Менее словоохотливый Солибас ограничивался обещанием убить многих Голубых тем таинственным оружием, о котором поведал Управде Гибреас и на которое молчаливо возлагали надежду многие, затем мечтал, как он возложит на себя новые серебряные венцы и как Зеленые понесут его на своих плечах. Что же до сана, в который возведет их Управда, сделавшись Базилевсом, то они во взаимном согласии решили вопрос этот так: Гараиви удовлетворялся степенью Великого Друнгария, Сепеос желал быть Великим Кравчим, Солибас – великим Логофетом. Лодочник получал также командование над морским флотом, Спафарии над сухопутным войском, а возница возводился в сан верховного блюстителя правосудия.

Гараиви начал показываться иногда с Управдой в Византии, народ которой не оставался безучастным к правнуку Юстиниана, покровительствуемому игуменом Святой Пречистой. Он водил его от Синегиона – ограды цирка, в котором происходили бои диких зверей, находившегося между Влахерном и Воинским полем, где у самого залива гетерии поднимали на щитах вновь провозглашаемых Базилевсов – и до Золотых Врат, за Киклобионом; они спускались к Пропонтиде, бывали во всех частях города, на рынках и главнейших улицах, и он указывал на Управду торговцам рыбой и рисовальщикам, украшавшим рукописи, башмачникам и портным, ткачам занавесей и эмалировщикам, мозаистам и резчикам по перламутру и кораллам, указывал булочникам, мясникам, носильщикам, лодочникам, каретникам, ювелирам, оружейникам, корзинщикам, кузнецам. Чтобы не будить подозрений, Сепеос и Солибас делали на улицах вид, что не знают их. Когда Гараиви с Управдой проходили людной улицей, то где-нибудь неподалеку также показывался возница. Особенным взмахом руки, как бы означавшим некий скрытый знак, он вдруг сзывал Зеленых, и те спешили к нему толпой. Голубые тогда спасались. Что же касается Спафария, то при виде Управды, он шептал на ухо другим спафариям слова, после которых те оборачивались, усмехаясь, и крепче сжимали тогда руками меч, привешенный к чеканной кольчуге, или оправляли чешуйчатый клибанион, железный щит, предназначенный служить им для защиты от врагов Константина V.

Виглиница любила брата и сознавала вместе с тем, что ее сильнее чем его прельщает власть над Империей Востока, которой суждено возродиться через Добро. Громче звучали в ушах ее трубные звуки, ярче предвкушала она появление скачущих воинов, топчущих покорный народ. Облик ее был вполне мужественным; мускулистое юное тело, пышущее здоровьем, хотя и склонное к полноте. Здоровье брата казалось наоборот, хрупким, вялая кровь текла в его жилах, в нем сквозило равнодушие к показной славе державного венца. И сравнивая с ним себя, она в самолюбовании возлагала на себя венец и с повелительной осанкой, подобная Августе, выступала с Евангелием, писаным киноварью. Брат ее будет, конечно, Базилевсом, а она лишь сестрою Базилевса, обреченной на уединение гинекея. У брата родится потомство, которое унаследует ему, тогда как у ее детей не будет никаких прав на державу и венец.

Управда сочетается, несомненно, брачным союзом с девушкой царственной крови, которая принесет в приданое ему провинции, войско, народы. А она? Что суждено ей? И перед ней отчетливее обрисовывались образы трех мужей, которые совокупно с Гибреасом ковали заговор Добра. Ей нравились и Гараиви и Солибас. Изборожденное лицо первого, оттененное плотно надвинутой на лоб скуфьей, узловатые плечи, очерченные под складками его колыхавшейся, заплатанной далматики, свирепые жесты – все это так отвечало ее собственному мощному укладу. Иногда ее чаровали лихорадочное спокойствие второго, его толстое красное лицо, черная борода, плащ возницы и главное, осенявший чело его серебряный венец, когда его на плечах несли Зеленые. И, наконец, Сепеос волновал ее тонкими очертаниями своего лица, дерзкими усами, пылкими взглядами, своим стройным телом, благозвучным голосом. Если степень великого Логофета больше соответствовала Солибасу, а Гараиви – Великого Друнгария, то Сепеосу скорее шли хламида, алая тога и головной убор великого Кравчего. Он был моложе их, почти ее сверстник, смуглый, черноволосый, красивый.

Так раздумывала в своем простом покое, на другой день после бегов в Ипподроме Виглиница и вспоминала Гараиви, Солибаса и брата своего Управду, который между тем расхаживал по городу, сживаясь с Византией, почтительно приветствуемый Зелеными и Православными, угадывавшими в нем будущего Базилевса, каковым суждено ему было, несомненно, стать.

III

У подножья стен Золотого Рога, под выступом Гебдомонова дворца из светло-желтого мрамора, – дворца, по имени которого назывался квартал, над которым он господствовал – сидел на корточках Сабаттий, выставив вперед свой остроконечный череп. Темно-зеленые и светло-зеленые дыни лежали перед ним в радуге причудливых оттенков, и ленивый, неподвижный ждал он здесь покупателей еще с зари. Он не зазывал никого, ни лодочников, дремавших на дне своих ладей, – монокилон – ни редких прохожих, скользивших в тени укреплений перерезанных круглыми или четырехугольными башнями, и окаймленных листвой смоковниц, платанов, фисташковых деревьев, укоренившихся в кремнистой почве Золотого Рога.

Иногда солнце как бы окропляло клочок стены, и тогда Сабаттий со своими дынями перебирался дальше. Упрямое отступление повторялось ежедневно с такой непоколебимой точностью, что зевакам, растянувшимся на берегу пролива, стоило взглянуть только на торговца дынями, чтобы знать, который час.

Золотой Рог переливался, волнуемый кораблями, и, выбивая узоры пены, двигались взад и вперед триеры, подобные исполинским мириаподам, плоскодонные суда с очень высокими палубами, барки, которые плыли под парусами, сильно натянутыми, развевавшимися или висевшими, образуя смешение алых и желтых тканей. Обтачивались мачты, выведенные на берег из какой-нибудь извилины пролива. Горделиво скользили носы судов, украшенные ликами Пречистой, сверкавшими под блестящими кливерами. Реяли вереницы лодок-монокилон, и крики матросов смешивались с треском поднимаемых и опускаемых парусов, бывших двоякого вида: эллинского и латинского.

Противоположный берег – фракийский – усеян был отдельными зданиями и увенчан монастырем, а на монастырской симандре – железном диске, подвешенном к станку – ежечасно отбивал молоток, возвещавший ударами часы. Фракийский берег уходил в глубину залива и тонул, сливаясь с Босфором, стремительно, как река, катившим меж берегов Азии и Европы свои синие волны, которые день золотил лентами сверкающей чешуи.

Византия расстилалась за Сабаттием, оттененная Святой Премудростью и Великим Дворцом Самодержавных Базилевсов. Безумная роскошь дворцовых садов разодела первый холм убором роз, гелиотропов, кипарисов, мальвий, волокнянок, ив и дубов. Немного пониже вырезалась овальная терраса Ипподрома, украшенная кольцом статуй, в мертвом бесстрастии созерцавших землю и море, весь европейский берег до самого Киклобиона, пригороды, тянувшиеся за предместьями, весь Золотой Рог, Босфор, Хризополис и Халкедон, – на Азиатском берегу.

Приближались трое бедняков: один, очень дородный с волосами, как-то одеревенело ниспадавшими ему на спину. Другой – худой, с кожей, плотно сжимавшей его костлявое лицо, слабо оттененное плоскими бакенбардами. Третий – со взглядом, в котором сквозили порочные вожделения, с приплюснутым носом, иссиня красным пятном на щеке и жидкой бородой. Он был костлявый, высокий, почти исполинского роста. Они окликнули Сабаттия, и тот поднялся, но затем снова сел на корточки, крича им:

– Бесполезно тревожить меня! Вы узнали тайну Базилевса Византийского, но Базилевс этот не нуждается в вас, и вы бродите теперь в муках. Свой достаток я хочу иметь не от высоких степеней, которых не будет никогда у вас, и до которых нет мне никакого дела, но от продажи дынь!

Трое прохожих остановились перед Сабаттием, и он как в бреду, весь во власти своих рассуждений, в которых проглядывал здравый смысл – продолжал:

– Ты продаешь ослов, Палладий, а ты, Гераиск, водишь ученых медведей и собак, и ты, Пампрепий – ты носильщик. Не заботьтесь ни о чем другом и богатейте! Я не брошу продажи моих дынь и не пойду за вами. Я знаю, что Базилевс, о котором вы часто говорите мне, пойдет не с вами, но с Гараиви. Зеленые приветствуют его. Православные молятся за него. У вас нет ни могущества Зеленых, ни благочестия православных, посвятивших себя Святой Пречистой. Оставьте меня! Я не хочу ничего умышлять против Константина V.

Тогда трое прохожих с жестами, выражавшими разочарование, оставили его. Едва они скрылись, как продавец дынь воскликнул:

– Великий Иисусе! Пресвятая Богоматерь!

Медленно подплывала ладья, а в ней двигалась чья-то спина, показывая причудливый узор: торжествующего единорога, чудовище с когтистыми лапами, которые красовались в неискусном сочетании с бородатой головою патриарха. Опустились весла, спина откинулась и выпрямилась. Гараиви привязал свою ладью у берега и, выйдя, быстро подошел к Сабаттию, сидевшему по-прежнему на корточках:

– Великий Боже! Всемогущий! Я говорил о тебе с Гераиском, Палладием и Пампрепием; они сулили мне высокие степени, если я присоединюсь к заговору против Константина V в пользу Базилевса, который показывается с тобой, которого приветствуют Зеленые и за которого молятся православные, вверившие себя попечению Святой Пречистой!

Посыпались камешки, засверкал конический шлем без забрала, к ним направлялся спафарий, как бы исшедший из самых недр стены, имевшей здесь потайной ход. Он выползал из подземного хода: сперва показалась юная, энергичная, черноволосая голова, потом грудь, наконец, все тело, облеченное в чеканную кольчугу, голые ноги, обутые в черные башмаки, о которые колотился длинный меч. Не отвечая ничего Сабаттию, Гараиви повел нового пришельца – Сепеоса – к своей ладье, которая сейчас же отплыла, преследуемая взорами продавца дынь.

– К Золотым Вратам!

– Да, к Золотым Вратам!

Сепеос молчал, растянувшись на дне лодки, нехотя прикрывая лицо локтем, а Гараиви ударял веслами по воде, вспенивая ее белоснежной накипью, и извилисто подвигался к далекому желтому берегу, одетому зеленью деревьев, ронявших ползучие тени.

Залив уходил в Пропонтиду, которая синела, усеянная остроконечными парусами. Справа городские стены отражались в водах каналов, протянувшись до Киклобиона у Золотых Врат. Немного за Буколеоном, одним из зданий Великого Дворца, который высился многими куполами, середина стен перерезалась вратами Феодосия и Юлиана. Медленно вращались солнечные часы Буколеона над передним его алым портиком, у входа в который бились бронзовые лев и бык, причем в шею быка лев вонзил зубы и свирепо охватил сверкающими лапами его рога.

Иногда панцири переливались под стенами, блестели на головах шлемы, такие же, как на спафарий, мелькали очертания луков, сверкали мечи. Гараиви греб тогда быстрее, и его тяжелое хрипение мешалось с ударами весел. Наконец, Сепеос медленно выпрямился. Ладья скользила перед воротами Феодосия, невдалеке от Золотых Врат, скрытых пока от глаз цепью укрепленных зубчатых стен, четырехгранные кирпичные зубцы которых пожелтели, выжженные солнцем.

Гараиви тихо затянул песенку, довольный, что без происшествий проплыл мимо крутых стен этой части города, с которых стражи изучали горизонт. Опасения спафария тоже рассеялись, и он без предосторожностей выпрямился поудобнее, поднял мужественную голову, расправил мягкие усы, тряхнул мускулистыми плечами. Стражи на стенах по-прежнему стояли неподвижно, отмеченные очертаниями копий, увенчанных вьющимися султанами. Жалобная песенка Гараиви гармонично сочеталась с ударами весел, плашмя ударявшихся о воду, переливавшуюся струями. Сепеос начал:

– Те не заметили меня, а эти совсем не знают меня. Я избегал их взглядов, которые искали меня. Но я не боюсь ничего. Я странствовал по Армении, Понту, Капподокии, видел Аравию, в которой ты рожден, видел Сирию, видел море Эгейское, острова Эллинские, Сицилию, Италию. Повсюду, где только есть земля, ступал я на землю, склонял голову под всеми небесами, и видишь – я не мертв, да, я не мертв! И теперь не надо мне ни сна, ни отдыха, когда мы плывем, замыслив воздвигнуть торжество Добра в лице славянина Управды, который сочетается едиными узами с эллинкой Евстахией, чтобы сокрушить преследование православия, гонимого мерзостным и нечестивым Константином V.

Раскинулось море, необозримо синевшее неясными призрачными волнами. Истома сковала его до самого горизонта, где земля рдела золотистыми тенями стен. Иногда скользили очертания судов: сначала обрисовывались вершины мачт, потом вздувшийся парус, потом нос, красная или зеленая полоса киля, грузная корма. Слышался треск снастей, неслись раздиравшие слух песни матросов. Издали незнакомые приветствовали Гараиви и Сепеоса. Рыбаки в пляшущих челнах держались у концов раскинутых сетей и кричали, чтобы к ним не подплывали. Перекатывались шумы, доносившиеся из города, перелетавшие через стены, проникавшие в разрезы ворот. А в городе кишел народ, и растекался людской поток по семи его холмам, покрытым дворцами, монастырями, храмами, садами и домами.

– О, Город! Город! Город! Мы предадим тебя Добру, чтобы воздвиглось поклонение иконам, восславление Иисуса и восторжествовало племя славянское, сочетавшись с племенем эллинским!

Так воскликнул пылко спафарий и замолчал, сдерживая слишком жаркое пламя своих чувств. Лицо его задвигалось, закрыв глаза, крутил он усы, вытягивал, покусывал их, пока говорил Гараиви, который тоже, как Сепеос, отдался потоку собственных дум.

– О, да, мы свергнем надменного Самодержца и вручим силу его и могущество Управде, который будет Базилевсом. И племя его мы соединим с племенем эллинским, и воздвигнет оно на земле поклонение иконам, которое стремится разрушить Империя. Добро одолеет Зло, как хочет этого Гибреас. И ради укрепления власти Управды будешь ты Великим Кравчим, Солибас – Великим Логофетом, а я – Великим Друнгарием. А Виглиница! О, Виглиница…

Естественно, что Гараиви заговорил о сестре Управды. Он не знал, каким саном возвеличить ее. Она не могла стать Августой, она сестра Базилевса. Удел ее – быть лишь супругой Сановника. И он подумал, что это унизит ее. Но пока он подыскивал ей степень, которая вознесла бы ее над человечеством, Сепеос, стряхнув мечты, сказал весело и задорно:

– Хе! Виглиница будет супругой Великого Кравчего Сепеоса, и это не унизит ее! Во мне благородная кровь, и мы знаем людей ниже Сепеоса по крови, которые были, однако, Базилевсами!

Черная борода Гараиви затряслась, и к превеликому удовольствию Сепеоса, он ответил:

– Если только не сделается она супругой Великого Друнгария Гараиви, кровь которого не уступит крови Великого Кравчего Сепеоса!

Они засмеялись, полные взаимного доверия и не вмешивали больше особы Виглиницы в излюбленную беседу, которая скоро поглотила их. Перебирая причины, побудившие их отправиться в эту часть города, они заговорили о Гибреасе, вспомнили неизменное учение Гибреаса, сочетающее Зеленых с народом, который был всегда во вражде со знатными, пользующимися помощью Голубых, воздвигающими ложных властителей и порождающими ереси. О да! Благодаря Солибасу, с давних уже пор убеждающему Зеленых, они на стороне Управды. Но не все. Многие из них преданы пяти братьям, ослепленным когда-то тираном Филиппиком, и домогаются во главе с подкупленными вождями возвести одного из них на престол Базилевса. Пять братьев эти – потомки Базилевса Феодосия, но в Управде течет кровь Юстиниана. В братьях – кровь эллинская, а в нем – славянская. А разве не говорил многократно Гибреас, что эти именно племена должны властвовать над Византией, но не племя исаврийское, не племя Константина V, мерзостного и нечестивого Базилевса, наследника отца своего Льва Исаврийского. Разве не должна покориться славянам и эллинам, народам европейским, Империя Востока, омытая морями Черным, Пропонтидой и Эгейским, и разве пристало Империи быть под властью народа исаврийского, – народа полусемитического, полутуранского, – племени холодного, жестокого, неспособного к возвышенной мысли, враждебного искусству и православию. Племени, проявившего себя дружественным Злу, порождением Смерти и Бездны, отвергающего продолжение жизни через сотворение икон, поклонение которым стремится оно ниспровергнуть.

Они вспоминали, как Гибреас, устремив на них сверкающий взор и оправив мгновенным движением свою фиолетовую рясу игумена, расшитую серебряными крестами, присовокупил, что Зеленых, упорства которых Солибас не мог сломить, следует привлечь к заговору, сочетав воедино Управду и Евстахию, внучку слепых, и тем водрузив в Восточной Империи владычество племени эллинского, объединенного с племенем славянским. Эти Зеленые не предали бы людей, которые одаряли их целых сорок лет, так как поддержка Зеленых выпала бы тогда кровной наследнице старцев. Да и возможно ли притом удовлетворить братьев, из которых каждый жаждет, чтобы престол достался именно ему, раздираемых плачевными спорами всякий раз, как замысел близился к осуществлению?

– Зеленые собираются у пяти братьев. На одного из них они предполагают возложить венец. Постарайтесь, чтобы вооруженные орудием, силу которого я все еще исследую, они бились за Евстахию, которую я соединю с Управдой. Внушите им, чтобы не растрачивали они бесплодно сил своих в пользу слепых, неспособных править Империей, если бы в Великий Дворец их даже призвали!

И Гибреас прибавил:

– Идите! И знайте, что слова ваши прозвучат среди внимательных слушателей, так как то же, что и вам, я высказывал уже Евстахии, и она ждет лишь вашего призыва, чтобы повлиять в свою очередь на Зеленых!

Гибреас говорил правду! Пять престарелых братьев столь славного происхождения, которым повелел Базилевс Филиппик выколоть глаза, обладали сказочным богатством и влачили жизнь свою во тьме глубокой ночи, но не покидали своих замыслов, горели пламенным желанием дожить до того дня, когда, овладев престолом Самодержцев, они смогут упиться на Ипподроме лязгом мечей, звонами оружия и восторгами толпы – на Ипподроме, некогда бывшем свидетелем их жестокой муки. Вся Византия знала их. Перед ними расступались, когда они выходили из дома в сопровождении слуг, таких же старцев, как они. Их строгие лица, полые скважины их глаз, седые бороды, восковой цвет кожи, гладкие пряди волос, ниспадавшие на согбенную спину – все это будило легенду ужаса и сострадания. И каждый как бы переживал горько подтачивавшее их желание, каждый думал о жестокости Филиппика, похитившего у них жизнь, которую они влачили с тех пор в чередовании беспросветных дней, слабо озаренных, как бы мерцанием, жизнью внучки, рожденной сыном одного из них, павшим где-то вдали, в неведомой битве. Они нарекли ее именем Евстахии, воспитали, лелеяли, обожали до безумия, готовили к престолу, которого не суждено было увидеть им сами во тьме их выколотых глаз.

Они достигли края Византии, причалили и вышли из ладьи, укрыв ее в песке прибрежной бухточки, встревоженной лепетом плескавшихся волн. Обогнув угловой выступ стен, Гараиви и Сепеос подошли к Золотым Вратам. Высокие, мощные, обрамленные коринфской колоннадой Золотые Врата увенчаны были языческим изваянием Победы, а по бокам украшены начальными литерами имени Христова и знаками креста. На одной стороне виднелся огромный образ Иисуса в исполинском лунном ореоле, и, казалось, застыли над толпой божественные брада, очи, чело. Толпа, в которой смешивались люди различных племен, проходила в ворота. Желтые Венгры с выпуклыми глазами, грязные Болгары с жирными бараньими волосами, бледные Славяне с резкими очертаниями грустных лиц шли за нагруженными колесными повозками, которые тащили быки. Эллины, Македоняне, Албанцы, Сицилийцы, Капподокийцы, Исаврийцы, Фригийцы, Киприоты, Родосцы, Критяне, Скифы – все в портах, собранных в кольцо складок у лодыжек. Люди шли пешком, ехали верхом, сидели в повозках, искусно сработанных из плетеного тростника, из дерева или из набойной кожи, обитой по краям железом, в повозках, в которых впряжены были волы, звеневшие бубенцами, или ослы в громко поскрипывавшей упряжи.

Виднелись дома, сперва низкие, плохо оштукатуренные, с оконцами, вырезанными в серых или розовых стенах, потом высокие с пышными фигурами, обрамленными колоннами, с открытыми прямыми лестницами, окаймленными золочеными перилами; зубчатые стены монастырей, пышно отороченные зеленью обширных садов, раскинувшихся за воротами, выложенными черным или красным мрамором; храмы, часовни, моленные, укрывшиеся в глубине переулков, в которых собаки полукружием лежали, греясь на солнце. Раздавались резкие звоны симандр, призывавшие православных, и неслышной поступью скользили в храмах молящиеся, подходя к большим иконам, освещенным гладкими восковыми свечами. Наконец, показалась белая аллея, аллея Побед, непрерывно пересекавшая город от Золотых Врат до Форума Августа. Она вилась между дворцов, бань, площадей, колонн, арок, посеребренных или позолоченных, сверкавших неясными очертаниями в сиянии дня, утопавших в блестящей мгле.

Раскинулись зеленеющие дали, местами из черепичных желобов лужицами растекалась вода и лобызала ноги прохожих. Речка Лихое текла, окаймленная домами бедняков, скудость которых не скрашивалась соседством нескольких богатых домов с террасами, оплетенными растениями. Маленькая речка – она извивалась среди ив, тополей и платанов, густо зеленевших по ее берегам. Дальше тянулись пустыри, на которых пестрели дикие растения: горделивые сине-красные мальвы, едкая крапива с зубчатыми листьями, бледные ниворосли и голубые воловики, шиповник, бузина, пышная чаща кустов, в которой таились ящерицы.

Гараиви и Сепеос вошли в казавшийся беспредельным сад и приблизились к древнему дворцу из розового мрамора. Два боковых крыла окаймляли главный розовый портик, перед которым розовел другой портик, венчавший преддверие, вымощенное цветными плитами, соединенный с наружным порталом, также из розового мрамора. Свет, проникавший через пилястры, освещал роскошную лестницу, которая вела в первый и единственный этаж дворца, с многими просветами в стенах, увенчанный куполами по углам. От лестницы проходы расходились в залы, искусно задрапированные тканями в зеленых и золотых узорах. Они поднялись по ней, ведомые седовласым, безбородым старцем в длинном волочившемся одеянии, расшитом тусклыми узорами. До них донесся громкий гул голосов, и скоро они проникли в зал, полный народа.

IV

Через уходивший ввысь купол проникали в зал лучи дня. В глубине он замыкался полукружием стены и был украшен причудливой мозаикой, зеленой и золотой. Медальоны с начальными литерами Иисуса Христа переплетались с лепным кружевом, расцвеченным розетками, отчего удивительные сочетания зеленого с золотым казались еще необычнее. На возвышении стояли пять просторных бронзовых тронов, узор которых изумлял своими полукруглыми спинками в обрамлении женских рук, ниспадающих к сиденьям из слоновой кости, в пурпурных покровах. Стены вокруг возвышения убраны были ниспадавшими тканями, фиолетовыми и пурпурными, сколотыми золотыми орлами, железными копьями и синими глобусами с серебряными звездами. Люди сидели и беседовали на тяжелых деревянных скамьях, на прочных седалищах, стоявших возле стен.

– Близок час, который назначили Никомах и Асбест!

– Да! Но Критолай и Иоанникий хотят ждать.

– Ждать, в то время как Зеленые жаждут рукоплескать человеку, у которого хватит мужества стать Базилевсом!

– Ах, но надо ждать, пока не даст согласия старший Аргирий.

– Но Аргирий, дед Евстахии согласился! Да, согласился.

Вставали, клялись, сомнения рассеивались перед уверениями. Весь зал повторял имена: Никомах, Асбест, Критолай, Иоанникий и Аргирий старейший.

– Мы удивим братьев, – заметил Сепеос, садясь возле усевшегося в стороне Гараиви. – Они не ведают еще об Управде, и я брошу имя Управды им в лицо. Зеленые перейдут на нашу сторону, они хотят биться за истинного Базилевса.

Они стали выжидать, изучая повадки и фигуры людей, без устали поглощенных препирательствами, разводивших руками, в плохо скрытом пылу сталкивавшихся друг с другом, с отверстыми ртами, нос к носу, лицом к лицу. Особо старались вожди партий, образованных Зелеными, боевое усердие которых расточалось бесплодно усобицей пяти братьев, всякий раз, как близился час решительной борьбы за престол. Среди Зеленых выделялся Солибас с лицом, как всегда спокойным, чернобородый, с бесстрашными глазами – в нем чувствовалась какая-то особая сила и самоуверенность.

Раздались звуки органа, приветствовавшие слепцов и подхваченные залом. Медленно раздвинулась тяжелая завеса на бронзовом пруте, соединявшем две колонны в глубине золоченого свода. Слепцы шествовали в роскошных голубых тогах, ниспадавших прямыми складками, и в желтых далматиках с металлическими украшениями. Уборы из искусно подобранных павлиньих перьев переливались на их головах. Широкие коралловые ожерелья окаймляли шеи, а в руках они держали глобусы и серебряные ларцы. Ларцы в виде храмов казались чудом ювелирного искусства – создание безвестных художников резца и молотка.

– Евстахия! – приветствовали девушку, шествовавшую между двух слуг, облаченных в печально зеленые старческие одеяния. Розовая, с полными нежными щеками, с темными ресницами, еще более потемневшими от прикосновения сурьмы, одетая в ткани фиолетовые, пурпурные и голубые, в красных туфлях с причудливыми серебряными аистами на носках, спокойно заняла она, пока рассаживались на изогнутых тронах слепцы, седалище слоновой кости, вперив в собравшихся взгляд хрустальных глаз. Девственная юность ее двенадцати лет, сияющие одежды, очарование ее головы в простом уборе волос, подобно диадеме венчавших ее лоб, в повязке, сверкавшей рубинами и топазами – все это как бы овевало ее лучистым ореолом, осеняющим на иконах святые лики. Слуга подал ей жезл в виде красной лилии, эмалированный, из драгоценного металла. И опустив металлический стебель на колени, она склонила распустившуюся чашечку цветка на плечо и сидела, медленно обводя всех глазами.

Орган прогремел Славословящую Осанну, повторенную внимательным собранием.

Из слепцов поднялся Аргирий, сделал знак, и, погладив изжелта седую бороду, устремил на Зеленых свои пустые глазницы.

– О, Зеленые! Зеленые!

Смолк орган и Аргирий возвестил свое решение, потрясая глобусом в одной руке и ларцом в другой:

– О, Теос! О, Приснодева, Матерь Иисуса! Вот уже сорок лет, как повелел выколоть мне глаза, похитил у меня сияние светоносного солнца коварный, презренный изверг Филиппик за то, что я, Аргирий, хотел освободить Византию от его господства. Разве не достоин я быть возведенным на престол во время бегов Ипподрома, я, Аргирий, в котором течет кровь древнего Феодосия, еще до сих пор хранимого памятью всего народа. Другой Самодержец, сын нечестивого Льва Исаврийского, угнетает сейчас племена Империи, сокрушает православие, хочет изгнать поклонение иконам, славу Святого Креста! Я поднялся, чтобы просить вас, о Зеленые, напасть на мерзостного Константина V и меня, Аргирия, провозгласить Самодержцем Востока.

Произнеся такую речь, он сел. Выступил Никомах. Объявил, что не откажется ради Аргирия от притязаний своих на престол. Разве сможет столь преклонный возрастом Аргирий сохранить державу и ларец – величавые знаки могущества и силы? Пусть минуют четырех остальных и отдадут престол ему, Никомаху, и он воцарится прославленным Базилевсом Самодержцем! Бешено потрясал он голубым глобусом и чеканным, серебряным ларцом, со вставленными в него сияющими красными каплями рубинов и с куполом величиною не больше кулака.

Невольно поднялись остальные слепцы, а Аргирий кусал себе от ярости губы. Они надрывно заговорили все сразу, прельщенные призраком власти, пленявшим их погасший сорок лет тому назад взор. Они взывали к Зеленым, вождей которых подкупали, чтобы иметь в своем распоряжении в нужное время боеспособные войска. Вражда честолюбивых братьев была очень велика, они опьянялись охватившим их безумством, хотя обстоятельства требовали благоразумного согласия.

Более других кричали Критолай и Иоанникий. Они не хотели ждать. Спорили с остальными. Их распри передались публике в зале, распавшейся на спорящие группы. Зеленые, не придя к единодушному решению, обрекали себя на бездеятельность. Выбившись из сил, слепцы сели все разом. Евстахия поводила глазами. Часто присутствовала она на подобных собраниях, всегда кончавшихся взаимными пререканиями, обессиливавшими Зеленых, жаждавших действовать, биться на Ипподроме за провозглашенного ими избранника Базилевса.

– О, Зеленые! Зеленые! Зеленые!

Это зазвенел голос Сепеоса. Одной рукой он опирался на рукоять меча, другой сжимал свой круглый шлем без забрала. Нервная с тонкими очертаниями выделялась голова его в рамке черных волос, подрезанных у шеи. Слепцы устремили на него глазницы, пристально смотрела Евстахия, и Солибас подмигивал ему весьма откровенно, как бы поощряя говорить.

– Я поведаю вам нечто бесспорное, нечто чудесное. Вы не знаете на, кого возложить венец, а Византия укрывает правнука Базилевса, не менее славного, чем Феодосии, происходящего из племени, через которое возродится Империя. К чему тратите вы силы ваши на старцев, терзаемых ревнивыми раздорами, а не боретесь вместе с отроком зрящим, полным мужества и силы. Православные приветствуют его. Святая Пречистая стремится, чтобы он стал Самодержцем. Товарищи ваши, Зеленые – его сторонники! Спафарии, подобные мне воины, отважатся восстать за него. Я сказал! Да, сказал! О Зеленые! Будьте мудры. В лице непорочной Евстахии сочетайте кровь Феодосия с кровью этого правнука славного Базилевса, и я обещаю вам решительную, быструю победу над Константином V, которого мы свергнем с престола в тот день, когда вы захотите!

Евстахия выронила свой жезл в виде лилии, пораженная неожиданным брачным предложением. Она знала, что лишь в ней одной течет кровь слепцов. Знала, что она единственная наследница их богатств и притязаний. Пять братьев заволновались, хотели противоречить, предпочитая туманную надежду на престол, несогласные уступить его другому, торжество которого принесло бы им лишь косвенный успех через брачный союз с Евстахией, но со всех сторон поднялись крики:

– Имя его! Его имя!

– Я назову вам его: Управда, потомок Юстиниана, из племени славянского!

Это говорил уже Гараиви. Встав, он поворачивал во все стороны изборожденное морщинами лицо, оттененное скуфьей. И ухватившись руками за мощную грудь, прикрытую заплатанной далматикой, он пылко продолжал:

– Я согласен с мыслями доблестного спафария. Он прав. Имя мое Гараиви, я враг Константина V и хорошо знаю юного отрока. Он непорочен и возродит Империю Востока, возвеличив в ней племя славянское, в котором он рожден, и племя эллинское, из которого происходит Евстахия. Евстахия, в которой течет кровь Феодосия, не отвергнет кровь Юстинианову. И народ будет рукоплескать их союзу. Православные будут чтить их потомство, и благословит их Святая Пречистая в лице своего игумена, но не Святая Премудрость, слишком надменная, чтобы смочь воздвигнуть прочную власть Базилевсов!

Неудержимым потоком лилась его речь, в которой он возвещал им теперь учение Гибреаса. Он уносился на крыльях своего семитского воображения, туманившего его мысли, и восхвалял таинственное оружие игумена, о котором никто ничего не знал, ничего не знал и он сам. Слепцы заволновались:

– Неужели вы, которые столько лет нас поддерживали, покинете нас?

Заалело угловатое лицо Аргирия. Он простер руку над головой Евстахии.

– Никогда! Никогда!

– Престол должен принадлежать мне, а не обманщику, не тому Управде!

– Неведомый пришелец!

– Искатель приключений!

– Он прельщает вас, как Ад грешников!

Братья кипели негодованием, убеждая народ в зале.

Все волновались. Раздались возмущенные слова Сепеоса:

– Неведомый пришелец, обманщик! Здесь Солибас! Вы не отвергнете, о, Зеленые, вашего возницу, возница ваш знает об Управде, участвует даже в его заговоре!

Под настороженными взглядами Зеленых поднялся Солибас. Дрожало его красное лицо, обрамленное черной бородой, плотно облегала его тело одежда, расшитая золотом с перевязью зеленого цвета – символа партии. Он заговорил, слегка волнуясь:

– Я, возница вашей партии, о, Зеленые, удостоверяю истину слов Гараиви и Сепеоса. Да! Я участвую в заговоре за Управду и так же, как слушаете сейчас вы, слушали меня многие Зеленые, не менее вас жаждущие биться с Константином V. Я чту племя эллинское. Оно более достойно венца, чем племя Исаврийское, которое царит сейчас в Великом Дворце в лице нечестивого Базилевса. Но я хочу торжества племени эллинского. Эти старцы, пять братьев, которые уже целых сорок лет сковывают ваш пыл, разве смогут они воздвигнуть это торжество, они – люди немощные и дряхлые? Соединяйтесь с Зелеными, которые поддерживают вместе со мной Управду. Не расходуйте ваших сил на попытки, всегда подавляемые слепцами, и сочетайте воедино притязания наследницы их, эллинки Евстахии, с притязаниями славянина Управды. И Зеленые, которые следуют за мной, будут бороться вместе с вами, в рядах ваших будут биться спафарии, которых увлек Сепеос, и православные, поклонники учения Святой Пречистой, и народ византийский, враждебный порочным Базилевсам. За вас поборется еще на Ипподроме возница ваш Солибас и стяжает новые серебряные венцы, и, победив Голубых, всех Голубых, понесете вы его на своих плечах!

Зеленых волновал его голос, от которого веяло борьбой. Как часто рукоплескали они ему, как часто выносили его со скачек на своих плечах под пение гимна Акафиста. Он воспламенился. Живо восстали в памяти его внушения игумена, в беседах своих обсуждавшего союз Евстахии и Управды. Как-то игумен посоветовал ему посетить одно из собраний Зеленых у слепцов, и вместе с Сепеосом и Гараиви призвать их к борьбе за престол в пользу обоих детей.

Заговор как бы обрастал силой, деньгами и вождями. Он объединил Зеленых, теперь уже готовых с оружием в руках напасть на Самодержца Константина V.

На Солибаса устремлены были пытливые взоры. Но не бесплодно ли надеяться на слепцов, подстрекать их, бороться для них за престол Базилевса, которого, отстраняя остальных, исключительно для себя жаждал каждый из пяти братьев. И Зеленые вспоминали их распри, пререкания, их взаимное недоверие, ненасытное честолюбие. Вспоминали безумие братьев, ущербность их помраченного мозга, недоступного согласию и братской дружбе. Евстахия сейчас подрастает, – разве пристало ей вечно быть безучастной игрушкой этих жертв Филиппика, которые скорее умрут, чем отрекутся в ее пользу, хотя она воплощает надежду, юность, девственность, а они – старческую дряхлость и бессилие?

Имя Управды было знакомо им. Они слышали о нем ранее от Зеленых, которые следовали за Солибасом. Вопрос казался исчерпанным. Решение, принесенное Солибасом вместе с Гараиви и Сепеосом, радовало их. Они заметили блеск одобрения в глазах Евстахии, и это подкрепило их уверенность, что они не изменяют делу крови эллинской, так как торжество этой именно крови будет целью объединенного восстания. И не обращая больше внимания на слепцов, разъяренных своим одиночеством, они окружили возницу, лодочника и спафария.

__ Мужи доблестные и отменные! Вы знаете, конечно, этого Управду, которого мы возведем на престол Базилевса, чтобы через Евстахию, которая соединится с ним, вступило потомство Феодосия в Великий Дворец.

Так восклицали Зеленые. В пылу боевого усердия, один из них сжал даже кулаки, закрыл глаза.

– Мы будем рукоплескать Управде, так как победим с ним Голубых, и Солибас стяжает достаточно серебряных венцов, чтобы несли его Зеленые на плечах!

Кипели негодованием слепцы:

– Уходите! Покидайте нас для этого Управды! Нашего золота, Зеленые, нашего дворца не видать больше вашим вождям. Мы сможем покорить Империю и без вас!

Они удалились в сопровождении встревоженных слуг, тучных евнухов, глухонемых, ничего не говоривших и не слышавших, одетых однообразно в зеленые тоги под цвет мозаики стен. И Иоанникий, обернувшись, произнес суровым голосом, вытянув в пространство отягченную ларцом руку:

– Они обманывают вас: Сепеос и Гараиви, и ваш возница Солибас, да, обманывают, и вы убедитесь скоро в этом. Мы отстраняемся от вас!

Не выпуская из рук глобусов и ларцов, слепцы осыпали друг друга жгучими упреками в одной из смежных зал. Безмолвно увели Евстахию слуги в зеленых одеяниях, и очарованная возвещенным, она улыбалась и кланялась. Часто доводилось ей присутствовать на собраниях Зеленых, на которых обсуждались замыслы восстания, но слепцы всегда мешали заговорщикам, полные взаимной ревности и недоверия. В глазах ее собрания эти превратились в обряд, который приходилось исполнять на пути к достижению венца Империи. Она знала, что отец отца ее, Аргирий, предполагал передать после себя венец этот ей, минуя братьев.

– Ты слышал? – прошептала она согбенному старцу, поспешившему раздвинуть перед Сепеосом и Гараиви завесу, закрывавшую угловой выход. – Есть Управда в Византии, и он станет Базилевсом. Гибреас, по совету которого я ношу всегда жезл в виде драгоценной красной лилии, внушил мне, что я буду его супругой. Я повлияю на Зеленых, и они помогут мне.

Ее природное честолюбие прониклось чистой надеждой внедрить православие, как проповедовал его Гибреас в часто посещаемом ею монастырском храме, и в брачном союзе этом ей мерещилось нечто в высшей степени вдохновенное: некое господство родного ей племени эллинского и племени славянского, неисчислимые полки которого стекались к границам Империи. Оба народа эти покорят вселенную. Дети детей их будут царствовать в Византии под сенью Теоса, Иисуса и Приснодевы, и отныне законом для народов трех материков сделаются повеления, исшедшие из Великого Дворца, в котором воцарятся она и будущий супруг ее.

Зеленые расходились. Одни направились к стенам, замыкавшим город с суши. Другие спустились по мшистым берегам Лихоса, кучками рассеялись по аллее Побед и прощались, прикладывая палец к губам, как бы внушая себе блюсти тайну. Сепеос, Гараиви и Солибас расстались у синевшего бордюра перед аллеей Побед, обрамленной дворцами, в которых за занавесями этажей мелькали белые лица женщин, украшенных драгоценностями. Наибольшей решимостью казался проникнут Сепеос. Союз славянина и эллинки вселял надежду на рождение династии и объединение усилий Управды и слепцов. И это наполняло его великой радостью, придавало неподдельную отвагу голосу его и осанке. Его воодушевлением прониклись Солибас и Гараиви. Лодочник хотел немедленного разрушения Святой Премудрости, где царил во имя соображений государственных патриарх-скопец, в котором игумен видел своего врага. Солибас обещал одержать на бегах много побед над Голубыми для Зеленых, которые будут властвовать в Империи Востока, возрожденной Управдой и Виглиницей. Сепеос доказывал, что необходимо поднять мощное восстание, не дожидаясь таинственного оружия, обещанного Гибреасом для Зеленых, и мечтал, как он средь бела дня нападет в Ипподроме на Константина V и умертвит его на глазах сотен тысяч зрителей. Меч его пронзит, – хвалился он, – не только Константина V, но и высших сановников: Великого Правителя Дворца, Великого Друнгария, Великого Логофета – степени эти перейдут, несомненно, к ним троим, – Протостатора, Протовестиария, Великого Стратопедарха, Блюстителя Певчих, Великого Архивариуса, Протиэракария, Протопроэдра, Проэдра, Великого Миртаита, Каниклейоса, Кетонита, Кюропалата! Заметив на лице Гараиви сильную досаду, которая всегда забавляла его, он прибавил, что Виглиница после стольких подвигов охотно наречет его своим супругом – она, которой суждено стать сестрою Базилевса.

Гараиви отвязал свою ладью, спрятанную под Золотыми Вратами, и возвратился в Византию тем же путем, каким приплыл.

V

Дневной свет растекался под сводами, золотил ризу молящейся Приснодевы, разгонял туманный сумрак монастырского храма и обнажал его сверкающую наготу, постепенно освещая свод с четырьмя фигурами ангелов, имевшими мощный торс и руки, простертые в бесконечность Небес и держащие трубы, словно кресты на покровах рак, извлеченные на свет Божий из замогильной бездны. Изображение Иисуса лучилось золотом над карнизами обеих галерей, на которых изображены были мифические животные – павлины, голуби и агнцы – под сенью символического винограда, листва которого раскидывалась удивительными сочетаниями. Показался священник Склерос. С механической правильностью опускалась и подымалась в беззвучном смехе его борода, похрустывали в такт зубы. Он нес зажженную восковую свечу, в свете которой рыжая борода его горела еще ярче, и ронял в бороду слова, весело подхватываемые эхом пустого храма. Быстро закрыв за собой дверь узкого прохода, выходившего на широкую лестницу, ведущую в здание пристройки, он кричал:

– Не смейте ходить за мной, когда я зажигаю светильни Святой Пречистой! Я запрещаю вам это! Я отец ваш Склерос, которому игумен вверил надзор за благочинием храма! Если не послушаетесь, я накажу вас всех: высеку Параскеву, Анфису, Николая и Феофану, хорошенько выбраню Даниилу и Кира и не обниму младших Акапия и Зосиму, который не сосет больше и не сидит спокойно на месте.

За дверью раздался взрыв смеха, расшалившиеся дети стучали в дверь ногами. Склерос быстро удалился, прибавив на ходу:

– Я не секу, не браню, не обнимаю вас, но и мать ваша Склерена не обнимет вас, а высечет и выбранит!

Он зажигал понемногу свечи, вставленные в паникадила, стоявшие у исполинских колонн. Склонив голову, прошел он перед ликами в лучистых венцах, задул свою свечу, взял в руки метелку, висевшую у его шерстяного пояса и вошел в алтарь за низким иконостасом, увенчанным киборионом в виде тиары и покоившимся на четырех колонках розового дерева, – чтобы смахнуть там пыль с престола. В глубине храма большое изображение Приснодевы выступало на вызолоченном фоне закругленного свода, она устремила свой взор ввысь, до пропускавших сияние дня стекол. Гонимая метелкой, летела мельчайшая пыль с престольного покрова, тяжелого, пышно расшитого, узор которого изображал Иисуса в роскошной красной хламиде и золотой мантии. В одной руке он держал Евангелие, а другую простер к пейзажу, деревья которого вытканы были из тонких кораллов. По сторонам его стояли брадатые Апостолы в длинных туниках, унизанных жемчугом у чресел. Дальше шли религиозные сцены с участием народа, усердно вытканного золотыми, красными и зелеными нитями, сплетавшимися по всему покрову в красочных узорах.

Он остановился на другом конце храма под внутренним нарфексом, сверху донизу выложенным мозаикой. Ее четырехгранные камешки украшали междустолбие, и узоры их восходили до открытых аркад корабля и до сводов наружного нарфекса, вплоть до обеих галерей. Исполинские живые сцены слагались в пестроте мозаичных сочетаний. Вот рыжеволосый Иисус, с расчесанной бородой, устремлял лик свой, полный красоты. Такой же Иисус шествовал на берегу озера – Тивериады, – окаймленного голубыми холмами, и голубь летел над ним в ярко-голубом небе. Его окружали Ангелы и рыбы, птицы и звери бродили меж людей, изображенных над павлинами, и воздевали Апостолы вверх главы свои в золотых венцах.

Священник скрылся за низкой дверью, выходившей во внутренний двор с мраморной купелью. Здесь на дворе, венец вокруг главы Иисуса сиял под лучами солнца, как полированная медь, и его красная хламида алела, точно маков цвет. Возле него Приснодева, наоборот, утопала в голубом, и осиянные Апостолы изливали ровный отблеск на голубые краски дня.

Подоткнув коричневые рясы, два монаха поднялись на подмостки, прилаженные к стене. Третий раскрыл внизу большой циркуль, сделанный из двух камышовых тростей. Четвертый размешивал в деревянных ведрах краски: темно-красную с рыбьим клеем, светло-зеленую, нежно-голубую, черную и белую. Поместившиеся наверху писали Преображение Господне. В середине очерченный кругом Иисус в лучистом венце прижал одну руку к сердцу, поддерживая другой складки своей одежды, справа Святой Иоанн и Святой Лука на фоне синевы небес склонили головы в желтых венцах и воздевали руки. Туманились очертания скалы под крестом, на котором распят был Сын Божий. Внизу располагались Присные: опустилась наземь плачущая Магдалина, стояли коленопреклоненно Апостолы. Вокруг них красовался убор растений, усеивавших землю необычными акантами. Однако композиция оказалась неудачной, фигуры вышли из-под кисти длинными и тонкими, головы маленькими и бледными, линии воздушными, облегченными, скорее подобными очертаниям золотых венцов, которые расцвечивались теперь кистями монахов, искрометные, круглые, похожие на блюда из золоченого серебра.

Молоток ударил в диск: Иоанн тащил своего осла, беспрерывно награждая его пинками в грудь, и тот изогнулся, натянув узду, выпучив живот, запрокинув голову с развивающейся горизонтально бородой, раздвинул ноги, сопел, фыркал. Тяжко навьючен был осел, которого Иоанн хотел когда-то назвать «мерзостным», прозвище, которым награждали нечестивого Константина V! На спине осла стояла большая корзина с грудой овощей, в которой красные луковицы индийского перца перемешались с белой, круглой репой. Под ними обильно зеленели листья укропа, спаржи и салата, краснели куски окровавленной говядины, баранье сало жалось к головам рыб. Вдоль стены, окружавшей двор, тянулась каменная скамья. Иоанн, обессиленный, опустился на нее и начал рассматривать исполинскую живопись, над которой по-прежнему работали монахи. Но осел заревел душераздирающим криком, который обычно исторгает ослиная пасть, когда животное развеселится.

– Замолчи! Или я назову тебя Константином V, которого отверг Христос!

Иоанн грозил ослу, но тот не унимался и не переставал реветь оглушительно и однообразно. Тогда Иоанн повис на узде, с силой откинулся назад и принялся бить животное подошвой ноги по крестцу, животу, шее. Осел притих, рев его перешел в ленивое ворчанье. Выпучив глаза, он по-детски уставился на необычную живопись монахов, не перестававших трудиться на помосте. Лунные диски венцов закруглились, пожелтели, достигли огромного размера, стали похожи на месяц над болотом. Кисти двигались справа налево, сверху вниз, и вот уже челом своим касались Апостолы небесной синевы. Тонкий Иисус напряженно поднимал свою красную хламиду и голубой омофор, в белокурый цвет окрасилась его борода, а полные нежности глаза созерцали Богомерзкого. Осел тоже рассматривал его и, пораженный намалеванным Богом, походившим на человека и не двигавшимся, он отверз челюсти и заревел.

Иоанн рассвирепел и простоволосый, сбросив на землю свою четырехугольную скуфью, обрушился с бранью на животное, которому монахи-живописцы с помоста грозили своими длинными кистями, смоченными краской.

– Аспид! Василиск! Порождение Адово! Враг икон! Богомерзкий Константин V!

Осыпая животное ударами, Иоанн втолкнул его в дверцу сводчатой конюшни, примыкавшей к узкому проходу, потом в одну кучу свалил на дворе съестные припасы, выгруженные со спины Богомерзкого, и все еще бранил его:

– Слышишь, ты заслуживаешь, чтобы тебя называли Константином V, Самодержцем, рожденным в извержениях!

Заткнув за кожаный пояс полу коричневой рясы, он вошел в храм; вышедшие на двор из другой двери монахи унесли съестные припасы. Храм сиял огнями всех своих свечей, светом всех лампад. Через стекла изливались лучи все еще жаркого, несмотря на зиму, солнца и, сливаясь с огоньками лампад, окрашивали их в неопределенно-желтые, темно-фиолетовые оттенки, обрамленные прозрачной, кружащейся дымкой. Прямая лестница поднималась на утопавшем ранее во тьме амвоне, который кибрионом своим касался навеса свода и сиял, выложенный мрамором серпентинным и пурпуровидным. Выше осветилась первая галерея – гинекеон – и рисовались очертания за ее серебряно-бронзовой решеткой. Это двигались женщины и на шее их и груди мерцали скромные украшения, они были безмолвны и строги, как бы бесплотны в складках своих одеяний. Солнечный свет ниспадал во храм через отверстия срединного купола, и казалось, что четыре Ангела, вдохновенно трубящие в золотые трубы, уносятся в потоках золотых лучей, как бы спасаясь от сияющего водопада стремительным бегством.

Горело много лампад, спускавшихся со свода на золотых или серебряных цепях. Нежно колыхались они, овеянные воздушной струей, стремились друг к другу, но не сталкивались, раскачиваемые едва ощутимым дуновением.

Благочестиво склонился Иоанн перед ликами, изображенными над карнизом галерей. Глубину его благоговения перед Приснодевой овального свода выразил его косматый череп в четырехугольной скуфье пепельного цвета. Благоговение перед Иисусом проявилось в склоненной голове и губах, наскоро пробормотавших слова молитвы. Пройдя перед иконостасом, в трех гранях которого вертикальными рядами уходили ввысь лики Святых и Богоматери, он исчез за низкой дверью, открытой из наоса.

Православные скользили мягкими башмаками по выложенному каменными плитами полу. Они склонялись перед иконами, устремляли восхищенные взгляды к Приснодеве в золотом венце, вокруг белого лика которой струились, лобзая, преломленные стеклами лучи. В храме было много эллинов в одеяниях, падавших прямыми складками, расшитых сияющими узорами, изображавшими религиозные сцены. Встречались лица с арийским профилем, – это пришельцы из-за рубежа Империи, едва тронутые христианским учением, но с душой пробудившейся, лихорадочно стремившейся к мифологии византийского искусства. Они творили тихую молитву, а на галерее Оглашенных другие шептали в мольбе, читая Евангелие, находили на страницах Апокалипсиса прорицания, дорогие церкви Добра, – прорицания, наводившие их на мысль о празднике Брумамона, который восславят завтра Базилевс Константин V и Патриарх Святой Премудрости.

Ах! Этот конь смерти, именно он, Константин V, а не женщина, покорившая народы, соблазняющая их гнусной похотью, олицетворена во Святой Премудрости. Не ошиблись откровения народной церкви, рассказывая о женщине в солнечных одеждах, о лошадях с хвостами, извивающимися подобно змеям, о народах, совращенных зверьми семиглавыми и десятирогими, о ложных ангелах, иссушающих реки, погружая в них чаши порока! Воистину воплощали Базилевс и Патриарх могущество и силу, и православные, читавшие Евангелие, устремлялись во Святую Пречистую слышать, как проклянет их Гибреас!

Наос наполнялся монахами, несшими изображение Христа на древке высоких крестов, хоругвями, фиолетовыми, синими или черными, красными зажженными свечами. Заструилось пение, послышались звуки тихих голосов. Монахи составили круг, многие опирались на выгнутые палки, а игумен скорбно шествовал к иконостасу, и нежно трепетали, ниспадая на плечи, тонкие пряди его волос, и их каштановые волны оттенялись на его фиолетовой ризе, усеянной серебряными крестами. Выпрямившиеся очертания заколыхались на галерее оглашенных и в гинекее, зазвучали женские и мужские голоса, сначала нежные, молящие, стелющиеся, потом сильно разросшиеся, подкрепленные голосами всех монахов, в том числе и Гибреаса, скрытого иконостасом, о деревянные, разрисованные стены которого преломлялся его голос. Церковь наполнял вдохновенный гимн, он возносился к куполу и к поперечным кораблям, струился от придела до самых стекол, почил под навесами сводов, осенял склоненные головы и как бы уносил ввысь четырех исполинских ангелов, победоносных и мощных, без устали трубивших в трубы свою бесконечную Осанну или Аллилуйя.

Гибреас служил греческую обедню, в алтаре на престоле, покрытом льняным антиминсом. Сначала трижды осенил себя с правого плеча на левое крестным знамением, сложив три первых перста своей руки и склонившись, но не вставая на колена, облеченный в стихарь из тонкого шелка, опоясанный поясом, к которому привешена была палица. Произнеся Confiteor и входную молитву, он взял благоухавший нежный хлеб, преломил верхнюю половину со знаком Христа Победителя, символом далекой древности, опустил хлеб в золотую чашу, налил в нее освященные воду и вино, покрыл чашу крестом, и свершилось Жертвенное Таинство Евхаристии, претворились хлеб и вино в тело и кровь Христа – во Святые Дары для всех.

Игумена почти не было видно, звенел лишь дрожавший его голос, выкрикивавший гимны, молитвы, моления. Чуть заметно развевалась его редкая борода, сверкали глаза, и на миг обратил он к склоненным головам православных лицо, как бы сливаясь с ними в едином экстазе. Скоро опять началось пение, медленное, гнусавое. Воспламенялись в гинекеуме женщины, росли и крепли голоса мужчин, стоявших в кораблях и на первой галерее, усиленные мерным пением монахов. А трое врат нарфекса беспрерывно отворялись, и все новые волны православных вливались в монастырский храм, в котором от тесноты едва можно было двигаться.

VI

Бледно-розовый дневной свет наоса озарил скорбное лицо Гибреаса, выходившего из алтаря, окрасил лоб его бледностью апостольских ликов, начертанных во храме, переполненном народом в хламидах и длинных одеждах. Среди хоругвей, крестов и светилен поднялся он по крутой лестнице амвона. С высоты, из-под кибриона в виде тиары еще сильнее захватывали, мрачно волновали души православных скорбное лицо его, грустные глаза, некое веяние смерти в осанке его головы, во всем изнуренном его теле, облеченном в фиолетовую рясу митроносца. Наступило безмолвное ожидание. Закрылись жадно читаные Евангелия. Все повернулись к амвону, а висевшие лампады как бы застыли, и сверкали кресты на арках между изображениями Иисуса и святыми ликами. В овале все еще сияла Приснодева, росла и цветилась под лучами, падавшими в низкие окна, воздевала руки выше, ярче осенял ее золотой венец, доходивший до золоченого свода, сливавшегося с одним из четырех сводчатых навесов, на которых были изображены четыре исполинских ангела.

– Вы недостойны! От вас смердит! Не входите!

Это Гараиви отгонял от врат Палладия, Пампрепия и Гераиска, пытавшихся проникнуть в храм. Они стояли здесь с самого утра, презираемые многими православными, которые знали их порочную жизнь, и, несмотря на приторное, лицемерное выражение их глаз, считали способными на все. Никогда не покидала их слава эта, утвердившаяся за ними в предместье Влахерн и в Гебдомоне, и поэтому-то отгонял их сейчас от Святой Пречистой Гараиви, помнивший ходившие про них слухи, – потому-то отказался он следовать за ними, когда впервые заговорили они об Управде.

Вновь подходили многие молящиеся и дальше шли на цыпочках, чтобы не тревожить сосредоточенного настроения народа. Это были Зеленые. Вождем одной их части являлся Солибас, другие повиновались ранее слепцам, а теперь отдались всецело притязаниям Управды, сочетавшимся воедино с делом Евстахии, правнучки Феодосия. Возницы их обступили Солибаса, мощного, с роскошно развитыми мускулами, крепко закаленного в схватках и мятежах. Сановники Зеленых, Зеленые, облеченные должностями, следовали за демархом, важно шествовавшим в богатой, расшитой золотом одежде; нотариусы и архивариусы, мандаторы – передатчики приказаний демарха, поэты, даже сейчас, невзирая на подавляющую торжественность храма, скандировавшие проклятия Константину V; мелисты, перелагавшие стихи на музыкальные созвучия органа; органисты, исполнявшие песни, сложенные мелистами из стихов поэтов; живописцы и ваятели, писавшие и ваявшие лики Базилевса.

Печально падали прозрачно-скорбные слова, металлически горькие, подобные медным ядрам, ударяющимся о медный диск. Дрожь волнения вызывали редкая борода Гибреаса, сверкающие глаза его, лоб словно выточенный из слоновой кости, узкие плечи, простертые руки, окаймленные рукавами рясы. Игумен говорил о праздновании Брумалиона, – целый месяц обнимало нечестие стопы Базилевса Константина V, царствующего в Великом Дворце, в котором плясали вокруг фиала, называемого Триконк, с зажженными свечами, славословя Брумалион песнями, угодными государю, сановники, патриции и сенаторы, – все могущественные, все сильные. И Константин V, довольный, одарил их дарами, он пригласил их к столу, угощал лакомыми яствами, хмельными винами. А скопец-патриарх Святой Премудрости благословлял их! Само по себе празднование дней этих, разрешенное по уставу, не содержало ничего предосудительного. Но предчувствие говорит, что Константин V воспользовался днями праздника, чтобы подтолкнуть иконоборцев на какое-то Зло. Он был движим ревностью к вероотступному учению, которым намеревался освятить собор, ложно именующий себя святым. Уже внушает это патриарх нечестивым митроносцам, помазанникам алчным до золота и почестей, помазанникам, пример которых отвращает от Добра колеблющиеся души. На празднестве этом поклялись Голубые умерщвлять Зеленых, предавать Зеленых мукам, воспламененные Константином V, обещавшими им бега, на которых они должны были выиграть.

– Но тщетно стремится с помощью светской церкви сокрушить православие Базилевс, прозванный «мерзостным», так как осквернил своими извержениями воду, в которой был крещен, – Базилевс, любящий конский кал и потому прозванный народами «гнусным». Проклятие ему! Проклятие! Проклятие! Но силы сверхвечные, боготворимые под видом икон, породят мстителя в лице сияющего правнука Базилевса из племени славянского, которого соединит Святая Пречистая с правнучкой другого Базилевса из племени эллинского, чтобы оплодотворило весь мир Добро и одолело Зло!..

– Горе нам! Горе! Горе!

Визгливые голоса врезались в голос Гибреаса, и, устремив сверкающий взор свой на силуэты пяти братьев, он увидел пять белых бород, над которыми выступали пять необычной желтизны лбов, пять лиц воскового цвета, прорезанных впадинами выколотых глаз. Слепцы, воздевая руки, умоляюще складывали пальцы, и, сверкая золотом и металлами своих богатых одеяний, слишком просторных для их изможденных тел, стенали:

– Горе нам! Горе! Горе!

Страшная тревога овладела ими после речей Сепеоса, Гараиви, Солибаса на собрании Зеленых, происходившем во дворце близ Лихоса. Слепцы знали, что после празднеств Брумалиона Святая Пречистая созывает каждогодно под свои своды православных и разжигает ненависть их к проклинаемым ею Базилевсам. Они без боязни приказали отвести их в храм, тая смутную надежду, что их провозгласят Самодержцами. Но Гибреас продолжал, покачав слегка головой:

– Чтобы положить предел борьбе с иконами, чтобы изгнать племя исаврийское, не разумеющее поклоняться им, чтобы вручить венец и державу предназначенному, собрались Зеленые под сенью Святой Пречистой! Издавна преследуют их Голубые. Да не посмеют они отныне тревожить Зеленых, преданных учению Добра. Голубые – опора порочных Базилевсов, порожденных Злом. – И Гибреас обещал это при условии, что Зеленые не покинут отрока Управду, который соединится с непорочной Евстахией. – Не воздвигнет гонения на иконы синод, именующий себя святым, подчиняющийся помазаннику-патриарху! И не удастся Константину V преследование православных! Пусть не мечтают Голубые обрушиться на Зеленых, которые смогут возвести Управду на престол!

Неожиданно раскрывала заговор речь Гибреаса. Учение о Добре принесено из отдаленных стран, из глубины Азии, где оно возникло задолго до появления Иисуса в Иудее. Происхождение его арийское. На нем следы крови, родственной племенам эллинскому и славянскому, которые угнетает теперь племя исаврийское. В Европу его занес некогда Манес, и царивший тогда порочный Базилевс, персидский Самодержец, приказал содрать с него, живого, кожу и набить ее соломой. С тех пор ведут непрерывную борьбу манихейцы с силами Зла. Святая Пречистая счастливо унаследовала это учение и устремилась к борьбе за торжество его, а Гибреас расширил человечность исповедания, строя на нем оправдание иконопоклонения и вечности человеческих искусств. Уже в течение нескольких веков защищали с помощью Зеленых и православных игумены, его предшественники, бедных, униженных и Зеленых, проклинали богатых, гордых, сильных. Поэтому врагами Святой Пречистой была Святая Премудрость, за исключением храмов и монастырей, родственных Пречистой, с которой враждовала власть лицемерных помазанников – случалось, бывших иногда скопцами. И угнетался народ Великим Дворцом – властью государственной, воплощаемой нечестивыми Базилевсами, жадными сановниками, жестокими воинами. Но что из того! Настанет день, когда покорится низменная плоть эта возвышенному духу Святой Пречистой, которая возведет отныне с помощью Зеленых на престол род Базилевсов, воистину православных, сторонников учения о Добре, которое они, происходящие от племен эллинского и славянского – разветвлений древа Арийского, – смогут защитить лучше, чем Базилевсы Исаврийские – порождение крови низменной, полусемитической, полутуранской!

– О, Теос правосудный! Теос мститель! Иисусе! Иисусе предка нашего Феодосия! Святители! Апостолы! О, Приснодева! Приснодева Всемогущая!

И слепцы все еще воздевали бессильные руки, изнеможенные длани перед Зелеными, которые оставались, однако, безучастны. Раскачивались голые, удивительно белые черепа старцев, поднимались к дуге бровей, жестких, пушистых, подобных шерсти кошки, впадины их мертвых глаз. Старость обезличила их, они до такой степени походили друг на друга, что Критолая нельзя было отличить от Аргирия, Никомаха от Критолая и Аргирия, равно, как и от Асбеста и Иоанникия. Тот же визгливый, жалобный голос, та же неуверенная поступь людей, вечно осязающих беспросветный горизонт, горизонт без очертаний, без радостей солнца и морей. Все пятеро были одинаково одеты в пышные одежды, облечены в одинаковые далматики с Евангелиями, вышитыми на спине, с узорами Библии, вытканными в прихотливой пышности оттенков.

Они ясно сознавали значение слов Гибреаса, понимали, что не ткал он, подобно им, нитей таинственного заговора одиночки, но организовывал всенародное восстание, которое ниспровергнет старую власть и заменит ее новой. Они прекрасно сознавали, что теперь они ничто, что теперь с ними уже не считаются и что таким образом навсегда рушатся их мечты об императорском престоле.

Соединить с этим Управдой их надежду, их нежную, любимую Евстахию. Каково! Это предлагается открыто! Значит, они теперь ничто: мертвы, замурованы, как все те Базилевсы, которым они так стремились унаследовать!

Их охватил приступ острой муки! А Гибреас говорил все так же пламенно и рассеивал, как бы источал упоение Управдой и Евстахией. Жемчужные капли пота выступили на трепещущем лице игумена, опять сетовавшего на гонения икон, опять проклинавшего Константина V и лжепомазанных, позорного раболепства которых содрогается вечный дух Небес, сердце всего сущего, всякой жизни, дыхания, всех зрящих и молящихся!.. Нет! Нет! Не наложить василиску этому своих святотатственных когтей на православие! Нет, нет, не одолеют его лицемеры эти, которых он не называет по имени, эти сыновья Адовы, порождение собаки и змеи, вкушающие из корыта богомерзкого и гнусного Базилевса, посещающие геликэоны и триклинионы Великого Дворца, жирные, безобразные, скопцы как плотью, так и духом, эти священнослужители: патриарх, архимандрит, синкелларий, сакелларий, скевофилакс, хартофилакс, протодиакон, гиеромнемон, периодевт, протопсалтий, лаосинакт; эти ученые богословы и толкователи, извращающие истины веры, требующей, чтобы не гнали иконы, но наоборот, поклонялись им, окружали обожанием; эти гордецы, украшенные, обвешанные золотом, драгоценными камнями и тканями – церковь Адова. Наоборот – церковь небесная воплощена в лице Гибреаса и иноков Святой Пречистой, и православных и Зеленых. Не сокрушить этим временным победителям древа божественного вероучения, и они, исшедшие из смрада нечистот, способные питаться извержениями, не повергнут Апостолов и избранных, Архангелов и Ангелов, мучеников, избранных и власти небесные, сияющую Приснодеву и Иисуса, вечного заступника, Сына Божия и Человеческого, властителя людей, спасителя плоти и сердец!

В мерцающем кольце множества свечей сошел с амвона Гибреас с лицом еще более скорбным, проницательные глаза его сверкали, исхудалое тело съежилось и странно – как бы источало с головы до ног небесный, голубой отблеск. Пять братьев были захлестнуты потоком двух тысяч человек, с которыми смешались женщины, вышедшие из дверей гинекея, – женщины, поклонявшиеся Иисусу, спокойно созерцавшему их через многообразие своих писаных ликов, нежных, белых с расчесанной бородой. Мертвыми глазами не видели Аргирий, Иоанникий, Критолай, Никомах, Асбест теснящиеся груди и спины, над которыми парила вместе со скамьей слоновой кости, под светозарными лучами солнца Евстахия в фиолетовых, пурпурных и голубых одеждах, с лицом розовым, полным, белоснежным, с ресницами, удлиненными сурьмой, в венце волос, с жезлом в виде красной лилии на плече, в башмаках, украшенных на носках серебряными аистами и рассекавших воздух. Ее хранила живая стена Зеленых. Крики раздавались под самым ухом слепцов, сливаясь с другими голосами в пламенные песнопения, гимны, псалмы, смысла которых не понимали они в своем смятении. Когда они отыскали путь по вымощенной плитами площади, по ней убегали трое жалобно кричавших людей, спасаясь от преследования Зеленых. По звукам голосов слепцы признали в них тех самых, которых сегодня с утра отталкивали все от врат Святой Пречистой. Растерявшись, тесно прижались они друг к другу, неуверенно тыкали в пространство дрожащими руками, боязливый пот увлажнил носы, лица, выражавшие тревогу и мольбу. Но все покинули их, захваченные речью Гибреаса, покорные его велениям, и не нашлось ни единой доброй души, чтобы вывести их на дорогу, проводить через город, в котором властвовал их предок Феодосии, в котором царили бы они сами, если бы не ослепил их жестокий Филиппик – не ослепил всех пятерых.

VII

С террас домов, через щели в оконных занавесях окидывали женщины сострадательным взглядом слепцов, взявшихся за руки, медленно бредущих к городу, в котором рассеялись православные и Зеленые, торжественно провожавшие Евстахию, подобно легкой ладье, парившую над всеми, на скамье из слоновой кости. До них не долетал больше едкий воздух Золотого Рога, оставшегося позади. Спотыкаясь, кружили они по узким улицам, и ноги их лизали псы; наконец, спустившись с холма, и пройдя подъемный мост перед воротами, они проникли за черту стен и очутились в городе, полном оживления, не ведавшем, что говорилось во Святой Пречистой.

Многие встречные византийцы смотрели, как братья цеплялись руками за углы домов и часто останавливались, испуганно вслушиваясь в крики погонщиков ослов, щелканье бича возниц, которые, чтобы не раздавить их своей запряжкой, сворачивали в сторону. Захлестнутые толпой, стекавшейся со всех сторон Византии, оттесняемые к самым фасадам, которых они не видели, как и животных, и людей, они плотно прижимались к стенам своими трепещущими телами, желтыми лицами, с впадинами выколотых глаз. Царственное происхождение их знали все, но боясь показаться вместе с ними и тем навлечь гнев властителя Константина V, свержения которого добивались они, не оказал никто помощи слепцам.

В безмолвном отчаянии воздевали они над толпой руки, и стихла их старая вражда, их кровная распря. Они чувствовали свою общность, сознавали свою взаимную нужность, и нервно сжимались их опустившиеся руки. В невольном стремлении тянулись они друг к другу, а солнце, лучезарное, блестящее, одинокое, пылало в небе, аисты кружились над ясными горизонтами города, посылавшего ввысь купола дворцов и храмов, расцвеченные красками и покрытые позолотой.

Они достигли квартала рынков. Безоблачный день оживлял фасады домов, серых и розовых, выступы поднимающихся этажей, в окнах которых мелькали женские головы, – черноволосые, в прическах, заколотых древними булавками, с проворными глазами, ресницы которых удлинены были сурьмой. Сперва шел рыбный рынок, от него лучами расходились другие рынки: мясной и овощной, оружейный, шорный, рынки ткачей и ювелиров, унизанные рядами лавок, – или темных, глухих, или ярко освещенных падавшими из-за углов площадей лучами солнца, переливавшимися на наготе тканей, металлов, мяса, плодов и дубленой кожи.

На рыбном рынке купцы-греки с островов или понтийцы продавали рыбу, лежавшую на земле или низких столах, на подстилках из водорослей или мха, в сплетении своем напоминавших гибкие кораллы; радугой цветов – золотистого, серебряного, изумрудного и сапфирного, переливались рыбьи хребты и животы. Точно уголья алели красные рыбы подле золотистых губанов. Как медали, круглые желтые глаза макрели взирали на колючих карпий, меч-рыб, щит-рыб, лежавших на животе. Виднелись голубые сардинки, тунцы, кроваво-красные, как мясо только что убитого быка, ракушки, морские черенки, золотые рыбы, гоноплаксы, устрицы, морские блюдечки, букцины. Целое население морского дна, пестревшее причудливыми очертаниями, ожидало медленно подходивших покупателей. Не меньшим разнообразием, чем товар, оцепенело погруженный в свет дня, отличались покупатели. Точно некий водоворот перемешал обитавшие в Византии племена, бессильный слить их: мелькали острые лица Сирийцев в полосатых, коричнево-красных далматиках; Киренаики в черно-желтых одеяниях, сотканных из сабура, на животе перехваченных витыми ремнями, сталкивались с Мидийцами в полукафтаньях до колен, в портах, собранных у лодыжек, над тупыми башмаками; встречались Византийцы в фиолетовых одеждах, необычных, с вытканными странными павлинами, подставлявшими узорчатый веер своего хвоста взору пантер, прыгавших в листве, или расшитых апокалипсическими сценами, изображениями Библии на спине и груди; мелькали Евреи в черных одеждах и желтых развевающихся шарфах; Номады, – потомки Скифов, обутые в опашни, у икр подвязанные соломенными жгутами; Болгары, Кроаты, Заклумы в капюшонах вели голых, плачущих детей и просили милостыню у монахов – черных, красных, фиолетовых, коричневых – длинноволосых, бородатых, нагруженных съестными припасами или погонявших ослов. Вопрошающе колыхались над толпой беспокойные головы верблюдов.

– Вас покинули, позвольте нам проводить вас, слепцы!

Вкрадчиво заговорили с ними трое встречных, незнакомыми им голосами, и, взяв за руки, повели через рынки. Успокоенные, шли слепцы за ними, но понемногу ими вновь овладевала неумолимая ненависть, жажда взаимного уничтожения из-за исключительного обладания престолом.

Критолай первый ослабил поводья затаившегося в нем зверя, дав волю ядовитой, жесткой, упорной злобе:

– Я обвиняю вас, обвиняю всех четырех. Не кто иной, как вы внушили Гибреасу его слова, да, это ваше дело, Асбест, Аргирий, Никомах, Иоанникий, – чтобы отстранить меня от престола. Вы подстрекнули его выступить за обманщика Управду!

– А я, Аргирий, старейший брат ваш, я возмущен, отвергаю вас, не хочу больше знать вас, молю Небо вторично поразить вас слепотой за то, что вы отняли у меня Евстахию, которая унаследует мне и без этого Управды, и поверьте, я накажу его, сделавшись Базилевсом!

– О, недостойные, недостойные! Брат ваш Никомах презирает вас, брат ваш Никомах избегает вас! Зачем вели вы меня во Святую Пречистую, зачем вынудили меня слушать коварного Гибреаса, который отвратил Зеленых от долга их по отношению к нам!

– Гибреас ошибается, да, да, ошибается! Не будет провозглашен на Ипподроме славянин Управда, и не умрет Константин V, чтобы уступить ему венец. О, Иисусе, погуби лучше Управду и Евстахию, которые по наущению Аргирия действуют заодно с ним!

– Теперь ты сетуешь, Иоанникий, и, однако, радовался, слушая речь Гибреаса, лишающего нас опоры Зеленых. Я, Асбест, вижу в тебе, во всех вас – братьев, семикратно в день погружающихся в преступление, предательство. Вы настолько гнусны, что Базилевсом вам милее славянин Управда, чем эллинский Базилевс Асбест!

От упреков и ругательств они перешли к побоям, пинали друг друга тощими ногами, били бессильными руками. Трое провожатых не отставали от них, ничего не говорили, но слушали весьма внимательно. И казались все довольнее, лица их выражали все большее удовлетворение по мере того, как в пылу ярости, слепцы разоблачали заговор. Наконец, приблизился один из слуг Дворца у Лихоса, заметивший своих повелителей в толпе, заливавшей рынки. Он повел их, а трое провожатых удалились, напутствуемые горячей благодарностью слепцов и слуги, бледного, с туманным взором. Слепцы говорили ему:

– Ты, Микага, не таков, как Зеленые, не желающие поддерживать наших справедливых притязаний, не таков, как Евстахия, которая, если верить слухам, следует внушениям Гибреаса и решила вступить в брак с Управдой, чтобы свою божественную эллинскую кровь соединить с его презренной кровью славянской. Но мы отблагодарим тебя! Поверь, отблагодарим!

Слепцы и Микага скоро скрылись из виду. Сейчас же после этого толпа заволновалась. Зеленые, выделявшиеся зелеными шарфами, перевязанными крест-накрест, грозили Голубым, отличавшимся крестообразно повязанными голубыми шарфами. Вдруг послышался быстрый лязг металла и в глубине площади, там, где пестрели под солнцем оружие, седла, ткани – показались стражи в круглых, золоченых шлемах, в золоченых панцирях поверх золотистой ткани, с вызолоченными секирами на плечах и с короткими золочеными мечами, висевшими на золотых перевязях. Голубые приветствовали их поклонами, византийцы скрывались. Их провожал подвижной поступью человек – очевидно сановник, высокий, жирный, с безволосым лицом и оттопыренными ушами. Как перезрелая тыква, раскачивалась голова его на жирных плечах, сочная влажность которых угадывалась даже под голубой одеждой, богато расшитой, с фиолетовыми галунами, ниспадавшей до толстых ног, обутых в толстые башмаки и плотно облегавшей живот, над которым красовалось вытканное рогатое и костистое чудовище. Головной убор этого человека походил на камилавку и был украшен пером цапли. Покачивая головой и размахивая над ней серебряным ключом, он, чтобы опередить стражу, в которой было человек сорок, обогнал их и уйдя на подобающее внушительное расстояние, воскликнул:

– Кандидаты! Кандидаты! Я Дигенис, великий Папий, хранитель ключей Великого Дворца и страж узников нашего Базилевса Константина V, я повелеваю вам следовать за мной, чтобы водворить порядок в Византии, столь богатой заговорщиками!

Он быстро устремился вперед своей упругой поступью, и вслед за ним поспешали кандидаты. Толпа расступалась перед ним. Если животные – лошади, ослы, верблюды – не сворачивали достаточно быстро с дороги, то стражи сильно ударяли их секирами плашмя, а великий Папий Дигенис бил их проводников серебряным ключом по голове. Таким образом, достигли они пустынного, узкого перекрестка, где перед ними склонились трое людей, – те самые, что провожали слепцов. Несмотря на зимнее время, они были плохо одеты, в коротких хламидах, из-под которых выглядывали голые ноги, обутые в низкие и плоские деревянные башмаки, и Дигенис обрушился на них, заставил их пасть ниц, ударив Пампрепия ключом по черепу, Гераиска по спине и рванув Палладия за свалявшиеся волосы.

– Мы можем тебе открыть нечто, чего не знаешь ты, но не причиняй нам зла, облеки нас степенями, мы предупредим тебя об умышляющих на власть Константина V.

Так сказал Гераиск, а Пампрепий и Палладий склонили головы. Дигенис остановился, взмахнув серебряным ключом, позади его кандидаты – по четыре в ряд – встали, точно вкопанные. Великий Папий произнес:

– Встаньте! Вам дастся все. Вы будете патрициями, вы будете сенаторами, будете знатными людьми!

Он покачивал тыквоподобной головой и едко улыбался, переводя свои хитрые глаза с Гераиска, которого он, может быть, узнал, так как мог видать на Ипподроме, где тот показывал плясавших медведей и собак, на Палладия и Пампрепия, щека которого была изуродована багровым пятном, просвечивавшим сквозь редкую бороду и обезображивавшим часть сплюснутого носа. Они поднялись, польщенные и в то же время устрашенные. Палладий, отличавшийся внушительным дородством, заговорил с видом человека себе на уме, скрестив на животе короткие руки и сложив слюнявые губы в таинственную складку:

– Мы проведали о заговоре, замыслившим провозгласить Базилевсом Управду, славянина.

– …Правнука Юстиниана, как слышали мы из уст других славян! – прибавил Пампрепий; и злобно улыбаясь, Гераиск заговорил последним.

– И Гибреас, игумен Святой Пречистой, хочет сочетать брачными узами этого Управду с внучкой слепцов, Евстахией, добиваясь, чтобы Зеленые боролись вместе с православными, собиравшимися сегодня утром в его церкви, и мы видели, как они туда входили.

Они стояли с видом людей весьма разумных. И не сознались, конечно, что сами они сперва хотели устроить заговор в пользу Управды и пытались привлечь к нему сторонников. Разъяренные, что их отвергли, их, первыми узнавших о правнуке Юстиниана, они поклялись выследить заговор и выдать его Константину V. С этой целью провожали они слепцов, надеясь выведать у них, что говорилось во Святой Пречистой. Худая слава, ходившая о них в народе, без сомнения породила то недоверие, с которым оттолкнул их Гараиви. Несколько раз забирали их в Преторию за кражи и бесчестные поступки, образ жизни они вели такой, что от них можно было ожидать любого злодеяния, и так как все знали об этом, то избегали их, особенно православные, которые относились к ним с необъяснимым отвращением.

Покачиванием головы сопровождал их слова Дигенис. Занесенный им для удара серебряный ключ опустился и снова поднялся повелительным знамением власти. Визгливым голосом евнуха он приказал:

– Назад! Ступайте!

Серебряный ключ великого Папия бил их черепа. Потом развеселившись, он дал каждому пинка пониже спины, и они оторопев, защищали это место растопыренными пальцами. Громко смеялся подошедший народ. Голубые держались руками за бока. Византийцы чуть не прыгали от радости в своих просторных одеждах, затканных пестрыми узорами. Даже безгласные верблюды качали головой в знак одобрения. А поодаль, видя, как расправа постигла Палладия, Пампрепия и Гераиска, выражали свое довольство Зеленые и православные.

Они бросились бежать, преследуемые Дигенисом, за которым следовали кандидаты. И евнух, упруго поспешая во главе стражей, на ходу бросил бегущим:

– Я Дигенис, великий Папий Базилевса Константина V, хранитель ключей Великого Дворца и страж его узников, обещаю вам степени, о которых вы просили. Показание ваше о заговоре Управды ценно, и вы заслуживаете награды. Будьте уверены, вас наградят.

VIII

Держа четырехгранную скуфью в руке, Иоанн склонил лохматую голову перед Виглиницей и Управдой; Гараиви запирал деревянный ларь, в котором хранились знаки Базилевса. Перед домом ревел Богомерзкий. Иоанн обернулся, не выпуская из рук скуфьи:

– Ты сетуешь, и ты не прав, тебе предстоит везти сестру Базилевса Управды и знаки могущества и силы, которые вознесут его Самодержцем во имя царства православия. Но я покараю тебя, я изобью тебя, и за тобой останется кличка Богомерзкого, которую ты так заслужил!

И он повернулся к Управде и Виглинице, слушавшим, что говорил им Гараиви:

– Вам следует жить у слепцов, во дворце их, возле Лихоса. Оставаться здесь – опасно, а Евстахия вручит вас попечению Зеленых. Константин V не узнает, где вы живете, и тем надежнее разрастется заговор, которым возвеличится ваш род.

Управда согласился, стремясь познать Евстахию, с которой хотел сочетать его Гибреас. Иначе отнеслась к этому Виглиница. Ее совсем не соблазняла жизнь во дворце, близ Лихоса, у будущей супруги брата, которого она любила и который казался ей слишком хрупким, нежным в своем сагиуме из светлой ткани и портах со множеством мягких складок. И обратив к окну свое белое лицо, она не спускала голубых, животно-красивых глаз с брата, стоявшего теперь на улице, где ревел Богомерзкий вместе с другим ослом, на которого Иоанн и Гараиви нагружали драгоценный ларь, чтобы перевести и хранить его в Святой Пречистой. Наконец, она вышла, села на Богомерзкого и в сопровождении брата, лодочника и монаха тронулась в путь по переплетавшимся улицам города. Откосной дорогой углублялись они в город, по направлению к рынкам, к аллее Побед. Вокруг них волновалась толпа, и они признали Зеленых, сзывавших друг друга таинственными знаками. Как будто повинуясь данному паролю, стремились они на рыбный рынок, на мясной и овощной рынки и рынок оружейный, шорный, ткачей, золотильщиков, и оттуда по аллее Побед, вплоть до людных и богатых кварталов Ипподрома, Великого Дворца и Святой Пречистой. Собираясь, Зеленые обменивались между собой немыми восклицаниями: мимикой лица, движением рук, покачиванием головы. Повсюду волновались густые толпы Зеленых, и путешественники на мулах ожидали их отлива, да вереницы верблюдов вытягивали свои гибкие шеи над народом, кишевшим на рынках. Избегая опасности быть слишком на виду, путники хотели повернуть обратно, но толпа сгустилась, и с трудом скрылись они в улицу, обрамленную низкими, неровно выступавшими домами и стенами подернутых зеленью внутренних садов. Но Зеленые не отставали. Другая группа встретила их в конце улицы, и мощная толпа, провожавшая их, ширилась вплоть до форума Августа, где красовалась в рамке портиков, на возвышении, статуя Юстиниана на коне.

Они обогнули Ипподром, против известного здания квестуры. Любопытные хлынули на ступени Ипподрома, но Зеленые непроницаемым кольцом заслоняли от их взоров Управду и Виглиницу. Глаз различал лишь, как вожди заговорщиков подстегивали своих людей поспешить к Великому Дворцу, высившемуся за Ипподромом, как бы предостерегая Константина V и выдавая ему свой замысел – свергнуть его с престола ради отрока славянина и эллинки Евстахии.

Тогда стражи врезались, в толпу с площадки, отделявшей Ипподром от Великого Дворца. Объединенные железной дисциплиной, шли они с чешуйчатым клибанионом или овальным щитом на левой руке, с копьем, мечом или секирой на плече – живые шипы из золота или булата. Всадники горячили коней в чеканных уздах, с бронзовыми или медными удилами, под высокими седлами, с широкими стременами и луками из пурпурной или желтой кожи, украшенными чернью или эмалью по серебру. Их острые шлемы без забрала искрились радугой оттенков, сливаясь с сиянием неба первого месяца в году.

Зеленые отступили, очевидно удовлетворенные тем, что выказали свою силу и, окружая Управду, Виглиницу, Гараиви и Иоанна, устремились на другой конец Византии. Довольный Иоанн благословлял Зеленых, растроганно кивая головой. Конница и стражи повернули обратно, гремя оружием, осаживая фыркавших коней. Народ валил толпой вслед за Зелеными и людской поток влился скоро в ту часть города, по которой извивался Лихое. Зеленые начали расходиться, подняв на плечи Солибаса. И теперь, поверх моря голов, обрисовывалась его фигура, над которой веяло мерцанье серебряного венца, торжествующе простертого к нежному небу чьими-то неизвестными руками.

Вслед за Виглиницей, восседавшей на Богомерзком, поспешно шли Управда, Гараиви и Иоанн.

Поток Зеленых и толпы отнес их до стен, замыкавших город с суши, туда, где струится Лихое в зеленеющей оправе растений. Они проходили теперь по жалким улицам, и многие видели путников. Слева от них остались цепи дорог, зданий, бань, храмов, монастырей, дворцов, окутанных пеленою голубого дня, едва подернутого белоснежными, прозрачными облаками, неподвижно застывшими над бесконечной вереницей куполов и террас. Иногда возле них бежали нагие дети, женщины. Перед ними вставали уроженки Азии, закутанные в рваные шали. Их приветствовали люди, черные и тощие, с большими медными кольцами в ушах, с кусочком дерева, продетым через ноздрю. Вытягивали морды лежавшие собаки, образуя круг. Юноша, ничком растянувшийся на пыльной земле, которого татуировал старик-египтянин, слегка приподнялся на локте и начал быстро тому что-то говорить.

Наконец, показалась лощина Лихоса. Они увидели угол розового дворца, потом четыре купола, высившихся над зеленью одичавших деревьев, ронявших кружево света и теней. Поднявшись выше, увидели и самый дворец в уборе блестевших колонн, прямыми гранями врезывавшихся в беспорядочную гущу зелени, полонившей землю и раскинувшейся вдали.

Отворилась низкая дверь одного из крыльев здания, и Микага указал им знаком, чтобы они вошли. Они ступили в розовую прихожую, поднялись по розовым ступеням лестницы, проникли в залы, косо освещенные солнцем, немые в своем уединении, отмеченные печатью разрушения, мертвенный покой которых не смущался никем живым. Глухо стучали плоские башмаки медленно шествовавших Управды и Виглиницы. Наконец, предстали жилые покои, обставленные скамьями, тронами, светильниками, стоявшими на массивных подножиях. Сюда углубились Гараиви и Иоанн, сопровождаемые Микагой. Показались слуги в уборе зеленых одеяний – безмолвная цепь увядших существ. Раздвинулась завеса, и в глубине овальной залы показалась Евстахия на скамье из слоновой кости, стоявшей на возвышении, убранном пурпуровыми и золотыми тканями, между двух порфировых колонн, уходивших ввысь свода, залитого лучами солнца.

Сверкал жезл в виде красной лилии из драгоценного металла на плече, волосы венчали чело, а у запястий браслеты искрились из-под широких рукавов одежды, византийский крест сиял на нежно закругленной груди, очерченной под паллиумом, схваченным у левого плеча аграфом. Целомудренно выглядывали из-под тяжелых тканей ниспадавшей одежды ее ноги в красных башмаках с серебряными аистами! Она хранила молчание, жадно всматривалась в Управду, может быть, ожидая от него знаков преклонения, смущенного привета. И почти не обратила внимания на Виглиницу, оскорбленную таким приемом.

Вернулись Иоанн и Гараиви. Монах обнажил голову и выставил жирный живот:

– Внучка Феодосия, перед тобой внук Юстиниана и сестра его прекрасная, непорочная Виглиница!

И он смиренно склонился перед застывшей Евстахией, которая ответила, смущенная:

– Благодарю, монах! Да хранит всех нас Приснодева!

Она умолкла, слабо прикрывая свой красный скипетр – золотую лилию. Заговорила Виглиница:

– Гибреас хочет, чтобы мы пребывали возле тебя, в твоем дворце, где кровь наша будет охраняться лучше, чем во Влахерне. Но потомки Юстиниана бедны и удовольствуются малым. Терпеливо будут ожидать они престола Империи, который Зеленые им стремятся даровать.

Она не упомянула о предположенном объединении. Не сказала, что Зеленые готовятся к борьбе, столько же за Евстахию, как и за ее брата. И с их притязаниями она слила свои, как будто правами на Империю она обладает наравне с Управдой, потомком мужеского пола. Взволнованная Евстахия не слушала ее. Билось ее сердце и лихорадочно сжимала лилию ее рука. Она встретилась с Управдой взглядом. Оба были потрясены. Она волновалась, что отроку этому – ее сверстнику, которого она видит впервые, суждено стать супругом ее и Самодержцем Востока. Его поразило безмолвие покоя, в котором они находились, сияние ее одежд, необычный, торжественный, даже религиозный церемониал встречи. Он встрепенулся. Юная девушка остановила его взглядом:

– Мы посвятим себя тебе: я и твоя сестра.

Она восторгалась им. Он был стройный, немного выше ее; славянская шапочка не закрывала его золотистых кудрей, нежную, белую шею охватывал воротник рубашки, которая вместе с портами, собранными во множество складок, облегала его тело. Он походил на архангела, как бы сотканного из тончайшего вещества. И нежность его оттенялась по сравнению с крепким сложением сестры, ее сильным телом, мужественной осанкой. Величие чувствовалось в нем, овеянное нежной дымкой, окрашенное мистицизмом. Святость осеняла его красоту, нежно мерцавшую светом проповедей Гибреаса, готовившего ему престол через Зеленых, которые победят Голубых и помазанников Святой Премудрости, одолеют Константина V. И возвышенный познанием искусств человеческих, творящих продолжение жизни во имя добра, лицезрел он в воображении своем краски и предметы, храмы, – много храмов, которые полны икон.

Евстахия чувствовала себя стесненной в своем необычном положении. Она не двигалась, не решалась больше говорить и розовая, с блестящими глазами, с ресницами, удлиненными сурьмой, с драгоценными украшениями, сверкавшими в ушах, в ниспадавших складками одеждах, с красной лилией из драгоценного металла, она походила на Панагию целомудренную и вместе с тем полную человеческого. Под напором необъяснимых ощущений Виглиница почувствовала к ней отчужденную холодность, считала оскорбленной свою гордость, хотела удалиться. Вмешался Гараиви.

– Клянусь Иисусом! Евстахия не умышляет против вас ничего худого. Через нее все Зеленые стали вашими сторонниками, не повинуются дедам ее, слепцам, но действуют заодно с вами. Вы останетесь здесь, как советовал Гибреас. Здесь созреет заговор во имя владычества крови эллинской и крови славянской. И если нас победят, вы все же вне опасности, так как здесь не найти вас Константину V.

Его уверенные жесты, его воодушевление и пыл подействовали на Виглиницу, устремившую пристальный взгляд голубых глаз на его изборожденное морщинами лицо. На лбу Евстахии обозначилась складка:

– Главное, надо позаботиться, чтобы мои деды не узнали о вашем присутствии. Иначе все погибнет.

Она хотела встать; к Управде ее влекла любовь, чуть ли не святая, но ее тяготило быть вместе с Виглиницей, столь противоположной ее собственной одухотворенности, внушавшей ей нечто вроде отвращения. Вдруг в смежных покоях послышался шорох шагов, и зазвучали голоса. Евстахия воскликнула взволнованно:

– Они!

Она приложила красную лилию к губам, в немой просьбе – не двигаться, не говорить. Быстро раздвинулась завеса, прикрепленная к капителям колонн, и показался первый слепец, а за ним гуськом четыре остальных. Жалко беспомощные, преодолели они привычный путь по лестнице, освещенной падавшим сверху светом и свободно брели, руководимые надежным инстинктом, сопровождаемые сильно отставшим Микагой, одежда которого пестрела вдали.

Под спаленными веками заметно трепетали кровавые щели их мертвых глаз. В хрусте судорожно сжимались руки. Заостренный убор не покрывал их головы, и волосы змеились по покатым плечам, сливались с растительностью шеи – с бородой грязно-пепельного цвета, излучистой, ниспадавшей клочьями подобными листьям.

В своих голубых мантиях, под желтыми далматиками, узоры которых переливались при каждом их движении, они походили на призраки, каждое мгновение готовые испариться в воздухе.

Они разговаривали и при этом фыркали, сопели, икали. Ходили по залу и выкрикивали:

– Обвиняю вас, моих братьев, Никомаха, Асбеста, Критолая, Иоанникия. Я старейший в роде и имею больше прав на скипетр и державу!

– Ты ошибаешься, уверяю тебя, ты ошибаешься, Аргирий; ты стар, да стар, стар!

– Я, Асбест, постиг вас; счастливое предчувствие помогло мне вас постичь. Этот обманщик, о котором говорит Византия, из-за которого лишил нас опоры Зеленых Гибреас, похитит у вас престол и я этому рад!

– Ты обманываешь нас, Аргирий, внучка твоя, Евстахия соединилась с нашими врагами. Она послушала Гибреаса, желающего сочетать ее с Управдой и стремится занять место мое в Великом Дворце!

– Все вы предатели – все четверо, и ты, Критолай – первый! Евстахия бессильна отнять престол у деда своего Аргирия, отца ее отца.

– Престол будет моим!

– Нет моим!

– Моим!

Они повернулись и, подняв руки, стали так близко лицом к лицу, что их бороды соприкасались. Вдруг им послышался шорох – оттуда, где сидела Евстахия.

– Здесь кто-то есть, может быть, Управда! Ко мне, Микага! Ко мне!

Это кричал Асбест, точно желая во тьме своих выколотых глаз увидеть Управду, призрак которого давил мозг слепцов во мраке их вечной ночи. И чтобы вернее схватить обманщика, они призывали Микагу, который поспешил на их зов старческой походкой. Наудачу рассыпавшись по залу, они посчастью устремились в обратную сторону от Евстахии и простирали руки к толще стен, на которые они не натыкались. Наконец, набрели на преддверие узкого хода, который был, очевидно, знаком им, так как они уверенно углублялись в него друг за другом. И глухим эхом докатывались до славян отрывистые, стенающие, жалобные вопли:

– О, Приснодева! О, Иисусе! О, Теос! Вы всесильные, ослепите подобно нам обманщика, который задумал похитить наш престол, который отнял у нас Зеленых, и влиянию которого поддалась Евстахия, если правда, что Евстахия решила следовать за ним!

IX

Уже несколько дней пребывали Управда и Виглиница в боковом крыле дворца возле Лихоса и все сильнее проникались своими заветными, затаенными желаниями: он стремился глубже погрузиться в наставления Гибреаса, она – следуя, вероятно, зову своей могучей, девственной крови, отдавалась неосознанным влечениям к престолу, которым овладеет собственное ее потомство. Честолюбивее брата, чувствуя в себе силы жизни, телесную мощь, которых не замечала она в нем, полном отроческой одухотворенности, она зажигалась глухим, туманным тщеславием. В мозгу ее вставали грубые вещественные образы победоносного венца, чуждые брату, перед ней беспрестанно проносились видения покоренных народов, войск, предводимых Самодержцами, сановников, митроносцев. Влекомая глубоким инстинктом своего происхождения, создавала она туманную мечту о подвластном ей человечестве. Из учения о Добре, которым хотел возродить Восток игумен Святой Пречистой, она восприняла лишь возвеличение племени славянского, предназначенного властвовать над Империей. Но не суждено ей участие во власти. Она – славянка, рожденная в роду Базилевса, она – сестра искателя престола, не может стать супругой Базилевса, не наречется августейшей, именно потому, что Базилевсом будет ее брат! Ей не дано повелевать. Глухая ревность тревожила ее, но вооружала исключительно против Евстахии, не озлобляла против брата, и она еще не помышляла вытеснить его.

Хрупкий и тонкий, брат родился на ее глазах. Она пестовала его в детстве, окружала попечением старшей сестры еще сейчас. Видение могущества и силы, встававшие перед ней, порождались не скудостью любви, не жадным самолюбием, но были отзвуком унаследованной силы, убежденности, что ей более чем Управде подобает императорский престол, от которого отстраняла ее лишь простая случайность ее пола. Сравнивая себя с хрупким, нежным Управдой, она находила, что в ней больше мужественной энергии, нужной Базилевсу, но замечала, что умственно он выше ее, и плакала от досады, которая не превращалась, однако, в ненависть.

Чудесная наследница потомков Феодосия редко показывалась им. Она жила в противоположном крыле дворца. Слепцы занимали покои середины. Иногда брат с сестрой из сводчатых окон первого этажа, увенчанного четырьмя куполами, видели облик ее, достойный обожания, когда двое служителей несли ее на скамье из слоновой кости в город, и утопали в его голубой дали стройный стан ее, непорочные, девственные очертания, таяли розовая белизна щек и прозрачные глаза, исчезал жезл, в виде красной лилии, склоненный на плечо. Она направлялась к Влахерну и ко Святой Пречистой. Вероятно, она стремилась слушать поучения Гибреаса, в наставлениях его черпала запас сил. Вместе с игуменом обсуждала она заговор, который вознесет ее на престол супруги Базилевса. Не по летам разумная, направляла она своей белой рукой всех Зеленых, содержимых и одаряемых из несметной казны слепцов, которою она теперь распоряжалась без ведома их, с согласия одобрившего ее раннее совершеннолетие Микаги. Оделяя золотом, подстрекала она Зеленых против Константина V, его воинов, сановников, Голубых, помазанников Святой Премудрости во имя гонения на иконы подготовлявших святейший собор, о котором говорили все. Так угадывали Управда и Виглиница, когда она возвращалась торжествующая и от нее веяло силой, бодростью, ярче розовели ее щеки и прозрачнее сияли кристаллы глаз.

Слепцы гуляли часто по саду, обширному, тенистому, унизанному зеленью растений. Они проходили дорожками, аллеями, пестрыми крошечными лужайками, бродили излучинами ручейков, змеившихся в рамке зеленой муравы, сиявших зеркальными струями. До слуха Управды и Виглиницы доносились тогда их разгневанные речи. Несчастные сетовали на Зеленых, отказывавшихся от мощного натиска, который воплотил бы в действительность их сон о мировом господстве. Теперь, когда объединились во имя торжества Евстахии и Управды разрозненные партии Зеленых, слепцы желали подтолкнуть их на борьбу и уже не таили, как прежде, задней мысли взаимно обессилить борцов в решительный миг. Главным образом, сетовали на Гибреаса, истинного, непреклонного вождя заговора, навсегда похитившего у них могущество и силу. Туманные слухи донеслись до них, что в их дворце пребывают потомки Юстиниана, которые соединятся с племенем их через Евстахию. Во тьме мертвых глаз лучились они сознанием, что те чуть не в двух шагах от них, и жаждали изгнать, покарать их, как обманщиков. По-прежнему разгоралась в них старая ревность, они не уставали обвинять друг друга, пререкались, оскорбляли, заносили для удара тощие руки, костлявые кулаки, изнемогая в сознании бессилия, сковывавшего их со времен ослепления. Наконец, уходили. Славяне видели цепочку их теней на зелени листвы, их бороды в свете дня, их головы в остроконечных золотых уборах, в которых сверкали, искрились драгоценные камни, их голубые мантии, ниспадавшие прямыми складками, желтые далматики, покатые плечи, дрожащие крестцы, подкашивающиеся колени, изнемогавшие под бременем их тел. Они исчезали, но долетали звуки их гневных голосов, которых как бы пугались робко трепетавшие листья сада.

Бывали дни, когда до Управды и Виглиницы долетал из покоев дворца громкий гул и шум шагов, отдававшихся на лестнице. Своды приносили им звуки голосов Зеленых. Говорил Солибас, говорил Гараиви, говорил Сепеос. Крики гудели в ответ, выражая одобрение. Близился день бегов в Ипподроме.

Голубые не скрывали своих замыслов. Они победят Зеленых, учинят избиение Зеленых и, пользуясь схватками толпы, Константин V раздавит своих врагов руками Голубых. Но наперекор всему не вырвать Голубым победы у Солибаса, еще раз стяжает он серебряный венок, еще раз понесут возницу на плечах его сторонники, снова осенит голову его серебристое мерцание венца. И не дожидаясь таинственного оружия, действие которого исследовал Гибреас, Зеленые обрушатся на Голубых, среди белого дня, а Сепеос во главе многочисленных спафариев, привлеченных им на сторону Управды и Евстахии, овладеет подножьем кафизмы, где стоят в дни бегов стражи Базилевса. Из галереи устремятся они к кафизме и убьют Самодержца и его сановников, – почти исключительно скопцов. Потом проникнут в Великий Дворец и провозгласят славянина, который наречет эллинку супругой. А предводимые Гараиви, православные, проникшись наставлениями врагов нечестия, ворвутся во Святую Софию, изгонят порочного патриарха и мерзостных его помазанников, на место которых поставят игумена Святой Пречистой и настоятелей других монастырей, поклоняющихся иконам, чтобы воздвигли они в ней победоносную церковь Добра, мировой светоч арийского вероучения о жизни, воссозданной искусством человеческим.

Раз, когда Управда и Виглиница одиноко предавались в саду мечтам, паря в дымке сокровеннейших видений, таких несхожих у брата и сестры, они увидели, что к ним приближаются Сепеос, Солибас и Гараиви, раздвигая прозрачные завесы ветвей, роняющих зеленые тени. Стояла весна, ароматы веяли и трепетали ласковые шумы. Славяне поднялись со скамьи, на которой они сидели. И в то время как Гараиви устремил на Виглиницу свой взгляд преданного животного, а Солибас скрестил безмолвно руки, Сепеос воскликнул:

– Готовьтесь пожинать плоды заговора! Скоро возницы будут состязаться на арене! Будет сброшен с престола Константин V и окровавленного, обезображенного, с разбитой головой повлекут его по ступеням Ипподрома!

Он смеялся, – жестокий, смелый, немного хвастливый. Медленно разглядывала его Виглиница, от башмаков из толстой кожи до круглого шлема, без забрала. Он был стройный, отважный, от него веяло радостной красотой юноши, здоровым задором приключений. Двумя пальцами левой руки он крутил темные усы, его грудь порывисто вздымалась. И его одного лишь видела славянка, озаренного лучами заходящего солнца, которые, проникая через сплетение ветвей, ложились на землю блестящими кругами.

– И ты будешь Базилевсом; Гибреас сочетает тебя, с Евстахией, православные и Зеленые будут опорой твоей власти, а ты, Виглиница, ты останешься возле него, чтобы помогать ему и любить.

Не слушая Гараиви, она не спускала глаз с Сепеоса, пристально рассматривала весь его пылкий облик. Смущение проступило на лице Солибаса, задрожало его мощное тело.

– А после победы, когда сделается Управда Базилевсом, и Евстахия супругой Базилевса, высокие степени достанутся нам троим: я буду великим логофетом, Гараиви великим друнгарием и Сепеос – великим доместиком. А ты, Виглиница! О, ты!..

Он не знал, каким саном облечь Виглиницу, которая отвечала, заглушая лежавшую на сердце тяжесть:

– Рожденная женщиной, я не могу быть Базилевсом и потому останусь сестрою Базилевса!

Глухо и резко звучал ее голос, но Сепеос не понимал ее в своем радостном веселье и по-прежнему смеялся:

– Воистину велика доблесть Евстахии. Наравне с Гибреасом, она душа заговора. Через нее достигнет венца Управда. Пусть слепцы пеняют на нее.

– Евстахия!

Так воскликнул Управда, в ответ на свои помыслы.

С каждым днем созревала отроческая оболочка, и под нею расцветал его дух. Восторженно созерцал он душу юной девушки, столь рано возмужавшей, которая призвала к себе его и сестру. Она восставала перед ним, подобная живой, прославленной иконе, ему грезился облик ее в венце лучей, в наряде драгоценных камней и тканей. Весь отдавшись мечте, живо рисовавшей ему Евстахию, он закрыл глаза и не слушал Гараиви, который говорил, готовясь уходить с Солибасом и Сепеосом, довольным, бурным, словоохотливым:

– Да, Евстахии, именно Евстахии будешь ты обязан могуществом и силой. Так же как тебе, проповедует ей Гибреас учение Добра и Превосходство поклонения иконам. Не забывай, чем ты обязан ей, когда будешь владыкой возрожденной Империи Востока. Не забудем этого и мы!

Утром следующего дня, когда, возвращаясь в отведенные им в крыле розового дворца покои, залитые сейчас падавшим в широко раскрытые окна светом солнца, они восходили по одной из огромных лестниц, повсюду прорезавших безмолвное здание, которое выстроено еще, быть может, Феодосией, – перед ними возникло яркое зрелище. Медленно поднималась, несомая на седалище из слоновой кости двумя слугами, облаченными в зеленые одежды, Евстахия, склонив на плечо драгоценный жезл, и вот – словно овевая ее неуловимой гармонией, орган в отдалении залы мягко зазвучал, и созвучия нанизывались и оборвались затем звенящим Аллилуйя или Осанной, без сомнения, славословя Империю Добра. Они остановились в ожидании на боковой площадке, окаймленной розовыми колоннами, но Евстахия знаком пригласила их войти и последовала за ними в обширные покои, освещенные проникавшим через купол сиянием дня. Стены покоев увешаны были тканями, расшитыми золотыми и серебряными узорами, сверкавшими в извилистых сплетениях. Слуги опустили ее на пол. Один из них подложил ей под ноги подушку, украшенную кистями из драгоценных камней, кропивших отблесками мозаику пола. Другой, похожий на первого, с лицом безмолвным и потухшими глазами, с растолстевшим телом евнуха, встал за ее спиной и невозмутимо начал опахивать ее большим павлиньим пером. Когда она обернулась, отдавая краткое приказание, то оба они зашевелили губами и напряженно вслушивались. Управда и Виглиница поняли, что, лишившись пола, они утратили вместе с тем речь и слух.

Знаком пригласила она своих гостей сесть на седалища, поставленные перед нею, и медленно произнесла, не спуская с Управды прозрачных глаз:

– Вы слышали от Гараиви, Сепеоса и Солибаса: восстанут скоро Зеленые, нетерпеливо порывающиеся к борьбе, и овладеет Империей наше племя и восторжествует навсегда!

Все так же невозмутимо и откровенно покоился на нем взор ее, подобный зеркальности озера, которое не смущено ни пятнышком тени. Отрок ответил:

– О, да! Они восстанут!

Его пленял этот уверенный взгляд, красная лилия, застывшая, склонявшаяся на плечо, весь ее облик, так напоминавший живую икону Приснодевы. Евстахия прибавила, помня поучения Гибреаса:

– И восстание Зеленых возвеличит судьбы племени эллинского и племени славянского, которые объединятся против племени исаврийского, и вознесешься ты мною и тобою я.

Она объяснила: Зеленые хотят напасть на Голубых, не ожидая таинственного оружия, о котором так туманно говорит Гибреас. Они уверены в победе и замышляют, пользуясь мятежом, обрушиться в торжественный день бегов на кафизму, расправиться с Константином V, овладеть Великим Дворцом и провозгласить Управду Самодержавным Базилевсом Империи Востока. Она, Евстахия, будет Августейшей. Гибреас, правда, не соглашается на этот преждевременный взрыв, горячо приветствуемый многими православными; игумен предпочитает сперва отыскать наисовершеннейшее действие оружия, которое он хочет вручить Зеленым – сторонникам Добра, – оружия, испытуемого им таинственно и в одиночестве, оружия, ни силы, ни формы которого не знала Евстахия. С пылом женщины, творящей политику, Евстахия склонялась к решению Зеленых, которых Сепеос увлекал своей подкупающей важностью и неподдельной отвагой. Она говорила с благоговением, жгучие оттенки звенели в ее голосе, опаленном пламенем души, особенно когда она излагала поучения Гибреаса; в их глубины погружалась она, вынося ясное их постижение, и нежно стремились мысли ее к Управде, которого она созерцала откровенным взором и к которому обратила круглое лицо свое с розовой, упругой кожей.

Легкая мука любви к эллинской деве коснулась сердца отрока-славянина, но чистота его помыслов одухотворила Евстахию, и, подобно иконе Приснодевы, простерла она руки, чтобы объять мир в его возрожденном Добре. Слушая ее, он словно парил, уносясь куда-то ввысь, уподобляясь Ангелам храма, в котором священнодействовал Гибреас. Яркое сияние разливалось в нем, когда она говорила, непрерывно поглощая его своими прозрачными глазами, подобными неверному щиту морских вод:

– Ты знаешь, что наше племя превосходит все: оно восторжествовало когда-то и восторжествует снова, но лишь с тобой, славянин-отрок, когда в лице моем сочетается племя наше с твоим.

Она поднялась, не сказала больше ничего, мельком посмотрела на Виглиницу. Слуги-евнухи снова подняли ее на седалище из слоновой кости и мягкими, ровными шагами начали спускаться по широкой лестнице. Тихо заструился гимн органа, долетели звуки Аллилуйя или Осанны, восславлявших, быть может, Империю будущего! Перед взором Управды стоял облик девы, такой юный и проникновенный, рисовалась скорбно склоненная золотая лилия. А в ушах звенели металлические слова Евстахии, упавшие в пропасть раскаленных видений его отроческого знания, столкнувшегося с религией и эстетикой Византии.

Виглиница насупила брови, сжала свои кулаки юной великанши. Она не любила Евстахии, не поняла ее речей. Душа ее была проникнута наивным варварским материализмом, а внучка слепцов раскрыла себя, как бы сотканной из мистицизма, полной глубоких, утонченных ощущений, жаждущей волнений души. Она ясно сознавала, что эллинка, как политик, умом превосходит брата, который жил всецело чувством, сознавала, что племя эллинское, в лице ее, одержит верх над племенем славянским. Для Евстахии заговор был лишь средством построить Империю Добра, в которой ей чудилось величие ее народа, возрождение Европы через первородное племя эллинское, которое старше других племен, позже обратившихся к религии Иисусовой. Управде Империя грезилась религиозной, творящей искусство, полной проникновенных ощущений, тогда как сама она стремилась бы к созданию Империи жестокой, угнетающей, несправедливой, – если нужно, и чтящей лишь права единоплеменников.

В ней звучал голос крови, бродили глухие, жестокие силы и потому зародилась ее тревожная мечта о своем потомстве, наперекор потомкам брата и Евстахии. Однако в ревности своей она не возненавидела ни Управду, ни Евстахию. Она просто покорялась зовам своей мощной юности, хотела жить и рождать собственных детей. И, устремив долгий взгляд на лестницу, по которой удалялась, несомая на седалище Евстахия, она в искреннем влечении взяла брата за руку, и у нее вырвались слова:

– Евстахия нравится тебе. Мне нет. Но я ей не сделаю ничего худого, а тем более тебе – моему брату, которого я люблю и возле которого живу здесь, в этой Византии, где тебя хотят возвести на трон Самодержца, подобно предку нашему Юстиниану!

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

I

После страстной недели наступили дни Пасхи, глубокочтимые византийцами и ознаменованные шествиями из храмов с белыми пальмовыми ветвями в виде серебристо-нежного леса.

И все лики икон как бы невольно участвовали в общей радости и видели поклонение себе православных. Живописный лик Вседержителя Бога на фасаде храма Бога Творца, с брадой, струящейся наподобие ручья, святых, преподобных, угодников, ангелов, властей, архангелов, толпы Божеские и человеческие, – все в эти великие дни имели высшее наслаждение коленопреклонного себе поклонения. И все иконы эти ярко сверкали под византийским бирюзово-матовым небом. У некоторых из них неизъяснимым и непонятным чудом струились чистые или кровавые слезы; некоторые при одном лишь прикосновении к их мозаичной одежде исцеляли ослабленных и недужных; у одних при мольбе, обращенной к ним, слетали с каменных уст, как кристалл, звенящие слова утешения, у других все тело на золотом фоне вдруг, словно живое, начинало пламенеть, как бы освещенное изумительным пожаром. Но это еще не все: внутри храмов стояли выставленные мощи мучеников, творившие чудеса; здесь женщины чувствовали внезапно приступы родов, грудные младенцы могли читать любую страницу открытого Евангелия; немые приобретали дар красноречивого слова, и старцы чувствовали в своих жилах переливы юной, обновленной крови. Одна мать, дочь которой едва могла передвигаться от злой, снедающей ее чахотки, увидала, что при одном прикосновении к святой плащанице дочь ее пошла поспешно, щеки ее запылали, и здоровым блеском заблистали глаза. Один воин, коего руки были покрыты гнойными струпьями, приложился к Святому Кресту Господню и тут же засвидетельствовал неожиданное исцеление. Все, что было языческого в племени эллинов, способствовавшее развитию естественных культов древней Греции, все стремление обоготворить высшие мировые силы, олицетворенные и очеловеченные некогда в богах, а ныне во Христе, Приснодеве, Теосе, в угодниках, ангелах, архангелах, престолах, властях, во всех нарисованных кистью художника или изваянных резцом скульптора памятниках религии, словом, – все бытие, воплощенное человеческим искусством, расцветало, овеянное восторженным религиозным поклонением православных, которых еще не тревожили власть и могущество. Два храма, повинуясь обряду празднования Пасхи, совсем отстранились, однако, от всеобщей радости: это храм Святой Премудрости и храм Святой Пречистой. Первый был слишком поглощен подготовкой к грядущему иконоборству; второго отстраняло суровое его учение, обосновывавшее иконопочитание с возвышенностью ума и глубиной мысли, непостижимыми для толпы, способной понять лишь крупные линии и предпочитавшей предаваться религиозному восторгу в других местах.

Пасхальная неделя кончалась днем конских бегов, на которые с самого утра устремлялась вся Византия. Из широких и узких улиц, змеившихся по семи холмам, оттененным величественными куполами, стекались в своих четырехугольных или трубчатых головных уборах, обрамленных перьями или перевитых лентами, византийцы, сливаясь с людьми в одеждах из ярких тканей, украшенных блещущими узорами из накладного золота и серебра. Пробирались армяне в широких шальварах, завязанных внизу шелковой тесьмой, в одежде едва достигающей колен. Тянулась вереница роскошных экипажей, вожаков с собаками и медведями в намордниках из металлических колец; лошадей, покрытых расшитыми волочившимися попонами, по краям которых прозрачно звенели бронзовые колокольчики; пышные колесницы богачей и колесницы кочевников с колесами, отяжелевшими от грязи дальних дорог; шли когорты трубачей с протоспафариями во главе, шли тысяченачальники и полководцы, за ними хорэги барабанщиков, трубачи, музыканты с громадными арфами, покоившимися на их мощных грудях; шла толпа в беспорядке, шли другие музыканты – сыны варварских племен, пришедшие повеселиться без малейшей заботы о том, каковы будут последствия праздника; несли либийские бубны, русские балалайки, восточные караманджи и зурны, тимпаны из железа и бронзы длиною в фут; шли вереницею монахи в скуфьях, длинноволосые пастыри, коих божественное пение и необычное, в нос провозглашаемое «аллилуйя» звучало под скрещенными хоругвями, покачивающимися на древках, окрашенных фиолетовой краской; шла густая толпа, стремительная, оживленная, жестикулирующая; весело мелькали яркие краски, повторялись крики пролагавших себе дорогу; виднелись различные цвета человеческой кожи, начиная с очень светлого лица, пришедшего издалека галло-франка и кончая головой негра, подобной клубку черной шерсти, перерезанному алой лентой толстых губ и впадинами белесоватых глаз; показались портики Форума Августеона с улетающим ввысь бронзовым памятником Юстиниана, и на фоне синего неба обрисовался величественной архитектуры храм Святой Премудрости, с девятью куполами и девятивратным нарфексом, перед которым виднелась паперть, выложенная плитами.

Позади богатых садов возвышались красивые по своей архитектуре здания: аркадийские бани, примыкающие к маленькой гавани, куда приставали проворные челноки, а за ними, виднелись части Великого Дворца – здание со сводами, с портиками, с террасами, по которым шествовали сановники, влача свои тяжелые одежды. Справа возвышались стены Ипподрома с окаймляющей его круглой галереей, по которой бродили в томительном ожидании любопытные; они имели вид подлинных пигмеев перед величественными статуями, увенчивающими круг. Продавцы в расположенных кругом лавках, а между ними и Савватий, предлагали арбузы, сушеную рыбу, печеные яйца; все это ел простой народ: лодочники, носильщики и различные ремесленники. Толпа прибывала. Слышалось словно жужжание миллиона пчел, перемешанное односложными и многосложными шипящими звуками различных наречий; произносились имена возниц, а также прежних и будущих победителей; а эти последние, стоя в своих роскошных колесницах, убранных парчою, украшенных резными из слоновой кости фигурами и бляхами из металла, выпуклыми и изогнутыми в виде листьев, исчезли в открытых вратах, в которые виднелись внутренние стены Ипподрома, его арена, разделенная линией камптер и возвышение ступеней, под которыми были ходы в конюшни, откуда неслось ржанье коней, удары бича и крики животных.

Внутренность Ипподрома скоро обрисовалась еще яснее: вот знаменитая кафизма, высеченная полукружием, и против нее прямоугольная сфендоне, расположенная на концах огромного эллипса. Кафизма возвышалась отвесно, словно над бездной, и была окаймлена красными и фиолетовыми, золотом шитыми занавесями, по бокам от нее располагались две трибуны поменьше. Кафизма, пока еще пустая, как бы гордилась своим величавым устройством, она казалась грозной, мощно охраняемой от тех, кто дерзнул бы взять ее приступом, целым войском, собранным под нею. У подножия кафизмы стояла стража, сдерживавшая толпу, по которой пробегал, словно молния, отблеск золотых мечей и секир. Стражи были неподвижны, едва заметно хмурили они брови, когда мгновениями, повинуясь порыву ветра, развертывались знамена, желтые, зеленые и голубые, собранные в виде пирамиды другими стражами, стоящими позади. Они открыто смотрели на народ, скоплявшийся во вратах и размещавшийся на многочисленных ступенях, причем Зеленые размещались слева от кафизмы, а Голубые справа. Стражу составляли схоларии, экскубиторы и кандидаты из войска Базилевса, поместившего их здесь не столько для сдерживания толпы, сколько для украшения подножия кафизмы, где на бегах всегда привыкли их видеть. Профиль почти каждого был полусемитский, полутуранский, движенья, полные ленивой неги, присущей смуглым варварам, говорили ясно об их происхождении, родственном Константину V, который был исавриец, подобно им.

В проходе полуоткрытых врат показались клирики в своих красных или белых одеждах, в голубых или лиловых мантиях, в шерстяных скуфьях, держа в руках, на длинных рукоятках, кресты и хоругви, вышитые серебром, золотом и жемчугами. Почти все направились к Зеленым, встретившим их с наклоненной головой, тогда как Голубые смеялись им прямо в лицо, угрожая кулаками.

Здесь были все православные монахи, во главе с игуменами: из монастырей Калистрата и Дексикрата, из монастыря Приснодевы, из славной обители Студита; смиренные священнослужители, ослепленные дневным светом, из общин Осьмиугольного Креста, святой Параскевы, Пантепопта, Ареобиндской; священнослужители богатые, но поклоняющиеся иконам, враги Константина V, братия святого Мамия, святых апостолов, Бога-Слова, архангела Михаила, святого Трифона и Пантелеймона. Показались монахи Святой Пречистой, во главе которых шел тонкий, небольшого роста Гибреас в своем фиолетовом игуменском одеянии, с серебряными, осененными полукружиями, крестами; черные волосы его падали волнами из-под вуали головного убора. Последним шел Иоанн, снявший четырехгранную скуфью и обнаживший свою шершавую голову, подобную шаровидной колючей поверхности кактуса.

Эти монахи Влахернской церкви отличались бледными вялыми лицами, а скрытые длинными ресницами глаза их, казалось, блуждали и светились пророческим отшельническим выражением; они едва влачили изможденные слабые тела свои.

Заговор не был, конечно, тайной, так как о нем говорили сто тысяч уст, за него или против него билось сто тысяч сердец. Но всего поразительнее казалось глубокое равнодушие, быть может, деланное, власти, которая не приняла никаких предосторожностей против мятежа, исключая обычной охраны, и рисковала подвергнуться последствиям его с беспечностью, способной вселить или восторг, или ужас.

И вот на трибунах, слева, затянули гимн, который вскоре подхватили все Зеленые перед безмолвными Голубыми. Этот гимн-акафист возвещал и воплощал требование Константину V остаться неизменным в вере и таил в себе скрытые указания на то, чтобы он не предпринимал гонения на иконы. Зеленые подымали руки, клялись, молились. Взоры устремлялись на Гараиви, который сидел, оттененный своей скуфьей, в далматике, испещренной изображениями растений и животных, и на Сепеоса в чешуйчатых латах своего вооружения, в коническом шлеме без забрала, веселого, неустрашимого и самоуверенного. На ступенях трибун Голубых показалось могущественное духовенство. Тучный поблекший человек сел прямо против Гибреаса, чей взор, устремленный на него, заблестел еще ярче; другие садились по сторонам. Это были представители церкви иконоборцев, друзья власти и силы, которым они служили своими лживыми изощрениями ума. Бледный тучный человек этот восседал на патриаршем престоле Святой Премудрости, где поддерживал Зло вкупе со своими соседями – богатыми и чванными, коварно смотревшими порочными помазанниками. Возле него были архимандрит, синкелларий, сакелларий, хранитель алтаря, хартофилакс, протодиакон, наставник псалмов, иеромнемон, периодевт, псалмопевец, церковно-глашатай и много других, презирающих арийское учение о Добре. Они, казалось, смеялись под личиной жеманства и благочестия, были довольны, словно заранее зная участь, уготованную заговорщикам.

На арене, уставленной статуями, примыкал к камптерам гранитный испещренный иероглифами обелиск Феодосия, – длинный пирамидальный столб, который был до самого верха покрыт золоченой бронзой, а по ней одна за другой следовали надписи, затем стояла колонна в виде змей, чудовищное сплетение трех пресмыкающихся, поддерживающих расходящимися головами статую Аполлона, захваченную тысячу лет тому назад персами Ксеркса в Дельфийском храме. На двух противоположных сторонах арены стояли два столба – меты, один под кафизмой близ большого бассейна, второй под сфендоне. На них сановники установили низенькие серебряные органы, которые вскоре зазвучали под блуждающими пальцами мелистов. Народ все заполнял громадный Ипподром; толпа стремилась наверх, змеилась, широким кольцом окружая Зеленых и Голубых, и волновалась вокруг священнослужителей; кричали люди, работали кулаки; в переливающемся сиянии солнечных лучей пестрели цветные одежды, перемешиваясь с живыми пятнами лиц, вспыхивающих внезапно сверкающим взором, движущихся, бородатых, белых, темных, медно-красных, желтых. Они мелькали всюду: вверху, внизу, даже на верхней галерее, где при блеске дня они среди статуй отливали лиловатыми тонами. Шумная теснившаяся толпа окутывалась тонким облаком пыли, прорываемым приливом и отливом новых людских потоков, стремившихся со всех сторон. Народ шел отовсюду: из четырех врат Ипподрома, из проходов, распахивавшихся под напором толпы, внося волны воздуха и солнечного света и позволяя взглянуть на то, что делалось снаружи. А там ожидали своего часа колесницы, толпились кони в уборе блестящих украшений, золотых бубенцов и узд; стояли верблюды с морщинистыми головами, вещими и лукавыми, на покачивающихся длинных шеях; их огромные тени падали на дворцы и прямые линии дорог, окаймленных домами из блестящего мрамора и базальта.

Люди спешили по дорогам и толпились вдали на перекрестках: опоясанные шитыми тканями голубого, зеленого, пурпурового и желтого цвета, лицами умытыми наскоро, в странного вида прическах и головных уборах, на их шеях звенели драгоценности: ювелирные, стеклянные, эмалевые и другие подвески, блистающие при свете дня.

Принесли еще серебряные органы, и послышались металлические звуки, то усиливающиеся – густые, то тонкие – замирающие; раздалось пение, словно в бреду, разрастались порывы восторга, дикости которых не будет, казалось, конца. Противники-помазанники встали; Патриарх смотрел на Гибреаса; сановники его молча грозили игуменам; задорные епископы устремились в толпу Голубых и обращались к отдельным группам монахов, окруженных Зелеными, над которыми реяли хоругви, сиявшие полными красоты ликами в оправе крупных алмазов. Над толпой кое-где виднелся высунувшийся бюст с локтями, выходившими из широких рукавов, двигались бороды и вновь становились неподвижны, уши настораживались в ожидании органных звуков и гимнов.

Подобно золотому видению предстал Самодержец в Гелиэконе Великого дворца, над Ипподромом, отделенным обширным пространством от его высоких стен.

Быстро раздвинулся пурпурный занавес, престол показался между четырьмя колоннами, осененными киборионом; с престола поднялся Константин V, по обеим сторонам его сидели патриции, чины двора, сенаторы, соблюдая величественный порядок. Он был в белом скарамангионе, пурпурной, шитой золотом порфире и широкой хламиде, застегнутой на его мощной шее. Хламида заткана была золотым шитьем, блестевшим яркими узорами на зелено-фиолетовом фоне. Сзади она ниспадала складками, которые расправлял в форме лучей внимательный сановник. Из-под золотого венца, осенявшего его голову и усыпанного рубинами, сапфирами, топазами, аметистами, изумрудами, сардониксами и опалами, выступал загнутый нос на белом лице, а руки медленно двигались; то скрещивая, то раздвигая их, он посылал благословения на Ипподром – и в этот миг воцарилась тишина. Затем снова задернулась пурпурная завеса, и видение исчезло. Но вскоре Константин V показался в кафизме, – он и его верховные кубикулярии, патриции в иерархии степеней, сенаторы и власти, одновременно с ним исшедшие из Гелиэкона Великого Дворца. Боковые сводчатые трибуны стали заполняться сановниками, на которых снизу указывали пальцами, – сановниками, несомненно, не любимыми народом, судя по лицемерному и напыщенному виду их; здесь был великий Доместик в головном уборе из золота и с золотым посохом в руке; великий Логофет; великий Друнгарий, тучный с белесоватыми глазами; протостатор, худощавый и невзрачный; протовестиарий, с лицом собаки; великий Стратопедарх, коего строгий взор старательно избегал проклятий византийцев, которых он, вероятно, угнетал; блюститель певчих, выставлявший свою, словно у страуса, длинную шею, он сидел между великим хартулярием и протокинегом, которые вертели шеями, подобными верблюжьим. Народ созерцал также протоиерокария, великого Диойсета, Протопроэдра, Проэдра, Великого Миртаита, Каниклейоса, Кетонита и Кюропалата, приятно покачивавших головами, над которыми выделялась тыквообразная голова великого Папия Дигениса. Сильнее других тряс он ею, озлобленный против Зеленых, православных и Гибреаса, смотря на них яростным взглядом неуклюжего кабана.

Константин V как бы вознесся над человечеством, воссев на своем высоком троне. Сзади развевались одежды беспрестанно прибывавших людей, рисовались очертания головных уборов, остроконечных, трубчатых или четырехгранных. Мягко двигали опахалами евнухи с жиром заплывшими челюстями. Кубикулярии держали знаки высшей власти: золотой меч с отвесной рукояткой, золотой шар, поддерживаемый эллинским крестом; и целым лесом мечей, щетиной золотых секир и копий сверкали вокруг стражи Базилевса – схоларии, экскубиторы и кандидаты.

Сепеос встал, скрестив руки на кольчуге, облегавшей грудь, на голове его блестел конический стальной шлем; его глаза, полные энергии, и усы, оттеняющие профиль с орлиным носом, повернулись в сторону Гараиви в скуфье набатеянина, выделявшегося в толпе морщинистым своим лицом и заплатанной далматикой, облегавшей его мощное тело и пестревшей причудливыми узорами животных, полы ее он придерживал мозолистыми шершавыми руками.

Множество Зеленых на левой стороне цирка отвечали друг другу знаками, перекидывались шутками в радостном предвкушении приближающегося состязания. В веселье их чувствовалась угроза, направленная на кафизму, величественную, надменно равнодушную и верховновысшую. И спокойствие кафизмы, тяжелый взор Константина V, смех сановников – весь этот беспечный облик Власти весьма радовал Зеленых, на которых, сильно озабоченный, с грустью смотрел теперь Гибреас, окруженный своими монахами, словно бледные призраки бормотавшими неясные слова молитвы.

Под трибунами на одном уровне с ареной, в притворах конюшен за решетчатой оградой снарядились возницы Зеленых и Голубых со своими союзниками, выжидающими, осторожными Красными и Белыми. Они стояли на колесницах, запряженных четверками коней в золотых попонах, держали в зубах бичи, а в руках вожжи, обвитые вокруг стана, на котором оттопыривался камзол, опоясанный крестообразно шарфом цвета партии. Между ними виднелся Солибас, спокойный, могучий, с костистым упругим телом, с красным лицом в рамке черной бороды; он молчал и не слушал, что говорили кругом другие возницы, коротая время. Демархи Зеленых и Голубых, сопровождаемые демархами Красных и Белых, торжественно обозначали путь; их нотарии и хартюларии вступили уже в спор; спешили мандаторы, поэты принимали задумчивый вид, художники и ваятели со вниманием старались получше рассмотреть лики хоругвей, развеваемых тихим ветром жаркого дня; стражи, неумолимо вооруженные бичами, ударяли время от времени зрителей, чтобы те держали себя спокойно под властным взглядом Константина V; акробаты, мимики, вожаки медведей и собак готовились к представлению, которого с тревогой в широко раскрытых глазах ожидали сто тысяч византийцев.

II

Самодержец встал со своего трона; наклонившись и окинув испытующим взором весь Ипподром, он медленно трижды благословил его и золотой ветвью сделал знак сановникам, сидящим на соседних трибунах. Сразу все огласилось пронзительными звуками органов, рокотом поэтов, читавших стихи как прелюдию к выезду; раздались ритмические удары бубен из туго натянутой кожи, рыдание восточных зурн, щелканье тимпанов величиною в пядь, – грянула яростная буря струнных и духовых, к неописуемому ужасу стражи, бросившейся на музыкантов, чтобы заставить их умолкнуть. Наконец, раздвинулись железные решетки конюшен, расступилась стража, и беспрепятственно, как ураган, вылетели колесницы, блистающие золотом и слоновой костью. Народ встал и сел снова. Наклоненные станы, руки с развевающимися на ветру рукавами вдруг застыли. Четыре колесницы стремглав мчались вперед. В них, правее, сидели возницы. Стан их откинулся назад, на голове сверкал серебряный сборчатый убор, одна рука держала бесконечные шитые золотом шелковые вожжи, другая сыпала удары бича. За ними подымалось, окутывая их, густое облако пыли, скрывая крупы лошадей, крепкие колеса, всю упряжь, вздымаясь до выложенных слоновой костью полукруглых передков, до самых голов возниц, которые едва виднелись в пыли; зубы их были стиснуты, глаза горели, лоб покрылся потом, и повторяющиеся свисты бичей совершенно утопали в раздирающих звуках органов, сильных ударах бубен, щелканий тимпанов, во всей неистовой буре инструментов, прерываемой пронзительными звуками золотых труб экскубиторов, схолариев и кандидатов.

Солибас мчался, выделяясь неподвижной шеей на тяжелом стане; откинув локоть, он придерживал одной рукой жесткие вожжи, другая его рука поднялась и сжимала рукоятку бича; он описывал им невероятные круги и овалы, колол вздрагивающие уши своей великолепной четверки, завязывал в воздухе узлы, которые при ударе мгновенно развязывались и рассыпались с дробным треском. При оглушительном шуме арены бега продолжались. Солибас мчался впереди, трое других возниц следовали на расстоянии, они уже обогнули обелиск и змеевидную колонну, кони летели, как птицы; четыре колесницы обогнули мету Зеленых, затем мету Голубых, и бег коней, безумный, страстный, задыхающийся встречен был музыкой органов, бубен, балалаек, всех оркестров, которые все же не могла заставить умолкнуть усердная стража, – у подножия кафизмы, откуда началось состязание, под белым, к ним наклоненным носом Константина V, стоявшего в белом скарамангионе, в шитом золотом пурпурном сагионе и золотой хламиде, ниспадающей прямыми складками, словно на изваянии, в противоположность развевающимся одеждам неподвижных сановников.

Победителем снова был Солибас. Его шарф издали зеленел, словно ветка растения. Толстый демарх, увешанный золотым шитьем и драгоценностями, в желтом сборчатом головном уборе и желтых башмаках, вручил Солибасу белый пергамент с красными печатями, висевшими на красных же нитях; затем он надел на его чресла драгоценный пояс и в поцелуе прикоснулся к нему своими щетинистыми усами. Народ встал снова; Зеленые кричали от радости; союзники, – умеренные Красные, разделявшие заговор Зеленых лишь постольку, поскольку тем улыбнулось счастье, чуть не прыгали, ликуя; Голубые, поддерживаемые Белыми, грозили яростными жестами победителю, на которого смотрел своим лицемерным взглядом Патриарх, его растленные помазанники и великий Папий Дигенис с лицом, выражающим насмешку посреди казавшихся озлобленными сановников; Сепеос выпрямился в волнении; поодаль поднялся Гараиви; люди инстинктивно смутились; органист Зеленых ослабил металлические звуки своего инструмента, и вопли послышались в ответ на их трепетные переливы; все монахи стройно запели гимн, быть может, акафист, знаменовавший торжество юного Управды; Гибреас делал им озабоченные знаки, по-видимому, приведенный в отчаяние решимостью Сепеоса, не ждавшего, пока игумен снабдит его своим таинственным оружием, свойства которого еще не были открыты.

А тот тряхнул головой, согнул плечи, по которым развевались волны его волос под лиловым вуалем игуменского клобука, и серебряным крестом своим посылал направо и налево благословение, в которых чувствовалось что-то скорбное.

Взор его беспрерывно устремлялся на кафизму, к ее подножью и к конюшням, куда все в поту вернулись кони и где другие возницы и кони ждали своей очереди, чтобы выполнить остальные семь забегов из восьми, назначенных на этот день. Эта часть арены была запружена многочисленной стражей, но уже не экскубиторами, схолариями и кандидатами, а простыми ловкими воинами, маглабитами в кожаных кафтанах, буккелариями, провинциальной милицией, миртаитами-копьеносцами с железными пиками, которые они в дни празднеств украшали миртовыми ветками; были здесь люди из отряда Аритмоса с четырехугольными щитами, окаймленными кожей гиппопотама, с палицей и круглым шлемом, воины варанги, вождь которых Акалутос выставлял свое варварское лицо росса, способного на всякое злодейство; виднелось, наконец, много людей, подымавших руки под темными сводами конюшен и махавших бесчисленными бичами, похожими на лианы, обвивающие лес и колеблемые сильным ветром. Рядом с кафизмой сановники смеялись злобным смехом. Своей тыквообразной головой Дигенис делал знаки Патриарху, который отвечал ему мерным покачиванием золотой тиары и указывал значительным взглядом на наружную галерею, где мелькали серые тени воинов из отряда Сепеоса, который смотрел на них с веселою улыбкой, словно глубоко в них уверенный. Но вдруг Зеленые умолкли ошеломленные, услышав гимн-акафист, общий для обеих партий, но в котором пятидесятитысячная толпа Голубых и Белых громко восславляла Константина V, неожиданную победу Базилевса, их устами предупреждавшего Зеленых и православных, смутно обеспокоенных, и Красных, которые насторожились. Все возницы удалились; в числе их Солибас, исчезнувший в конюшнях в мерцании серебряного венка на голове, брошенного ему Зелеными. Даже животные, приведенные для представления между отдельными забегами, вместе с жирными гиппопотамами, медведями и лохматыми собаками – исчезли, прогнанные железными прутьями при непрерывной музыке пронзительных органов. Опять задвинулись решетки, и повсюду показались мощные фигуры стражей; изрыгнутые конюшнями выстроились сплошной колонной, удлиняясь до самого края камптер, воины Базилевса, и ряды блестящих экскубиторов, схолариев и кандидатов вытянулись у подножия кафизмы; первые были в чешуйчатых кольчугах и с золотыми пиками, вторые с овальными щитами и золотыми секирами, составлявшими также вооружение кандидатов наравне с золотыми мечами. А на галерее, населенной статуями, кишели в изобилии спафарии; они прогоняли людей, осыпали их ударами и перебрасывали некоторых через стены к великому ужасу толпы, испускавшей вопли.

Сепеос, к несчастью, устремился вперед в безумной надежде, что Зеленые последуют за ним; он не понимал, почему воины, которых он убеждал речами, склонял обещаниями, так яростно низвергали византийцев вместо того, чтобы броситься на Самодержца. Но его держали чьи-то руки, чьи-то дружеские руки, желавшие спасти его от безумного шага, который, без сомнения, был бы для него гибельным. Очевидно, что этот захват Ипподрома был лишь началом тех грозных мер, которые поразят союзников Управды и Евстахии, Зеленых и Православных, монастыри, презирающие власть, и Гибреаса – противника Святой Премудрости. Злобно кричали все Голубые. Помазанники-иконоборцы, архимандрит, сакелларий, синкелларий, скевофилакс, хартофилакс, протодиакон, иеромнемон, периодевт, протопсалтий, лаосинакт – все казались очень довольными; взоры их были устремлены на монахов обителей Калистрата, Дексикрата, Приснодевы и прославленного святого Студита, Осьмиугольного Креста, святой Параскевы и Пантепопта, Ареобиндской и святого Мамия, Святых Апостолов, Бога-Слова, архангела Михаила, святого Трифона, святого Пантелеймона, на всех врагов своих разного звания; Патриарх между тем внимательно следил за движениями изливавшихся из конюшен воинов, бросал злые взгляды на бесстрастных монахов Святой Пречистой, переводил их на Дигениса, который, покачивая своей тыквообразной головой, указывал на Сепеоса, смешавшегося с толпой заговорщиков, которым, как и Гибреасу, вооруженная схватка казалась преждевременной.

И произошло следующее: первые ряды стражей давили на скамьи Зеленых, очень спокойно двигаясь военным строем; маглабиты выставили свои пики острием вперед, а копьеносцы скрестили над ними свои копья; воины Аритмоса простирали свои палицы; грозила острыми рогатинами варанга, свистели бичи, переплетаясь, как лианы, колеблемые сильным ветром. Зеленые разбегались; многие из них извлекали спрятанные под одеждой короткие сверкавшие кинжалы, православные молились о спасении тех, кому в этот день грозила смерть, и в немой мольбе взывали к ликам, сиявшим на хоругвях и к серебряным крестам на длинных рукоятках, которые держали монахи. Столкновение казалось неизбежным; в нем православные были бы побеждены, а Зеленые перебиты почти без сопротивления, – такие искусные меры принял Самодержец, по-прежнему неподвижно восседавший в своей кафизме.

Гибреас встал; подняв благословляющую руку, с лицом озабоченным и грустным, он повелительно приказал Зеленым и православным не двигаться с мест, не противиться Власти, что было бы бесцельно! Очевидно, не настал еще час свергнуть Самодержца, изгнать Патриарха и ополчиться на иконоборцев, стремящихся господствовать через избиение своих противников. Лучше ожидать, когда оружие, коего туманную силу он искал, вручится – а это настанет скоро – в руки византийского народа – борцов Добра, лелеющих мечту дать империи Базилевса, воплощающего их идеал. Таким будет Управда, который сочетается с Евстахией, чтобы объединить в возрожденной империи Востока племена славянское и эллинское и спасти истинную религию Иисуса. Гибреаса поняли, ему повиновались, и всюду прекратилось начавшееся сопротивление.

– Сын мой во Христе, брат мой во Христе! Не противься, не сражайся, ибо я еще не мог вооружить тебя так, как бы хотел! И вы, Зеленые, повремените. Я не подал знака, зачем биться преждевременно?

Необычный голос Гибреаса обращался к Сепеосу, которого старались схватить первые маглабиты, варангийцы и воины Аритмоса, несмотря на отчаянное его сопротивление. Но было поздно. Ему в голову бросилась яростная кровь; схватив палицу, он отступал и наскакивал прыжками; дырявило ряды тяжелое оружие, сплющивало круглые шлемы, бронзовые латы, рассекало лезвия и крошило лица воинов, устремивших на него рогатины, копья и стегающие бичи. Легко поднялся он до вершины Ипподрома, словно смертоносной косой нанося мощные удары. Зеленые бросились ему на помощь, несмотря на Гибреаса, молившего их не губить себя вместе с Сепеосом, в гибели которого он был уверен, и не предать преждевременно святого и великого заговора во славу Управды и Евстахии. Вокруг них скоро образовалось пустое пространство. Смелые Зеленые пытались прорвать живой поток почти бесчисленного войска, которое подкреплялось теперь сошедшими с подножья кафизмы могучими экскубиторами, схолариями и кандидатами, присоединившимся к маглабитам, буккелариям, копьеносцам, варангийцам, отряду Аритмоса и кнутовщикам. Ведомые вождями и прикрытые с тыла пышными сановниками, они все шли и шли из-под кафизмы; сбоку бежал, потрясая своим серебряным ключом Дигенис, и волновались, притекая, секиры, мечи, копья, овальные щиты и конические золотые шлемы. Арена была запружена воинами; едва виднелась линия камптер с обелиском, пирамидионом и змеевидной колонной; все исчезли с Ипподрома: Патриарх и его помощники, Голубые и Белые, монахи и Православные, кроме Гибреаса с его братией, кроме войска, Сепеоса с Зелеными и самого Константина V, который своим тяжелым взглядом наблюдал за этим безудержным сопротивлением.

– Сыновья во Христе! Братья мои во Христе! Зеленые, союзники Добра, не сопротивляйтесь! Ждите оружия, которое грянет разрушительным огнем, с помощью которого мы бесповоротно сокрушим зло!

Гибреас хотел удержать их. Печальное, исполненное жалости лицо его повернулось в их сторону. Он говорил им о грозном оружии, которого не мог еще даровать. Но они не слушали его. Бились сначала своими короткими кинжалами, потом завладели копьями и палицами, разбивали черепа, из которых с кровавыми брызгами разлетались бледно-розовые мозги. Пока их настигнуть было еще нельзя, они отступали, переходя со ступени на ступень, подымаясь к верхней галерее Ипподрома, сверкавшей спафариями, приготовившимися их схватить. И хотя вокруг них уже был целый лес сверкающего оружия, они продолжали биться, – радостные, сильные, ловкие, смелые, самоуверенные, с неустрашимым Сепеосом во главе. Наконец, их окружили, прижав к колоннам верхней галереи.

Все они были схвачены и смяты, пронзены копьями, размозжены палицами или обезглавлены секирами; иных стражи искрошили концами мечей, и осыпая ударами без промаха. Лишь Сепеос схвачен был живым – за шею, за стан, за бившиеся ноги. Обезоруженного, подняли его чьи-то цепкие руки и понесли через гущу сплоченных плеч, спин и латами закрытых грудей. Он не был ранен; видел, что его несут вниз с тех самых ступеней, на которые взобрался он так проворно; видел отвесные линии стен, облитых солнечным светом и высоко в них углубление кафизмы, в которой восседал, полусклонившись, Константин V. Затем потянулись ходы, мрачные и длинные; ступени, железные и бронзовые двери, ткани, ниспадавшие со стен, шпалерами стоявшие люди, которые сторонились перед несущими его стражами. Сколько их было? Наверное, сотни! Молчаливые и запыхавшиеся, поспешали они куда-то неровными шагами. Кто знает, куда!

Разъяренные резней кандидаты, во главе которых бежал, покачиваясь, Великий Папий, устремились на Гибреаса и его иноков, окруженных Зелеными во главе с Гараиви и Солибасом, который поспешил из конюшен, увенчанный серебряным венком. Повинуясь игумену, не желавшему испытывать судьбу заговора в безрассудной битве, в которой застигнутые врасплох Зеленые наверно были бы побеждены, – не выручили они Сепеоса. Им не нравилась их сдержанность; особенно трепетал от волнения Солибас, лицо которого покраснело, и Гараиви, который насупился со свирепым видом. Они бросились вперед; когда подступили, бряцая секирами и золотыми мечами, кандидаты. Но возвышаясь над ними, на одной из ступеней, медленным жестом встретил их Гибреас; рука его указала на Великого Папия и поднялась потом отвесно к лазурному небу, осенявшему этот обагренный кровью день. Он творил непонятные знаки, вероятно, проклятие и вскоре, о чудо! голубоватое пламя, словно сияние, окутало его с головы до ног. Медленно опустили тогда воины свое оружие и отступили с мягкотелым евнухом, который обратился вспять, выставляя напоказ постыдные чресла под голубой одеждой, обшитой фиолетовыми галунами, и оттопыренные уши, выглядывавшие из-под камилавки, украшенной пером цапли. Другие стражи пытались обрушиться на Гибреаса, но торжествующий игумен в своей сияющей пелене, которая ошеломляла их, все также встречал их таинственными знаками, и воины отступили, бряцая латами и овальными щитами. Поднялся Константин V, не отдавший доселе ни единого приказания, и велел всем удалиться, не трогая Гибреаса, иноков его, Зеленых, Солибаса и Гараиви, как бы признавая тем, что сан помазанника облекает игумена неприкосновенностью и вместе с ним спасает остальных.

Пустел Ипподром. Развевалась хоругвь Святой Пречистой, сияя серебряными крестами, один из которых ронял тень на лохматую голову Иоанна, шествовавшего перед братией, гнусаво напевавшего гимн, слабо поддерживаемый монахами. Скорбно взглянул Гибреас на подножье кафизмы, поглотившее Сепеоса, и сокрушенно потряс волнами волос, в уборе развевающейся ткани; исчезло облекавшее его сияние. Беспощадно дрались снаружи гонимые стражей Зеленые и Голубые в присутствии Красных и Белых, которые, не вмешиваясь, созерцали схватку, как осторожные свидетели. Один Голубой умертвил Зеленого и пал сам, опрокинутый на другого Зеленого. Раздавались пронзительные крики, всюду струилась и капала алая кровь.

В глубине дороги, окаймленной высокими дворцами, где спускались уже серовато-зеленые сумерки, прорезаемые лиловыми лучами закатного солнца, обрисовались очертания чьего-то торса; то был Солибас в мерцании серебряного венца на голове, тихо реявшей над толпой Зеленых, которые несли своего победителя под вещие созвучия акафиста, воспеваемого устами многих, которые, несмотря на пленение Сепеоса, не считали себя побежденными.

III

– Пресвятая Матерь Божия! Великий Вседержитель! Помолимся за Сепеоса; помолимся за мученика, за исповедника, за восставшего на ад, снишедший в душу Константина V. Помолимся, помолимся! Казни предадут Сепеоса. Отсекут длань, которую Иисус хотел зреть с оружием; ногу, которую Иисус хотел зреть проворною; выколют глаз, который Приснодева хотела зреть видящим. Пусть умрет он, но архангелы, ангелы, силы, власти, апостолы, девы и блаженные встретят его у преддверия семи сфер небесных, кои наполняешь Ты Собою – Бог Отец, Бог Сын, Бог Дух Святой!

Это происходило на Гебдомоне, площади, упиравшейся в стены, фасадом своим обращенные к Золотому Рогу, – обширной, светлой, опаленной солнцем бухте, с песчаным дном, подобным арене, которое лизали волны. Всюду столпотворение народа: карабкались мужчины, толкались женщины, дети, и над головами их в беспорядке мелькали кресты и хоругви. Золотой Рог изборожден был многовесельными паландриями; словно вспахан носами судов, медленно вонзавшимися в его волны; во все стороны изрезан тысячами палубных барок, вмещавших безмолвных людей в четырехгранных скуфьях, в одеждах, украшенных расцветившимися образками Иисуса и Приснодевы; словно отточенный в извилистых очертаниях, как будто приготовился Золотой Рог лицезреть муки Сепеоса, присужденного Константином V к утрате глаза, отсечению руки и ноги.

И вещали о неумолимой муке сто тысяч уст, превращая ее в слезы всего народа; толпа изливала в глухой угрозе похоронный напев, незаметно могущий перейти в военную песнь. Мощно врезались в звуки его псалмы, выкрикиваемые роями многочисленных монастырских иноков, которые топали при этом ногами с такой силой, что трепетали кресты и хоругви.

Подхваченные откликами, насыщались ужасом, облекались проклятиями и все сильней разносились, отражаясь в камне стен, несметные жалобные и мрачные причитания:

– Да вознесут апостолы, в лучезарном сиянии окружающие Теоса и Иисуса, душу Сепеоса, ибо умрет он! – к стопам Приснодевы. Да начертают они ей путь, по которому достигнет она престола вечной чистоты, где мечи ангелов и архангелов сверкают, сокрушая бездны ада! Свят! Свят! Свят! Примите душу, которая отойдет скоро из тела страдальца; украсьте ее добродетелью и мудростью, уготовьте ей место меж вас, дабы победила она мрак, питающий все злодеяния богомерзкого и гнусного Константина V!

Мощный поток отнес толпу к Влахерну, и она разлилась оттуда до стен, прямыми углами огибающих местность, над которой высилась близ устья залива Святая Пречистая. Серый и розовый, с срединным куполом, живой и как бы смущенный, возносился в свежей синеве раннего утра храм этот со своими двумя трансептами, скрывавшими закругленность свода; и виднелся на наружном его нарфексе, под круглым разрезом фасада Вседержитель, восседающий на троне, строгий, неподвижный и благословляющий. За Кенегионом расстилалась равнина, зеленели холмики терпентина и сикоморы, а вдали возвышался целый лес стройного камыша, увенчанного перистой шапкой.

Из ворот Карсийских вышли спафарии, те самые, которым Сепеос открыл тайну заговора и на которых возлагал свои надежды. Многочисленным войском проходили они отдельными гетериями из лагеря, с длинными мечами, в конических шлемах без забрала, осенявших железные кольчуги стана; во главе выступали полемархи и кюропалаты; сбоку выделялись гетериархи и повсюду – аколиты. Гибкие, стройные, мощные, они, по-видимому, недоумевали. Без сомнения, они совершенно не поняли речей Сепеоса, так как предуведомили власть о замыслах Зеленых, Православных и Гибреаса.

Константин V, уже насторожившийся после доноса, полученного Дигенисом от Гераиска, Пампрепия и Палладия, приказал допросить некоторых из них и скоро узнал таким путем, что замыслил совершить на бегах Сепеос. Не предпринимая дальнейших розысков, он ограничился пока заточением спафария и тем пресек заговор в самом его зародыше, решив заняться им впоследствии, если бы оказалась в этом надобность.

Длинное шествие, предводимое очень высоким всадником, следовало от Великого Дворца и Святой Премудрости, все облитое блеском золота, металлов, хоругвей и крестов; величаво выделялся облик Константина V с овалом белого носа над окладистой черной бородой, державшего в одной руке голубой глобус, в другой золотой меч. Голова Константина венчалась неподвижностью сарикиона, покрывала хламида его плечи. Толпа тихо застенала, молитвенно сложив руки, и женщины, простершись, целовали землю.

Напротив, на возвышенном берегу, зеленом и тенистом, где было Сикоэ, берегу, изрытом бухточками, на чистом песке которых отдыхали плоскодонные барки, чернел ожидающий народ, – чужестранцы и варвары, укрытые под сенью грозных стен.

Повсюду росло волнение, лились слезы и звучали жалобные, глухие причитания, в которых звенела трогательная скорбь.

Константин V остановился, и вздрогнул конь его, колыша попоной, покрывавшей его от ушей до самого хвоста. Сияли скипетр его и золотой меч. Прорезав толпу окружающих его сановников – мягких, жирных евнухов или воинов с лицами, изборожденными строгими складками – он выдвинулся вперед, провожаемый с Гебдомона полными ужаса взорами многочисленного народа.

Казалось, что шествию не будет конца. За сановниками шли стражи Великого Дворца: сперва схоларии в вооружении овальных щитов и золотых секир, а за ними экскубиторы в чешуйчатых панцирях и с золотыми копьями, затем кандидаты с золотыми мечами и секирами; они выступали сомкнутыми рядами, сверкая доспехами, предназначенными и для атаки, и для защиты. Следом растянулись воины Аритмоса и пышной варанги, миртаиты, буккеларии и маглабиты; спафарокандидаты и спафарокубилярии, превращавшиеся в кубиляриев в походе, и много других воинов, вооруженных палицами и луками. Конница в остроконечных шлемах обрамляла ряды войск.

Их сопровождали оркестры железных и бронзовых тимпанов, напевы цитр сливались с пронзительными звуками балалайки и зурны; инструменты соответствовали разноплеменности воинов, которые были из Европы, Азии и Африки. Кольцо спафариев окаймляло площадь. И воины строились на примыкающих дорогах и как бы парили клубком золотистых облаков, горевших остриями копий и чередовавших очертания луков с блеском секир и золотистых мечей!

– Пресвятая Матерь Божия! Великий Вседержитель! Примите в лоно свое душу Сепеоса, если суждено умереть ему, – Сепеоса, за веру страдальца и мученика. Иисусе, Иисусе! Простри к нему всемогущие длани Твои! Укрепи его снести муку и страданья свои, или вознестись в превысшие сферы, где узрит млечные реки, сияние золотых дворцов и зеленую дубраву, под сенью которой обрящет он отдохновение вдали от Аспида и Василиска, от богомерзкого и гнусного, который присудил выколоть ему глаз, отсечь руку и ногу!

Так толпа, полная православных и монахов, слагала скорбные моления, и усилилась их душераздирающая грусть, когда вдали, окруженный маглабитами, показался Сепеос, связанный веревками, державшими его по рукам и ногам, скудно прикрытый чешуйчатой кольчугой, с профилем, оттененным усами, падающими вниз, и сильно отросшей в дни заключения бородой. Он приближался, влекомый маглабитами, и взоры всех обратились на него с нескрываемым нежным сочувствием, которого он намеренно не замечал. Издалека обрисовалась Святая Пречистая, и ярко отражались на светлом фоне неба ее серо-розовые очертания, приковавшие к себе взгляд Сепеоса, шествовавшего с обнаженной головой, палимой солнцем, с копной неприбранных волос.

Шествие тянулось из нее с Гибреасом во главе, славшим ему благословение, медленно воздевая руки; в людях, сопровождавших игумена, узнал он Зеленых, Солибаса и Гараиви; вот Евстахия на седалище, а вот Виглиница и Управда. Склонив крупную голову на плечо брата, Виглиница посылала ему знаки печального прощания, как бы разлучаясь с ним навсегда, словно неминуема была смерть его от предстоящей ему муки.

Его отвели в тень дворца Гебдомона, в который, удалился Константин V, чтобы показаться снова в выступавшем этаже, являя белый нос свой над черной бородой, сияя золотым венцом, бросавшим золотые отблески на окружающих сановников, алчно вожделевших страданий Сепеоса. Плаха возвышалась на красном эшафоте, по гулким ступеням которого взошел осужденный спафарий. Один маглабит с силой схватил его за шею и положил на плаху его вытянутую руку со сжатым кулаком, и тогда глухонемой палач одним взмахом широкого топора отсек ему кисть, и кровь брызнула из перерубленной руки.

Он закрыл глаза, в которых блеснуло серо-розовое сияние Святой Пречистой, откуда Гибреас слал ему укрепляющие благословения в глубоком молчании толпы. В волнении многочисленных Зеленых отражалось желание освободить его. Как и в дни победных состязаний, высился на плечах их Солибас в мерцающем сиянии серебряного венца, нежно переливавшегося на голубом фоне неба. Насупилось мрачное лицо Гараиви. Евстахия, словно видение, простирала красную лилию; Виглиница кричала ему страстные слова утешения и увлекала за собой Управду. Но Гибреас повернулся, и с тонких губ его слетали слова – вероятно, успокоения – и останавливали народ, снова изливавший потоки вещих жалобных молений:

– Великий Вседержитель! О, Иисусе! Иисусе! Да снесет Сепеос мужественно свои страдания и, если умрет он, да примите его сферы мира, источник жизни, плодоносное лоно, где Добро рождается не угрожаемое Злом. Да освятится казнью его низвержение Константина V; да покарает она вечной карой Патриарха и растленных его помазанников, ничего не совершивших для спасения его и не пришедших сюда, чтобы помолиться за него!

То были скрытые угрозы, направленные против Власти, хранившей невозмутимое спокойствие, и не услышанные Сепеосом. Благословения Гибреаса служили как бы бальзамом, целительно изливавшимся на кровавый обрубок его отсеченной руки. Палачи подняли его и опрокинули голову на помост эшафота, вытянув на плаху одну ногу. В этом положении он не видел больше Влахернского храма, но ненавистно преобразилась перед ним картина: в глубокой дали, на краю горизонта, обрисовалась Святая Премудрость с девятью куполами, из которых срединный – высокий – закруглялся, осиянный убором исполинского креста, и с девятивратным нарфексом ее и с экзонарфексом, который окружали портики. И тоже тянулась оттуда залитая золотом и серебром процессия, изливавшая песнопения, веселые и победные – гимн жестоких помазанников, издевавшихся над его муками, знаменовавшими поражение православия и иконопоклонников, Святой Пречистой и, наконец, Добра, которое победило бы в лице Управды, если б провозгласили его Базилевсом и умертвил бы Автократора Сепеос.

Но исчезло вскоре искаженное видение: глухой удар, обильный пот, жестокая боль, затем ночь… Нога, у которой отсекли ступню, истекала кровью!

Палачи подняли его. Как бы совсем утраченными ощущал он руку без кисти и ногу без ступни. Снова обращенный к Святой Пречистой, увидел он Гибреаса во главе неподвижных монахов; Евстахию на мерцавшем седалище, простиравшую к нему красную лилию, словно чашу утешения; Солибаса на плечах Зеленых; Гараиви, грозящего кулаком Константину V и кутавшегося в свою заплатанную далматику, еще мрачнее насупившего лицо, оттененное скуфьею; Виглиницу с туманным плачущим, взором, сжимавшую взволнованного Управду на своей юной сильной груди. Узрел теснившихся от подножия эшафота до разветвления дорог воинов, толпы уязвленного народа, белые и смуглые лица под заостренными головными уборами, над развевающимися волосами, пылкие взоры, исполненные сострадания и гнева; уста, задыхавшиеся от злобы и стиснутые в ужасе! Увидел иноков монастырей, перемежавших тихие молитвы печальными стенаниями, псалмами смерти; и ясно долетали до него призывы мужественно перенести страдания. Свирепо запрокинули палачи его голову, что-то острое и жгучее пронзило ему глаз и неумолимо терзало его, несмотря на его усилие высвободиться. Он упал; он захлебывался кровью, собственной своею кровью, которая заливала весь помост эшафота; он уже не слышал жалобных причитаний толпы, жадно подхватывавшей шелестящие моления монахов – причитаний, перешедших в беспрерывный рокот. Он не видел расходившейся толпы и шествующих иноков, мелькавших голов коней и всадников, воинов, вооруженных палицами и луками, и кнутовщиков; маглабитов, буккелариев, миртаитов, воинов Аритмоса и Варанги, кандидатов, экскубиторов и схолариев, коих золотые овальные щиты составляли словно стену. Из выступавшего этажа дворца Гебдомона его рассматривал Константин V. Он свесил свой стан, на котором чернела борода под белым выгнутым носом. Но Сепеос не видел его!

Поднятого, истомляя, понесли его грубые плечи маглабитов и понесли его местами, которые не узнавал он в своей муке, жалкий, изувеченный; не узнавал облика кварталов, пересеченных множеством улиц, где стояли толпы, рукоплещущие его казни; то были, несомненно, Голубые, сопровождаемые очень довольными Красными. Потянулись фасады дворцов, за ними форум Августеона, с четырехугольником портиков и статуей Юстиниана, ради потомка которого выкололи ему глаз, отсекли кисть руки и ступню ноги. Темный свод, визг ключей в заржавленных замках! Головокружительные, глубокие лестницы, бесконечные проходы, длину которых он едва ощущал, наконец, темница, мрачная, едва озаренная полоской сумеречного света – и его бросили туда, всего истекающего кровью, воющего от мук и, несмотря на увечья, все еще проникнутого жизнью!

IV

Открылись девять врат нарфекса Святой Премудрости. В озаренной дневным светом и паникадилами, спускающимися из девяти куполов на золотых цепях, внутренности храма виднелась толпа в одеждах и воинских доспехах со знаками могущества и силы. Чины духовные, государственные, монашествующие, военные переполняли базилику от боковых кораблей до галереи, касаясь самых сводов и как бы уносясь ввысь, в полете золотистых волн света, лившихся в разрезы окон. Патриарх сошел с амвона, увенчанного киборионом, осененным золотым крестом; а из наоса, в глубине окаймленного богатым иконостасом, закрывавшим престол в алтаре, освещенном окнами, продолжавшими круг на двух смежных овалах, – показались помазанники, много помазанников от всех церквей и во всевозможных мантиях. Здесь были епископы из Африки, смуглая кожа, орлиный нос и суровый вид которых так резко отличались от епископов Македонии, белокурых и приветливых; были монахи-островитяне и простые священники из-за Дуная, где они посвящали в христианство племена, еще исповедующие языческие мифы. Множество других священнослужителей стояли сплошной толпой, подобные стае болотных птиц, словно отдельное племя в сверкающих митрах, в облачении ряс, стихарей, епитрахилей и далматик, затканных необычными сложными узорами, драгоценные нити которых передавали оттенки заходящего солнца, переливы занимающейся зари. Колебанием крестов и хоругвей сбивалось острое пламя свечей, которое голубым и желтым сиянием расплывалось под сводами и бесследно исчезало в пространстве. В установленном порядке двинулась толпа по частям через корабли, нарфекс ко всем выходам и поспешно построилась снаружи. Народ склонился, крестясь, воспевая радостные похвалы, в которых слышалось и изумление.

Всколыхнулись стоящие в наосе чины, и задвигался балдахин, несомый над грозным обликом Самодержца, над его сурово нахмуренным челом, сверкающими глазами, белым орлиным носом, черной бородой, выделявшейся на пурпурном сагионе, поверх которого ниспадала перехваченная у плеча золотая, с золотыми узорами хламида. В сопровождении сановников величественно проследовал Самодержец с мечом в одной руке, с державою в другой, паря над лесом дрогнувших секир и золотых копий. И опустела Святая Премудрость, казавшаяся еще громаднее в своей пустоте, величавее возносились серединный и боковые купола; ярче обрисовалось пламя паникадил, прежде тускневшее, и раскрылись исшедшие из облаков фимиама красками начертанные лики: исполинские ангельские головы посреди скрещенных крыльев или крылатые ангелы на золотом фоне в прозрачных одеждах, вооруженные мечом и копьем; украшавший внутренний нарфекс исполинский Иисус, восседавший на троне со спинкой, увенчанной двумя тиарами, раскрывший Евангелие, устремивший голубые глаза свои на простершихся апостолов и ниже на лики Приснодевы, в рамках золотых кругов. Блестящая толпа выстроилась в иерархическом порядке: впереди всех Самодержец и войска его, ожидавшие снаружи, затем епископы Европы, Азии и Африки, наконец, простые священники и монахи. Из экзонартекса они проследовали на форум Августеон и обогнули миллиарии и статую Юстиниана; оттуда направились к Пропонтиде и через бронзовые ворота Монофирос проникли в выложенный плитами проход, окаймлявший отдельно расположенный дворец Магнавры, невдалеке от Великого Дворца, отделенного зубчатыми стенами; налево тянулись сады до самого моря, они шли и направо, опушая груду зданий с металлическими куполами и мраморными стенами, расцвеченными дневным светом. Дорога, выложенная плитами, обрывалась у скрещения других дорог, расходившихся во все стороны лучами; затем показался спуск, перерезающий карусель – Триканистерион, перед которой на лужайках верховые стражи с бичами объезжали лошадей. Вскоре обрисовался дворец Буколеон и против него гавань, укрепленная двумя плотинами, на которых остановилась пышная, величавая толпа.

Отбрасывая тени на поверхность вод, от набережной отплыли суда: высокая триера с золотой кормой и пурпуровыми парусами на единственной мачте, вокруг которой вилась поверху круглая галерея; другие триеры, приводимые в движение веслами гребцов, кряхтенье которых было слышно; медленные плоские барки, проворные паландрии, кливера которых трепетали от дуновения моря, раскинувшегося вдали. Во множестве устремились лодочки, стройные, скользившие по воде, подобно насекомым, и торчали из них головы гребцов, предлагавших свои услуги челяди, истекавшей из Великого Дворца в смиренном одеянии людей, почитаемых за ничто в Империи Востока.

Лодки переправили на триеры и барки Самодержца со свитой, Патриарха со свитой, в их тяжелых влачившихся одеждах. Много воинов разместилось на паландриях. Ничтожная челядь уселась в проворных лодках, и в едином взмахе поднялись и опустились все весла. Под начальством сановника, мелькавшего на пышной триере Константина V, флотилия отчалила, развернулась вширь, и полетела от берега, который исчезал в серебристых лучах солнца.

– Это ты! Я не ошибся!

Гараиви бросил весло, так сильно он обрадовался; человек прыгнул в его лодку, намеренный с ним плыть, и от этого нос ее погрузился в воду. Облаченный в одежду прислужника конюшен Самодержца, человек этот с важностью и презрением поправил свои плоские бакенбарды, едва оттенявшие его худощавое лицо.

– Да, я! И наряду с Палладием и Пампрепием буду облечен высокими степенями, я, Гераиск!

– Ты, Гераиск, который выдал Управду Константину V!

И насупилось под скуфьей изборожденное морщинами лицо Гараиви, потом он выпрямился, взялся за весла и стал догонять другие лодки, идущие вслед за флотилией, направлявшейся к берегу Азии, к окаймлявшему вход в Босфор Халкедону, где очерчивались вершины голубых гор.

Гераиск не обратил внимания на гнев Гараиви и снисходительно продолжал:

– Конечно, ведь дело Управды, о котором мы узнали первые, не принесло нам выгоды. Ты отрекся от нас, а православные закрыли перед нами двери Святой Пречистой; тогда мы рассказали все.

– И вас наградили степенями? – спросил Гараиви, замедливший ход своей лодки и на мгновение задержавший весла в воздухе.

– Степенями? Как тебе сказать, – отвечал Гераиск, – и да, и нет! После нашего признания об Управде нас пинали ногами в спину и били ключом по голове. Потом великий Папий Дигенис принял нас в число дворцовых слуг. В ожидании лучшего мы пока там. Палладий чистит овощи, а Пампрепий узды и седла в Великом Дворце, – в Фермастре – подвальном этаже. Там ровно ничего не видно, там всегда темь. И нас награждает пинками, бьет ключом по голове великий Папий.

Очевидно, это угнетало его, и он остановился, чтобы возобновить разговор с самодовольством особы, развалившейся на дне лодки и презирающей Гараиви, который продолжал грести:

– А я состою при конюшнях Самодержца. Я мою коней его, крашу их копыта в пурпуровый цвет и покрываю золотом, расчесываю их гривы и сплю на куче сена и соломы. Пинков и ударов ключом мне выпадает меньше, чем Пампрепию и Палладию, так как великий Папий редко посещает конюшни Константина V.

Весла свирепо разрезали волны; странно, что лодка летела, отдаляясь от флотилии, которая теперь плыла уже в открытом море; исчезли очертания судов, на взволнованной поверхности виднелись лишь верхи мачт, углы парусов и башенные части. Триера Константина V была еще видна хорошо, так как на ее борту, в золоте и пурпуре, сияли на солнце причуды Автократора и Патриарха. Первый – увенчанный сарикионом и в хламиде, второй – в тиаре и далматике, облегавшей его согбенное тучное тело. Их окружали силуэты сановников и помазанников; по триере расхаживал жирный, обрюзгший человек, покачивая напоминавшей перезрелую тыкву головой, в трубчатом уборе, украшенном пером цапли!

Гераиск умолк. Его взгляд дворцового слуги пренебрежительно покоился на Гараиви, который греб молча, с чувством удовлетворения, что Гераиск в его руках. Гараиви много размышлял после пленения и казни Сепеоса и пришел к заключению, что заговор – не тайна для власти, знавшей, что в день бегов Сепеос замыслил овладеть кафизмой, ведя за собой спафариев и Зеленых. Несомненно, что Константина V сначала предуведомили об этой попытке люди, которым было почему-либо выгодно привлечь его внимание к Управде; затем он убедился в этом сам путем тщательных розысков и тайного надзора за Сепеосом, неустрашимым, доверчивым и слишком откровенным. Гераиск, Пампрепий и Палладий знали тайну рождения отрока-славянина, и даже первые разгласили ее в Византии; все трое всегда старались выведать все, что говорилось здесь и делалось, ища случая создать себе выгодное положение. Когда эти люди предложили ему примкнуть к ним, то в порыве просветления, достойном его восторженной души, он, прежде всего, открылся Гибреасу и отстранился от них потому, что они пользовались дурной славой, падавшей тенью даже на тех, кто общался с ними. Закрылась пред ними Святая Пречистая в тот день, когда Гибреас склонял православных и Зеленых поддержать притязания Управды. Разве не могли они подслушать его слов и повторить их Константину V? С того дня они исчезли. И увлекаемый наитием, отправился в своей лодке Гараиви к прислуге Великого Дворца, сопровождающей Императора и Патриарха во дворец Гирийский, на берег Азии, где святой синод провозгласит иконоборство и истребление православных, уничтожение Добра и победу Зла. Он надеялся увидеть Палладия, Пампрепия и Гераиска, или хотя бы одного из них, чтобы покарать и, если возможно – утопить. Не открыв намерения своего Гибреасу, не сказав об этом Управде, Виглинице, Евстахии, Солибасу, Зеленым, примыкавшим к заговору, и православным, сокрушавшимся, что они разбиты почти без боя, он подплывал к гавани Буколеона и, ожидая отплытия Автократора и его свиты, следил за солнечными часами дворца, коего название «Буколеон» происходило от льва и быка, упрямо бившихся на его пороге. Наконец, заметив Гераиска среди низшей челяди Константина V, он вызвался везти его, и тот, гордясь своим шутовским саном, сел в лодку, которая быстро скользила теперь в открытом море.

Гераиск выпрямился, надменно вытянул шею, поддерживавшую тощую голову с узким черепом тупоумного, и прервал молчание:

– Правда, я лишь мою пока лошадей Автократа, раскрашиваю копыта и расчесываю их гривы, но впоследствии, раскрыв еще другие заговоры, я достигну более высоких степеней, я уверен, что буду протокинегом, так как умею укрощать зверей и справляться с ними. Я буду ухаживать за зверинцем и за соколами Самодержца; я буду вести охоту и убью множество животных. Я очень счастлив, что нахожусь в конюшнях Константина V!

Суда плыли в шелесте весел, под ударами которых вода закипала белой пеной. Морские птицы реяли над ними. Сзади раскинулась Византия, купола Святой Премудрости подымались полукружием над гладкими стенами и, как бы сливаясь, мягко уносились ввысь. Дальше, другие храмы выставляли горбы своих кровель из свинца, меди и мрамора, увенчанных золотыми крестами, около которых кружились аисты. Прояснялись очертания на азиатской стороне в направлении к Босфору, зеленели сады, на горизонте извивалась линия монастырей и дворцов, расстилалась Пропонтида, синеватая, неподвижная, одетая берегами, тянувшимися к мрачному морю Киммерийскому, из которых один был изрезан сонными бухтами, а напротив него, на другом берегу Босфора, стояли города, дремавшие в лазури.

Гараиви сидел, полуобернувшись и показывая спину Гераиску; его необычная далматика пестрела узорами, вытканными красными нитями, изображавшими чудовищную голову выпучившего глаза льва, с отвисшими челюстями, обросшими прямыми волосами, а возле льва красовались розы без шипов на тяжелых, точно деревянных стеблях: это весьма занимало Гераиска и, поглаживая свои плоские бакенбарды, он проговорил:

– Если бы ты покинул Управду, о существовании которого узнал от нас, ты бы имел далматику еще прекраснее и все бы любовались на ее узор. Хотя Великий Папий поместил меня лишь в конюшни, но я надеюсь обладать прекрасными одеждами, головным убором из золота и серебряной ветвью, так как, наверное, буду вести охоты Базилевса и пестовать его орлов и соколов, а когда Константин V выедет в свой дворец Гирийский или другой, я пойду во главе кандидатов, подобно Дигенису, и они будут повиноваться мне, ибо я – протокинег.

Он бессмысленно смеялся. Но Гараиви молчал, ничего ему не отвечая, посматривая на флот, который уже причаливал к берегу Азии, прямо к горам, вершины и хребты которых заслоняли синее небо, непроницаемое, как сардоникс. Их совершенно одинокая ладья казалась в море черной точкой, едва движимой двумя веслами, которые то опускались, то поднимались, а над ней пролетали морские птицы.

– Один миг мы верили, что Управда может быть Самодержцем, потому что в нем кровь Юстиниана; но он им не будет, так как мы раскрыли заговор. А ты, Гараиви, вместо того, чтобы последовать за нами, закрыл нам доступ во Святую Пречистую; ты не будешь никем, не будешь даже чистильщиком овощей, узд и седел, разрисовщиком копыт, чесальщиком грив и мыльщиком коней!

Он грубо захохотал еще громче, а Гараиви греб с ожесточением.

Потом продолжал:

– Я разгадал тебя, Палладий и Пампрепий поняли тебя! Ты отстранил нас от Управды, потому что люба тебе сестра его Виглиница, и ты надеешься взять ее в супруги, когда провозгласят Самодержцем ее брата. Нет! Не будет она твоей супругой, ибо Управда, слабый отрок, не сделается Базилевсом и не сочетается с эллинкой Евстахией браком, о котором поведали нам слепцы в тот день, когда они услышали гласившую о заговоре речь Гибреаса во Святой Пречистой.

– Он покорит себе Империю, и Виглиница будет сестрой Базилевса!

Внушительно звучал сдавленный голос Гараиви, и слов этих было достаточно, чтобы пресечь смех Гераиска. В это время Автократор, Патриарх, помазанники, сановники, войско и вся высшая и нижняя дворцовая челядь высаживались на берег, приветствуемые криками. Но ладья Гараиви удалялась в открытое море, невзирая на сразу встревожившегося Гераиска, в беспокойстве поглаживавшего плоские бакенбарды на испещренном теперь морщинами лице. Пропала его гордость и напыщенное самолюбование! Он перестал издеваться над набатеянином – бедным семитом в заплатанной далматике. Он не манил его больше надеждами на почести и молчал о своем желании стать протокинегом, не говорил более о Виглинице, Управде и Евстахии. Предчувствуя нечто ужасное, он встал. Лодка внезапно закачалась и накренилась вся в сторону Гараиви.

– Все, что я сказал тебе – ложно! Я хотел лишь потешиться и потешить тебя. Существование Управды я открыл тебе одному, я – среди низких слуг и я – раб, Великий Папий бьет меня так же, как и Пампрепия и Палладия, которые сохранили тайну славянина! Вернись! Вернись!

Лодка качалась; нахлынувшая волна залила ее, она погружалась, и отчаянно забарахтался Гераиск; бывший вожак медведей и собак жалобно кричал:

– Спаси меня, Гараиви, ты отец мне, ты брат мой! Я не предам больше Виглиницу и не раскрою брака славянина Управды с эллинкой Евстахией, о котором узнали мы от слепцов и который выдали Великому Папию, избивающему нас.

Гараиви нырнул, появился снова на поверхности и, качнув обеими руками лодку, уронил в воду Гераиска, который, не умея плавать, начал тонуть, жалобно скрючив спину и прижав к бокам локти; мелькнуло его помертвелое лицо, широко разверстый рот, обезумевшие глаза и два растопыренных пальца. Гараиви невозмутимо подплыл к лодке, ухватился за киль, выплеснул набравшуюся воду, сел и поплыл к Золотому Рогу, откуда народ следил за движениями судов. Направив свое суденышко к вратам Карсийским, он вышел на берег, чтобы на солнце высохла его заплатанная далматика, скуфья и грубая туника, едва прикрывавшая его голые ноги. В тени дворца Гебдомона, у фасада, обращенного к Золотому Рогу, он увидал Сабаттия, сидевшего на корточках перед арбузами, сложенными в кучи, доходившими до его груди и закрывавшими его сзади. Вокруг разбросаны были зеленые корки с розовой мякотью и рассыпаны черные семечки.

Иногда какой-нибудь византиец подходил к Сабаттию, который, не вставая, брал арбуз, вонзал в его нежную сочившуюся мякоть грубый железный нож и протягивал покупателю, тут же съедавшему арбуз, уткнув лицо в его рассеченное чрево, и бросавшему затем мелкую монету в деревянную чашку, полную мелких денег, на которые продавец смотрел алчным взором, глубоко волнуясь, в приливе вожделений.

Солнце жестко высушило далматику Гараиви и, сияя на ее узорах, придавало ей вид такой ослепительный, что Сабаттий закричал ему:

– Пресвятая Матерь Божия! У тебя одного, Гараиви, такая далматика! Когда соизволением Иисуса я разбогатею от продажи арбузов, сделаю себе такую же! Ты залюбуешься мною и пригласишь к себе в лодку, если, конечно, не превратишься в сановника этого Управды, о котором столько говорят и которому покровительствует Святая Пречистая, православные и Зеленые!

– Мы, быть может, будем казнены! – ответил Гараиви. – Святой синод собрался, конечно, возвестить уничтожение икон, а мы воспротивимся этому повелению. Добро – сильно, но и Зло – тоже. И мы пострадаем раньше, чем будет оно побеждено. Но Управда станет Базилевсом, или же один из сынов крови его, и тогда возрожденной империи Востока не придется терпеть ига Автократора, прибегающего к доносу какого-нибудь Гераиска, чтобы сокрушить наш заговор!

И он удалился, пожимая плечами, а плохо понявший речь его Сабаттий, долго еще любовался его далматикой, которая вдали вся сияла под лучами солнца.

V

На берегу Халкедона стоял дворец Гирийский, фасад которого был обращен к морю, у побережья прорезанному триерами с поднятыми в одну линию веслами, плоскодонными судами, надводные части которых походили на укрепления, паландриями и однопарусными суденышками, которые, роняя серые и красочные тени, скользили вокруг по воде с проворством стрекоз, мелькающих на зеленой пелене болот. Константин V и Патриарх, предшествуя помазанникам и сановникам, вслед за ними растянувшимся в виде хвоста, направились ко дворцу, окруженные дворцовой челядью и войском, осененные радугой знамен и мелькающих крестов, перевезенных на судах флота и особо назначенных для этой цели барках. Некоторые хлынули в дворцовые залы, другие рассеялись в садах, обширных и холмистых, где глубоко возделанная земля источала, разливала и раскидывала повсюду сны и цветы, сотворяя истинное чудо Империи, под оживляющим соленым дыханием близкого моря. Сановники и помазанники удалились скоро, но рокот сверху обнаружил их присутствие в одном из этажей здания, красными колоннами которого окаймлялись окна со спущенными занавесями, и чувствовалось, что люди эти, высадившиеся в сопровождении войска, замыслили собрание необычное, собрание, в котором предстоит обсудить вопросы значительные с суровой самоуверенностью. Автократор и Патриарх поднялись по лестнице, которая вела к портику перед дворцом, украшенному многоцветной живописью и увенчанному вызолоченным куполом. Вдруг, точно инстинктивно, они оба остановились в полуобороте друг к другу, с озабоченным взором. Константин V отбросил за плечи хламиду; кивок головы сдвинул сарикион его немного набок, что придало ему слегка шутовской вид и не вязалось с величием его сурового лица, с орлиным носом. Патриарх сделал такое же движение, от которого остроконечная тиара сползла ему на ухо, обнаружив розовую кожу старческого черепа, а всему облику его сообщив какую-то легкость и эластичность, не соответствующих толстой броне его одежд, в которых он шествовал, как бы изнемогая. Свой патриарший посох, с тремя постепенно спускавшимися крестами, он держал в руке, выступавшей из далматики, застегнутой у шеи пряжкой из рубинов и сапфиров; далматика была твердая, тяжелая, расширявшаяся книзу, и на спине ее виднелась вытканная евангельская сцена, гармоничная в едином круге и как бы рассекавшая тело: «Успение Богородицы». Богоматерь, окруженная сиянием, покоилась на низком ложе, в полукружии стояли коленопреклоненные, плачущие мужи, ангелы реяли в искусной ткани воздуха; над нею раскинулся свод неба, в виде напрестольного балдахина. Константин V, который не расставался с мечом и державой, остановился, без сомнения поняв, что Патриарх вызывает его на разговор. Тогда приблизился один из группы сановников, закачалась тыквообразная голова Дигениса, и заколыхался вздутый живот его по направлению к самодержцу, который величаво протянул ему державу, вложил меч в ножны, прикрепленные к перевязи, обвивавшей сагион лентой жемчугов, засунул за пояс освободившиеся руки и направился дальше, возле себя имея Патриарха и оставив евнуха, который преклонился.

– А, быть может, ты прав, Святейшество!

Сарикион Константина V накренился набок и походил на маленький купол, полуопрокинутый ветром. Теперь увлекал он высокопоставленного помазанника подальше от дворца, кровли которого вырезались из пышной зелени, из кудрявых деревьев слегка волновавшихся под дуновением моря. Он запечатлел свое государственное величие в искусственной улыбке со сквозившим в ней оттенком презрения и противоречившей благодушию, чувствовавшемуся во всем оживлении его лица, затаившемуся в углах глаз, отражавшемуся в степенной мягкости голоса.

– Без сомнения, если твое Самодержавие не внушит повиновения членам святого синода, то решения их будут иными, чем бы ты этого хотел. Мое Святейшество оказало уже давление на нескольких, они будут покорствовать тебе, но другие… Ах, разве можно знать!

Их полуоткрытые рты намекали на животрепещущий вопрос, который они хотели, но не решались задать друг другу. Патриарх отстранил свой посох. Автократор освободил одну руку из-за пояса.

– А игумен Гибреас, Святейшество?

Маленькие круглые глаза помазанника избегали взгляда Константина V, вдруг необычно засверкавшего! И взгляд этот уже не был благодушным, исчезла только что звучавшая степенная мягкость в его голосе, он выступал, слегка двигая плечами; Патриарх, не ожидавший, что он так горячо отреагирует на Гибреаса, следовал за ним с заметной робостью.

– А игумен Гибреас, Святейшество, игумен Гибреас?

– Ах, этот игумен, Самодержавие, этот игумен!

Они замолчали, сделав несколько случайных шагов по зелени, которую кактусы окаймляли острыми листами; сикоморы, маслины росли на холмистой почве садов, увенчанные исполинскими кудрями, закрывавшими их вершины. Море азиатское сливалось с европейским и расстилалось, изрезанное зелеными островками, изборожденное триерами и, как голубое поле, распахиваемое плоскодонными судами с носами, похожими на плуг. Белые птицы вились над его поверхностью бесконечными спиралями, возносясь от вод к прозрачной лазури небесного свода, в середине которого, словно громадное паникадило, неподвижно горело и лучилось солнце.

Наконец, Патриарх засопел и заговорил визгливо и пронзительно, что выдавало в нем старого скопца и что подчеркивалось к тому же матовой дряблостью лица, эластичной подвижностью стана, несоразмерно длинными руками и широкими бедрами, которыми он вилял под тяжелой далматикой.

– Игумен этот Гибреас, он брат мой во Иисусе, – он сотворил крестное знамение, – никто не знал его, правда; но монастырский храм Святой Пречистой – обычная колыбель таких мятежников. Вспомни, Самодержец, что Святая Пречистая – исконный враг власти государственной и даже духовной, какова есть моя, патриаршая, и с которыми она борется во имя учения своего о Добре, ибо в них усматривает воплощение Зла; точно не во зле творится восстание против Базилевсов и Патриархов, поставленных Самим Теосом управлять людьми, карать людей и награждать их. Брат мой во Иисусе, Гибреас, – он вторично перекрестился, – еретик! Учение о Добре осуждено еще в лице Манеса, с которого некогда один из персидских Базилевсов содрал заживо кожу, и кожа эта, набитая соломой, качалась на вратах городов; издевались над нею дети, женщины оплевывали, народ кидал в нее камни и грязь; приверженцев его обезглавили, ослепили, изувечили, пронзили копьями, растерзали. А теперь Святая Пречистая открыто подняла это учение, облекая его личиной почитания икон. Брат мой Гибреас стремится превознести его во всей Восточной Империи и преуспеет, наверное; и я – пастырь душ о Христе, возвещаю тебе это, если только не вступится твоя воля, Самодержец, не преградит твоя воля!

Он не досказал, что в Гибреасе он видел не только игумена-соперника, помазанника в фиолетовом одеянии Святой Пречистой, но исповедника учения о Добре, воздвигнутого не столько Иисусом, сколько Манесом, этим легендарным, беспокоившим и таинственным Манесом, глашатаем учения расы Арийской, которое в чистом его виде перевоплотил Распятый в Иудее в семитское христианство. Взгляд этот, довольно чуждый Базилевсу, слишком вовлеченному в борьбу рас, искони преобладал в византийском патриархате. Святая Пречистая являла собой чужеядное растение, привитое от корней, созданных соперником Иисуса, Буддою из далекой Азии, как бы воплотившим в лице своем подвижничество и, порвав с могущественными и сильными, проповедью своей возносившим людей к безмерности недосягаемого совершенства. Будда этот наделял учеников своих чудесными тайнами; даровал им, например, способность усилием собственной воли переноситься из одного места в другое, источать из себя эфир, по произволу пробуждать или усыплять знаками пальцев и пожатием руки, объяснять естество природы в причинах ее и целях: звездный Космос, материю света и тьмы, как произведение вечного движения, механического, гармоничного, из которого исключена была божественная добрая воля семитов. То не были две церкви, спорящие о временном преобладании, но две религиозных силы, две расы, два миропонимания, взаимно друг друга исключавшие и для окончательной своей победы нуждавшиеся в династиях, которые истребляли бы друг друга ради них.

Патриарх вздохнул, поднес посох свой к груди и откашлялся, в ожидании ответа Базилевса-автократора; но Базилевс-автократор слушал в молчании; Базилевс-автократор не проронил ни одного слова и по временам лишь рассматривал его своими потемневшими глазами. Тогда пастырь душ во Иисусе продолжал:

– Пока игумен Гибреас замыкал во Святой Пречистой свое ложное учение, оправдывающее иконы и, по выражению его, воссоздающее жизнь через человеческие искусства, большой опасности не было. Но что воистину есть внушение Манеса, под которое подпал брат во Иисусе, – он медленно осенил себя крестным знамением, прерывая его вздохами, – так это попытка его из отрока по имени Управда, – родом, по-видимому, от Юстиниана, – сделать себе знамя возмущения против твоего и моего могущества; он привлек на сторону его и Зеленых, которых доныне обессиливали слепцы, и замыслил сочетать браком их внучку эллинку с отроком этим славянином. Правда, казнив Спафария Сепеоса, мы сломили заговор, но этого мало. Новые язычники Святой Пречистой и монастырей, разделяющих заблуждения ее, примкнут к Зеленым, которых ты еще не поразил! А они так многочисленны! Управда разбудит инстинкты своего племени, а Евстахия усилит возмущение своими сокровищами и принесет ему одобрение племени эллинского – ей родственного и могучего, и будут царить тогда в Византии славяне и эллины, а не ты – рожденный в Исаврии, могущество которого опирается лишь на народы Передней Азии, не ты, которого защищает Патриаршество вкупе с высокими помазанниками нашей церкви, могущественными на лоне Иисуса, который будет владычествовать вечно, как свидетельствует самое наименование Его – Владыка-Господь!

Автократор с интересом внимал внушениям Патриарха, который захлебывался своим многоречением и облекал слащавой лестью свои резкие слова.

Доброе выражение в его глазах мелькало всякий раз, когда Патриарх говорил об отроке Управде. Он покачал головой и двинул плечами с видом сомнения, когда оскопленный помазанник намекал ему на казнь Гибреаса. Уверенный, казалось, в себе, в своем могуществе и силе, он мог не страшиться отрока, не бояться священника; к первому он даже чувствовал сострадание, второй был безразличен ему. Смутные образы восстали в его душе: у него самого был ребенок – сверстник Управды, который предназначен со временем стать самодержавным Базилевсом; зачем же отягощать его заранее ненавистью и проклятием, казнив славянина и его сторонников? Не лучше ли быть милостивым; не лучше ли выждать, чтобы заговор рассеялся сам собою, или, в крайнем случае, покарать истинных его виновников, а не слабое существо, каким он воображал себе Управду. Что же касается Гибреаса, то, в сущности, он прав: существует Добро, существует и Зло. Служа Добру, мог ли он творить Зло? Между ним и Патриархом распря священников-братьев во Иисусе! Вдумываясь в будущее, он хотел простить их обоих, хотя был человеком воинственным и подчас кровожадным; но он ощущал потребность в безопасности, суеверное предчувствие, присущее всем могучим и сильным, устремляло его думы в будущее семьи, которая останется после него и которую предадут мучениям эллины в единении с славянами, которую сокрушат иконопоклонники, если он предаст мукам и раздавит их теперь! Он не скрывал некоторой доли презрения к Патриарху, который шел за ним расслабленной походкой и, пронзительно гнусавя, бормотал своим визгливым голосом что-то, похожее на слова молитвы.

– Я оскопил тебя, как оскопил Дигениса и многих своих сановников, чтобы они служили мне. Я поставил тебя Патриархом, чтобы ты повиновался моим велениям и действовал так, как должен действовать я сам.

Он ничего не добавил более, мало расположенный открывать душу этому дряблому священнику, который склонял его к пролитию крови и убийствам под льстивым видом охраны его владычества. Патриарх, пошевелив бедрами, ответил:

– Великий Папий Дигенис спас венец твой, открыв заговор и отыскав его виновников. Ты поступил мудро, оскопив его. Лишенный мужественности, он все честолюбие свое сосредоточил на том, чтобы служить тебе. Оскопленный, как и он, я ни единой человеческой страсти недоступен в стремлении своем блюсти лишь ненарушимость твоего могущества и торжества иконоборцев. Я евнух по воле твоей и холодна моя мысль; не видит она необходимости воплощения в иконопочитании человеческих искусств, не усматривает в них ни символов, ни философского знамения. Моему уму, как и твоему племени, церковь Иисуса представляется простой, единой, воздвигнутой в пустыне немого неба. Утрата мужественности изгнала из моей души все языческое, и потому борюсь я с племенами славянским и эллинским, все еще языческими, невзирая на свое православие. Неотступно буду я склонять тебя к изгнанию из храмов и монастырей икон их, буду взывать к тебе, чтобы покарал ты их поклонников и, прежде всего, сокрушил брата моего Гибреаса, который восстановляет против тебя Зеленых и Православных, указуя им на отрока Управду, предположенного супруга Евстахии, – как на будущего их Базилевса!

Горечью дышал и злобой его надорванный скопческий разум. Он сожалел о потере своего пола, хотя и не выказывал этого, наоборот, угодливо кичился, похлопывая себя по оскопленному месту жирным кулаком. И Базилевс круто повернулся к дворцу Гирийскому, должно быть, утомившись такой речью и чувствуя, вероятно, досаду при мысли, что вовлечет в распрю священников, ради которой шествует в святой синод, побуждаемый к великому гонению иконопоклонников. Патриарх следовал за ним разгоряченный, вращая бедрами, в злобе, которой больше не скрывал.

– Ты знаешь, что всегда царило видимое стремление к независимости во Святой Пречистой, которую воздвигают оковы адские против Святой Премудрости, искони и во веки веков предназначенной главенствовать во христианстве; Святая Премудрость поддерживает власть Базилевса, ибо от Иисуса исходит всякая власть. Святая Пречистая не признает ни власти Базилевса, ни верховенства Патриархов, о которых вещает, что они порождение Зла. Во имя Добра стремится она господствовать над душами, словно мыслимы души без тела. Святая Пречистая учит, что царство Иисуса противно царству Базилевсов и Патриархов, и хочет равенства, хочет равенства всех. Разве не противоречит это установлению вещей Божеских и человеческих? И, если воздвигаешь ты гонения на иконопочитание, то не усматриваешь разве ты необходимости поразить, прежде всего, творцов ереси, таких как брат мой Гибреас, над опасными умствованиями которого я долго размышлял? В дерзкой независимости своей, мною разгаданной, тщится он смиренных, слабых, бедных сделать равными гордым, сильным и богатым. Игумен этот не признает законов твоих. Игумен этот замышляет заговоры, мечта его – созвать миллионы славян и эллинов для нападения на Византию, откуда изгнаны будем ты и я, изгнаны будут церковь богатая и власть богатая! Но по окончании святого синода, который собрался, чтобы осудить почитание икон, прикажи схватить – о, Самодержец! – защитников мятежа и подстрекателей восстания. Укроти славян, соединившихся с эллинами! Покарай брата моего во Христе, Гибреаса, покарай Управду, покарай Евстахию, раздави Зеленых и примкнувших к смуте этой мнимо именующих себя Православными. Разрушь Святую Пречистую! А мое Святейшество разрешит тебя от крови, которую надлежит тебе пролить, и отпустит тебе разрушение монастырского храма, где священствует Гибреас, храма – соперника Святой Премудрости; и тогда прославится царство твое во веки веков; благословенно будет имя твое, и восхвалят, превознесут и поддержат тебя духом и телом другие братья мои, не хотящие следовать ложному учению о Добре, наказанному некогда в лице Манеса, с которого повелел содрать с живого кожу некий могущественный Базилевс!

VI

Они вошли в залу, и все присутствующие преклонились, и, словно крылья, шелестели затрепетавшие ткани одежды и уборы. Опустились разом головы, почти касаясь пола. Затем все поднялись. Послышались молитвы, многие преклонили колена под взглядом Константина V и Патриарха, рядом воссевших на тронах из белого мрамора, с широкими спинками, на которых бились два белых лебедя, и с локотниками, украшенными изображением архангелов в белых одеяниях, со станом, покрытым чешуйчатыми сияющими латами, сборчатыми на груди. Епископы, игумены, архимандриты, эфимерии и простые пастыри сидели на дубовых скамьях в два ряда, расположенных друг против друга и образовавших четырехугольник, замкнутый двумя рядами стоявших сановников; дальние углы залы заполнились помазанниками в митрах, скуфьях или с обнаженными черепами, блестевшими и лоснившимися, отражая сияние свечей, или в конических клобуках и конических уборах с прямыми перьями, в круглых скуфьях, отороченных пышными мехами или искусно окрашенным овечьим руном, – обрамлявших головы равнодушные, лица сморщенные, обезьяноподобные, двигавшиеся с недобрым взглядом и угодливо сложенными губами, готовыми воздать лесть Автократору и Патриарху, властно восседавшему с кичливым видом. Особенно любопытное впечатление производили помазанники. Одни – дряблые, лоснящиеся, с выпученными над бородой глазами, с багровым цветом кожи, свидетельствующим, что они много едят и пьют, с выпятившимися, закругленными животами, которые, казалось, способны с треском лопнуть от пинка ногой. Другие, наоборот, тощие и сухие, словно выточенные из ствола лозы, суровые, изборожденные морщинами, корявые, точно пни; от них веяло чем-то жестоким и зловещим. Были и такие – ни рыба, ни мясо – они выражали свое настроение в зависимости от взглядов, которыми их награждали Константин V и Патриарх: то веселились, в хохоте открывая рты и подмигивая, то скорбели, грустно опуская носы и тихо улыбаясь.

Многие, как окаменевшие, сидели на своих скамьях, подняв глаза к своду прямоугольной залы с шестью нишами, равномерно расположенными и увенчанными куполами, которые обнажались, когда волочившиеся занавесы скользили на серебряных прутьях, пропуская людей, входивших из далеких ходов, озаренных светом дня.

Они хранили вид скромный, полный силы, в сравнении с теми, которые медленно читали, уткнув носы в Евангелия, потом тихо закрывали их, осеняя себя усердным, пылким крестным знамением, и над этим подсмеивались в свою хорошо расчесанную бороду богатые и могущественные помазанники.

Громкие полились гимны; все встали; раздались протяжные звуки серебряного органа из-за занавеса ниши, который раздвинулся, раскрывая низкий алтарь, жертвенный престол с священной утварью: крестом, чашею, платом, потиром, лампадами, предназначенными для претворении Тела и Крови Иисуса, которое совершит ненавистный Патриарх. Он сошел со своего беломраморного трона и двигался с плавной легкостью, своим визгливым голосом призывая Иисуса, моля Его сойти в освященные хлеб и вино, дабы Его вкусить в них. Лучи закатного света под сводом ниши играли на его тиаре; процеженное сквозь окно солнце сосало его ухо евнуха, розовое, как гниющее мясо; нос его двигался, глаза слезились, иногда встречаясь с глазами великого Папия Дигениса, раскачивавшего свою продолговатую лоснящуюся голову, увенчанную головным убором с пером цапли. Казалось, что тяжко было Патриарху служить и, поспешая, стремился он к отдыху, не чувствовал он, бесполый, волнений души, вызывавших меж тем за обедней эллинской слезы у смиренных священнослужителей, навевавших на них видения претворяющегося Иисуса, в ореоле славы своей нисходящего к ним.

Кончен, наконец, тяжелый труд!

Сияющий, с потным жирным лицом, предстал Патриарх снова, и жестокие глаза его встречались с коварным взглядом Дигениса; опять сел на беломраморный трон рядом с Константином V, откинулся, отдувался; слышалось бурчание в его вздутом животе. Затем встал, поправил тиару и с патриаршим посохом в руке визгливо заговорил:

– Воля его, чтобы исчезло поклонение иконам, проклясть которое он собрал святой синод, помазанников Европы, Азии и Африки, которые провидят опасность иконопочитания – или, по крайней мере, чтобы прекратилось воплощение бытия божеского безгласным веществом, – воплощение, которое ложным обожанием возводится на место веры. К несчастию, души, прельщенные ложным православием, усмотрели в иконах бытие сил милосердных, Добродетелей внимающих, – точно дерево, камень, металл, драгоценные камни, даже искусно обработанные и со вкусом сделанные, могут иметь уши, глаза, дух, способны объять и проникнуться любовью к грешникам, каковы все христиане, не исключая и помазанников! Разве не ересь это, которую надлежит исторгнуть из сердец, объятых ею. Да, увы, объятых! И это вопреки постановлениям предыдущих Синодов – собиравшихся еще в царствование возвышенного и великого Льва Исаврийского, отца Базилевса Автократа Константина V, достойного сына почившего властителя, – повелевающие уничтожить иконы, воссоздать чистую веру, остановить оргию этого нового язычества, обманно проникающего под видом божественной литургии и заглушающего веру, которая, чтобы пребывать мощной, не нуждается во внешних воплощениях, так как собственного ее внутреннего огня достаточно для духовного питания!

Он сел очень довольный этим поучением, возвещавшим борьбу с иконопочитанием, и предоставил одному из помазанников окончательно склонить к решению своему толпу смиренных пастырей, составлявших большинство и по-прежнему молившихся, уткнув носы в Евангелия. Поднялся помазанник, один из епископов, высокий, мощный, у которого кресты на оплечьях и спине фелони сверкали золотом; он заговорил раскатистым громовым голосом, от которого задребезжали стекла шести ниш:

– Так как представитель светской власти, Самодержавный Базилевс, устами святейшего брата во Иисусе – Патриарха пригласил братьев своих во Иисусе обсудить уничтожение или не уничтожение иконопоклонения, то я – Епифаний, епископ фригийский, намерен высказать свое о том мнение. И, подобно Иоанну Хризостому, которого не страшили пытки и всякого рода страдания, мнение это я – Епифаний, исповедую всем. Я открою правду, чистую правду! Ясно, что иконы противны вере! Они заменили идолов в сердцах православных, в их почитании поклоняющихся ложным божествам: Зевесу и Ваалу, Астарте, Гогу и Магогу – всем мерзостям языческим. Как пастырь душ Иисусовых, я непозволительным считаю, чтобы паства его повергалась на колени перед деревом, камнем, металлом, нарисованным, высеченным, выделанным. И я взываю, чтобы Базилевс Константин V, преемник отца своего, послужил бы истинной церкви, раздавил бы ложное учение с ложными святынями и покарал бы поклоняющихся им.

Говорили затем другие епископы. Пронзительными голосами евнухов они высказывались против иконопочитания, в бесполости своей неспособные постичь его идеализм; а некоторые сочным говором растекались медоточиво, подольщаясь к слушателям. Не было еще произнесено имя Гибреаса, не названа Святая Пречистая, но обильно превозносили Святую Премудрость; ее благословляли за собрание святого Синода, приветствовали Патриарха, который противовосстал опасности иконопоклонничества. А он в это время, наклонив жирную голову, благодарно раскрывал рот, и, бурча, воздымался живот его в конвульсиях затаенной радости. Константин V выслушивал каждого, и по-прежнему белел его орлиный нос над черной бородой, а пурпурный сагион ярко выделялся возле золотых облачений Патриарха, тиара которого колебалась на блестящем черепе; словно следуя приказу, отданному свыше, сходствовали все речения помазанников. Не поднимались до сих пор скромные священнослужители, молчали пастыри, настоятели бедных африканских монастырей, эфимерии островов Эллады. В душе им хотелось согласовать холодные умствования оскопленных помазанников, пригласивших их к искоренению иконопочитания, со своим исстари наследственным влечением к искусству, побуждавшему их следовать иконопоклонению, символика которого волновала души их, соприкасавшиеся с народом бесхитростным, склонным к фетишизму, религиозным чувствам.

Скрытая угодливость мешала быть им откровенными. Вызванные издалека, они по прибытии в Византию были благосклонно обласканы гордыми епископами и архимандритами, обычно грубыми и надменными, в другое время презрительно щурившими глаза на этот скромный люд. Знали их близость к православным и придавали голосованию их особое значение, так как они были многочисленны, и политическая зависимость их казалась особенно желательной.

Один из пастырей сделал знак, что хочет говорить. Он отличался широким мрачным лбом, белесоватыми глазами и лицом кирпичного цвета, окаймленным окладистой темной бородой. Суровость сквозила в его мощном голосе, уловимая в дрожании неясно произносимых слов.

– Если бы обожание икон было даже достойно порицания и оскорбляло Промыслы Бога-Отца и Бога-Сына, отнюдь не имеющих нужды в вещественных изображениях Своей державной Власти, то с особой осторожностью надлежало бы низвергать то, что составляет самое основание Веры. Лишенные икон отвернутся, конечно, от Иисуса Православные, перестанут взывать к заступничеству Приснодевы, не узреют Бога-Отца в Его небесной безначальности – и в желании искоренить язычество сотворится новое язычество. И как удержать Верных, пасомых чад на стезе православия, не обращая их к иконам, услаждающим взоры их, объясняющим воочию божественность, облегчающим постижение ими истин церкви, которых не могли бы понять они без живописи, мозаики, ваяния, вещественных изображений, установленных предыдущими Синодами, – согласно с наставлениями учителей, с поучениями Избранников, чье учение вечно пребудет во всех душах!

Он продолжал говорить, этот пастырь, и речь его все вдохновлялась; он не видел устремленных на него взоров, не замечал окружающих, слушавших его голос, который звучал теперь красиво, очистился в длинном своем вступлении от шероховатости и невнятности. Защищал он мощи, жалостные останки Святых, окруженные всеобщим поклонением, которое сооружает для них раки из золота и серебра, мощи – неопровержимо творящие чудеса, воплощая собою Веру многих. Мощи эти подобает сохранить наряду с иконами, так как иначе может возникнуть опасность, что рассеются Православные, утратят пищу этой духовной манны; случались, конечно, излишества и заблуждения, но Вера спасала все! Он, смиренный Помазанник Восточной церкви, свидетельствует против уничтожения иконопочитания, которое поведет вслед за собой низложение мощей; свидетельствует во имя Бытия самой же Церкви, которая погрузилась бы тем в бесплодные распри, и от которой быстро бы отвратились простодушные сердца, не могущие верить вне Символов, вне Святынь, живописанных, изваянных и вызолоченных, – вне металла, камня и дерева, освященных от века, – и, отвратившись, устремились бы на поиски нового Бога, если не новых Богов.

Со строгим видом задвигались митроносцы, могущественные помазанники, священнослужители – друзья Могущества и Силы; хартофилакс, протодиакон, иеромнемон, периодевт, протопсалтий, лаосинакт, наставник псалмов, даже великий экклезиаст и великий проповедник, которыми украшал во Святой Премудрости в курениях фимиама Патриарх свое медленное шествие; все шептались; головы наклонялись и нахмуренные лица дышали негодованием; белки расширенных глаз выражали остолбенение. Склонялись четырехгранные камилавки игуменов и подымались с надменно холодным видом; с негодованием двигались плечи и выпучивались животы, которые, казалось, можно было прорвать ударом кулака. Они не разделяли мнения, высказанного пастырем. Константин V был неподвижен; до сих пор казалось, что к распре он относится безучастно и что он держит сторону помазанников-иконоборцев лишь из соображений государственных, ради усиления своего могущества. Патриарх видимо терял терпение. Он щелкнул жирными пальцами, и встал вдруг один из монахов, и заговорил бессмысленно вдохновенным голосом:

– Брат мой во Иисусе заблуждается и я докажу ему это Святым Евангелием. – И толстый, с длинной шеей, покрытой длинными прядями волос, начал речь свою монах, в то время как садился умолкнувший пастырь, взволнованный собственным красноречием, которое так увлекло его, что он не видел и не слышал ничего кругом и устремил теперь взор на одну из ниш, в молитве шевеля губами. – По трем пунктам надлежит мне ответить брату во Христе! Пункт первый: Бог-Отец, воплощенный в Боге-Сыне, сотворив мир, видимый и невидимый, создал тем все формы, начертал все рисунки, произвел все образы в трех царствах: минеральном, растительном и животном. Всякое естество исходит от него и ясно, что воспроизводит человек лишь сотворенное Теосом – все, что образует он и начертает, и нарисует.

Пункт второй: выходило бы, что несовершенным могуществом обладал Бог-Отец, воплощенный в Боге-Сыне, если бы по сотворении мира видимого и невидимого надлежало бы к нему еще что-нибудь прибавить. Не есть ли, значит, оскорбление Бога-Отца, воплотившегося в Боге-Сыне, желание создать недвижимые творения, каковы иконы? Не равносильно ли это намерению показать, будто чего-нибудь Он не доделал?

Пункт третий: Евангелие свидетельствует, что ошибочны мысли, исповедуемые пастырем-братом во Иисусе. Он инок обители, не пожелавшей следовать Святой Пречистой и монастырям ей повинующимся, и не укрылись от него стремления паствы, которая погрязла во грехах и желаниях языческих, отразившихся в почитании икон и мощей; итак он – инок прочел в священных книгах приговор новому идолопоклонству: «Будучи единой природы с Богом, мы не должны думать, что Божество может уподобляться золоту или серебру, или камню выточенному искусством и ремеслом человеческими».

Несомненно, что обожание икон и мощей питается проповедью Святой Пречистой, этого духовного очага эллинской расы, коей идолы некогда рассеяны были по всей земле. И Святая Пречистая во имя исповедания своего, именуемого арийским, так как под личиной его укрывается осужденное учение о Добре, побеждающем Зло – Святая Пречистая не приблизилась к Святому Синоду, который проклял бы ее! Игумен ее Гибреас встретил бы в лице его – инока, родом исавриянина и, следовательно, ни эллина, ни славянина, – противника, готового стереть игумена с лица земли.

Он подвел итог.

– Иконопочитание родилось на земле эллинской, словно восхотели Боги, не совсем вырванные из сердец племен европейских, снова уловить их разветвлениями древа Смерти.

Но Константин V исавриец, как отец его – Лев, и родом из Азии, как отец его – Лев, искоренит новое идолопоклонничество, чтобы сохранить Веру истинную и племя свое, предназначенное владычествовать над Империей Востока, совращаемой игуменами, подобными Гибреасу и всем тем, кто следует Гибреасу!

И очень довольный сел монах, под изумленными взорами созерцавших его длинную шею помазанников, словно очарованных бессмысленным экстазом его голоса.

Патриарх смеялся, бурча, колыхался его живот, тиара двигалась на розовом черепе, и золотая далматика, и золотые одежды с какой-то надменностью облекали его дряблое тело.

Константин V выслушал речь монаха с одобрением. Если эстетическая философия икон совсем не трогала его, если безучастен он был к религии, которая укреплялась повсюду через воплощение ее в искусстве, и он усматривал в этом состязании лишь тупые распри помазанников, в числе коих были скопцы, то к вечному превосходству Исаврии над Элладой и Славонией, к господству Нижней Азии над Европой, он относился сочувственно. Исходя из противоположности племен, предпринял до него борьбу с иконопочитанием его отец; и выдвигая перед ним эту противоположность, жаждали вновь поднять гонения на иконы – иконоборцы, помазанники и, особливо Патриарх, стремившиеся под такой личиной воздвигнуть в Империи Востока преобладание Церкви богатой над бедной: и хотя он презирал Патриарха, по его приказанию оскопленного, и хотя Гибреас отнюдь не был противен ему, – по крайней мере, понаслышке, ибо Гибреаса лично он не знал, – но преследование икон в глазах его знаменовало политику расы, единственную, которую он разумел, и которая согласовалась с религиозной политикой Святой Премудрости – друга его Власти.

Смиренные священники, бедные иноки, тщедушные эфемерии плохо поняли речь монаха; имя Гибреаса ничего не говорило им – пришельцам из далеких стран, плохо осведомленным о соперничестве обеих Церквей. Они склонялись к иконопочитанию просто потому, что иначе их паства разбежалась бы в поисках видимых символов, культа естественного, подобного тому, который открывала религия Иисуса, с ее иконами и мощами. Именно это смутно хотел доказать другой пастырь из Египта. Но отовсюду послышался шепот. Еще сильнее вознегодовали лица, еще возмущеннее дергались плечи, раздувались животы помазанников. Никто не слушал пастыря; он сел смущенный с влажными глазами. Рокот покатился, едва лишь поднялся еще один пастырь; помазанники не слушали и не хотели более слушать. Было ясно стремление Церкви богатой покорить Церковь бедную. И заговорили скоро горделивые епископы, чрезмерно жестокие и честолюбивые, объятые волей к власти, но пресмыкавшиеся перед слушавшим их Автократором; восставали они против племени эллинского – ветви расы арийской, Матери народов европейских, которую мнил он раздавить во славу олицетворенного им племени полусемитического, полутуранского, не отдельными казнями, – предчувствуя, что они падут на его потомство, но лишь гнетом Азиатского Базилевса, внушающего всеобщий страх. Скоро заговорили обо всем, кроме икон и мощей. Один протяжно повторял слова пророков Исайи и Иеремии, вычитывал из судебника Юстиниана, поименовал Константина V «Львом, который раздавит Аспида и Василиска». Другой дребезжащим голосом применил к нему стих Моисея: «Воспоем славу Господа! Воссияла Слава Его! Коней и всадников их вверг Он в море!» Хартофилакс с глазами, окаймленными рыжими ресницами, с шероховатым лицом в зеленоватых бородавках, с лоснившимся клювообразным носом, грубо запел: «Повергни к стопам своим всех врагов и супостатов!» И залился другим стихом, пронесшимся над митрами и далматиками, пресмыкаясь склонявшимися к Базилевсу. На заднем фоне ликовали расходившиеся сановники; безволосое лицо Великого Папия обрисовалось под трубчатой камилавкой, которая качалась точно башня; а пастыри, среди которых были защитники икон, уединялись устрашенные и по временам бормотали «Кирие Елейсон». И полились бессвязные речи иконоборцев, врезавшиеся в шумевшую толпу помазанников и сановников, взиравших на Константина V, который разговаривал с Патриархом, указывая тому на Великого Папия. Один посылал благословения и дрожащим голосом священника, мучимого тайной власяницею, приводил слова Святого Уризостама, Святого Афанасия и Святого Августина и, наконец, возгласил молитву, ровно ничего не выражающую. Другой доказывал девство Богоматери ссылками на оскопление Патриарха, который хранил при этом совершенно невозмутимый вид. Третий взывал к Синоду, который не слушал его, об искоренении икон под условием признания Апостолов и защитников Веры. Четвертый говорил об иконе своего города – «Нерукотворном Спасе» из Эдессы и отвергал, что икона эта не сотворена руками, но представляет плат, на котором запечатлел Лик Свой Иисус. Рассказывал, что явленные платы встречаются повсюду, и этим подтверждается маловероятность подлинности их. Многие визгливо выкрикивали в гневе на иконопочитателей и одновременно спорили между собой о словах, оттенках мысли, неуловимых утверждениях и потрясали при этом епископскими посохами с крестами, сопровождая речь свою движениями враждующими и разъяренными.

Тихо изрекал в это время смиренный пастырь «Кирие Елейсон», чем за живое почувствовал себя задетым Великий Папий. «Кирие Елейсон!» Разве не оскорбление это Самодержавного Базилевса, «раздавленного Аспида и Василиска. Владыки, вверзающего в море коней и всадников и покоряющего под стопы свои всех врагов и супостатов?» Так думал, вероятно, Дигенис, судя по свирепому выражению его лица и угрожающим движениям камилавки. И стремительно прорезав густую толпу помазанников, которые льнули к Константину V, напирая плечами, животами, проталкиваясь в передние ряды и многословно перебивая друг друга, испрашивали у него степеней, – он приблизился и змеиным прикосновением положил на пастыря свою руку. «Кирие Елейсон!» «Кирие Елейсон!» Исторгнутый из седалища своего, бормоча что-то под взглядами богатой Церкви, сурово повернувшейся к нему, бедный мечтатель уведен был Кандидатами, которые сверкали своими золотыми секирами. Затем Кандидаты вернулись с Дигенисом во главе, который держал свой серебряный ключ, извлеченный из затканной узорами одежды, на животе украшенной страшилищем когтистым и рогатым. И сомкнулись вокруг помазанников, которые обливались потом, кричали, рычали, выпячивали бурчащие животы в восторге, что повелели уничтожить иконы, исполненные красоты, иконы сияющие, которые удовлетворение дали племени эллинскому, а с ним и другим одаренным племенам Империи, любующимся, чувствительным, страстным, эстетическим, арианским по крови и по духу, по нравственным устремлениям своих душ.

В одной из шести ниш Патриарх подставил свое розовое ухо цвета гниющего мяса Великому Папию, который говорил, покачивая головой:

– Твое Святейшество, оскопленное, как и мое Достоинство, могло не бояться святого Синода, зная что если бы братья Твои во Иисусе не повиновались бы Тебе, мое Достоинство придавило бы их тяжестью своей руки, и все они были бы ввергнуты в Нумеры, каковые суть темницы Базилевса.

Пошевелив безволосыми челюстями, Патриарх визгливо отвечал:

– Прав Ты, что Достоинство Твое оскоплено, как и мое Святейшество, и бесполость наша открывает нам совершенное постижение религии Иисусовой. Константин V Исавриец стремится лишь к верховенству племени своего над племенем эллинским и Азии над Европой; мы, оскопленные, мечтаем о гонении на иконы, как в Европе, так и в Азии. Базилевс вручил мне теперь всю власть действовать и повелевать. Поэтому приказываю я Тебе уничтожить Гибреаса, известного тебе игумена Святой Пречистой, помешать проискам Управды, коего поддерживают Зеленые, воспрепятствовать браку славянина с эллинкой Евстахией. Несомненно, что Константин V не склонен казнить их, как Спафария Сепеоса, но случай представится к тому. Карами иконопочитателей, соответственно постановлению Святого Синода, мы воздвигнем торжество власти Автократора, источника почестей наших и выгод, для Твоего Достоинства степеней светских и для Моего Святейшества владычества духовного. Восславим Константина V; через него покараем мы Гибреаса и разрушим Святую Пречистую. Почтим его! Через него воспрепятствуем мы союзу Управды с Евстахией. Освятим его, ибо через него поразим Зеленых и Православных, отвергающих Святую Премудрость. И сохранится созидаемое нами из века в век! Сие да будет!

VII

Истекли восемь дней – светлых, теплых, сияюще-голубых. Флот развернулся, выплыл в море, увозя с собою Базилевса, Патриарха, помазанников, сановников, всех участников Святого Синода, за исключением пастыря, вдруг исчезнувшего, о котором сокрушались втайне священнослужители Церкви бедной, – и удалялся от дворца Гирийского, который высился на лоне гор у преддверия Азии, среди зеленеющих цветущих садов. На триере Самодержца находились Патриарх и главные сановники, потом следовали другие триеры, другие плоскодонные суда, паландрии, стройно скользящие и быстрые ладьи. Все это под звуки ритмической песни влеклось усилиями нескольких сот весел, размеренно ударявшихся о гладкие воды, взбивая волнистую струю, на белый хребет которой стрелой выныривали рыбы. Реяли паруса пурпуровые, зеленые и желтые. На палубах блестели кресты, секиры Кандидатов, овальные щиты Схолариев, головы которых выступали над ними в уборе шлемов, мечи Экскубиторов, сверкавшие золотыми нитями, – все колыхалось под ослепительным сиянием солнца, восходившего над Византией: сначала багрово-розовым, затем желто-пурпуровым, горделиво-блестящим; у разодранных, растерзанных улетающих теней ночи похищало оно очертания куполов храмов, куполов дворцов, прежде всего исполинские девять глав Святой Премудрости и срединный, далекий вырезающийся купол Святой Пречистой, погруженный в нежную лазурь. Явственнее обрисовывался круглый Ипподром с населявшими верх его статуями и частью заслоняемый Великим Дворцом, единой массой спускавшимся в багрянеющем многообразии высившихся частей – галерей, окаймленных портиками, белеющих Геликеонов, Фиалов, выделявшихся прозрачным, живым непрерывным устремлением струй, в томном ниспадании испиваемых мраморными бассейнами, на страже которых стояли мраморные звери триклинионов и кубуклионов, безлюдных, пышных, бесконечно пустынных в этот час и, наконец, садов своих, до моря простирающихся, лобзаемых морем и обнимаемых морем, которое словно простерлось в истоме перед их неподвижно склоненными растениями. Виднелись расщемленные вратами стены, охраняемые Спафариями, а у входа в веретенообразный Золотой Рог справа от флота – предместья, дома, укрепления переливались на солнце; на противоположном берегу, где были Сикое, хижины варваров и лагерь, вдали расстилалась огромная равнина растений, сплетавшейся, алевшей, синевшей, как бы выросшей из-под земли и вспаханной плугом, и доносились шумы города, тяжелые удары бесчисленных симандр, гудевших под кровлями храмов и монастырей, рассеянных повсюду.

По кривой плыла триера Автократора, прорезая убранным занавесями носом расширявшийся Золотой Рог, сопровождаемая несколькими кораблями, тогда как ядро флота отошло к гавани Буколеона. В это время мелькнуло что-то на поверхности – вздутая одежда низшего дворцового челядинца всплывала в смятении волн, отталкиваемая веслами; крутилась, ныряла, обозначая две распростертые руки, две ноги в изъеденных башмаках и желтое лицо с плоскими бакенбардами. Утопленный Гераиск точно смотрел на Базилевса, который не слишком беспокоился о нем, стоя на крутых мостках, и не полюбопытствовал даже узнать, в чем дело. Лодочники хотели поймать его; труп ускользнул от них и поплыл дальше; несколько камней, служивших ладьям вместо якорей, ударились о его вздутый живот; потом он выплыл возле триеры Базилевса, опередил ее, осиянный полуденным солнцем, поплескался под носом и исчез, унесенный течением к головокружительному Босфору, сопровождаемый взорами пассажиров, которых зрелище это много занимало.

Киборион осенил головы Автократора и Патриарха и туча отвесно поднятых мечей и секир заволокла их, заблестела вокруг их пышных одежд, вокруг усыпанных драгоценными камнями одеяний сановников и помазанников, над которыми мелькала покачивающаяся голова Дигениса с улыбкой на тыквообразном лице, скрывавшегося в сопровождении своих Кандидатов в стенных вратах, и скоро Византия поглотила эту толпу Могущества и Власти, шествующую под звуки рогов воинов Варанги, которые самозабвенно трубили с Акалутосом во главе.

Самодержец затворился во Дворце Гебдомона, проследовал на выступавшую террасу из бледно-желтого мрамора и Схоларии, Экскубиторы, все Кандидаты, исключая тех, кои составляли отряд Великого Папия, Маглабиты, люди Аритмоса, Мирфаиты, Спафарокубикулярии, Спафарокандидаты, построившись свободными рядами, возвратились в Великий Дворец, следуя за помазанниками, направлявшимися ко Святой Премудрости, внутренность которой заливало сияние огней и застилали волны каждений.

Радостно настроенные люди, очевидно, Голубые, столпились под Дворцом Гебдомона, где на выступавшей над площадью террасе – другой выступ Дворца выходил на противоположную сторону, обращенную к Золотому Рогу, – показался Константин V и благословлял их быстрыми движениями воздетой руки с простертой вверх кистью; а овальный нос его белел над черной бородой и золотой венец блестел на густых темных волосах мужа Исаврийского. Без сомнения, узнали о постановлении Святого Синода Голубые с присоединившимися к ним союзниками Красными, и крики послышались вскоре, восхвалявшие иконоборчество, клятвы произносились бороться с иконопочитанием. Люди иного облика стояли в глубине этой площади, бывшей свидетельницей казни Сепеоса: то были Зеленые, слабо усиленные несколькими Белыми. Они молчали, но кулаки, устремленные к Голубым, выдавали скрытый гнев их, готовый разразиться. Сдержанные Гибреасом, который, подобно туманному далекому видению, появился внизу возле Святой Пречистой, они вскоре разошлись, обмениваясь таинственными знаками, и Святая Пречистая открыла толпе их врата свои и принял их ее нарфекс. По ступеням того же нарфекса проследовала Евстахия, колыхаясь на седалище, несомом мягкими плечами слуг Дворца у Лихоса; розовая, с прозрачными глазами, она прижимала драгоценный жезл с красной лилией к едва округлившейся груди, облаченная в толстую ткань одежды от белой шеи до ног, обутых в пурпуровые башмаки, на которых белели два серебряных аиста. Она направлялась из дворца Слепцов, где вместе с ней жили Управда и Виглиница; Зеленые сопровождали ее, толпились вокруг нее с пальмовыми ветвями в руках, точно сама она была одной из тех икон, которых не должна коснуться скверна синодального постановления и преследования Голубых. На холмах, в бедных кварталах собирались толпы, привлеченные возвращением Константина V и Патриарха, о котором возвещали удары симандр, и поспешным устремлением Зеленых, сопровождавших Евстахию ко Святой Пречистой. Заметно волновались мужчины, женщины и даже дети, издали благословляемые монахами и смиренными пастырями, которые появились на углах улиц, пожираемых солнцем.

Славяне в это время оставались во Дворце у Лихоса в тени деревьев, и с ними беседовали Солибас и Гараиви. Дрожало красное лицо возницы, и самоуверенность сквозила в его небрежном спокойствии; лодочник не мог скрыть лихорадочного волнения, сжимал с хрустеньем пальцы, и еще сильнее проступали морщины на его воинственном лице. Запахнув вокруг стана полы своей заплатанной далматики, он сказал:

– Вот уже восемь дней, как в Гирийском дворце заседает тайно Святой Синод, собравшийся для свержения иконопочитания, и он не замедлит вынести свое решение.

Взглянув на него, Виглиница перевела свои животно-красивые глаза на Солибаса и мысленно представила себе другой бронзовый смуглый профиль, быть может, изуродованного Сепеоса. Она ответила скорее не ему, но следуя течению своих дум:

– Ах, думаешь ли ты, что род Константина V увековечится в Великом Дворце, если уничтожены будут иконы? Его, конечно, изгонит оттуда род мой, род брата моего – Управды. Она произнесла «ее род, ее брат Управда» с ударением, не удивившим ни Солибаса, ни Гараиви.

Возница прибавил:

– Я побеждал Голубых во времена Базилевса Константина V, я буду побеждать их, когда Управда станет Базилевсом. Пусть преследуют иконопочитание в царствование Исаврийца; оно возродится под владычеством Славянина.

Управда сложил свои белые руки, свои нежные руки благочестивого отрока:

– О, да! Оно возродится, и через меня дарует Евстахия Империи ряд потомков, которые сокрушат Зло.

Морщина легла на белое чело Виглиницы, но Гараиви и Солибас сияли.

Не успела она заговорить, как сильный шум послышался издали со стороны Дворца, и из общего гула до них донесся пронзительный голос:

– Кандидаты, Кандидаты! Обманщик Управда здесь, мы наверно отыщем его.

Гараиви и Солибас взяли Управду и Виглиницу за руки, увлекли их за собой в густую чащу золотистой, сияющей сочной листвы, в противоположную сторону от Дворца, бледно-розовевшего под сенью четырех своих куполов, уменьшавшегося в перспективе бесконечного сада. До них долетали слишком еще неясные крики, чтобы можно было угадать, чьи. Солибас и Гараиви хотели оставить сестру и брата одних, но, боясь покинуть их беззащитными, они остались, выставив вперед кулаки, выпятив торс, и приготовились обороняться.

То был Дигенис, вторгшийся во Дворец у Лихоса со своими Кандидатами, надеясь схватить Управду, предугадывая в жестоком наитии, что он здесь с этой Евстахией, которая предназначена ему в супруги. Пять братьев, тихо блуждая, возвращались в свои покои; их голубые робы и желтые далматики шелестели по ступеням широкой лестницы, освещенной трехстворчатыми окнами. До них долетел вдруг сверху голос Дигениса, но они плохо понимали смысл его слов и в смутном ожидании помощи приостановились. С верхней площадки, открывшей доступ в их покои, появился слуга, глухой евнух, весь дрожащий и обливавшийся потом, вращавший глазами в оправе своего холодного круглого лица. Знаками пытался он изобразить оружия: секиры, отсекающие головы, пронзающие грудь мечи. Они продолжали с трудом подниматься, и он встал перед ними, выставил свою мягкую, жирную грудь, тучную преграду своего колыхавшегося тела, растопырил руки, чтобы помешать им идти дальше, – очевидно, стремился увлечь их куда-нибудь в укромный угол, где не могли бы их найти. Но сейчас же отстранился от толчка братьев, совершенно не понимавших этого противодействия; из почтения к ним слуга этот, к которому присоединился в этот миг бледный, похожий на тень Микага, – не решался применить силу даже для того, чтобы спасти их в этом Дворце у Лихоса, где долгие годы прожили они в таком великом горе.

– Схватите их, схватите всех пятерых!

Устрашенные слепцы нерешительно вытягивали головы, носом вбирали воздух в том направлении, откуда приближался пронзительный голос Дигениса. Вихрь обутых бронзой ног и бряцавшего оружия Кандидатов ворвался вместе с ним из прохода, по которому он поспешал из дворцового крыла, противоположного занимаемому слепцами. Он кричал, подняв свой серебряный ключ, прижимая его к камилавке, украшенной пером цапли.

– Схватите, схватите их! Они выдадут нам Управду!

И слепцы были схвачены, на них опустились грубые руки; безнадежно сопротивлялись они, в горделивом сознании своего древнего происхождения.

Кандидаты обрушились на них и смяли; давили своими металлическими плечами, грубыми коленами, ногами, обвитыми железом, резко звеневшими при ударах ступней. Слуга воздевал руки, сетовал; Микага умолял, пытался даже освободить братьев, которых воины понемногу проталкивали в покои, наугад напирая на распахивавшиеся двери, под визгливые крики жирного лоснящегося Дигениса:

– Сюда, сюда! Им отсекут головы, если они никого не выдадут!

Слепцы поняли, что нужны не они, а их соперник. Они приняли тогда достойный вид, строгое повелительное выражение легло на их лица, в которых словно воскрес их предок Феодосии. Крепла их гордость, и они решили лучше умереть и скрыть задуманный заговор, чем сознаться и тем избавится от Управды, о присутствии которого они, впрочем, и не знали. Отнюдь не хотели они разгласить услышанное ими во Святой Пречистой, так как, хотя заговорщики обошли их, они все же сочувствовали их замыслам и втайне радовались, что хотят свергнуть с Кафизмы Константина V, этого нечестивого Базилевса, рожденного иконоборцем Львом Исаврийским, осквернившего ребенком воду крещения, откуда и его прозвище «Богомерзкий», любившего запах конского кала, откуда другое его прозвище «Жеребец», который, как они думали, был полон всяких пороков и весь соткан из злобы и ужаса.

Твердо решив молчать, они дали увести себя, и смелость проглядывала в их осанке; они высоко подняли головы, не хныкали, не ссорились, напротив, их руки соединились в преданном братском чувстве, которое вновь овладело ими в миг опасности. Дигенис, наконец, приказал Кандидатам остановиться посреди площадки, освещенной светом трехстворчатого окна, намереваясь вынудить слепцов на признания, прежде чем обрушиться на них.

– Вы молчите? Я – Дигенис, Великий Папий, приказываю вам говорить или велю отсечь ваши головы, разрублю на куски ваши тела и выставлю напоказ у городских ворот.

Он взмахнул своим серебряным ключом, и Кандидаты подняли над головами слепцов золотые секиры; те испустили вздох и в тайной мольбе к Богоматери и Иисусу воздели слабые руки. И так как Дигенис угрожающе возвышал свой визг, то Аргирий ответил:

– Ты можешь отсечь нам головы и изрубить наши тела, евнух, но мы не скажем ни слова, и твой Самодержец, который Самодержец не нам, ничего не узнает.

Другие братья подтвердили это без всякого страха. Тогда Великий Папий, задетый прозвищем евнуха, которым, однако, гордился в беседе с Патриархом, схватил Аргирия за длинную бороду, а Кандидаты жестоко ударяли четырех братьев секирами плашмя, и колыхались на золотых перевязях их золотые мечи. Критолай упал и покатился по ступеням, колотясь о них головой. Внизу он встал, скрестил руки и с достоинством проговорил, хотя кровь струилась по его бледному, жалкому лицу старого слепца:

– Нет, мы ничего не раскроем! Убей нас! Потомки Феодосия смеются над твоим Самодержцем, который нашим Самодержцем не будет никогда!

И он наугад вызывающе повернулся. Дигенис осыпал кулачными ударами Аргирия, один из Кандидатов бил по лицу Иоанникия, другие оружием плашмя ударяли по чреслам и животам Асбеста и Никомаха, которые отшатывались, согнувшись. Кандидат уперся даже одному из них в грудь головой, давя острием шлема с опасностью убить того на месте. Слуга и Микага смело бросились на помощь вместе с другими испуганными слугами, сбежавшимися с разных концов Дворца, но Кандидаты устремились на них с громыханьем мечей и секир, ударявшихся о стены, с бряцаньем бронзовой обуви ног и железных гетр, с криками, оглашавшими общее смятение. Яростно переплелись вскоре тела воинов и слуг, беспрестанные удары сыпались на слепцов вместе с ругательствами Дигениса, которого привело в неистовство прозвище евнуха, данное ему Аргирием.

– Старые безумцы! Презренные старики! Аспиды, которым я раздавлю головы. Безглазые твари, свиньи, достойные питаться извержениями. Вы зловоние и грязь!

Он возносился над ними – Великий Папий, высокорослый, порывисто двигаясь, раскачивая безволосой и жирной головой с заплывшими глазами, с болезненным запахом, который как бы источала его кожа. Слепцы опустились на колени, Критолай внизу у лестницы стоял тоже на коленях, – и вскоре все молились, думая, что наступил их последний час.

– Не помяни прежних беззаконий наших. Поспеши. Предвари нас состраданием Твоим, ибо бедствие наше велико, о, Теос спасения нашего! Помоги нам ради славного имени Твоего и даруй избавление!

– Прости нам наши прегрешения ради любви к Имени Твоему; пусть стоны заключенных достигнут обители Твоей; великим могуществом Твоим сохрани и спаси обреченных смерти!

– Сжалься над нами, Иисус! Помилуй нас, ибо отходит к Тебе душа наша и мы скрываемся под сень крыл Твоих до скончания бедствий.

– Будь твердыней нам, всегдашним нашим покровом и убежищем. Ты повелел о спасении нашем, ибо Ты наша опора и утешение.

– Теос, Теос! Сохрани нас от руки злого нечестивца и угнетателя!

Эти стихи из псалмов приходили им на память, и они возглашали их в душевном просветлении, объятые восторгом мученичества, ожидая смерти, даже жаждая ее. Неужели не снизойдет на них этот конец и не превратит их земную слепоту в просветление очей души, сбросившей с себя оковы жалких тел! На небесах у Избранных будут царствовать они – ныне Базилевсы в ожидании, Самодержцы надежды всегда тщетной – царствовать над народами еще многочисленнее, чем те, которыми владеет Византия; над землями, еще обширнее, чем те, что включает в себя Империя Востока, раскинувшаяся до Понтии и Леванта, простирающая владение свои в Африке, Азии и Европе, – над землями, в которых реки текут голубые, как Двина, и золотом сияют моря, подобные прекрасным морям эллинским! Там, на небесах будут властвовать они над славянами, единокровными Управде, которого не предадут они, но скорее готовы приять смерть; повелевали бы многими племенами, которые повлекутся к иной Византии, изобилующей Дворцами, Храмами, Монастырями, Часовнями, Ипподромами, Банями, Купальнями, Форумами, Портиками, Фонтанами, Колоннами, величественно охраняемой воинами не столь низкими и жестокими, как те, которые били их по приказанию Великого Папия Константина V – Дигениса, в котором они угадали скопца.

Кандидаты лишь ждали знака Дигениса, чтобы убить их. Но он повесил свой серебряный ключ с напыщенным видом сановника, не желающего обнаружить свой стыд за неумение владеть собой. Быть может, невольное уважение к их Царственному происхождению прокралось в его душу иль, может быть, он сжалился над их старостью, над их слабостью, над их слепотою? Кандидаты опустили оружие, предварительно столкнув с лестницы пинками в живот и спину Асбеста, Аргирия, Иоанникия и Никомаха, которые скатились к Критолаю, по-прежнему на коленях молящемуся.

Наконец, воины ушли и за ними следом Дигенис, приспособлявший к шагам их свою эластичную походку; блестело от лестницы до наружного выхода, в котором они исчезли, золото их вооружения, и они выступали очень гордые проявленной смелостью в единоборстве со старцами, своей храбростью в избиении слепцов, которых они так охотно бы убили! Судя по покачиванью головы и звериному оскалу надменного Великого Папия – тучного Дигениса, ясно было, что он отнюдь не сжалился над слепцами; его удержал приказ Константина V, который не желал смерти потомкам Феодосия, как и Управде. Иначе с каким наслаждением приказал бы он зарезать их! Отсечь пять голов, и нести их, теплые и кровавые, на золотых блюдах под музыку цитр, зурен, органов, карамандж и балалаек, играющих вокруг него – скопца! Но ждать недолго! Дигенис обещал себе скосить эти жалкие пять слепых голов, которые, угадав в нем евнуха, не поняли, что он – Великий Папий! Великий Папий!

VIII

На заре гонение на иконоборцев уже оттачивало свои когти и скалило зубы под чудным небом Византии, дарующим душе ощущение покоя.

Под предлогом покарать язычество оно стремилось разбить в Восточной Империи творимое искусство, могучее растение, питающееся соками богатой почвы; Православные и Зеленые – созидатели Византийского искусства и вдохновленные Византийским искусством, готовились пожертвовать собою.

И чтобы укрепить и наставить их, вышли из разных монастырей монахи, не признававшие решения Гирийского Синода; так Иоанн, отправившись с богомерзким из Святой Пречистой добывать обычное повседневное пропитание, в каждого вселил немного утешения растроганными благословениями, стихами псалмов, нараспев обращенными в виде советов, и молитвами, на которые слышались ответствия. Объезжая в то утро Влахернский квартал, он поднимался по лестницам домов, населенных простолюдинами, стучался во многие двери и проникал – с обнаженной косматой головою, держа скуфью в простертой руке, а другую положив на толстый живот, – в жилища Православных, художественных ремесленников, а Богомерзкий ревел между тем на улице, не видя Иоанна.

Здесь жили филигранщики и вышивальщики; первые сучили на станках, снабженных большим деревянным колесом, тонкие серебряные нити, свертывали их в маленькие завитки и спаивали с серебряными пластинками, выбитыми молотком; вторые – заслоненные подпорками пялец, ритмично двигали взад и вперед челноки.

Дальше жили резчики по слоновой кости и ювелиры; они работали у окон, в которые падал свет и откуда видны были кусок Золотого Рога, а вдали за ним равнина с зеленеющими холмами и пушистыми деревьями. Работа по слоновой кости отличалась кропотливостью, производилась тонкими орудиями – стальными шилами, врезавшимися в девственную массу, превращая ее в двухстворчатые или трехстворчатые складни, в иконки с неясными крошечными ликами, иногда похожие на погремушки для узд. Ювелиры работали на узких скамьях перед низкими верстаками. На легком огне спаивали они кучки золота и серебра, и художественные драгоценности выходили из-под их искусных рук: раки для мощей, украшенные листвою, ожерелья, сиявшие отблесками драгоценных металлов, широкие серьги, выставлявшие зерна бирюзы и подлинных опалов, изящные пряжки и, наконец, массивные и странные творения: дароносицы, кресты, купели, епископские посохи, яркие звезды для причесок, перевитые жемчугом голубоватого отлива, ларцы с горбатыми крышками, кованные, с ажурными узорами, выбитыми железными шилами на свинцовых чурбанах.

Еще выше обитали другие: эмалировщики, вышивальщики тканей, резчики по дереву, мозаичники, изготовители церковных светилен, органов и церковных врат, гранильщики, золотошвеи, гончары, стекольщики, насекальщики, инкрустаторы по перламутру, стенописцы и живописцы, привыкшие налагать на золотой фон Лики Прекрасные, чарующие взор. Ремесла эти составляли нередко единое целое. Иоанн спешно посетил их утром наряду с монахами других монастырей, сеявшими там молитвы, псалмы и благословения.

Гараиви вышел из лодки, и на солнце его далматика со вставками сияла пышнее восьмигранной туники сановника или чиновной робы и скарамангиона. Он прошел мимо Сабаттия, который сейчас же окликнул его:

– Позаботься скрыться, так как ты с Православными рукоплещешь Зеленым, и решение Святого Синода не отвратит тебя от икон, которые гонит Базилевс.

Он высказал все это из-за кучки арбузов, над которой высился его согнувшийся стан, и встряхнул жидкими волосами на заостренной, как у сумасшедшего, голове. Далматика набатеянина ярко блестела под скуфьей, обрамленной тесьмой из верблюжьей шерсти, и являла причудливый узор: на этот раз на изношенном зеленом фоне голову пантеры с раздувающимися ноздрями, из которых нескладно выходили усы; когтистой лапой она грозила играющей птице, выставившей свой острый клюв. Бедняк Гараиви вышил сам все эти узоры, чтобы дешевле обошлась и прочнее была его далматика.

– Если бы у меня была такая далматика, – сказал Сабаттий, – то я бы продал много арбузов. Вид у меня был бы благолепный, и я служил бы богатым.

Гараиви ответил ему издали, не боясь быть услышанным, как он всегда отвечал на все другие вопросы Сабаттия:

– Сепеос принял муку потому, что его выдал Гераиск. Я убил Гераиска, я утопил его. Но меня не схватить им, так как возмущение свергнет с Кафизмы Константина V, и Управда будет Базилевсом.

Лихорадочно звенел его голос, и многие слышавшие это обернулись.

Потом он направился к вратам Карсийским и исчез в Византии, воинственный и гордый, восторженный и решительный; а глаза Сабаттия сверкали, преследуя его далматику, долго сиявшую вдали.

А в Византии спешили отряды Маглабитов, Спафариев и Буккелариев, сопровождаемые толпившимся народом, стенавшим или рукоплещущим. Под строгим наблюдением начальников-доместиков колонны воинов останавливались перед храмами, монастырями и часовнями, в открытые врата которых виднелись переполнявшие их Православные; в притворе появились священники, произносили проклятие иконоборцам, которые тут же быстро взбирались по принесенным лестницам и ударами молота разбивали сияющие мозаики, или же кистями, омоченными известью, замазывали трогательные Лики Веры. Стенания метущейся толпы усиливались, а внутри храмов громче раздавались звуки псалмов, нежные и успокаивающие. Голубые пели радостные гимны, изредка тревожно оборачиваясь по направлению к народным кварталам, откуда кучки Зеленых угрожали им кулаками.

– Я убил Гераиска! Я убил Гераиска! А вас, иконоборцы, будущий Базилевс Управда покарает за то, что повиновались вы нечестивым приказам Константина V.

Набатеянин всем кричал это, желая навлечь на себя гнев Голубых, иконоборцев и стражей. Некоторые бросались на него, но он ускользал и подавал Зеленым знак биться, к чему стремился сам. Но Зеленые удовлетворялись, грозя Голубым кулаками, они желали сразиться хорошо вооруженными, а не преждевременно, как тогда на Ипподроме с Сепеосом, и рассчитывали, что удобный случай начать борьбу всегда представится.

Он поднялся по холмам Влахернским, вышел из города и направился к Святой Пречистой. Она была одинока в своем трауре. Лишь Склерос встретился ему, несший золотое кадило, висевшее на трех цепочках, собранных у него в кулаке; он окурил его голубым ладаном, уносившимся густой дымкой.

Плохо поняв сказанное ему Гараиви о Гераиске, священник ответил:

– Гераиск не имел восьми детей, как Склерос и Склерена, и не любил их так, как Склерос и Склерена, и не потешал их, как потешаем мы.

Он засмеялся, и рыжая борода его опустилась и поднялась, а зубы сильно щелкнули; с превеликим удовольствием выпустил он из кадила целый клуб ладана в нос Гараиви. Но тот уже углубился темным проходом к келье Гибреаса, принявшего его спокойно, сидя на деревянном седалище, стоявшем возле низкого ложа без подушек и тканей – истинное ложе отшельника, ложе Святого, которое осенял простой Эллинский крест, прикрепленный к стене. Игумен заговорил первым, слегка опершись своей выразительной головой на руку:

– Теперь не время возмущаться, потому что Добро не может еще победить Зло. Надо, чтобы Зеленые окрепли, для этого недостаточно мечей, нужно оружие более действенное.

Он выпрямил свой согбенный стан: от движенья головы всколыхнулись его волнистые волосы.

– Зло исходит от Могущества и Силы, обладающих оружием вещественным, тогда как Слабые и Бедные владели до сих пор лишь духовным оружием Добра. Против Коварства, Вероломства, Лжи и Преступления необходимо дать вам оружие, которое вас сделает неуязвимыми. Хотя оружие это телесное, но исходит от разума, сотворено разумом, – вековечным Владыкой Вещества; если бы Добро на земле было вооружено, настал бы конец Злу, и Добру досталась бы Победа. Но Святой Пречистой начертано победить через тройственную субстанцию, силы которой я совершенствую. Это лучше мечей, которые каждому доступно выковать, чтобы безнаказанно умертвить ближнего. Мое оружие будет оружием Добра, оружием нападающего народа, покровом искусств человеческих; оружие мое во имя поклонения иконам приведет в Великий Дворец племена эллинское и славянское; оно огонь, но огонь не только опаляющий, но разражающийся громом!

Спокойно открывал он как бы великую необычную тайну; встав с седалища, пригласил:

– Пойдем, пойдем, ты услышишь, как грянет огонь, который постиг я изучением арийских книг, поведавших мне учение о Добре, распространяемое Святой Пречистой в Византии из века в век. В нем таинственное оружие, которое я вручу Зеленым, чтобы, не в пример тому, что случилось раньше с Сепеосом, они одолели Зло.

Коридоры тянулись один за другим, обрамленные кельями, где молились и работали иноки. Полный любопытства и благоговения, не прерывал Гараиви речей Гибреаса. Неотложно хотел он исповедаться ему в убийстве Гераиска и убедить его, что пришло время использовать волнение, вызванное преследованием икон, поднять и Зеленых и Православных на Могущество и Силу. Но игумен, не останавливаясь, двигался вперед, выпрямив стан, и волны тонких волос ниспадали ему на плечи. Он вошел в обширную келью, полную странных орудий, висевших на стене или лежащих на низких горнах. Одни отличались узкими горлышками, другие, цилиндрического вида, казались прозрачными; некоторые снабжены были большими винтами и напоминали пресс; еще одни имели вид орудий пытки и обвивались ремнями, переплетавшимися на сером фоне келий, освещенной большим двухстворчатым окном; виднелись орудия из глины, похожие на горны, и другие медные, точно широкие блюда. Посредине на простом плиточном полу стояла в углублении ступка из бронзы и в ней отвесный железный пест, висевший на кожаном ремне, соединенном с большим колесом, прикрепленным к своду. Быть может, здесь помещалась лаборатория для опытов, где Гибреас отдавался таинственным изысканиям, продолжая исследование своих предшественников, имевшие целью вооружить Добро силою вещественной. Здесь исчислял, смешивал, взвешивал, составлял он таинственные химические тела, разгадка которых хранилась в арийских книгах из Верхней Азии, вероятном наследии Будды, перешедшем ко Святой Пречистой. Игумен извлек из ступки черное вещество с запахом серы и зловонием селитры, к великому ужасу Гараиви, который не находил что сказать и снова следовал за ним, перерезая коридоры, минуя кельи, где монахи не обернулись даже, по-прежнему молясь или работая. Они приблизились ко входу во внутренний сад, как бы четырехугольный двор, опоясанный овальными портиками, плиточный пол которого усеян был эллинскими крестами. Гибреас нагнулся, рассыпал на плиты вещество в виде легкого порошка, затем поспешно удалился в окутавших его сумерках сада и возвратился с зажженною свечой.

– Ты увидишь, как воспламенится и как разгорится он громом. Это сильнее огня Мидийского, огня морского, огня действенного, огня жидкого, которым пользуются Базилевсы для сожжения неприятельских кораблей!

Он приблизил свечу: вещество затрещало и, запылав чистым голубым пламенем, слабо взорвалось, но настолько, что Гараиви мог слышать. Гибреас сказал, довольный:

– Этого недостаточно, я отыскиваю способ заключить эту пыль в узкие стенки, откуда распространится ее жизненность с большей силой и понесет метательные снаряды, которые, разя сторонников Зла, истребят Зло.

Он пошел прочь, оставив совершенно почерневшим место, где странное вещество горело и гремело, а Гараиви вновь слушал его речь, не имея возможности покаяться в убийстве Гераиска.

– Уже долгое время владеют Базилевсы огнем Мидийским, морским, действенным и жидким, как называется он сообразно его употреблению, – огнем, которым сжигают неприятельские корабли, но не будет у них моего огня громового, которым я вооружу демократию, исповедующую почитание икон во имя искусств человеческих. Вкупе с нею и с Зелеными им будут обладать племена эллинское и славянское. Этим возрожу я Империю Востока через огонь мой, о деятельных свойствах которого поведали мне арийские книги. Когда я замкну силу его в узкий сосуд, который теперь отыскиваю, я вооружу вас всех, людей Добра, защитников Православия, и с ним победите вы Исаврию, раздавите Голубых, возвеличитесь над знатными и воздвигнете, наконец, через Базилевсов происхождения Эллинского и Славянского крест истинного Иисуса, не тот, которому лицемерно поклоняется оскопленный Патриарх, гонитель икон, олицетворяющий Святую Премудрость, подобно блуднице предавшуюся Гордым и Могущественным, соперничающую со Святой Пречистой, другом бедных, слабых и смиренных.

Гараиви начинал понимать игумена; но сердце его так жаждало исповедаться в совершенном им убийстве, что, не выдержав, он покаялся очень взволнованный, прервав его в углу коридора, выходившего в храм, куда они направлялись.

– Я должен был сделать так, должен! Прости! Прости! Я убийца! Я утопил Гераиска; он знал о заговоре, и был казнен Сепеос, а защищавшие его Зеленые убиты. – И словно совершил он нечто дозволенное, как бы опасный подвиг заговора, произнес ему Гибреас слова отпущения, которые Гараиви слушал сперва недоверчиво, потом весь сияющий, особенно когда игумен сотворил знак благословения над его склоненной головой. Оставив набатеянина, он прошел во храм и направился к нарфексу. При свете трех открытых врат раскинулся перед ним город далекий, расстилавший туманную белизну своих зданий. Сливавшиеся крики доносились из многих мест. Весь горя воодушевлением и пылом, подошел тогда он к Гараиви, которого отпущение убийства привело в истинный восторг.

– Храм Пречистой да будет убежищем Управды и Виглиницы. Иконоборцы не исторгнут отсюда их. Спеши за ними во Дворец у Лихоса, где присутствие их может сделаться опасным. Иоанн будет с тобой. Теос, спаси их! Теос, спаси их!

IX

Гараиви босоногий, подняв к груди полы далматики и крепко надвинув скуфью, бежал возле Иоанна, ехавшего верхом на Богомерзком. В Византии царило великое оживление: отряды Маглабитов, Спафариев и Буккелариев продолжали разрушать или замазывать иконы; толпился народ; скользили монахи, шевеля своими бородами, посылая наугад благословения; змеились, быстро удаляясь, процессии, осененные крестами и хоругвями, и трепетные тени людей сливали свои силуэты в бесконечном свете солнца. Слышалось пение отрывков из псалмов, раздавались напевы жалоб, где вспоминались прежние гонения, звучали вопли, обращенные к Приснодеве, Иисусу, Святым, Избранным, Властям еще не разрушенным и не замазанным, которые мелькали по пути косматого монаха и набатеянина, писанные на стенах монастырей и нарфексах базилик широким размахом и смелой кистью или же властно оттенявшие свою мозаику на золотом фоне, который рассыпал золотые отблески на здания, вздутые выпуклостью своих куполов, окаймленные арками, окруженные нишами и трансептами, подобные существам из камня, мрамора и кирпича, распухшим от водянки и облеченным в одежды пылающей глазури. Вот рынки, полные народом, запасавшимся рыбой и кровяным мясом, рынки оружейников, шорников, ткачей, ювелиров; узкие площади, где ревели выведенные на продажу животные: лошади, верблюды, ослы, быки, коровы, бараны, овцы, которых влекли, осыпая сильными ударами, люди, скудно прикрытые заплатанными далматиками, в едва закрывавших головы скуфьях семитских, туранских или славянских, а возле бесконечные стаи собак с длинными шеями, воспаленными языками, запыленной шерстью, острыми виляющими хвостами, – они, худые и костлявые, оглашали воздух каким-то мятежным лаем. Вот спуск и подъем смежного холма, который остался позади в озарении солнца, окроплявшего дома с опущенными занавесями и цветами на полукруглых с решетками окнах; вверху акведук Валенция, казалось, сорвется с исполинского прибора своих массивных арок; улички, часто крутые словно лестницы, как бы таяли в синеве неба, курились и кишели народом; на длинных дорогах византийцы поспешно удалялись от разрушителей, ускоряя свое дело, и торопливость их сливалась с рокотом города, который слышался и вырывался отовсюду. Вот другой холм, над которым высился монастырь и храм Всевидящего Ока, где над самым порталом жалобная симандра как бы изливалась в набате смерти, отбиваемом дальше симандрами других монастырей и храмов: Святого Мамия, Калистрата, Дексикрата, Девы Осьмиугольного Креста, Девы Ареобиндской, Студита, Святого Трифона, прекрасной и непорочной Святой Параскевы, величавого Архангела Михаила, смиренного святого Пантелеймона, первосущего, пречистого Бога-Слова, откуда сочились заунывные, трепетные звуки непреодолимой скорби, воспевавшие близившиеся муки, на которые обречены почитатели икон, сиявших на стенах в неподвижности Святых Существ. Звуки бронзовых труб, медных рогов, по временам прорывавшиеся откуда-то из дали дорог; визги евнухов, приказывавших воинам, которых Иоанн и Гараиви видели стремящимися в блеске дня с поднятыми копьями, секирами, мечами под жалобные вопли, крики и пение псалмов, словно колебалось все и рушилось, объятое оцепенением в смятенном воздухе. Дерзко устремлялись иконоборцы к Лихосу, чтобы соединиться там с разрушителями и преследователями.

– О, Пресвятая Матерь Божия! Пресвятая матерь Бога-Слова! Восседающая на облаках! Преддверие Бога-Слова! Всякой хвалы достойная! Владычица Чистая и Пренепорочная! Божественного, Вечного и Великолепного Иисуса зачавшая. Хранительница Неба и Земли.

Все православные моления слетали с уст Гараиви и Иоанна, которые стремились во Дворец слепцов, чтобы спасти Управду и Виглиницу от воинов Константина V и от серебряного ключа Великого Папия, поспешавшего, раскачивая своей тщеславной тыквообразной головою, перед Кандидатами, спины и плечи которых мелькали, двигаясь к чаще Лихоса, зеленой, фиолетовой, вьющейся, ползучей, образующей густые тени, где в извилистых норках ютятся спокойно ящерицы.

– Мы опоздаем, они убьют их – воскликнул Иоанн, а Гараиви отвечал: – Увы! Увы!

И они ускорили свой бег. Богомерзкий ноздрями выпускал пар, а шерсть его вся была в поту; кварталы мелькали за кварталами, улицы за улицами, в стремительной скачке, когда не замечает ничего человек, не видит и не слышит.

Наконец, вдали показались стены Дворца, опушенные вьющимися растениями; они спустились по руслу Лихоса, здесь пересохшему, которое привело их к низкой двери, и оттуда в пустынный сад, где под навесом деревьев сидели на низких скамьях Управда, Виглиница и с ними Евстахия.

– Гонение не ограничится иконами, но ринется против племен моего и твоего, и нам, воплощающим собою призвание народов наших, суждено подвергнуться преследованиям, пока не поразит Константина V и Патриарха оружие Гибреаса.

Так высказалась Евстахия, немного бледная с блестящими прозрачными глазами. Гараиви взял Управду за руку:

– Дигенис уже хотел захватить тебя здесь, но не знают они теперь твоего пребывания. Святая Пречистая будет убежищем тебе и Виглинице. Пойдем, мы проводим тебя. Так хочет Гибреас!

Знак эллинки! Слуги появились, глухие и немые, и, подняв, понесли Управду и Виглиницу на скамьях, и касались листвы белокурые волосы отрока и животно-красивое лицо славянки. Сопутствуемые Иоанном на Богомерзком и босым Гараиви, прошли они дверью, выбитой в стене и ведущей к лоскутку извилистого Лихоса.

Оставшись одна, Евстахия подняла глаза, сложила руки, и сокровенное моление слетело с ее девственных губ.

– Если надо, чтобы стал он супругом мне, Приснодева, после всех скорбей, которым хочешь ты обречь его, если надо, чтобы я владела вкупе с ним Империей, приемля страдания и печали, то радостно буду я ждать и, как хочет того Гибреас, я его супругой нарекусь лишь в Великом Дворце. Не иначе как в пурпуре рожденными будут дети наши, или я предпочту умереть девственницей, останусь девственницей, и цвет моей эллинской крови не сольется со славянским мужеством правнука Юстиниана!

И она удалилась по направлению к Дворцу, вдали розовевшему своими порталами, за которыми розовели перроны, – дворцу, выступавшему своим каменным запустением, в котором плющ обвивался беспорядочно и тянулись зеленеющие ветви шиповника.

Ее мечта о соединении двух племен наполняла ее причудой вдохновения, хотя она привыкла пленяться ею. Достаточно было Гибреасу внушить ей мысль о соединении, как в ней глубоко укоренилось чувство собственной ответственности и, непрестанно лелея эту думу, она сделалась, наконец, утонченной заговорщицей, мужественной патриоткой, которая, паря на скамье из слоновой кости, несла в Святую Пречистую, – где просвещались души Православных и крепче сливались между собою Зеленые – воодушевление к борьбе за Добро.

Настойчивость, росшая в ее сердце, мужавшем, расцветала туманными чувствами, чуждыми порывами плоти.

До сих пор увлекался лишь ее ум. Слова Гибреаса закрались в круговращение ее женского мозга, пустили в нем цепкие корни, расцвели преувеличенными отвлеченностями: Византийская Империя Феодосия и Юстиниана с необычным поэтическим видением народов, памятников, животных: коней и львов, ведомых на славный Ипподром, – так разрастались ее думы и мощно пожирали ее видимую жизнь.

Если Управда чувствовал склонность к искусствам и образным выражениям этих искусств, близких язычеству, увлекался древними верованиями, схожими больше с фетишизмом, чем с положительной религией, то она ощущала, напротив, непреодолимое туманное влечение к Силе политической, стальной и золотой оболочке Власти, в исполинской безмерности своих владений попирающей раздавленные лики человечества. Ее будущий супруг грезился ей облаченным в порфиру самодержцем в золотом кольце венца; возле него она в таком же одеянии; и ноги их касаются шара, который олицетворяет мир; в руках его золотая ветвь Базилевса, а она держит красную лилию, поднесенную ей Гибреасом как символ Высокого предназначения.

Медленно шла она, очарованная дивными мечтами, подобными облакам на горизонте прозрачного неба, всплывавшими изнутри ее, сплетаясь с зеленевшими вокруг платанами, сикоморами, – торжественно прекрасными деревьями этого сада, в котором возрастала растительность, пьющая лучи солнца и вдыхающая воздух Византии. Грезились ей шествие монахов, облеченных в волочащиеся рясы, воздымающих кресты, простирающих вверх развевающиеся хоругви. Патриархи благословляли, одетые в далматики с изображениями евангельских событий; евнухи с мягкими округлостями тел выступали возле многочисленных сановников в зеленых одеждах, преследуя убегавших, побежденных Голубых! Но восставали видения мрачные! Автократор шествовал, подобный зловещему призраку, с выколотыми глазами, и простирал руки к народу, который отвращался от его безмолвных призывов. Схоларии, кандидаты, буккеларии, экскубиторы, миртаиты, маглабиты, спафарии, воины Аритмоса и Варанги в ярких покровах из кожи, железа, серебра, золота, предавали ужасным мучениям людей, отвергнувших Самодержца. И неописуемые совершали пытки, вырывали внутренности, погружали тела в гниющую тину, отсекали истомленные головы, топили в Золотом Роге, медленно отрубали члены тела – цепь мук, которыми покарают ересь иконоборческую и через которые восстановится почитание икон, увековечатся племена славянское и эллинское, окончательно соединенные.

Она приблизилась к одному из входов во дворец с такими же розовыми, цвета фламинго, ступенями, как и в боковых крыльях; поднялась на широкую лестницу, на которую золотистыми волнами падал голубоватый свет дня. Вдруг ей послышались шум шагов, бряцание оружия, пронзительные, визгливые приказания; затем почудилось вторжение людей, ожесточенное прохождение через покои, через залы, освещенные сверху куполами, даже стенание органа, как бы разбиваемого яростными толчками.

Донеслись голоса; быть может, это прятались пятеро слепцов, спасавшихся, очевидно, от наплыва стражей, ниспосланного нечестивцем, слепоты коего она желала. В ней вскипела горячая, неустрашимая кровь Феодосия, переливавшаяся из поколения в поколение; она то бледнела, то краснела от гнева, от древней наследственной ненависти и устремилась туда, где стенали слепцы, – устремилась не наугад, так как знала самые потаенные закоулки дворца, но уверенно. В комнате без выхода и света, дверь которой примыкала к срамному углу для слуг, скрывшихся во время опасности, пять слепцов на ощупь водили руками, простирали кулаки, лицами задевали один другого, в трепетно сдерживаемом страхе жались друг к другу изгибающимися телами.

Евстахия взяла руку своего деда, дрожавшего Аргирия:

– Это ты, дочь сына моего, Евстахия?

– Евстахия!

И четверо других повторяли имя Евстахии, на которую они так гневались с тех пор, как она отстранила от них Зеленых; почувствовали теперь, как она им дорога – она, единственная наследница пяти братьев, которой каждый желал в глубине души передать Империю. Произносили его боязливо, трепетно волнуясь в сознании, что она возле них, точно в лице ее явился им свет, которого им недоставало, спасительный проводник, посох, чтобы опереться в этот миг опасности. Заслышав шаги, она закрыла их уста руками, и слепцы медленно вдыхали источаемую влажность ее юного тела как что-то нежное и освежающее, как единственную утеху в час смертельной опасности.

Воины были недалеко, едва разделенные перегородкой, сквозь нее слышались их яростные проклятия, в которых изливали они свой неуспех. Они вонзали в полы и стены тяжелые секиры и твердые мечи, и резкие приказания раздавались, выкрикиваемые пронзительным голосом евнуха – Великого Папия, преследовавшего по пятам слепцов.

– Кандидаты! Кандидаты! Я прикажу утопить вас всех, если не будут они найдены и если не смогу я поднести их головы Базилевсу, как благоговейный дар на золотом блюде!

Его серебряный ключ рассекал воздух зал, через которые проходили Кандидаты. Шум бронзовых ступней и ног, обвитых железом, сливался с дикими воплями Дигениса. Пять братьев не шевелились, вдыхая аромат рук Евстахии, которыми проводила она по их смятенным лицам, и жалкие, скучились они здесь в зловонном мраке.

Мучительно дрожали их ноги, животы, худые шеи, на которых были застегнуты желтые далматики. Шум скоро утих, и слепцы думали, что спасены.

– Ушли, Евстахия, ушли; выведи и проведи нас!

Но она не двигалась, боясь снова встретиться с воинами, которые, уйдя отсюда, по ее мнению, все еще оставались во дворце. И невольно благословляла срамное убежище, которое Кандидаты не решились обыскать; несмотря ни на что, она все же любила своих дедов, и лишь немощь их да беспомощная слепота побудили ее расстаться с ними, домогаясь новой Империи, для них недостижимой.

Ужасный вопль! Вопль мученика, тело которого рвут клещами, у которого отрезают пальцы, вырывают глаза и который, несмотря ни на что, не сознается, презирает палачей! Это поняли слепцы и Евстахия, воскликнувшие:

– Микага! О, Теос! Дай силу и мужество Микаге, нашему слуге, терзаемому гонением Константина V!

То был действительно Микага, бледный старый слуга. Его застигли в одном из дворцовых закоулков, грубо выволокли, и Кандидаты по мановению серебряного ключа Дигениса теперь мучили его, всего истерзанного; один колол его острием меча между ребрами, другой проткнул ему глаз; некоторые вырезали части его лица; он не знал убежища слепцов и с мученическими стенаниями указывал наугад, – с тайным желанием ошибиться – на какую-нибудь залу, лестницу, комнату, закоулок, совершенно непонятный Кандидатам, сейчас же необузданно стремившимся на поиски и возвращавшимся еще злее без пяти братьев. Наконец, они бросили его в луже крови, с головой, поникшей между ног, с выколотым глазом, с отрубленной рукой, с лицом и боком, изрезанными точно кружево, испускающего дух свой в нечеловеческих стенаниях. Потом снова прошли к людским, и слепцы с Евстахией опять услышали визгливый голос Дигениса:

– Мы не схватили ни слепцов, ни отрока Управду. За предательство покарали смертью этого слугу врагов слепого Константина V; он не признался искренно, и слова его лишь обольщали нас. Но мы вернемся и схватим отрока Управду, который лишится глаз; кару понесут слепцы, возбуждающие смуты, а я, Великий Папий, которого они назвали евнухом, буду награжден за усердие в наказании недругов Базилевса – святого врага икон, которым поклоняются злодейские слепцы и нечестивый отрок Управда!

Доносился шум поспешных шагов, незаметно стихавших, и ругательства Дигениса, без сомнения качавшего там, за стенами дворца своей тыквообразной головой и колыхавшего своим рыхлым, раздутым, налитым жиром телом, шествовавшего во главе воинов, которые поспешали ратным строем. И, покрывая шумы рассеивавшихся в бегстве византийцев, звучал злобный голос Великого Папия, словно треснутая дудка, – пронзительный и беспощадный:

– Кандидаты! Кандидаты! Славный Константин желает смерти Управды и слепцов, которые не хотят раскрыть убежища отрока; но мы захватим Управду и Гибреаса, игумена Влахернского монастыря, который вы разрушите по знаку моего серебряного ключа. К Святой Пречистой, кандидаты, к Святой Пречистой!

Евстахия содрогнулась, в ожидании стоя вместе с дедами в глубоком мраке. Она взяла за руку Аргирия и вышла с ним, а другие следовали, держа друг друга за полы желтых далматик. Потянулись лестницы, сводчатые переходы с ниспадающими занавесями, трехстворчатые окна, тонувшие в сумеречном освещении; потом залы, облитые светом под возвышенными сводами, на которых покоились купола, – залы, выложенные поблекшей мозаикой, изображающей удлиненные святые лики. Наконец, они вошли в зал, где Сепеос, Солибас и Гараиви открыли тайну Управды, где стояли пять тронов, серебряный орган, скамья, на которую садилась она со своей красной лилией – драгоценной лилией – на плече в тяжелых расшитых одеждах, священно преображая величественную Августу, как бы вне времени восставшую будущую супругу будущего Базилевса.

Слепцы изнемогали от волнения и непреходящего страха. Посадив их, села и она сама. Так сидели они в безмолвном смятении, почти не слушая диких, потрясающих, однообразных воплей Микаги, совсем возле них умиравшего в страшных страданиях, плававшего в слизистой жиже крови. Она стекала на ступени ближайшей лестницы широкими струями, и их липкая монотонность не прерывалась никем, даже другими слугами – увы! – не пришедшими к нему на помощь.

X

Жутко было на улицах, полных народа византийского; одни преследовали других, распавшись на иконоборцев и иконопочитателей. Повсюду слышались крики воинов, отряды которых двигались, вытягивая вертикальную щетину перевитых копий или горизонтальную мечей, лучившихся белизною стали или сверкавших желтизною золота. Поспешно удалялись Виглиница и Управда, уносимые на колыхавшихся скамьях. С ними Иоанн на Богомерзком, Гараиви босой, в далматике, подтянутой у чресел, в скуфье, окаймлявшей лоб. Лохматый монах на ходу усердно посылал благословения людям, показывавшимся на извилистых дорогах, сиявших горделивыми лучами солнца; их плачущие лица, страждущие глаза, безмерная робость в посадке головы выражали уныние и ужас религии, преследуемой за свои драгоценные символы. Мимолетно доносились до них восклицания, и они узнали Зеленых, знаками намекавших на восстание, подготовленное Гибреасом. Встречались группы людей, вышедших откуда-нибудь из домов, из храмов, над нарфексами которых на золотом фоне обрисовывались Иисусы, изображенные во весь рост, Вседержители, восседающие на тронах, Приснодевы стройные, Приснодевы молящиеся, Приснодевы Богоматери, держащие Бога на своих святых руках, Приснодевы, улетающие в высь расписного неба, которое прорезалось челом их в сиянии венца. Люди бежали, завязывая зеленые шарфы торопливыми руками; даже серебряный венец, как диск месяца, круглился на лбу Солибаса, высившегося на плечах Зеленых. И чем дальше двигались они, тем больше сгущалась толпа, и сливались отдельные группы; Зеленые прибывали отовсюду, в слезах стекались со всех концов; и громом разносился над потрясенною толпою треск разрушаемых зданий, шумела резня, исподволь повсюду налагавшая свои кровавые следы.

Они подымались и спускались; иногда взор их чаровала внутренность храмов, иконостасы которых обрисовывались раздельными заостренными овалами трех своих частей; амвоны выставляли свои прямые лестницы, осененные киборионами, под которыми, проповедуя, сетовали пастыри. Огни, мерцавшие в паникадилах, перпендикулярных полу или подобно крошечным голубым планетам трепетавшие в лампадах, подвешенных к высоким сводам, в глубине которых как бы зияла густая тьма ночей – рассекали своими отблесками тени православных, благоговейно склонившихся перед большими иконами, озарявшими внутренность храмов, где у подножья скорбных Евангелий, ниш, под навесами сводов и галерей другие православные страстно ожидали мук, которые сделают их святыми в ореоле пальмовых венцов. Мельком взглянув на эти картины, стремились они дальше, не раз натыкаясь на подобное же зрелище, и чем дальше углублялись они в народные кварталы к святой Пречистой, тем чаще поражало оно их взор.

Святая Пречистая обрисовывалась перед ними с золотым крестом под выпуклостью среднего купола, но, не будучи самым высоким храмом Византии, над многолюдными кварталами которой царила Святая Премудрость, исполинская и сумрачная, – она все же казалась им еще пленительнее, внушала сильнейшее доверие. Святая Пречистая проникала в их душу – четверо видели в ней убежище жизни. За ними высилась извилистая линия двойной стены, прорезанной суровыми зубцами, окружавшей прямые очертания Великого Дворца, который внизу простирал бесконечной массой свои триклинии, галереи, гелиэконы, фиалы, сады, кровли, свои стены, где воины тянули к небесной глубине копья, секиры и мечи, золотистые отблески которых смягчались светом голубого дня. Направо извивался Золотой Рог, тихо колебавший суда, окропленные тенью томно повисших красных, серых и фиолетовых парусов, напротив – берег Сикоэ, уходивший в туманный зелено-голубоватый горизонт, увенчанный спокойным небом, в котором, описывая кривые, победоносно летели аисты, чтобы усесться на византийских зданиях. Они углублялись, держась стен, в густонаселенные улицы с выступавшими крышами домов, целиком построенных из дерева, в которые вели деревянные же лестницы. В окнах мелькали напуганные лица византийцев, головы, склонявшиеся под благословениями Иоанна, и неопределенные движения детских рук. Многие следовали за ними, угадывая среди них будущего Самодержца, снова появились перевязи Зеленых, и бледно мерцал все тот же серебряный, широко закругленный венец на Солибасе, соприкасаясь с другим серебряным венцом, – напоминание о боях между Зелеными и Голубыми.

Воины, без сомнения, исшедшие из Великого Дворца, строились повсюду, сверкая копьями, секирами, палицами, мечами, конические шлемы, переливались под жгучим солнцем дня, тонувшего в голубом сиянии неба, едва подернутого легкой дымкой, золотившейся на горизонте. Виднелись миртаиты, но без ветвей мира; схоларии, бросавшие поверх эллиптических щитов жестокие взгляды преторианцев, жаждущих обагриться кровью избитых граждан; воины Аритмоса, тяжело выступавшие с палицами в руках, облаченных в железные перчатки; Кандидаты, вытягивавшие золотые секиры и золотые мечи, с которых как бы струилась кровь; Варанга с Аколуфосом, колебавшим серебряную ветвь, экскубиторы в чешуйчатой броне, доходившей до шеи, и, наконец, позади, густые ряды маглабитов, спафариев и буккелариев. Над войском пестрели развернутые знамена всех цветов, несомые протолеатами Самодержца; знамена, как на войне – голубые с красными полосами, фиолетовые с золотыми, зеленые с черными струями, много пурпуровых, веявших в кровавых переливах; все они колыхались под небесным сводом, по временам обнажая на лицевой стороне золотых орлов с исполинскими лапами и огромными когтями или экзотических животных – носорогов, гиппопотамов, крокодилов, леопардов и львов!

Грозное шествие показалось вдали, направляясь по разветвлениям дорог: над бурным морем гетерий, стремившимся ко Святой Пречистой, высился Константин V с державою и скипетром в руках, несомый на чуть колеблемом щите; потом под крестами, хоругвями и балдахинами с пением зазмеилась процессия помазанников, торжествующе стремившаяся к монастырскому храму под суровым взором Патриарха, который уподоблялся Самодержцу, восседая на высоких, изображавших трон, носилках. И казалось, что величественнее возвышается теперь гигантская Святая Премудрость. Сильнее давит другие храмы девятью своими куполами, поднимающимися к небу; грозную силу придавала близость ее к Великому Дворцу, яснее воплощала она союз обеих властей, восставших на иконы, борьбу государственного Зла и Греха великих с объединившимся Добром, – с добродетелью душ, укрывшихся в недрах безвестных монастырей, душ, ничего не просящих у мира, – ни радостей, ни золота его, ни суеты, ни наслаждений, но жаждущих в безмолвии поклоняться символам Добра, уничижения и добродетели.

Внутренность Святой Пречистой утопала в мерцании лампад, и золотистые отливы их уплывали сквозь стекла окон; в пленительной картине храма выступали отдельные неясные линии, обрывки лазури, туманные блики одежд красками писанных святых. Четыре улетающих ангела обрисовывались в этом освещении. Их золотые трубы сверкали, как бы оглашая призыв к героической защите гонимых ликов. И народ внимал таинственным трубным звукам четырех ангелов; справа и слева от холма, вдоль стен, от Золотого Рога, из всех народных кварталов поспешно стекались мужчины и женщины к Святой Пречистой, окружая Управду, Виглиницу и присоединившуюся к ним Евстахию. Православные и Зеленые осыпали их поклонением и знаками преданности, а монахи показались с крестами, хоругвями, свечами в отверстии открытых врат, за которыми чернела тьма.

Готовился совершить нечто необычное Гибреас, который, поднявшись по прямой лестнице амвона, как всегда проповедовал, сложив крестообразно руки с простертыми вперед ладонями, с лицом, на котором сияли магнетически глаза; суровым голосом возвещал он, что хочет тайно поставить на престол Управду, отныне тайного Базилевса Империи Востока, пока не превратит его в признанного Самодержца окончательная победа православных и Зеленых. Да повинуется ему, чтит, защищает его отныне всякий, ибо чело его отмечено божественным знаком Добра, во имя которого будет он царствовать.

После этого игумен сошел с амвона, и залучились золотистые огоньки свечей в наосе и трансептах. Монахи запели гимны победы, знаменовавшие освящение новой династии Базилевсов. Чьи-то руки подняли Управду. Голову его в белокурых волосах осенил венец в виде плоской золотой ленты, осыпанной драгоценными каменьями, наследие предка его Юстиниана, хранившееся в деревянном ларце во Святой Пречистой. Затем его украсили другими знаками власти: опоясали медным мечом, отягчили его руки голубым шаром в вызолоченной оправе черненого серебра и серебряным крестом с выдолбленными краями; помазали Августою Евстахию, двумя слугами в зеленых одеждах вынесенную на скамье из слоновой кости, с красной лилией на плече, драгоценным пурпуровым украшением, нежно распускавшимся своей кровавой чашечкой. Ее прозрачные глаза расширялись под насурьмленными ресницами; розовая кожа ее овального лица, верхняя часть головы в уборе из драгоценных каменьев, прямые складки одежд, ниспадавших до ног, обутых в красные башмаки с серебряными аистами, – все сообщало облику ее истинную изысканность. Виглиницу также подняли пламенно верующие руки и усадили на возвышение сильное тело надменно красивой юной девушки с лебединой шеей; на колени ее положили Евангелие, написанное киноварью, как бы некий знак возможного господства. Под звуки органа, сливавшиеся с пением монахов, на пороге иконостаса в волнах фимиама вновь показался Гибреас и обручил Управду с Евстахией, красная лилия которой, вычеканенная по его приказу, означала, по словам его, грядущее царство Добра, была символом демократии, который вознесет эллинка когда-либо превыше всех сил и могуществ, превыше всех племен и людей, исходящих от Зла и правящих Злом!

С мягкими телодвижениями, с изможденным вдохновенным лицом, утопавшим в волнах волос, как бы вырастая, свидетельствовал игумен, что обручение совершилось во имя победы арийского учения, за которое Манес казнен был и набита соломой снятая с него кожа. Союз племен эллинского и славянского спасет человеческие искусства, которые поклялось уничтожить гонение, восставшее против икон. И царить будут в Византии оба эти племени, а не народ исаврийский, влитый как смертоносный яд в святое тело византийской церкви, развращенной на вершине своей, во Святой Премудрости, в которой гнусно священствуют оскопленный Патриарх и смердящие помазанники. Но он, Гибреас, игумен Святой Пречистой, ставшей теперь убежищем потомков Юстиниана, отец православных, опора Зеленых и вождь демократии, свергнет Константина V и его безбожного священнослужителя; во имя добра и искусств человеческих возложит он венец на Управду и Евстахию, отпрыски которых навек утвердятся в Империи Востока и возродят ее!

Надвигавшееся войско Константина V заливало теперь площадь, фыркали лошадиные головы у врат нарфекса и пестрели краски множества развернутых знамен, победно развивавшихся и шелестевших. Наступали миртаиты; проталкивались вперед схоларии; простирали железные кулаки воины Аритмоса; Кандидаты вытягивали свои золотые мечи и золотые секиры; Варанга грозила, олицетворенная серебряным жезлом Аколуфоса; экскубиторы звенели чешуйчатыми кольчугами, и сомкнутым строем подходили за ними спафарии, буккеларии и маглабиты. Выступали Сановники. В сравнении с сияющим убранством храма и с пышностью тайного вознесения на престол Управды с Евстахией, с царственным видом Виглиницы, они казались грубыми, уродливыми, дряблыми, несмотря на свои золотые и златотканые одежды, тисненные серебром, расшитые серебряными узорами, которые необычно изображали причудливых людей или фантастических животных. За ними показались торжествующие помазанники: епископы, игумены, скевофилакс, протодиакон, хартофилакс, гиеромнемон, периодевт, протопсалтий, лаосинакт, великий саккеларий и синкелларий, предшествуя Патриарху с золотым крестом, надменно холодному, с заплывшим самодовольным лицом, который, под балдахином, возвышался, несомый на плечах бедных пастырей, распевавших аллилуйю не во славу того, чтобы почитать мир иконы, но наоборот, – разбивать их, осквернять святые лики, разрушать храмы, особливо Святую Пречистую, игумен которой Гибреас хотел превосходствовать, вместо того чтобы покориться Святой Премудрости, неоспоримо и прочно властвовавшей, опираясь на традиции веков, порабощенные Силой материальной, вечным воплощением которой была всякая материальная Власть.

Неожиданно на порог Святой Пречистой вышел величественный Гибреас и остановил воинов Константина V, заставил отступить его самого, ошеломил сановников и прервал победное шествие Патриарха. Тонкий, стройный, с суровым лицом, с блестящими глазами, отшельническим обликом, с обнаженной головой, до плеч ниспадающими волнистыми прядями волос, облеченный в фиолетовую одежду, усеянную серебряными крестами, он вдруг словно вырос, простирая свои слабые руки к Базилевсу, который отстранялся понемногу в отливе своего многочисленного войска, безмолвно отходившего по отрогам холма. Гибреас делал знаки, и необычный эфир окутывал его голубоватым сиянием, пылающим, почти дымящимся; казалось, что жизненная сила источалась в огненных парах, которые источала его личность. Удалялся Патриарх, удалялись и помазанники, а за ними жирные, грубые, забавные сановники, которые показывали свои расшитые, в узорах, спины, с телодвижениями срамных евнухов, каковыми были многие из них в действительности. Чтобы победить, снова использовал Гибреас свою животворную волю в виде магнетического излияния голубого сияющего эфира, едва ощутимого, так был он воздушен. Своим присутствием он освятил убежище Святой Пречистой, и тот, кто проникал отныне в пленительную, тихую, вдохновляющую церковь, оставаясь в ней, мог быть уверен, что в безопасности жизнь его под покровом ее и охраной. За стенами ее начиналось царство Константина V, с его воинами, евнухами, палачами. Он мог тиранить Святую Премудрость, Ипподром, Великий Дворец, аристократические кварталы, населенные Голубыми, монастыри и иконоборческие храмы, но перед Святой Пречистой кончалась его власть. Там, извне, мог он разрушать иконы. Там, извне, мог он препятствовать усердному им поклонению. Но бессилен был преследовать их здесь, в ее внутренности безмятежной, внутренности чистой и прекрасной, где Приснодевы и Иисусы являли свои божественные образы в золотых венцах и узорчатых одеждах. Да будет так! Да будет так! Чтобы окончательно изгнать их, Гибреас оставался на пороге, окутанный пеленой эфира жизни, голубого и огненного, ожидая, пока не прозвучат, жестко ударяясь о плиты площади, железные подошвы последнего солдата, пока не исчезнет из виду крест последнего Скевофилакса или проповедника, мелькающих в туманной дали, среди отливающей толпы, над которой очерчивались спины Базилевса и Патриарха, качающиеся на людских плечах, да головы коней, вздрагивающих под ударами всадников, пристыжено обращающихся вспять.

Когда опустела площадь, Гибреас вновь присоединился к Управде и Евстахии, помазанным тайным Базилевсу и Августе жениху и невесте, вместе с Виглиницей восславляемым звуками органов, фимиамом, гимнами, сиянием множества свечей. И совершалось как бы обоготворение Добра, утверждение Империи Востока, которая возрождалась Святой Пречистой, замкнувшейся от внешнего мира.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

I

Склерена, супруга анагноста Склероса, весело показалась на пороге двери, выходившей на небольшую, обнесенную прочной кирпичной стеной терассу-гелиэкон, с которой открывался вид на Золотой Рог и спокойные высоты берега Фракийского с белеющими очертаниями монастырских куполов и сводов, озаренных светом дня. Висел сильный зной; хлопали в заливе паруса и раздавались шаги спафариев, ходивших вокруг крепостных стен или на узких площадках башен. Слышалось биение симандр и шум толпы, отзвуки лениво деятельной жизни предместья, доносилась музыка натянутых струн оттуда, где варвары прилепляли гнезда своих шатров к подножью наружных стен.

Гелиэкон прижимался к ротонде Святой Пречистой настолько высоко, что с одной стороны его в просвет трансепта виднелись вдали Святая Премудрость, купола Великого Дворца, эллиптический размах Ипподрома, на котором застыли точки статуй, белые – мраморных и темные – бронзовых. Вьющиеся растения зеленели на этой стороне, выходя из деревянного открытого ящика; тыквы расстилали свои широкие мохнатые листья, вытягивались до деревянных перекладин, на которых ослепительное солнце сушило белье и которые изображали окно, оживляя гелиэкон. На одном конце его подымалось заграждение выше человеческого роста, которое отделяло сад, откуда доносились то гимн Иисусу, то моление Приснодеве, но главным образом – ругательства, произносимые голосом, явно выдававшим Иоанна.

– Я назвал тебя Богомерзким, а теперь дам тебе еще имя Жеребца. Замолчи, или тебя примут за Константина V, порази его Теос!

В ответ послышался страшный рев осла, которого Иоанн вел на пажить в монастырский сад. Палочные удары посыпались на ненавистную спину, и гневный грубый голос Иоанна кричал:

– Для чего ревешь ты? Зачем прерываешь меня? Я окрестил тебя Богомерзким, но прибавлю еще прозвище Жеребца, и ты уподобишься Константину V, который есть исчадие Гадеса.

Склерена снимала одежды, горячие, чистые, бросала их к своим ногам, едва прикрытым острыми сандалиями, скудная кожа которых, плохо дубленая и окрашенная в зеленый цвет, расшита была золотою канителью. Склерена была опрятного вида: полная, смуглая, с крепкой шеей, низким лбом и волосами, прикрытыми ярко-желтой тканью. Наружность ее довершали короткий нос, короткий подбородок и большие, искристые, живые глаза – дружелюбно смеющиеся и приветливые глаза честной женщины. Появился двухлетний ребенок с вытянутыми вперед ручонками, в восторге переступавший своими нетвердыми ногами, одетый в подобие рубашки, прикрывавшей его, с голыми руками и ногами. За ним другой, немного старше трех лет, третий – четырех-пяти. Показались еще две шести-восьмилетних девочки с развевающимися волосами, у одной – рыжими, у другой – черными; и, наконец, старшие, возраст которых колебался между четырнадцатью и девятью. Восемь гибких, чарующих, почти прелестных созданий окружили Склерену, олицетворяя ступени, связующие юность и младенчество. Самый младший цеплялся за широкую робу византийки. Старшие девочки, снимая белье, складывали его в белые кучи, которые тотчас же уносили дети поменьше. Все смеялись, оживленные благостным дыханием юности, а мать уперлась руками в крепкие бока и поворачивалась то к одному, то к другому с назиданиями, переходившими в дружескую ласку.

– Смирно, дети, не шумите. Не смущайте покоя царственной Виглиницы и не тревожьте своими играми непорочную Евстахию. Тише, Зосима, Акапий, Кир, Даниила, Феофана, Анфиса и Параскева!

Все они: младший Зосима, мальчики Акапий, Кир и Николай, девочки, – из которых две старшие уже почти женщины, – Даниила, Феофана, Анфиса и Параскева ходили на цыпочках, с явным выражением почтения, казавшимся смешным. Легким причмокиванием губ Анфиса успокаивала Зосиму, чутьем понимавшего наставительные замечания Склерены. Даниила дружески, ласково подхватила двух своих братьев – трехлетнего Акапия и четырехлетнего Кира, а десятилетний Николай плечами подталкивал пленительных Феофану и Анфису – одиннадцати и двенадцати лет. Наконец, они исчезли, унося одежды, оставив за собой как бы сияние непрозвучавшего смеха, недосказанных слов, прозрачных, нежно-металлических. С опустевшей террасы яснее обрисовался уклон холма, стены, на которых спафарии роняли сверкающие отблески своего оружия, чисто-голубые воды Золотого Рога, а вдали, на другом конце Византии исполинская Святая Премудрость, уносившаяся ввысь, и купола Великого Дворца, словно обвитые рассеянными облаками и как бы образующие и заслоняющие небесный горизонт.

Нижняя улица, отлогая и узкая, за вымощенной плитами площадью спускалась вниз, упираясь в кусок стены. Неровной линией тянулись низкие грязно-серые дома, днем оживленные яркими пятнами растений, росших до самых крыш, розовых или серых, двигалась беспокойная толпа, торопливо крестясь и творя поклоны перед Святой Пречистой, погружавшей часть улицы в густую тень. В одну из дверей трансепта входили и выходили Православные. Их смиренные, жалобные лица отражали смуты по-прежнему бушевавшего иконоборства. Разрушены были все наружные иконы. Вседержители, восседающие на золотых Престолах, Спасители, стоящие с простертою рукою, Приснодевы с челом в сияющих венцах, апостолы с властными жестами, облаченные в голубые и красные одеяния, архангелы и ангелы с пальмовыми ветвями, улетающие в необычные небеса; избранники, пламенно устремляющиеся навстречу пыткам, олицетворяемым демонами, мужами страшного вида, изрыгающими пламя, – все, что обожал и чему поклонялся народ, что неподвижно запечатлелось на стенах монастырей, храмов, часовен, все было сорвано, соскоблено, разрушено. И утратила с этих пор Византия свою сияющую красоту, свой внешний облик, выражавший искусства человеческие, продолжающие жизнь. Она походила на вдову в траурном одеянии, лишенную Добра и глубоко униженную Злом. Слабо звучало в ней пение молитв, и песнопения скорбные и жалобные исходили, казалось, из гробниц; не изливали уже радости, не возносились осаннами и аллилуйями, но уподоблялись напевам смерти, и протекал год как Седмица Страстей. Глазам Православных Иисус и Богоматерь ныне обычно представлялись на остриях тысячи мечей, тысячи раз распинаемые нечестием Константина V и Патриарха с пронзительным голосом, с обрюзглым лицом скопца.

С победным пением развертывались шествия помазанников, и повсюду блестели их золотые одежды, золотые кресты, властные потоки их процессий. Они восхваляли повеление, уничтожавшее иконы, грубыми, крикливыми одобрениями приветствовали Базилевса, рукоплескали Базилевсу, для которого иконоборчество знаменовало лишь политику расы.

Скорбь, переполнявшая византийскую душу, пронзавшая ее лучами тяжелой муки, угасала в недрах святынь, куда не дерзали проникать еще Могущество и Сила. Лишь вне священной черты истребляла символическое искусство христианства власть государственная и патриаршая, но внутри – нет. Там Православным предоставлялась полная свобода молиться иконам, преклоняться перед ними и лобзать писаные существа, существа из мозаики. Здесь обретали они единственное утешение в глубине своих печалей, вливавшееся в них подобно сладостному и крепкому вину и бодрившее их, особливо после усердных молитв, песнопений и дивных речей, которым внимали, исповедуясь, византийки и византийцы.

От Пропонтиды до Золотых Врат, от Золотых Врат до Влахерна, исключая богатые кварталы Святой Премудрости и Великого Дворца, во всех иконопочитающих монастырях, как-то: Калистрата и Дексикрата, Приснодевы и достославного Студита, Всевидящего Ока, Осьмиугольного Креста и святой Параскевы, – всюду держали Православные один совет и предавались единой лишь мечте. На золотом троне, под красным балдахином, грезились им отрок Управда и девственно-непорочная Евстахия, – она крови Феодосия, он крови Юстиниановой, обрученные, чтобы после сочетаться браком во имя веры, которую не будет уже преследовать тогда гнусный Жеребец исаврийский, так нечестиво поддерживаемый высоким духовенством Зла.

– Сыны, сыны во Иисусе! Страдающие братья церкви Добра! Нет, недолго потерпите вы в Великом Дворце презренного Константина V, который воспрещает почитание икон; вы возведете на престол возрожденной Империи Востока славянина Управду и эллинку Евстахию, родом от Феодосия – по дедам ее!

И Православные преклонялись с вдохновленными лицами, и просветление великой радостью как бы сияло на их челе. А голоса исповедников продолжали:

– Приснодева и Иисус, Избранники и Власти, святые и апостолы внушают нам, что он из нечестивого племени исаврийского, исшедшего из Нижней Азии и придавившего землю Византийскую своей пятой. Но отрок Управда и дева Евстахия изгонят племя это, чуждое нашему арийскому, пришедшему из Верхней Азии, и воцарятся племена эллинское и славянское вместо племени исаврийского, из которого происходит гнусный Константин V.

Такие речи горячо приветствовались многочисленными православными людьми белой расы, европейской, арийской, и смутные замыслы крепли в них – мечты о преобладании эллинском и славянском, которое раскинет свои живоносные ветви, и настанет тогда истинная жизнь, расцветет густыми всходами человеческих искусств, социальных символов, деяний божественных, не потускневших через утрату икон, но просветленных в оболочке их.

В душе каждого из них пробуждались одновременно влечения религиозные и племенные, как верно рассчитывал Гибреас.

Склерена видела проходящих по улице Зеленых, очевидно, людей тяжелого ручного труда. Они направлялись с востока и запада и входили в Святую Пречистую, крепкоголовые, стройные, с круглыми локтями и выпяченной вперед грудью, на которой зеленели заветного цвета шарфы. В глубине улиц, как тени, мелькали Голубые, немедленно исчезая, когда устремлялись на них Зеленые, и сейчас же появлялись остроконечные шлемы украшавших кварталы воинов, словно охранявших Голубых.

Жестокий, безобразный, жирный, дряблый человек показывался и исчезал вдали с оплывшей трясущейся головой на сухожилой шее: Великий Папий Дигенис в сопровождении своих Кандидатов. Когда долетал до Зеленых его визгливый голос, они, откликаясь шутками, смехом и угрозами, посылали жесты в сторону Святой Премудрости, которая возносила свой срединный холмоподобный купол, увенчанный сияющим золотым крестом, и восемь остальных, кольцом опоясывающих его глав, выложенных золотом и серебром.

Мелкими шажками снова вошел в гелиэкон Зосима, протянувший вперед ручонки, а также Акапий и Кир, державшие друг друга за полы белых каемчатых рубашек. Они тихо смеялись, обнажая зубы, подобные белизной слоновой кости и жевали что-то вкусное, по-видимому, лакомство, данное пречистой Виглиницей и непорочной Евстахией, и за ними поспешала, крича, Анфиса, а следом за ней Даниила, Феофана и Параскева в сопровождении подпрыгивающего Николая.

– Нет, нет, мы не беспокоили и не тревожили их. Нам сами это сказали пречистая Виглиница и непорочная Евстахия и просят нашу мать, Склерену поверить им!

Они цеплялись за широкую одежду Склерены, которая ни вперед, ни назад не могла ступить, окруженная малюткой Зосимой и другими: Акапием, Киром, Анфисой, Параскевой, Николаем, Даниилой, Феофаной; Агапий и Кир блаженно лакомились. Даниила держала Склерену за руки, Феофана искусно плясала пиррический эллинский танец, а Параскева, отрок Николай и Анфиса ритмически правильно слали ей частые, короткие поцелуи.

– Оставьте, перестаньте или я расскажу вашему отцу, Склеросу, о шалостях, которыми вы докучаете матери вашей, Склерене.

Тогда все они убежали, даже малютка Зосима, которого она хотела оставить при себе. Он переступал, сбиваясь посреди братьев и сестер, покачивая, словно утка, своим коротким туловищем.

Склерена, счастливая, радостная, приветливая, проводила его своим славным взглядом до сводчатой двери, ведшей в ее собственные покои, в которых обитала Виглиница с тех пор, как Святая Пречистая служила убежищем отроку Управде. Он не покидал более монастыря, найдя надежный кров в одной из келий возле Гибреаса, который наставлял его в арийском учении о Добре. У Виглиницы гостьей была сейчас Евстахия, по-прежнему преследуемая презренными розысками Дигениса. Под влиянием этого в ней зародилась трагическая идея беспредельной преданности Управде. Она сочеталась с ее мировоззрением, исполненным живого патриотизма, выходившим за пределы современности, обращенным к будущему, которое, по убеждению ее, принадлежало племенам славянскому и эллинскому, бывшим, по ее понятию, на вершине человечества.

Боязливо слушала ее Виглиница, сидевшая на простой скамье в своих покоях, смежных с комнатой, которую скромно оставили себе Склерос и Склерена.

– Да, сестра жениха моего, который скоро станет моим супругом! Пусть Кандидаты евнуха Дигениса мучают моих дедов, пусть оскорбляют они меня в надежде устрашить. Но я не отвергну Управду! Я не предам Управду, который, как говорит Гибреас, будет плотью плоти моей и кровью моей крови.

Они беседовали о Великом Дворце и о том, как проникнуть туда и, завладев венцом Константина V, сделать тайного Базилевса Управду признанным Самодержцем; Евстахия будет тогда супругой Самодержца, а Виглиница – сестрою Самодержца. И незаметно заговорили, как женщины, наученные горьким опытом, о преждевременной попытке на Ипподроме, которая окончилась поражением Зеленых, пленением и пыткой Сепеоса.

– Восстание было плохо подготовлено. Константин V проведал о нем, и Сепеос, увы! – доблестный Сепеос поплатился за всех! Где он, мученик? Наверно, тиран вверг его в Нумеры с выколотым глазом, отсеченными кистью и ступней.

– Если только он не убил его после изувеченья, – возразила Виглиница, растроганная именем Сепеоса даже теперь, год спустя после его казни.

Евстахия удовлетворенно обсуждала те средства, которые обеспечив победу, вознесут всех их в Великий Дворец и, извергнув иконоборчество, принесут торжество иконопочитания. Она говорила о Гибреасе, который вновь созидал заговор, действуя на этот раз с изумительным искусством, силой, обдуманностью, в тиши своей игуменской кельи, погруженный в отыскание гремучего огня.

– Когда, превращенный в порошок, он разразится и сокрушит преграды, то мы достигнем могущества и силы и в Добре возродим Империю Востока. О, этот Гибреас… Он одушевил и теперь по-прежнему одушевляет все своим дыханием! Разве не он вручил мне красную лилию – символ нашей будущей империи Добра, разве не он внушил мне мысль сочетать кровь мою с кровью брата твоего? Случилось это тому назад два года, в день исповеди. И как раз Сепеос явился с Гараиви и Солибасом на собрание Зеленых, где братья деда моего Аргирия пререкались о венце, которого не получить им никогда, и повторил слова Гибреаса. Так же высказался Гараиви и так же Солибас. С того дня я поняла свое предназначение – преисполниться любовью к Управде и верой в православие.

Нахмурив брови, Виглиница медленно произнесла:

– Почему только ты? Или во мне не кровь Юстиниана, и, как ты, не могу я разве помочь возрождению Империи Востока?

– Да, но ты только наследница брата твоего или детей брата, которые будут моими детьми, – ответила, следуя чудесно восставшему в ней предвидению, Евстахия. – И лишь если бесплоден будет брак наш, сможешь унаследовать ты и после тебя потомство твое от тобою любимого человека.

– Я полюбила бы Сепеоса, – воскликнула быстро Виглиница, и дрожащая вставала, садилась. Подперла кулаком полный, круглый белый подбородок, в колено уперлась согнутым локтем, выставила вперед ногу. Сияла спокойной, сильной красотой. До пояса спускались рыжеватые волосы, поддерживаемые повязкой, и на белом веснушчатом лице с широким носом светились варварские голубые животные глаза. С нежным состраданием проговорила Евстахия:

– Сепеос был бы с нами, если бы они не пленили его и, в награду за свою доблесть, без сомнения, мог сделаться твоим супругом! Как и Гараиви, если б его не заточили за убийство Гераиска; как и Солибас, если бы тиран не лишил его рук!

– Ах, Гараиви! Ах, Солибас!

Виглиница повторила их имена и, помолчав, молвила, чтобы еще раз насладиться воспоминанием о Сепеосе:

– Как он страдал! У меня темнеет в глазах, когда я вспоминаю об этой казни.

Незаметно свелась беседа к одному, как если бы обеих, несмотря на несхожесть их, одновременно осенила та же мысль.

– Тайное помазание полезно. Но, чтобы сделался истинным Базилевсом Управда, который, следуя арийскому учению Гибреаса, хочет жизни, воплощаемой почитанием икон и искусствами человеческими, и восторжествовали ненавидящие Зло и поклоняющиеся Добру племена эллинское и славянское, – необходимо всенародное помазание во Святой Премудрости и властвование в Великом Дворце с его воинами и знамениями силы и могущества!

Они не скрывали своего нарочитого властолюбия. Евстахия хранила превосходство разума, которое смутно страшило Виглиницу, нисколько не скрывавшую своего желания быть прямой наследницей Базилевса непосредственно или в лице детей своих от предполагаемого супруга, потомство которого унаследует, таким образом, престол. Постепенно раскрывались в ней эти алчные стремления, и она жадно лелеяла их.

Евстахия соглашалась, что Управде учение Гибреаса, само по себе, как он постигал его, дороже порфиры и венца.

Виглиница тогда воодушевилась:

– Внуку Самодержца приличествует кровь мужчины, а он холоден, словно лишенный мужественности.

– Это правда, но душа его вспыхнет огнем моей веры в православие, которая исполнена любви к нему!

Слово «любовь» Евстахия произносила с девственным целомудрием, не думая о конкретности плотского союза, от которого родится поколение, предназначенное сиять для Добра, ниспровергнуть Зло в лице неверных, нечестивцев, инакомыслящих и апостатов и восстановить почитание икон, низверженных Константином V в союзе с оскопленным Патриархом. Затем прибавила, охваченная неустрашимым патриотизмом, жаждущая действовать ради превосходства племени своего предка вкупе с племенем жениха:

– И наконец, не все ли равно! Брат твой Управда предоставит мне действовать в Кафизме и в Золотом Триклинии; я буду вдохновлять его веления, внушать ему деяния, единственно помышляя о предназначении потомков наших служить царству Добра и иконопочитанию, воздвигнутому моею верой православною, в которую воплотится моя к нему любовь!

II

Евстахия удалялась, несомая на седалище из слоновой кости, одетая в роскошные ткани, открывавшие лишь ее свежее розовое лицо с глазами пылкими, прозрачными и откровенными, кисти рук, придерживавших края одежды на груди, которая округлялась в ее распускающейся юности, – и красные башмаки, на которых резвились серебряные аисты. Она пересекла трансепт Святой Пречистой и часть ее наоса, в котором таинственно трубили в свете, падавшем сквозь стекла, четыре ангела сводов, и спустилась на площадь, выложенную плитами, погруженную в сиянье дня. На горизонте силуэт Святой Премудрости воздымался, исполинский и тяжелый, казалось, давивший задыхавшуюся Византию; все так же громоздкий и словно непоколебимый, раскидывался Великий Дворец с окружающей его стеной, к которой примыкал своей восточной стороной Ипподром; очерчивались многочисленные купола дворца, его отмеченные темно-зелеными пятнами сады. Святая Пречистая как бы презирала их с высоты холма, надменная не силой и жестокостью своих внешних очертаний, но стройностью линий, смелостью просветов, художественным смешением розовых и серых полос уходящего ввысь мрамора и, главное, куполом, в небе круглящимся, с цепью окон, которые пронзало сияющее солнце.

Евстахия следовала к Лихосу, несомая двумя слугами, глухонемыми евнухами в зеленых одеждах. Несомненно, Константин V не боялся и никогда не тревожил ее; по временам лишь показывалась качающаяся голова Дигениса, сопровождаемого Кандидатами с золотыми мечами и секирами, сейчас же исчезавшими при неожиданном появлении Зеленых, охранявших ее, следуя тайному приказу, который исходил, как догадывалась Евстахия, от Гибреаса.

Посещения эти, которые предпринимала каждое утро Евстахия, подкрепляли и обновляли ее силы, устремленные на завоевание Империи Востока. Но этих сил не чувствовала она в Управде, по-видимому, лишенном их, по крайней мере, в отношении борьбы, битв, кровавых столкновений, насильственного овладения венцом. Но, выказывая себя равнодушным к вооруженному насилию, сильнее прежнего увлекался он церковной святостью православия, умиротворяющей красотой монастырей, живительным сиянием храмов, внутри которых в озарении свечей окруженные своими ликами выступали молящие Приснодевы и сладчайшие Иисусы на золотом фоне, на красочном фоне, на мозаичном фоне, – без числа. И как на перегное пробивается обильная растительность, так и в нем укоренялись мощные влечения; не слабее, чем у Евстахии, они развивались лишь совсем иным путем.

Она вернулась во Дворец у Лихоса, поднялась на своем незыблемом седалище по лестнице, ведущей в залу с куполом, где когда-то принимали слепцы Зеленых. Следуя настойчивым приглашениям, подкрепленным данными некоторым из них обещаниями, они сегодня также сошлись все; восседал Солибас, обративший свое неподвижное красное лицо к Зеленым, число которых, бесспорно, увеличилось в Византии, где только их и видно было, как в предместьях, так и внутри города. Они ничуть не скрывались, говорили в полный голос, громко осыпали ругательствами сановников Константина V, воинов его, когда те строились в гетерии, потрясая своими копьями, секирами, мечами, палицами, шлемами, овальными щитами и чешуйчатыми латами. На византийском небосклоне Зеленые воплощали теперь завесу надежды, являлись противниками, которых трудно было уничтожить; так прочно сплотил и вдохновил их Гибреас, значение которого все увеличивалось, хотя игумен все время пребывал у себя в келье, наставляя Управду в арийском учении о Добре и исследуя таинственный огонь, чтобы изыскать его взрывчатую силу.

Евстахия не утомлялась выслушивать пятерых братьев, быть свидетельницей их борьбы, их ревнивых распрей, часто целиком обрушивавшихся на нее. Она тогда жалела и волновалась больше за них, чем за себя. Текла в ней, как и в них, эллинская кровь, через них происходила она от Феодосия, и этого было достаточно, чтобы, связанная с ними узами крови, она любила их, никогда не тяготилась ими, особенно дедом своим Аргирием.

Тот как раз встал; в одной руке он держал ларец, в другой державу; колыхался всем телом, длиннобородый, с открытым ртом и черными впадинами в кровавых глазницах. И жалкий, слабый, с длинной шеей начал плачущим голосом:

– Заклинаю вас, о, Зеленые, взываю к вашей чести: неужели отдадите вы меня на казнь Дигенису, мерзостному евнуху, которого присылает нечестивый Константин V, чтобы исторгнуть у меня душу и жизнь?

Никто не отвечал; Зеленые переглядывались, глубокомысленные, со сжатыми губами; ждали, быть может, когда позволит им заговорить Евстахия. Тогда на помост взошел Критолай в длинной узорчатой одежде, ниспадавшей до ступней его, и визгливо произнес:

– Аргирий жалуется. Но сказал ли он вам, о, Зеленые, что и я пострадал от Дигениса, который бил меня, осыпал пощечинами, плевал в это самое лицо, которое, если б захотели вы, озарялось пурпуром кафизмы!

Все молчали. Евстахия смотрела на Зеленых, которые переглядывались. Онемел даже орган, на котором раньше играл Микага, убитый Кандидатами Дигениса!

– Он пострадал, увы! – Критолай. Он пострадал, увы! – Аргирий! Но что значат перенесенные ими бесчестие в сравнении с моими? Дигенис терзал меня тысячью смертей лишь за то, что не выдал я Управды, бесстыдного отрока, который виною наших бедствий!

Так восклицал Никомах, давясь слюною, горестно икая. А Иоанникий и Асбест, стоя с ларцом и державою, неожиданно воззвали:

– Зеленые, раскройте нам местопребывание Управды. Его нет в нашем дворце, и мы были бы счастливы предать его воинам Константина V, которые тогда перестали бы нас мучить!

Опять воцарилось молчание, загадочное и тяжелое; слепцы сели на свои троны с овальными спинками, воздвигнутые на возвышении, и жалостно оттуда обращались в сторону Зеленых.

Евстахию не тревожили призывы Асбеста и Иоанникия, их пепельные лица; Зеленые наклонялись друг к другу, медленно опускали голову и хмурили брови, но она знала, что они на ее стороне, особенно с тех пор, как она подкупала их сокровищами дедов, отнятыми у слепцов так искусно сотканным заговором.

– Скажите, скажите нам, где живет Управда?

Аргирий, Критолай и Никомах подхватывали грозный вопрос Асбеста и Иоанникия и яростно настаивали, чтобы им открыли местопребывание Управды; будто узнав об этом, они могли тотчас же его выдать, словно не охраняла отрока Святая Пречистая.

Они совсем забыли свой собственный мужественный и строптивый ответ, когда требовал выдачи Управды Дигенис. Столько выстрадали они с тех пор, и так огорчал их отказ Зеленых в поддержке.

– Скажите, скажите нам, где Управда?

Пять братьев неустанно взывали, понимая, что молчание Зеленых, которых они содержали столько лет, означает их соучастие с Управдой. Движение среди Зеленых продолжалось; шелестел шепот, сидевший Солибас по-прежнему обращал к ним свое невозмутимое красное лицо, да Евстахия обводила их блестящими глазами. Наконец, возница поднялся, задрожав, и мощный стан его облекался все тем же золотым кафтаном, немного потускневшим, обвитым перевязью цвета надежды. Плечи слегка впали, лишенные рук, недавно отсеченных палачами Константина V перед той же толпой, которая созерцала раньше казнь Сепеоса. Его изувечили, чтобы лишить Зеленых стойкого вождя.

– Слушайте меня, старцы! Слушайте меня!

Снова установилось молчание, снова поникли слепцы в страхе, что слова Солибаса безжалостно разрушат их последние упования, от которых столь медленно отрешались они в чаянии мощной власти.

– Чтобы возродиться через Добро, побеждать народы, царить над племенами во славу Теоса-отца, Иисуса-сына и непорочной Матери-Приснодевы, чтобы раздавить Голубых, созидающих на знаменах Константина V свои знамена могущества и силы, Византия – глава Восточной Империи нуждается в мужественной длани, юном сердце, пылкой крови. Нет, старцы, Византия отвергает вас. Моими устами отрекаются от вас Зеленые, отрекаются от повиновения вашим зовам.

Наследница ваша, чистая, непорочная Евстахия сочетается браком с Управдой, потомком Юстиниановым. И тщетно просите вы нас раскрыть его местопребывание. Грудью сомкнёмся мы вокруг нее и вкупе с супругом провозгласим Державство их на Ипподроме, где по-прежнему буду я предводительствовать Зелеными, хотя казнь и лишила меня моих крепких рук.

– Нет, Зеленые, нет! Нет!

И встали, побагровев, пять братьев. Волосы их растрепались, увлажнились пожелтевшие бороды и простерлись руки. Взбешенные, они топали ногами, стремительно били друг друга в тощую спину и грудь.

Затем они исчезли. Потянулся к выходу поток Зеленых. Евстахия вернулась в свои покои и, приподняв тяжелый занавес одной из дверей, громко сказала:

– Возвестить это было необходимо! Зачем тешить их царственной надеждой, которой не суждено никогда сбыться. Солибас сказал, как надлежало.

Теперь они знают, по крайней мере, что им не на кого опереться. Управде нечего больше опасаться соперников в обладании Великим Дворцом, но не лишится царства и род их, соединившись в лице моем с отроком, вместе с которым вознесется на Кафизму!

III

Восемь детей Склерены бегом возвращались к ней на террасу, где, сидя в уголке, оттененном трансептом, она прилежно шила, напевая вполголоса что-то светлое, быть может, псалом, и радостным, прозрачным, словно свирель звучащим хором воскликнули Зосима, Акапий, Кир, Даниила, Феофана, Николай, Анфиса и Параскева.

– Отец наш Склерос! Мать Склерена! Вот отец наш Склерос!

Показалась рыжая борода анагноста, резко сверкавшая, покрывавшая всю выпяченную грудь его, облеченную убогой рясой. И чуть не со слезами ласкал он дорогие создания, младших поднимал к губам, и, обвивая руками его шею, болтали они ногами. А он смеялся, и словно отцеплялась, стремительно опускаясь, длинная борода его, столь же быстро поднималась в довольном щелканьи зубов.

Он целовал детей в щеки, в лоб, в подбородок, а спокойная, приветливая Склерена продолжала шить, бросая время от времени на мужа счастливый взгляд.

– Знаешь, тайный Базилевс сделается Базилевсом всенародным. Игумен сказал, что скоро возвеличат его в Великом Дворце!

– Ах! Тайный Базилевс будет всенародным! – И, повторяя это, Склерена задумалась, и тягостное изумление омрачило ее лицо. – А ты оставайся в храме и молись за тех, кого коснутся секиры, копья и палицы воинов Константана V!

Она сказала так Склеросу, потрясенная видением грядущей резни, и пошла, провожаемая своими восемью детьми, которые радостным хором распевали:

– Мать наша Склерена уходит, когда наш отец Склерос остается. Уведем отца нашего Склероса!

И они увели Склероса, взяв друг друга за руки, начиная с матери, открывавшей цепь, и кончая отцом, замыкавшим шествие взрывами хохота, от которого с радостным щелканьем зубов поднималась и опускалась его рыжая борода. Но смеялся он не настолько громко, чтобы заглушить доносившийся снизу из монастырского сада рев Богомерзкого, чередовавшийся со стремительными ударами и воплями Иоанна.

– Ликуй, как ликую я! Автократором Востока скоро будет Базилевс Добра, отрок Управда, хранимый Святой Пречистой, и настанет конец Константину V, жеребцу, богомерзкому, как ты!

Оглушительнее становился неумолчный рев, подобный чудовищному извержению органа, он проникал к Склеросу, Склерене и восьми детям в покои их – незатейливое сооружение, примыкавшее к гелиэкону и храму, соединенное с последним продолговатым коридором, в который вела широкая лестница, сверху освещенная. Что-то жалостное пробивалось в этой грубой строптивости зверя, словно протестовал Богомерзкий против готовившегося восстания, которым окончательно решится на этот раз единоборство Святой Пречистой со Святой Премудростью, тайного Базилевса Управды с официальным Базилевсом Константином V.

– Да, молись, молись за тех, которых умертвят воины нечестивца, молись, чтобы Иисус и Приснодева сохранили великолепие нашей Святой Пречистой!

И, сидя на скамейке в глубине узкой комнаты, где; варилась пища в глиняных муравленых сосудах, она гладила по щекам Зосиму, Акапия и Кира и тоскливо посматривала на остальных. Жадно поглощали они снедь, подпрыгивая на нетерпеливых ногах. Склерос смеялся; рыжая борода по-прежнему двигалась вверх и вниз в такт веселому прищелкиванию зубов.

– К чему эта радость? Приснодева и Иисус могут разгневаться на нас за то, что мы смеемся, когда Византия погружена в скорбь, когда Голубые готовятся затопить все в крови, чтобы помешать Зеленым вознести Управду в Великий Дворец, когда ныне властвующий Самодержец ослепит, конечно, всех, кто попадет в руки его воинов, Спафариев, Схолариев, Экскубиторов, людей Аритмоса, Варанги, Миртаитов, Буккелариев, Маглабитов и Кандидатов!..

О последних она упомянула с великим страхом, и в воображении ее мелькнул силуэт Дигениса, известного всей Византии.

– Кандидатов, над которыми начальствует Дигенис, по слухам такой же скопец, как и Патриарх, – и в этом причина ненависти обоих их к иконам – Дигенис, который истязает православных, хоронит их живыми, отсекает им головы, или обрекает мукам в тысячу раз горшим смерти, как случилось это с Сепеосом и Гараиви.

Слушая ее, Склерос прилежно крестился пальцами указательным и большим. Но, по-видимому, его не волновал трагизм этих картин будущего, и он снова засмеялся, и снова заходила вверх и вниз под щелканье зубов его сверкающая борода. Когда заплясал вокруг него один из детей, он проговорил:

– Теос воздвиг Святую Пречистую на прочных устоях учения о Добре и не поколебать ее смертным Базилевсам. Сила Всевышнего за игумена Гибреаса, особливо – если игумену удастся укрепить огонь свой громом. Если он решил, чтобы Управда выступил в Византии для борьбы за Восточную Империю, то, значит, уверен в победе как Зеленых, ныне многочисленных, так и православных, которых нисколько не страшат гонения иконоборцев.

И он удалился, знаком запретив детям следовать за ним, посылая им поцелуи в ответ на их крики: «Останься, останься, отец Склерос!»

И они во весь голос хохотали на забавный оттенок досады, плохо вязавшийся с его широким лицом и рыжей бородой. И над всеми заливался дискант Зосимы, несмотря на увещания Склерены:

– Тише, или я отниму у вас вяленую рыбу и сушеный перец; отдам это Богомерзкому и позову великого Папия Дигениса, и его Кандидаты поразят вас!

Оставшись одна, она сидела, погруженная в раздумье. Настолько развитая, чтобы присмотреться к событиям, она не расставалась с едким сознанием смутных опасностей, которые грозят Управде, Гибреасу, Зеленым, Святой Пречистой, словом, всем! В чисто эгоистическом предвидении, ей казалось, что слишком могуч Константин V, слишком прочен Великий Дворец, слишком крута Кафизма, и главное, слишком вглубь пустила свои корни Святая Премудрость, срединный купол которой виднелся вдали, окруженный восемью меньшими, подобными чешуйчатым щитам чудовищного животного. Уже целые века более или менее открыто борется с ней Святая Пречистая. Пусть занимает она первое место в сознании божественном, в верховной справедливости Теоса, Сына Его и Богоматери, восседающих на золотых престолах в прозрачной синеве небес. Но что ж из того, – никогда еще не побеждала она! Уже целые века игумены с сияющим взором, печальным голосом и мужественно мятежной речью во имя Добра враждебного Злу, во имя жизни, попирающей смерть, не страшатся возбуждать народ против установленных властей, вооружать Зеленых против Голубых, вливать в души грозный гнев, не раз прорывавшийся в восстаниях. Подобно Гибреасу, стремящемуся усилить громом свой огонь, пытались они найти новые, неизведанные средства победы. Тщетные, незрелые попытки! Базилевсы неизменно пребывали нечестивыми и порочными – Патриархи.

И те и другие вонзали в растерзанное сердце Приснодевы и Иисуса все стрелы греха. А все те, кого во имя возрождения Империи Востока Святая Пречистая толкала к стенам Великого Дворца, на ступени Ипподрома или в пышные корабли Святой Премудрости, все они погибали. Одному за другим отсекали им головы, их увечили, рубили, давили колесами колесниц, они задыхались под дождем пепла. Им выкалывали глаза, отрубали кисти рук, руки целиком, носы, уши, как мученикам Сепеосу, Солибасу, Гараиви! О горе нам, горе! Пусть угодны муки эти воле Господа Вседержителя и Милосердного Иисуса, но зачем суждено пострадать супругу ее Склеросу, детям ее Зосиме, Киру, Акапию, Данииле, Феофане, Николаю, Анфисе, Параскеве, столь непорочным и целомудренным, столь чарующим, сияющим юностью и здоровьем, детям, ныне играющим под сенью божественной Святой Пречистой!

Встревоженная вышла Склерена, поднялась по лестнице под белой аркой, миновала узкие проходы, пересекавшие скромную постройку. Направилась в комнату Виглиницы, но сперва остановилась в своей собственной, где заднюю стену покрывала большая живописанная Приснодева в красном одеянии, голубом паллиуме и в ореоле, желтевшем над прозрачно-розовым ликом выпрямленной головы. Она молилась, когда сестра Управды сказала ей:

– Гибреас уверяет меня, что ожидать недолго. Правда ли это?

Виглиница широко раскрыла и устремила на нее варварски прекрасные глаза и выпрямилась с взволнованным лицом, простирая свой юный, крепкий кулак к Великому Дворцу, который, казалось, мерещился ей в полутемных покоях, куда яркий луч солнца проскользнул, слегка играя на ее золотистых волосах.

Необычно довольная, порывисто двигалась она вокруг Склерены, и та не решалась признаться в своих волнующих туманных опасениях.

– Управда готов, ибо не могла солгать кровь его. Но я ждала, чтобы поведал это мне Гибреас и я могла бы предаться моей радости.

«Предаться моей радости!» Радоваться – чему? – тому, чтобы на ее брата, нежного отрока обрушились жестокости Базилевса, который, конечно, победит, хотя бы гремел даже таинственный огонь Гибреаса. Склерена предугадывала, что скажет ей Виглиница, и слезы заблестели в глазах мягкосердечной, честной супруги анагноста. Виглиница продолжала:

– Если Зеленые будут благоразумны и искусны, они, наверное, свергнут с Кафизмы Константина V и возведут вместо него брата моего Управду. И станет супругой его Евстахия, желающая соединить свою кровь с нашей, – словно нуждается кровь наша в обновлении! И она будет Августой, а я, Виглиница, я пребуду вдали от трона и сановников, так как не имею супруга.

Крайне несправедливая, она прибавила:

– Супругом моим мог бы быть Сепеос, и он оплодотворил бы род наш. Близ трона находились бы мои дети, готовые овладеть венцом брата моего Управды, который слишком немощен, чтобы от него родилось нерушимое потомство, неважно, сочетается он браком с Евстахией или нет. Но я, да, я рожу таких детей!

Она совсем не думала о пособниках, которые посвятили себя судьбе их со времени их приезда в Византию, которые пострадали за них или могут пострадать. Не думала о заключенном Гараиви, о безруком Солибасе, о доблестных Зеленых, готовых извлечь меч свой за нее и Управду, о православных, застигнутых гонением. И, однако, если б из Базилевса тайного отрок сделался бы Базилевсом признанным, они превратились бы в сановников, в могучих вождей, из которых она могла бы избрать себе супруга, способного возвеличить ее блеском своего сана.

Она все еще хранила воспоминание о Сепеосе, и хотя потускнел в ее памяти его духовный облик, но не изгладилось телесное видение.

– Мученик Сепеос умер или, во всяком случае, останется изувеченным до конца дней своих. Зачем ему Восточная Империя, когда у него отсечены рука и нога и выколот глаз? Или Солибасу, с отсеченными руками, зачем ему Империя? А Гараиви, который, быть может, тоже изувечен, что ему Империя?

Так отвечала Виглинице Склерена и упомянула о Солибасе и Гараиви, словно хотела упрекнуть ее в забвении. Захваченная горькими думами, неподвижно стояла юная девушка, а Склерена продолжала:

– А скольких изувечат еще или убьют, если будет побежден брат твой Управда? Если, невзирая на свой гремучий огонь, побежден будет Гибреас, если побежден будет Солибас, желающий биться, хотя у него уже нет рук, и чего не вытерпит тогда брат твой Управда? Тиран, наверное, выколет ему глаз и отсечет кисть руки и ступню!

Задрожала Виглиница, подавленная страшными предсказаниями честной Склерены, дополнявшей свою неотвязную думу о грядущих ужасах.

– Он ему выколет не один лишь глаз, отсечет ему не одну кисть и ступню, а ослепит его всенародно, перед всеми, и у брата твоего не будет ни глаз, ни рук, ни ног. Сепеос принял казнь только вполовину, но Управда претерпит ее целиком, чтобы иссякла кровь Юстинианова, которая течет в тебе и в нем. Всего изувечат его, и братом твоим будет обрубок тела, неспособный двигаться, голова, которая ничего не сможет видеть!

Виглиница молчала, но ее колыхавшаяся грудь, дрожавшие пальцы, сложенные на коленях, круглых и мощных, выдавали ее волнение от слов Склерены. Наконец, она медленно ответила с легким трепетом в голосе:

– Ты помышляешь лишь о казнях и забываешь о Кафизме! Тебе мерещатся ослепленные очи, но ты не видишь золотых орлов на башмаках, золотого оружия воинов, великолепия Великого Дворца, Власти признанного Базилевса! Ты думаешь о муках Управды, но равнодушна к восторгам, которые даруются ему, если узрят его Триклинии Великого Дворца и склонятся пред ним и предо мной сановники Великого Дворца! Ты забываешь, что его победа знаменует – и это подтверждает Гибреас – торжество Добра, и что пурпур, которым облечется его хрупкий стан и венец на его белокурой голове, означают конец бедствий Византии и восстановление почитания Икон. Ты умалчиваешь, что провозглашение Управды Базилевсом сделает меня знатной женщиной, с которой, – ибо Сепеос изувечен или даже умер – могут соединиться браком чужеземные цари или вожди империй Востока! Почему Евстахии суждено стать супругой Самодержца, а я, в которой течет та же кровь Юстиниана, что и в брате, обречена на ничтожество? Ты забываешь, наконец, что племя наше предназначено для владычества над Византией, – что владычество это предначертано в судьбах божеских и человеческих и что мы можем разделить свою власть с племенем эллинским, олицетворяемым Евстахией, которая вступит в брак с Управдой, но не исчезнуть перед ним. И разве не угаснет род наш, если я не отдам кровь свою одному из доблестных сановников, каковым мог бы сделаться Сепеос, даже Солибас и Гараиви по воцарении брата моего в Великом Дворце. Брат мой слабый отрок, который может умереть, не оставив отпрыска. И не возродит он тогда Империю Востока, и не будет повелевать ею сын племени славянского, коему вовек надлежит властвовать над нею!

IV

Склерена вышла от Виглиницы, угнетаемая безотчетной смертельной тоской. Спустилась по лестнице пристройки, которая примыкала ко Святой Пречистой и служила жилищем ей, супругу и детям ее и сестре Управды, пересекла узенький двор с фонтаном и водоемом посредине и проникла в один из кораблей храма. Пусто было в таинственном здании; лишь Склерос, расхаживая со свечой, зажигал висевшие меж колоннами многочисленные лампады и паникадила, спускавшиеся со сводов, и они мерцали мягкими, золотистыми отблесками, колышимыми воздушной струей. Четырех исполинских ангелов, выделявшихся на высоте сводов, мирно озаряли нежные их огоньки вместе с зелеными, желтыми, голубыми, пурпуровыми, фиолетовыми отсветами стекол, которые лобзают день в сиянии солнца. Медленно ступала Склерена шагами, чуть слышными в гулкой пустоте Святой Пречистой. Пересекла корабль и склонилась перед Приснодевой в глубине ниши. Раскинув руки, воздымала Владычица чело свое в мощном устремлении золотого венца на золотом фоне, а одежда ее в тяжелых жемчугах, сандалии, сверкавшие камнями фиолетовыми, опаловыми, голубыми, попирали обычный шар, аллегорическое изображение Мира. Иногда до Склерены доносились странные звуки, как бы хрустение челюстей, и она узнавала одинокий смех своего супруга Склероса, все еще радовавшегося на нежные ласки восьми своих детей. Увлеченный возжиганием светилен и своим уединенным смехом, он не замечал ее, но она видела, как единым взмахом опускалась и поднималась его большая рыжая борода, обнажая хрустевшую белизну зубов. По витой лестнице внутреннего нарфекса она направилась к галерее оглашенных, обращенной к наосу и трансептам, – та же пустота. Смутно рисовались с высоты мозаики плиточного пола. Умалился алтарь под золотым киборионом, уменьшился перед алтарем иконостас. Но в неудержимом вознесении улетали ангелы сводов. Безмерно удлинялись их трубы, необычной мощи достигали их лики, выпуклые овалы глаз, закругления целомудренных подбородков, девственно юные шеи, кожа запястий – вся плотская красота их в близком озарении стекол. По той же витой лестнице Склерена поднялась еще выше, на галерею женщин. Вся церковь раскинулась перед ней из-за серебряно-бронзового переплета решетки. И в затуманенной внутренности храма красными и желтыми звездами мерцали бессчетные огни его лампад. Слабо доносился до нее одинокий смех Склероса, по-прежнему расхаживавшего с веселым щелканьем зубов, под звуки которого двигалась вверх и вниз его словно привязанная борода. Повернувшись спиной к решетке, она стала смотреть в круглое окно, обращенное к наружному нарфексу и расцвеченное стеклами – пурпуровыми, зелеными, фиолетовыми, желтыми и голубыми. Вдали перед ней вырисовывались очертания Великого Дворца, очертания Святой Премудрости, устремлявшей ввысь свой величественный купол, над которым сверкал золотой крест. Восемь меньших куполов окружали его, венчая прямые стены кичливого здания, лживо религиозного сооружения Могущества и Силы, которое издевалось над Святой Пречистой на протяжении веков. Сиянье дня золотило его там внизу, и блестящие мечи как бы восставали на девяти его главах. Розовые облака с желтыми завитками закруглялись, словно облекая его овальными щитами, и чудилось, что их простирают исполинские воины. Дальше – Пропонтида синела с бликами парусов. Ближе – размахнулся овал Ипподрома с двухцветным многолюдьем своих статуй. Слева – углубился залив Золотого Рога, кишащий, волнуемый паландриями, триерами, барками, ладьями. А внизу, почти против Святой Пречистой, обогнув Влахерн, тянулись стены к материку, к воинскому лагерю или удлинялись вдоль Византии, обрамляя ее до Золотых Врат, до Пропонтиды, касавшейся Азии своим берегом Гирийским. У подножия стены, в двух шагах от Карсийских врат она ясно различала торговца Сабаттия, который, сидя в тени перед арбузами, разговаривал с неким человеком, по виду чужеземцем, пышно разодетым, в плаще и робе, затканных ослепительными узорами. Он отошел, бросив Сабаттию мелкую монету, быть может, расспрашивал его о городе, и рассеянно уронил кошелек, без сомнения, полный золота.

Склерена спустилась. Умолк скрип подвижных челюстей Склероса, не видно было его окладистой рыжей бороды. Но две тени, тонкие и стройные, удлиненно мелькнули из глубины двери, в которую обычно проходили чернецы. И два голоса долетели до нее, металлически прозрачные. И она сейчас же признала в них Гибреаса и Управду. Они показались в черте светлого круга, который роняла лампада, с чуть заметным колебанием горевшая за одной из колонн.

– Ты возвестил мне. Говорил, что предназначена возрожденная почитанием икон и исповеданием Добра Империя Востока племени моему и эллинскому племени Евстахии. Скажи! Как восторжествовать им навек?

Так вопрошал Управда, и Гибреас с мягкими телодвижениями, дружески ласковым голосом, склонив голову с волной волос, ответил:

– Юный сын мой! Ясно чуешь ты, что не может долее терпеть православие от Базилевса Константина V руководимого оскопленным Патриархом. Синод смерти провозгласил год тому назад низвержение иконопоклонения, и не видать больше с той поры икон в мире. Не простирают они людям своих милосердных рук, не отверзают на смертных глаз своих и не предстательствуют об исцелении от греховной немощи. Иисус воздвиг тебя, тебя, в котором течет кровь древнего Базилевса, чтобы поразил ты гонителей, исторг их из Великого Дворца и Святой Премудрости, которые народ отдаст нашей власти. Воины отнесут тебя туда, поднятого на щитах, и под сенью Кибориона проводят меня православные.

Гибреас повернулся, и Склерена увидела его сияющие глаза, волнистые пряди темных волос, бородатое лицо, белое и узкое. Изогнулась его невысокая фигура, когда в приливе нежности он обнял стан отрока. Управда по-прежнему носил славянскую одежду, порты, собранные у лодыжек мягкими складками, тунику наподобие рубашки, слабо опоясанную тканым поясом, а белокурые волосы его покрывал головной убор из овечьего руна, обращенного мехом наружу. Увлеченность сквозила в силуэте обоих и скорбью дышала прогулка их в тиши кораблей монастырской церкви, по которым они проходили, попирая ногами мозаику пола, желтевшего стелющимися отсветами лампад, ослабевавшими или выраставшими, следуя вспышкам пламени.

С долгим поклоном остановились они посреди наоса перед иконостасом, закрывавшим святилище, закрывавшим основание ниши, где недвижимая Приснодева восставала на золотом фоне. Затем направились к одному из трансептов, и до Склерены донеслись слова Управды:

– Ты знаешь, я предпочел бы по-прежнему пребывать возле тебя, внимать твоим наставлениям, пленяться твоей речью. Поведать ли тебе? Ты обручил меня с Евстахией, чтобы возродили Империю Востока ее племя и мое. Но я чувствую, что не рожден для пурпура и венца, не рожден лицезреть себя всенародным Базилевсом на щитах под сенью знамен. Но ты хочешь так. Того же чает Евстахия и Зеленые и Православные. Душа моя чиста и любит жертву, я сделаю, как вы хотите. Но милее мне было бы жить здесь, преподавать благие назидания народу, поучать его ненавидеть сильных и разить Зло, возлюбить слабых, помогать совершенствованию Добра. И, быть может, словом своим я достиг бы большего, чем мечом Базилевса, которым ты хочешь вооружить меня.

И в ответ прозвучал проникновенный голос Гибреаса:

– В руки Зеленых я вручу грозное оружие победы. Через меня укрепится арийское учение о Добре и исповедникам его нечего более опасаться, что порочные базилевсы и растленные патриархи сдерут с них, как с Манеса, кожу заживо и набьют ее соломой. И настанет конец Злу на земле, конец Смерти на земле, и непобедимы будут Добро и Жизнь, владея открытой мною силой гремучего огня.

Так говорил игумен, словно уверенный в мощи таинственного открытия, которым он вооружит Зеленых. Управда вздохнул и, тихо отвернувшись, устремил робкие взоры к Приснодеве, к стенописным ликам, к четырем ангелам сводов, улетавшим, трубя в свои исполинские золотые трубы. Он молчал, замолкнул и Гибреас. И Склерене чудилось, будто оба они внимают, каждый про себя, неустанным гласам четырех гигантских ангелов, трубы которых воплями, раскатами, неукротимыми вихрями гремели для Гибреаса и для Управды, звучали трепетом, стенаниями, рыданием, глубокой скорбью. Быть может, так оно и было. Волнение сквозило во всем тщедушном облике игумена, в учащенной торопливости его жестов, в воинственном устремлении его поступи. Управда медлительно двигался, часто обращал молящий взор к Приснодеве, которая из своей золотой ниши созерцала его опечаленным ликом милосердой матери.

Гибреас приблизился к отроку.

– Предназначение племени твоего требует неумолимой борьбы. Вспомни о доблестных, которые отдали себя за твою судьбу: об изувеченном Сепеосе, о Гараиви, заточенном в темницу за потопление Гераиска, о Солибасе без рук, о преследуемых Зеленых, гонимых православных, подумай о страданиях матерей и отцов, детей которых обрекло иконоборчество на муку! Вспомни же! Вспомни! Приветственные клики встречали тебя в тот день, когда ты бежал из Дворца у Лихоса. И в Святой Пречистой, охраняющей в лице твоем сокровенного Базилевса, возложили тогда на тебя венец державства, и Евстахию наравне с Виглиницей вознесли вместе с тобой, чтя в ней будущую Августу: и в этот самый день воины разили иконопоклонников и замазывали, разрушали, соскабливали иконы. А православные защищали их, и кровь струилась в Византии, и невинные души воспарялись в небеса, где Теос, Иисус, Приснодева от тебя, верь, ожидают, чтобы пробил час возмездия.

– Теос хочет так! Теос хочет так! Хочет конца бедствий, осаждающих его Империю Востока. Что ж, я последую за тобой и признанным. Базилевсом вкупе с Евстахией исполню предназначение обоих племен, эллинского и славянского, внедрю в землю благостные лозы Добра, во имя будущей жатвы винограда Жизни, продолженной в человеческих искусствах. В надежде, что твой гремучий огонь поможет нам, укрепит наши силы против Зла.

Вдохновенным голосом отвечал Управда Гибреасу, который взял его за руку и отечески повлек к одному из сумрачных трансептов. Словно заколдованная следовала за ними Склерена. Они углубились в сводчатый проход. Показалась лестница. Оба спустились по ней, и склеп вскоре предстал перед ними в своем безмолвном великолепии, окутанный сумрачностью низких арок, изредка прорезанною светом. И здесь выступала в глубине ниши Приснодева, одинокая, в венце сияния, с отверстыми руками, с созерцающим ликом и истомленными глазами. Грудь ее закруглялась под одеждой, которая ниспадала прямыми складками, лобзая ее целомудренные ноги. Они прошли в безмолвии корабля, и вскоре заблистала перед ними широкая полоса голубого света, видение Золотого Рога, к которому обращено было подземелье. Отверстие двери вело туда, железной двери, замыкавшейся железными засовами. Лестница стремительно и круто вилась и спускалась вниз к заливу. Сияющий день! Словно в малой оправе двигалась жизнь, челноки плясали на волнах, спокойно плыли триеры и барки, рассекая голубые и белые грани неба и моря своими кичливыми носами, над которыми обрисовывались силуэты матросов. Выше, вдали, волны катились к фракийскому берегу. Листва цветилась, и хижины стояли на берегу открытых бухт, опоясанных песками. Марево всплывало, и призраки трепетали, таявшие на вершинах холмов, облака розовые, облака серые, облака желтые, облака опаловые!

– Твои триеры будут скользить по Золотому Рогу, когда ты сделаешься всенародным Базилевсом. И твоими будут все флота Золотого Рога, когда ты станешь всенародным Базилевсом. Твоим будет и берег, там, напротив. И покорится тебе противоположная Азия, и ты победишь Исаврию, которая расположена в Азии и откуда Константин V набирает воинов для своей нечестивой борьбы за Зло!

Пламенно напитывал Управду своими надеждами Гибреас, а тот, скрестив руки и склонив белокурые волосы, утолял свою душу нечаянным видением раскинувшегося перед его взором моря. Все время следовала за ними печальная Склерена. Поднявшись по лестнице, походившей на первую, они миновали гелиэкон, где солнце ярко серебрило зеленые и красные узоры пола, и, повернув в дверь, ненадолго углубились в примыкавший к храму монастырь. И Гибреас, и Управда так поглощены были своими думами, что не слыхали позади ее шагов, не чувствовали за собой ее близкого дыхания. Затем снова обозначилась часть внутреннего нарфекса, наос с Приснодевой в глубине золотой ротонды, четыре ангела сводов, корабли и лики стенописи. Наконец, распахнув трое дверей, они остановились в наружном нарфексе над площадью, вымощенной плитами, и бесконечность города под Влахернским холмом развернулась перед ними, холмы и долины, унизанные домами, храмами, памятниками, фонтанами, банями, колоннами, часовнями, дворцами, белые и розовые террасы в наряде листвы, дороги в витом облачении света, площади, пожираемые ослепительным солнцем, клочки Пропонтиды в дальней глубине и совсем вблизи извивы Золотого Рога, стены и укрепления, охраняемые многочисленными воинами, и Святая Премудрость, все так же недвижимая и разящая, лучезарная и ненавистная, и казалось, что девять глав ее сверкают под широким одеянием щитов, как бы обагренных кровью. Вечер заалел над нею тенями сечи. Подобно расцветающей исполинской розе, восставали кроваво-красные лепестки мечей. Пурпурные клочья упадали с них, словно капли крови, и повисали на концах сумеречно-сияющего золотого креста, налагая на него жестокий отпечаток. Внизу протянулся Великий Дворец, вознося свои причудливые купола, на гульбище Ипподрома виднелись очертания мраморных и бронзовых голов, вокруг которых кружились аисты, и белые голуби вились во множестве спиралей.

– Когда ты будешь признан Базилевсом, Святая Премудрость узрит нас не ради суетной славы мира, но во имя торжества Добра. И во мне, патриархе ее, встретишь ты опору. Когда ты будешь признан Базилевсом, Великий Дворец узрит нас! По всей земле будешь распространять ты учение истинной веры, карать нечестивцев, преследовать Зло; в сердце могущественного внедрять страх, утешать и защищать слабого. И над народами, подвластными твоей державе, раскину я проповедь духовной сущности православия, понесу его к рубежам Азии, Африки, Европы, в незнаемые страны, где варвары обитают в неведении Теоса, чуждые истинного почитания икон, поклонения Приснодеве, познания избранников, властей, апостолов, святых, пребывающих в благодатных сферах неба!

Он воздевал руки, двигал фиолетовыми плечами, на которых блистали серебряные кресты. Нечто неуловимое, магнетическое с такой силой источалось всем обликом его, утонченной головой, волнами волос под игуменским клобуком, фиолетовым, цвета рясы, – что отрок невольно замолчал. Вздох Управды! Оба сделали по нарфексу несколько тихих шагов и оба вдруг разом воскликнули:

– Ах! Ах!

Легкое облако поднималось там, внизу, в направлении к Святой Пречистой, от Великого Дворца и Ипподрома, и вскоре оружие замерцало и густым строем близились головы воинов. А над ними два трона колыхались, несомые людскими плечами под двуховальным пурпурным балдахином, обшитым золотою бахромой. Змеились, двигаясь вперед, бесконечные ряды, утопали в городских долинах и зловеще выплывали. В единой линии показывались щиты, безмерными рисовались глубины отвесных копий, а острия шлемов не разлучались с широкими мечами, с широкими секирами, горевшими, как золото. Гетерии развертывались подобно зубцам чудовищных клещей и ни единым криком не оглашали могильного оцепенения Византии, захлестнутой их потоками. Беспрерывно шли вооруженные люди с надменными сановниками позади, и надо всем реяли на поднятом троне Константин V и осененный балдахином Патриарх. И даже тыквообразная голова Дигениса забавно и грозно колыхалась в камилавке с пером цапли. И его серебряный ключ сверкал точно искрометная нить, тонкая и жестокая. А вокруг него выступали Кандидаты с золотыми секирами, также устремлявшиеся вместе со всем этим войском, которое как бы пожирало землю, топча ее тысячами ног. И чудилось, что полумесяц на небе – не светило, но гигантское, закругленное оружие, которое поразит всякого, кого укажут Могущество и Сила, – страшная коса, несомая невидимыми руками, напрягшимися всех превзойти в последней резне, соревнуясь с пагубным потоком, который катился, распуская свою металлическую чешую.

– О, да! О, да!

Гибреас говорил это и тихо качал головой, широко раскрыв глаза на необычное зрелище, которое не пугало его. Пылко обнимал отрока, обвив рукою его стан.

– Все они сомневаются, что, повинуясь нам, Зеленые вторгнутся скоро в Великий Дворец и провозгласят тебя Базилевсом и нагим выбросят за порог Святой Премудрости, – где я буду царить – бесполого священника, Патриарха, противного православию!

Варварски сочетались отблески золота, белой стали и голубого железа, в неукротимом приливе мерно выступали гетерии с круглыми щитами или четырехгранными клибанионами, с прямыми мечами или прямыми копьями, склоненными секирами или палицами, которые на металлических цепях прикреплены были к коротким бронзовым наручникам. Доместики шли по бокам, и явственнее выяснялось раскинувшееся войско, которое поднималось теперь на холм. Отчетливее можно было различить резкие черты Константина V, его белый нос над черной бородой, алую разукрашенную жемчугами грудь и грозные глаза, которые вперял он в горизонт со своего возвышенного трона. В равной мере лучше различались и черты Патриарха, его круглое мягкое матовое лицо, раскачивающаяся, как у Дигениса, голова – истинный облик жирного евнуха под золотой тиарой. Обозначился и Дигенис со своими отвислыми челюстями злодея, прорезанными жестокой складкой губ, и другие изнеженные, сочные евнухи с отверстым ртом. По мере их приближения в Гибреасе все сильнее сквозило торжество, пока не показались, наконец, на горизонте площади первые щиты и не замелькали над их безмолвными овалами головы воинов, очерченные жесткими усами и волосами, выбивавшимися из-под остроконечных шлемов.

– Оставайся на нарфексе, не выходи на площадь, не покидай убежища Святой Пречистой. Мною найден гремучий огонь, и он извергнется через оружие, над формой которого я размышляю. По одному знаку моему восстанут ныне Зеленые, уверенные, что подобно горсточке пыли под мощным дыханием ветра рассеется от натиска их это войско.

И сотворил знак, и не отстававшая от них Склерена, вместе с подоспевшим из храма Склеросом, увидела вещи несбыточные. Покрылись вдруг византийцами пучины горизонтов, которые вечер окутал неуловимой пеленою, грозные сборища выросли на площадях, между отвесных стен домов, на ступенях нарфексов всех городских церквей – нестройная чаща Зеленых, признававших друг друга по зеленым шарфам, которые развевались в крестообразных перевязях. Отовсюду надвигались Зеленые плотными толпами, исполинскими лучами издалека стремились их ряды навстречу войску Константина V. Кого-то несли на плечах также и они. Несомый человек был безрукий Солибас. Чьи-то руки простирали за ним серебряный венец, кулаки вытягивались позади, вооруженные кинжалами. И знамена реяли под дуновением ветров, и разгорался гигантский мятеж, пылали со всех сторон огни, разжигаясь собственным пламенем. Гибреас на север сотворил знак, и север отметился Зелеными. На юг – и юг отметился Зелеными. Зеленые разливались на востоке и на западе, и их исполинский поток надвигался столь же безмолвный, как войско Константина V и, казалось, что задохнется в безмолвных хлябях это войско, словно в пальцах великана.

– О, да! О, да!

Так говорил Гибреас. И будто утешение исходило от его покачивающейся головы и разгоняло страхи Склерены, которую не замечали оба они, и веселило Склероса, в смехе опускавшего и поднимавшего свою бороду с громким щелканьем радостных зубов. Он говорил: «О, да! О, да!» – и, поколебавшись, разомкнулось войско по знаку Константина V и медленно отступило наперекор Патриарху, недовольный взгляд которого встретился со сверкающим взором Гибреаса, опять облекшегося покровом сияющего эфира, голубого, дымчатого, в котором источалась его воля. Игумен лучился с ног, гиератически сжатых, до обнаженной головы, искрившейся бледными, словно магнетическими огоньками. И струился в волнистых волосах его столь дивно выделяемый голубой, дымчатый эфир. И когда обратилось войско вспять, то Зеленые, сошедшиеся отовсюду, с поднятыми кулаками ринулись на людей с крестообразной голубой перевязью на груди, указывавшей на их принадлежность к Голубым. Повсюду, повсюду упадали и взмахивали руки. Головы склонялись под яростными ударами и обагрялись кровью лица. Но не устремился натиск на войско, медленно исчезавшее в надвигающейся ночи. Быть может, тяготел над Зелеными запрет не посягать открыто на власть, пока не вооружит их своим гремучим огнем Гибреас. Золотой полумесяц возрастал в темной вечерней синеве, и свита звезд народилась вокруг прообраза, в котором чудилась угроза бойни. Но ярче месяца сиял серебряный венец Солибаса, который с высоты державших его плеч возносился над битвой Зеленых с Голубыми, и теперь безрукий по-прежнему непоколебимо верил в правоту борьбы Управды. Победой запечатленный колышимый венец, прекрасный, как символ, нежно мерцал своим серебристым диском в сумерках близившейся ночи. Но пока не опустилась глубокая ночная тьма, будто невольно, будто методично, подобно движениям цепа, бичующего на гумне зерно, упадали руки Зеленых на головы Голубых, впивались кулаки Зеленых в груди Голубых. И победный Солибас все так же выделялся, показывая свое трепетное, бородатое лицо, свой безрукий стан в плаще возницы и все так же колебался в лучистом сиянии серебряный венец над его головой, поддерживаемый чьими-то руками. Порывы ветра ударялись в раздувавшиеся знамена и исчезали гетерии – копья, мечи, щиты, шлемы, секиры, палицы, безмолвно поглощаемые Великим Дворцом, который слабо светился, там внизу, приняв Константина V и Патриарха. Повернувшись, те могли бы увидеть быстрые взмахи кинжалов, которыми беспощадно крошили Зеленые Голубых от Золотых Врат до Киклобиона, от Влахерна до Лихоса, от Пропонтиды до Материка, на север и на юг, на запад, на восток!

Вместе с Управдой возвратился в Святую Пречистую Гибреас, и обволакивавший его сияющий эфир угас понемногу в нежном трепетании. Склерена и Склерос побелели, видя резню партий. Долго стояли они на плитах нарфекса, устрашенные, остолбенев. Она положила руку на плечо супруга, а его рыжая борода, окутанная тьмой, упадала на самую середину груди, и громкое щелканье зубов вырывалось из отверстого рта, смеявшегося смехом ужаса.

V

С серебряным ключом на плече поспешал, раскачивая головой, Дигенис во главе четырехсот Кандидатов, и византийцы расступались перед его стремительным натиском. Длинной колонной двигались воины, по восемь в ряд, и золотистыми пятнами сверкали их секиры, задевая золотые мечи, висевшие на золотых перевязях.

Пройдя вдоль стен, обрамлявших Золотой Рог, они свернули во Врата Иудеев, поднялись на первый холм, откуда вся Пропонтида, весь Босфор, весь берег Азиатский красиво развертывались пространством голубых вод, и направились к Святой Премудрости. Мимолетным видением проносились перед ними сады, протянувшиеся до побережья, листва, в которую плескались волны, купола зданий и радостные отсветы, розовые отсветы на террасах домов. Чем дальше, тем чаще приветствовали их люди, отмеченные голубыми шарфами, обвивавшими груди. Наоборот, другие, с зеленой перевязью, встречали воинов знаками презрения, особенно Дигениса, который отворачивался, раскачивая тыквообразной головой, потрясая своим серебряным ключом, и продолжал свой быстрый путь. Слева остался у них эксонарфекс Святой Премудрости, обширная прямоугольная площадка, примыкавшая к девятивратному нарфексу.

Они вторглись на Августеон, окаймленный квадратом портиков, слитно протянувших по мрамору мостовой двойную линию своих колонн. Пересекли его середину, миновали череду статуй, оставили позади Миллиарий, высокий, прорезанный четырьмя сводами, и вступили под сень Великого Дворца в части его, именовавшейся Халкидой. Открыв первую железную решетку, достигли преддверия Халкиды, увенчанного глубоким сводом. Оттуда галереей под названием Хитос, со срединным куполом, который покоился на четырех арках, они проникли в триклиний схолариев; обширный зал триклиния с одной стороны примыкал к храму Святых Апостолов, с другой – к судной палате Лихнос, а с третьей узкая галерея вела в триклиний экскубиторов.

Они проходили мимо смотревших на них схолариев и экскубиторов. В глубине триклиниев многоцветные мозаики раскидывали чарующие очертания: Иисусы и Вседержители сидели или стояли, отверзая руки, являя лики, широкие и белокурые. Грешники распростерлись у ног их, а над ними архангелы веяли пальмовыми ветвями или в рамке медальонов красовались главы Приснодев. Подобно отверстым золотым очам, отливали лучистыми отблесками висевшие на стенах шлемы и мечи. Воины чистили песчаным порошком свои секиры или копья, плоские на конце, напоминавшие алебарду, сверкавшие золотой насечкой. Некоторые вставали на свои железом одетые ноги, в бронзовых набедренниках и отдавали воинскую честь, на которую отвечали золотыми секирами, – не останавливаясь, – Кандидаты и своим серебряным ключом – Дигенис, по-прежнему поспешавший, раскачивая жирной головой, подобной перезрелой тыкве.

Кандидаты вернулись в свой триклиний, украшенный куполом на восьми колоннах, под сенью которого на высоком жертвеннике пурпуровидного мрамора покоился серебряный крест, томно струившийся дивом вертикальных и горизонтальных линий. Все вместе они сразу с лязгом освобождались от своего оружия, снимали шлемы, и гул мужчин перекатывался по триклинию, богато убранному пышной мозаикой, в которой золото сочеталось с зеленым, красным, голубым и которая простиралась в вычурном изгибе к самому своду залы над карнизами аркад. Молчальники показались в дверях смежной залы великой консистории, где Самодержец обычно принимал сановников и сенат византийский, и ударили жезлами в дверь. Замолкли тогда Кандидаты и поспешили разоблачиться. Вышли доместики, а Дигенис один отправился по замощенной плитами галерее, которая окаймляла великую консисторию.

Разъярился Дигенис! Да, ярость сквозила в наклоне его раскачивающейся головы, в тупо раскрытом рте, во всем лице его, мрачно оттененном камилавкой с пером цапли и запечатленном зловещим упрямством палача!

Он миновал большой пустынный зал, уставленный ложами, зал, служивший трапезной. Порою проходили люди, подобно ему, мягкотелые и безволосые. Приветствовали друг друга движением жирной головы, и бегающие глаза, подергиванья толстых губ выдавали в них скопцов. В облике их чувствовалось тревожное сожаление об утрате пола. Многие из них были и скопцами, и глухонемыми. И о вещах невысказанных говорили туманные жесты, с оттенком непристойности скользившие вдоль тела.

Спустившись по ступеням, он углубился в Фермастру, длинную, запутанную, сложную пристройку, слева граничившую с Дафнэ – так называлась другая часть Великого Дворца – и справа связанную нижней галереей с первой террасой, таинственным фиалом трех конусов. Фермастра изобиловала многочисленными кубуклионами: кухнями, банями, различными мастерскими, кишевшими низшей челядью. По темным коридорам проник он в подобие подвала, где некий человек стоял перед грубым, низким деревянным столом, заваленным плодами, луковицами и кореньями. Влажной рукой схватил его за волосы, казавшиеся одеревеневшими, и, окликнув, нанес резкий удар серебряным ключом по черепу, заставивший того повернуться:

– Палладий! Палладий!

Торговец ослами, пользовавшийся худой славой, честолюбивый Палладий, жирный и распухший, был здесь кухонным слугой. В Фермастре стояла сильная жара, и он был полураздет. Голый стан с косматыми грудями, голые руки, толстый крестец и вспученный живот, опоясанные куском колыхающейся ткани, и кожа, которая, наверное, смердела, ибо Великий Папий зажал себе нос.

– Ступай! Скорее!

Он бил его по черепу серебряным ключом, и с деланной искательной улыбкой покатился Палладий, растопыря пальцы, пытаясь торопливо заслониться от сыпавшихся сзади пинков. Колеблемой тенью отражалась на стенах трубчатая камилавка Дигениса с пером цапли, отчетливо очерченным в виде опрокинутой запятой. И властно мелькала тень эта над жалостным, дородным отражением Палладия, набрасывая забавно-затейливый рисунок.

Они прошли через ходы, соединяющие темные залы, в которых словно духи двигались человеческие фигуры, вымощенные галереи, булочные Великого Дворца; бойни и свинарники Великого Дворца, смежные с кухнями, где пламя громко трещало в игравших вычищенной медью огромных очагах, на которых разная живность варилась во множестве посуды. Все время подгонявший Палладия Великий Папий втолкнул его в другой погреб, где на полу тоже сидел какой-то человек. Они увидели его спину, тощую, костлявую, жилистую. Как и Палладий, он работал полунагим, наверное, удобства ради. Мигом обернулся к Дигенису сидевший, занятый чисткой узд и лощением окрашенной в пурпур кожи, унизанной золотыми и серебряными бляхами. То был Пампрепий, приставленный в услужение в конюшни Великого Дворца.

– Ступай, живо, ступайте оба!

Он бил их, и быстро помчались Палладий и Пампрепий, награждаемые сзади пинками Дигениса, на свои черепа принимая удары его серебряного ключа. Растопыренными пальцами пытались они загородить спину от толчков Великого Папия, который визгливо кричал:

– Идите оба, и вы услышите, как я скажу Сепеосу, который жив, и Гараиви, который жив, – что Самодержец Константин V отдаст Управде половину своей власти и одну из провинций своего царства и облечет его саном военачальника, если он согласится выйти из Святой Пречистой и прекратит свои посягательства на славу нашего имени!

Палладий и Пампрепий повернулись и в восхищенной улыбке постарались выказать, что они с полуслова понимают Дигениса, пинок которого достался тогда их животам: выпученному – бывшего торговца ослами и плоскому – бывшего носильщика. Они шагали через всю Фермастру, тянулись коридоры с бронзовыми дверями, глухими или решетчатыми, ведшими в кубуклионы или залы, в макроны или преддверия, в перипатосы или галереи, и низшая челядь толпилась там, отведывая Дигенисова серебряного ключа, который без разбора падал на лица, плечи, черепа.

– Вы скажете Гараиви и Сепеосу, что участь ваша завидная, что Базилевс Константин V умеет держать свое слово, что он наградил вас степенями и что благоразумнее Управде принять его предложение, но не отвергать. Чтобы вынудить его расстаться со Святой Пречистой, Базилевс Константин V решил разрушить ее; казнить зачинщика заговора Гибреаса; выколоть глаза Управде и всем поддерживающим покушение на славу его имени!

Он смеялся своим дребезжащим смехом, действуя сейчас отнюдь не по повелению Константина V. Желая обезоружить Зеленых и Управду, тот приказал освободить Сепеоса и Гараиви. Этому непонятному дипломатическому ходу Дигенис придал причудливую окраску, привлекши к его исполнению Палладия и Пампрепия. В своем скопческом презрении к заговору, которого не понимал, он хотел устрашить их до последней степени. Теперь поспешал с ними под галереей Дафнэ почти на уровне двух опоясанных портиками дворов, в которые буравились два водоема, где спокойно плавали золотые рыбки, шевеля хвостами. Подстегиваемые ногой его и ключом, неслись Пампрепий и Палладий из Фермастры на открытую площадку – Гипподромиос, из Гипподромиоса на первый двор Дафнэ, а оттуда на открытую галерею, куда вел подъем по лестнице. А Дигенис визжал:

– Я скажу Сепеосу и Гараиви, что Константин V поставил вас первым остиарием и первым гетарием. И они позавидуют вам. Не подумайте, что вас пожалуют этими степенями, нет, ты, Палладий, будешь первым среди крошильщиков чеснока и лука Великого Дворца, а ты, Пампрепий, – первым чистильщиком седел и узд Великого Дворца! Чтобы сравняться с вами, Сепеос и Гараиви внушат Управде отказ от притязаний. Я освобождаю их, чтобы они – благополучно изувеченные, но не мертвые – советом побуждали Управду не бороться впредь против славы имени Базилевса!

Он гнал их через Великий Аккубитон девятнадцати лож, где вместе с ними врезался в толпу прислужников – гетариев, диетариев и остиариев, которых чрезвычайно развеселил вынужденный смех Палладия и Пампрепия под побоями Дигениса. Впрочем, и сами они поспешно сторонились от его ударов, попутно падавших на их хорошо одетые плечи, на головы, облеченные в четырехгранные остроконечные скуфьи, подчеркнутые перьями в виде вытянутой запятой.

Из Великого Аккубитона они достигли Триклиния девятнадцати лож, где при известных торжествах девятнадцать сотрапезников трапезовали у подножья двух серебряных колонн, скрытых длинною завесой зала, в которой хранились одежды Базилевса. Дальше протянулся обширный двор-ексаерон девятнадцати лож, и опять триклиний кандидатов, триклиний экскубиторов, схолариев, преддверие халкиды. И, наконец, за кафизмой нумеры перед банями Ксевтиппа и форумом Августеоном, в углу Великого Дворца, воздымавшего свои кубуклионы, простиравшего свои галереи и уносившего в высь небес купола триклиниев под чешуей свинцовых кровель! Все залы были богато разукрашены; перерезаны занавесями, висевшими на золотых и серебряных прутах, соединены вратами, бронзовыми, серебряными или слоновой кости; покрыты мозаикой или очень древней, уцелевшей от времен Юстиниана и Велизария, или позднейшего происхождения, неискусно расцвеченной, изображавшей священные лики или события византийской религии: Евангелия, Успение Богородицы, Крещение во Иордани с нагими народами, которые расположились по склонам холмов, плохо нарисованных на туманном фоне. В триклинии кандидатов на Пампрепия и Палладия обрушились удары Кандидатов. В триклинии экскубиторов – удары экскубиторов. То же самое и у схолариев, когда они проходили по их триклинию. Те даже карабкались друг на друга, чтобы лучше разглядеть их шествие. И со смехом ритмически избивали их ладонями. И в бородатых и усатых лицах воинов отражалось несказанное довольство.

За высокой решеткой с кирпичными столбами, за толстым сводом, открылась мрачная лестница, по которой углубился вниз Великий Папий в сопровождении двух маглабитов. Нумеры охранялись их гетерией, и воины встали с каменной скамьи, на которой сидели, позевывая. Из узкой двери вышел тюремщик с медным фонарем. Сырой прохладой повеяло со стен на Палладия и Пампрепия, втайне встревоженных, хотя ничем не выдававших своих страхов. Своим честолюбивым образом действий они достигли лишь назначения низшими челядинцами Базилевса, попали в число кухонной и конюшенной челяди Великого Дворца. Но хуже того! В своем жестокосердии скопца Великий Папий часто забавлялся, обещая им шутовские степени, например, первого крошильщика чеснока и первого чистильщика седел и узд Самодержца Константина V. А сейчас, оттачивая на них свое паясническое вдохновение, грубое остроумие своих причуд, он вел их в нумеры и принуждал совершенно напрасно присутствовать при освобождении Сепеоса и Гараиви.

«Войдите и уговорите их внушить Управде, чтобы он ничего не предпринимал против Константина V, прекратил всякие посягательства на славу его имени!»

Приказания бессмысленные, ровно ничего не означавшие. Из повеления освободить обоих изувеченных отнюдь не вытекало той потехи, которую сочинил себе скопец Дигенис из Пампрепия и Палладия.

Оба шли, до крайности встревоженные звоном огромных ключей, величиною с локоть, с лязгом поворачивавшихся в толстых замках потайных дверей. Дигенис без устали следовал за ними, поощряя их серебряным ключом по затылкам и пинками в спину. Шествие замыкали два маглабита, которые то поднимали, то с глухим стуком опускали свои железные копья, ударявшиеся о каменные плиты. Длинный темный проход пронизали огоньки редких фонарей, отбрасывавших светлые круги, по которым крысы пробегали и ползли липкие гады, коридоры переплетались с коридорами, и из-за потаенных дверей неслись вопли узников, быть может, пытаемых. Новая лестница, страшно узкая, скудно освещалась желтеющими отблесками фонарей. Внизу, наконец, они попали в круглый сводчатый зал, куда выходили одна против другой две двери, в которые постучал Дигенис своим серебряным ключом.

– Уверьте их, что Базилевс держит свои обещания и облек вас высокими степенями, которых домогались вы. Базилевс вознаградит их, если они убедят Управду отречься от своих посягательств на славу имени Державца!

Тюремщик открыл две двери. Маглабиты вывели худого, бледного человека с выколотым глазом, отрубленной кистью руки, ковылявшего на отрубленной ступне. Сепеос заморгал единственным глазом, волочил уцелевшую ногу. Узнал лишь тюремщика и маглабитов, догадывался о сане Дигениса по его повелительной осанке и воскликнул, принимая присмиревших Палладия и Пампрепия за пленников, которые обречены на одинаковую с ним казнь.

– Милосердая Владычица! Великий Иисусе! Как, и вы люди!

В одном восклицании этом излилось все, что претерпел отважный Сепеос. И, простирая свою изувеченную руку, продолжал:

– Подобно мне отсекут вам кисть руки, злосчастные, и выколют глаз и обрубят ногу. Кто вы? Побежденные ли Православные, или Зеленые, не смогшие добиться торжества Управды!

Но маглабиты толкнули его в темницу Гараиви, и тот, вскочив, затрясся, косматый, страшный, с отрезанным носом и ушами. Он признал Палладия и Пампрепия, которые дрожали:

– Предатели! Вы оба предатели! Злодеи! И когда Управда восторжествует Базилевсом, я утоплю вас, как утопил Гераиска!

Сепеос предстал в сумерках его квадратной темницы, тускло освещенной небольшой отдушиной. Гараиви остолбенел, ибо ни разу еще после казни и заточения не показывали ему Спафария, сидевшего за противоположной дверью, и никто не передал ему об этом.

– Ах, это ты! Ты здесь!

Он рухнул на большой камень, служивший ему скамьей, а с потолка темницы, в который он мог упереться, выпрямившись во весь свой высокий рост, сумеречный свет проникал, провеянный через отдушину, и разливался над его головой, которую едва прикрывала сыростью и плесенью изъеденная набатейская скуфья. Зловещее выражение легло на изуродованное лицо, печать чего-то отталкивающего, как у терзаемого зверя. Он смотрел на растерянного Сепеоса, который прижимал к сердцу свою единственную руку, остановив свой единственный глаз на Палладии и Пампрепии, по-прежнему заметно дрожавших. Молчание прервал визг Великого Папия.

– На что сетуешь ты? Базилевс освобождает вас. Благодарите судьбу, что он еще не подверг вас увечью Солибаса, которому отрубили обе руки. Я привел сюда Палладия и Пампрепия, чтобы они засвидетельствовали перед вами, как воздает Самодержец верным слугам своим. Оба они осыпаны почестями за то, что некогда предали ему заговор Управды!

Его прихотливая жестокость тешилась, бередя у пленников рану доноса. Ему просто приказано было освободить обоих узников, а он издевался над ними, лживой выдумкой хотел дать им понять, что свободу они покупают ценой услуг, за которые плохо награждает Константин V. Он преисполнен был чудовищного презрения к их мукам и ничуть не трогался страхом Палладия и Пампрепия, которых безжалостно бил своим серебряным ключом.

Те задрожали и, запнувшись, смешно пробормотали:

– Еще бы! Я один из сановников Константина V – первый среди остиариев.

– А я первый из гетариев!

Сепеос раскрыл свой единственный глаз, а уцелевшей кистью нервно схватился за конец обрубленной руки, и по-прежнему разъяренный выпрямился Гараиви:

– Вы пришли соблазнять нас! Нет, нет и нет! Пусть только Управда будет Базилевсом, и я утоплю вас, как утопил Гераиска!

По знаку Великого Папия маглабиты толкнули их, и они пошли прочь: Сепеос молчаливо, довольный своим освобождением, и Гараиви вне себя, что не может утопить Палладия и Памперия, намеревавшихся поскорее ускользнуть. Но Дигенис приказал маглабитам, и, схватив их за шиворот, те единым взмахом водворили Палладия в темницу Сепеоса, а Пампрепия в темницу Гараиви. Они завыли, тюремщик запер за ними двери, а евнух потешался, бессмысленно хохоча, пыжась и потея:

– Скажите Управде, что Самодержец дарует ему половину своей власти, провинцию своего царства, воинский сан, если он согласится удалиться из Святой Пречистой. Подобно Пампрепию – первому меж остиариев и Палладию – первому среди гетариев, будете сановниками и вы, невзирая на свои увечья. Тебя, Сепеоса, Базилевс пожалует Великим Доместиком, тебя, Гараиви, – Великим Друнгарием. Солибаса с отрубленными руками назначит Великим Логофетом, если Солибас вкупе с вами посоветует Управде покинуть убежище Святой Пречистой, отвергнуть Гибреаса, отречься от иконопочитания, отказаться от замысла сочетать свою славянскую кровь с Евстахией, уроженкой племени эллинского, алчущего человеческих искусств, которых не понимаю я, хоть и евнух, но Великий Папий. Пусть прекратит только Управда свои посягательства на славу Базилевса, и у вас будет все, и вы будете всем в Империи Востока, которую тщатся через Зло возродить иконоборцы, наперекор Православным, союзным с Зелеными, стремящимися разрушить ее Добром!

VI

Заглох визгливый голос Великого Папия, тюремщик с медным фонарем скрылся в разветвлении коридора, оба маглабита сложили свои копья при входе в Нумеры, и Сепеос с Гараиви увидели себя свободными на форуме Августеона. Вратами Халкиды люди проникали в Великий Дворец, разодетые в далматики, широкие робы, белые хламиды, красные дибетезионы, голубые мантии, затканные различными узорами. Сепеос моргал в сиянии дня единственным глазом, и Гараиви рукой прикрывал две щели своего отрезанного носа. Отогревалась при мысли о прошлом душа Сепеоса, закоченевшая в зловонной темнице. И Гараиви воскрешал в памяти дни перед своим заточением. Словно опасного пса утопил он Гераиска. Потом внедрил вместе с Солибасом Управду во Святую Пречистую, где Гибреас помазал отрока тайным Базилевсом и обручил с Евстахией, освященною Августой. Виглиница присутствовала на обручении и помазании. Слухи разнеслись засим, обвинявшие Гараиви, – который и не скрывал этого ни перед кем, – в убийстве Гераиска. Разгневался Константин V, невозмутимо лицезревший резню Зеленых с Голубыми, но отнюдь не допускавший посягательств на свою челядь, высшую и низшую. Однажды утром его схватили спафарии и буккеларии. Доблестно защищался он. Умертвил двух воинов, отбивался от толпы сбежавшихся Голубых. Но Зеленые были далеко, воины овладели им, и был он заточен в Нумеры, где палач единым взмахом кинжала отсек ему уши и нос. Целый год протомился он после того в темнице, еле освещенной сумеречной отдушиной, в которую раз в день ему протягивали кружку воды и заплесневелый хлеб.

Та же судьба постигла Сепеоса. После казни на площади Гебдомона воины ввергли его в каменный мешок, и кусок хлеба с кружкой воды раз в день опускались туда слугою Нумер, движения руки которого едва мог он рассмотреть своим невредимым глазом. И не было ничего, кроме большого камня для сиденья и для спанья по ночам, еще более тягостным и мучительным, чем дни, да еще, для облегчения их жалкого тела, зловонная дыра в углу незамощенной темницы, дыра, которую они не решались исследовать, и где смердело что-то зловещее и липкое. Ныне освобожденные, подолгу созерцали они в мечтаниях внешнюю красивость Византии, трепещущие, глазурные, сияющие очертания ее храмов и дворцов, розовые, пышные террасы города и особливо Святую Премудрость, особливо Святую Пречистую! Все это видели они снова. Золотой Рог баюкал внизу ладьи и быстроходные паландрии, и Пропонтида вздувала свою грудь – то голубую, то белую, то золотую, смотря по изменчивым переливам небес, выпрядавших лазурные, серебряные, золотые лепестки на ее вздымавшихся завитках. Мощная повсюду кипела жизнь. И повсюду чудилась им вражда Добра и Зла, Жизни и Смерти, иконоборчества и иконопочитания, Зеленых с Голубыми. И чуяли они, как питаемая Гибреасом, растравила она раны в душе племен, посеяла взаимное недоверие, отражалась в крадущейся поступи, сильнее обособляла народ и православие от Великого Дворца и Святой Премудрости, которые казались загадочными и грозными. И вдруг вспыхнули в них образы давно минувшего, и Сепеос увидел себя смелым спафарием в железной кольчуге и коническом шлеме, с невредимыми глазами, невредимыми руками и ногами, а Гараиви перенесся в те времена, когда он, пришелец из далеких стран, появился в Византии в своей приметной далматике, столь восхищавшей безумного Сабаттия, и взялся за ремесло лодочника. Какая скудная жатва их честолюбивых вожделений! Сепеос утратил глаз, кисть руки, ступню, а Гараиви – нос и уши. Они стали калеками, стали безобразными, стали немощными. В ярком зареве лучезарного дня спускались они по склону первого холма, печальные, угрюмые. Поднялись на второй холм, где высился храм Святых Апостолов и фасад его, прежде расписанный иконами, теперь замазан был известью. Увенчанный свинцовыми главами, рисовался он на голубой прозрачности неба, ослепительный в своей суровой белизне, с круглыми просветами и пустым нарфексом, в полуоткрытые двери которого виднелись перед слабо озаренными Приснодевами и Иисусами коленопреклоненные православные, ниц повергшиеся православные. Опираясь на плечо Гараиви, Сепеос ковылял на страшном обрубке своей ноги и, прикрывая обрубленную руку скудным плащом, источенным прорехами, озирался смущенный, волнуемый, тоскливый. Гараиви больше не скрывал двух дыр своего отсеченного носа и обрезанных ушей.

Озабоченность неожиданно охватила их, нежно любопытное влечение к Управде, Евстахии и особенно к Виглинице, которую они беспредельно чтили, и которая грезилась им, могучая своей кровью, здоровая телом, полная красы.

– Поскорее хочу я свидеться с Управдой, который, по словам твоим, укрывается в Святой Пречистой. Не затем, чтобы склонять его, – следуя внушениям скопца Дигениса, – выйти оттуда, но чтобы снова биться за него, пока не достигнет он Самодержавства. Этим будет довольна и Виглиница, которая сделается тогда супругой высокого сановника, но не моей, не твоей и не Солибаса, ибо изувечены мы.

Смиренно мнил он себя в своем увечье недостойным Виглиницы. Гараиви ответил:

– На мой взгляд, Великий Папий освободил нас не для того, чтобы Управда прекратил борьбу за Добро, но чтобы устрашало наше увечье Зеленых и Православных. Да и Виглиница никогда не позволит отроку довериться обещаниям Константина V, и притом же не сан, не часть войска, не половина власти подобает ему, но все Восточное царство. А она! Ах, она! Мы послужим ей, пока нет у ней супруга, а потом, я, Гараиви, снова возьму свою ладью и удалюсь, чтобы не видеть подле нее супруга, которым не буду я.

Так признался Гараиви Сепеосу, не скрывая чувства, которое пленяло его, с тех пор как узнал он Виглиницу, вот уже более двух лет. В уединении темницы страсть эта пустила многочисленные корни, напиталась бушующими силами его обнажившейся души. И теперь она душила его, делала свирепым, жестоким, склонным к необузданной, безотчетной ревности.

– Нет! Не будет у нее иного супруга, кроме меня, хотя я и без носа и без ушей!

– А я, Сепеос, лишенный ноги, руки и глаза, я смирился и уже не вожделею Виглиницы, столь прельщающей тебя!

Так отвечал ему спафарий без прежнего мягкого задора, чуждый своей обычной похвальбы. Словно терзаемый чахоткой, казался он расслабленным, менее отважным, а главное, постаревшим. Глубокая работа совершилась в обоих – подточила стойкость одного и укрепила другого.

Они спускались с холма рынков, как всегда кишевшего народом, который бурлил под колыхающимися головами верблюдов. Сирийские далматики в коричневых и красных поясах мешались с киренейскими робами, сотканными из алоэ, у живота стянутыми волосяной тесьмой. Персидские полукафтанья и порты, перехваченные у лодыжек, двигались возле причудливых византийских одежд, почти всегда фиолетовых. Под яркими лучами переливались золотые и жемчужные узоры зверей, которые скользили под сводами рынков. Подобно Иоанну монахи изливали брань на ослов, нагруженных овощами, мясом, рыбами, развертывавшими на ослиных спинах радугу цветов зеленых, кроваво-красных, сизых, серо-желтых. В далеком гудении толпы лица туманно мелькали под всевозможными племенными уборами, и плечи волновались, а над ними повсюду обрисовывались вопрошающие головы верблюдов.

Не встречались Зеленые, ибо Зеленые бывали не здесь, но в предместьях, близ Влахерна, Гебдомона, возле стен. Попадалось, напротив, много Голубых, – Голубых жирных и довольных, которые окидывали их презрительным взором превосходства. Некоторые узнали Сепеоса, которого видели два года тому назад на Ипподроме. Проходили сановники, евнухи; высматривали, покачивая головами. Спафарий расхаживали и из страха навлечь на себя подозрение в связи с мятежником, не кланялись Сепеосу, худое лицо которого омрачилось. Гараиви утешил его:

– Не обращай на них внимания. Эти воины, ликующе понесут тебя на своих щитах, когда победит Управда. И будут приветствовать тебя, но ты не ответишь им!

Он ободрял, все время поддерживал его, искал палку, на которую хромой мог бы опереться. Разглядывая Гараиви, Сепеос с беспредельной тоской произнес:

– Ты исхудал, наверное, похудел и я?

И действительно, костляв и тощ был набатеянин с изборожденным морщинами лицом под ветхою скуфьей, плохо скрадывавшей отсутствие носа и ушей. Далматика с выцветшими узорами охватывала его тело. Не победные усы украшали Сепеоса, но борода состарившегося человека ниспадала на его грудь. Всем своим обликом напоминал он чахоточного, которого сдунет ветерок, и в Нумерах загрязнились, жалостно истрепались их одежды.

– Виглиница ужаснется, увидя нас и не пожелает, чтобы мы защищали ее!

Спафарий благоговейно вспомнил о славянке. Гараиви ответил:

– Мы пострадали за нее и ее брата. Она и брат не погнушаются увечьем нашим, от которого не ослабела наша преданность!

Закруглялись исполинские арки водопровода Валенция, и толпился под ними народ. Они приближались к демократической Византии, и Зеленые замелькали, не узнавшие их – ныне калек. Они остановились на миг передохнуть, но чей-то пронзительный голос вдруг воскликнул:

– Это он, Пресвятая Матерь Божия, Великий Вседержитель – это Гараиви!

Сабаттий быстро отшатнулся при виде двух дыр отрубленного носа Гараиви, зияющей раны его отсеченных ушей. Узнал он и Сепеоса, которого заметил с Гараиви в тот день, когда набатеянин перевозил спафария в лодке к Золотым Вратам:

– Говорил я тебе. Ты стремился возмутить Византию, и Базилевс покарал тебя. Ты утопил Гераиска, и тебе отсекли нос, тебе отсекли уши. А я цел и невредим, ибо я продаю арбузы и этим хочу обогатиться.

С арбузом под мышкой, обойдя кругом, он своими безумными глазами разглядывал спину Гараиви:

– Ничего нет теперь дивного в твоей спине, и не блещет далматика искусно вышитыми узорами. То же и со спафарием, где глаз его, где нога и где рука? Он дерзнул возмущать Византию, и Базилевс покарал его.

Сабаттий отошел со своим арбузом под мышкой, но их не задело его тихое безумие. Он был им глубоко безразличен. Они не беспокоились о нем, чуждом их думам и мечтаниям. И спокойно дали ему уйти, не заговорили, не поздоровались с ним.

Они опять восходили на холм, снова спускались. Перед ними расстилались Золотой Рог, предместья Влахерна и Гебдомона. Святая Пречистая белела на параллельной высоте, расцвеченная переливами, серыми и розовыми. Они различали паперть ее нарфекса перед площадью, вымощенной плитами, круглый просвет вверху ее фасада, воздушную красивость обоих трансептов, полукруглые окна срединного купола, обрамленные колоннами, непорочный овал ротонды, под сенью которой укрывалась Животворная Приснодева, увидели кусочек гелиэкона, откуда Склерена свесилась, окруженная гурьбою пляшущих детей, в жажде ласк простиравших свои руки, где Склерос смеялся и в воздушной пустоте светилась борода его, то упадая вдруг, то поднимаясь под неслышимое хрустенье подвижных зубов.

Они смотрели и забывали о своих увечьях, и душа их рвалась к Управде, душа их рвалась к Виглинице… На миг обернулись: столпотворение зданий, дворцов, храмов, монастырей, часовен, домов, бань, арок и колонн, – заметили водопровод Валенция, рынки и Лихое, который пересекал Византию, виясь к Золотым Вратам, и зеленеющей линией переплетался с триумфальной дорогой Самодержцев. Вдали сияла бесконечная зеркальность Пропонтиды. Воды сверкающие, воды прозрачные, по которым скользили блуждающие тени птиц и тончайших облаков, висевших в небе, подобном опустошенной внутренности купола. А у рожденья Золотого Рога начиналась Византия самодержавная, Византия, закованная в стены, украшенная на всем протяжении от Святого Димитрия до Буколеона, до врат Феодосия и Юлиана опушкой листвы, роскошной лентой, ниспадавшей к побережью. Вот Святая Премудрость, осененная срединным куполом, исполинская, пышная, девятиглавая, со множеством золотых крестов, горевших на ней отблесками рукоятей. За ней Великий Дворец, триклинии его и галереи, срамное подземелье Нумер, форум Августеон и статуя древнего Юстиниана, одному из правнуков которого предначертано быть, подобно предку, Базилевсом. Наконец, Ипподром, где столь безумно бился Сепеос. Несокрушимыми, несокрушенными казались эти создания Силы и Могущества в вечном торжестве племен, идей, символов, лживых вероучений, смертоносно противоборствующих Добру и искусствам человеческим, которые возвеличивают Иисуса, Приснодеву, иконы. Вечные воплощения, растленные Злом, укрывающие Зло, разнуздывающие Зло через иконоборчество, которое тщится насадить Исаврия в земле Европейской, – истинном обиталище душ эллинских и славянских, преданных благостному православию! Им вспоминалась арийская проповедь вдохновенного Гибреаса, учившего, что сооружения эти посвящены Сильным и Могучим, угнетателям Слабых и Бедных. Но в едином волнении, упиваясь безмолвным блаженством высшей надежды, созерцали они воздымавшуюся Святую Пречистую, от основания и до вершины осиянную солнцем, которое как бы облекало ее горделивым пурпуром, дыханием державной жизни. Ослепительно лучилось солнце и казалось, что исполинские мечи устремлены к небу, обращенные острием ввысь. Подобно нагой женщине совлекала она сверкающую пелену перед злато-булатными доспехами, и была прекрасной, целомудренной, исполненной благодати души и здравия тела. В ней черпали они новые силы, новую бодрость, они, изувеченные утратой глаза, ступни, руки, носа, ушей за то, что смели на миг грезить о победе монастырского храма в лице Управды, Евстахии и Виглиницы – славянки с животно-прекрасными очами.

VII

Сбылась, наконец, мечта Сабаттия об обогащении: тот самый чужеземец, которого заметила Склерена, обронил на берегу Золотого Рога, в нескольких метрах от стены, длинный кожаный раскрытый кошелек, набитый золотыми монетами и драгоценностями: перстнями, медальонами в драгоценных каменьях, аграфами, украшенными финифтью. Чеканный, воистину огромный золотой крест распирал мошну, шнур которой оборвался под одеждой чужеземца, пришлеца из дальних стран, углубившегося в город, не замечая своей пропажи, в то время как Сабаттий стремительно ринулся схватить находку и запрятал ее под своей убогой одеждой продавца арбузов.

На другой день он отправился к одному из менял, Аргиропатрии, который восседал в глубокой нише, где переливались искрометные, высокоценные товары, бледно-розовые бриллианты, голубые сапфиры, красные рубины и монеты всех стран на чеканных золотых блюдах. Свой крест, медальоны, аграфы и перстни Сабаттий выменял на золотые червонцы с изображением Иисуса и литерами Базилевса. Монеты, выбитые Константином V, были запечатлены простым знаком благословляющей руки. К номизмам присовокупились получервонцы и трети червонцев – цмизмионы и тризмиционы или кокки, много серебряных кераций и груды меди. Сгибаясь под их тяжестью, в своем безумном взгляде отражая нежданное богатство, он мечтал о небывалой торговле арбузами, не о жалких, скудных продажах, но о сбыте необычайном, когда вся Византия вскоре увидит лишь одни его арбузы, будет насыщаться лишь его арбузами. Заранее высчитывал он барыши от такого оборота. Они исчислялись баснословными суммами. В несколько дней продажа арбузов даст ему возможность купить целую византийскую улицу с домами, дворцами и портиками, обрамляющими форумы, залитые солнцем.

И погрузился Сабаттий в лихорадочное, кипучее осуществлен