/ Language: Русский / Genre:sci_history,

Котовский Книга 2 Эстафета Жизни

Борис Четвериков


Четвериков Борис Дмитриевич

Котовский (Книга 2, Эстафета жизни)

Борис Дмитриевич ЧЕТВЕРИКОВ

КОТОВСКИЙ

Роман

Вторая книга романа "Котовский" - "Эстафета жизни" завершает

дилогию о бессмертном комбриге. Она рассказывает о жизни и

деятельности Г. И. Котовского в период 1921 - 1925 гг., о его дружбе

с М. В. Фрунзе.

Бориса Дмитриевича Четверикова мы знаем также по книгам "Сытая

земля", "Атава", "Волшебное кольцо", "Бурьян", "Малиновые дни",

"Любань", "Солнечные рассказы", "Будни", "Голубая река",

"Бессмертие", "Деловые люди", "Утро", "Навстречу солнцу" и другим.

Книга вторая

ЭСТАФЕТА ЖИЗНИ

________________________________________________________________

ОГЛАВЛЕНИЕ:

Первая глава. ( 1 2 3 4 )

Вторая глава. ( 1 2 3 4 5 6 7 )

Третья глава. ( 1 2 3 4 5 6 )

Четвертая глава. ( 1 2 3 4 5 )

Пятая глава. ( 1 2 3 4 5 )

Шестая глава. ( 1 2 3 4 5 6 7 8 )

Седьмая глава. ( 1 2 3 4 5 6 7 )

Восьмая глава. ( 1 2 3 4 )

Девятая глава. ( 1 2 3 4 5 6 )

Десятая глава. ( 1 2 3 4 5 6 7 )

Одиннадцатая глава. ( 1 2 3 4 )

Двенадцатая глава. ( 1 2 3 4 )

Тринадцатая глава. ( 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 )

Четырнадцатая глава. ( 1 2 3 4 5 6 )

Пятнадцатая глава. ( 1 2 3 4 5 6 )

Шестнадцатая глава. ( 1 2 3 4 5 )

Семнадцатая глава. ( 1 2 3 4 5 6 7 )

Восемнадцатая глава. ( 1 2 3 4 5 6 7 8 9 )

Девятнадцатая глава. ( 1 2 3 4 5 6 7 )

Двадцатая глава. ( 1 2 3 4 )

Двадцать первая глава. ( 1 2 3 4 5 6 7 8 9 )

________________________________________________________________

П Е Р В А Я Г Л А В А

1

Когда можно считать, что кончилась в Советской России гражданская война? Когда прозвучал последний выстрел? Самый последний, после которого действительно настала тишина?

Григорий Иванович Котовский часто размышлял об этом, перебирая в памяти отгремевшие бои, минувшие атаки, походы, треск вырвавшихся вперед пулеметных тачанок, сверкание обнаженных клинков.

Кончилась ли гражданская война в тот день, когда генерал Деникин, бросив свою разбитую армию на произвол судьбы, отплыл из Новороссийска на французском военном корабле? Это был март 1920 года. Генерал избегал смотреть в глаза своим унылым адъютантам. А французские матросы еле сдерживали смех, глядя на побитого белого генерала.

Впрочем, может быть, гражданская война прекратилась в тот день, когда в феврале 1920 года Иркутский ревком вынес смертный приговор Колчаку за измену отечеству? Тогда иркутский финотдел принял по описи 5143 ящика и 1680 мешков с золотыми слитками, которые хотел увезти с собой Колчак, прихватив это золото, видимо, на память о любимой родине.

А может быть, считать концом гражданской войны взятие Блюхером Перекопа? Или тот знаменательный день 15 ноября 1920 года, когда французский адмирал прислал на крейсер "Корнилов" барону Врангелю насмешливую радиограмму: "С почтительным приветствием желаю счастливого пути до Константинополя"? Или тот блистательный день 16 ноября 1920 года, когда командующий Южным фронтом Фрунзе телеграфировал Ленину: "Сегодня нашей конницей занята Керчь. Южный фронт ликвидирован"?

Но пулеметные очереди продолжали прорезывать тишину, выстрелы из-за угла продолжали выхватывать из советских рядов лучших людей. Котовский при одном воспоминании о гибели боевых друзей и соратников приходил в ярость:

- Дорого вам обойдутся эти злодеяния, господа империалисты! И напрасно стараетесь. Разве можно заставить солнце не взойти над землей! Разве можно остановить половодье, замедлить приход весны!

И так щемило сердце, когда сознавал, что невозвратимы утраты, что больше никогда не придется ему увидеть светлой улыбки комиссара Христофорова, брызжущей жизнерадостности красавца Няги, рассудительного спокойствия папаши Просвирина, буйной отваги Макаренко, верности долгу многих и многих, сложивших головы в жарких схватках с врагом.

- Эх, ребятки, ребятки! - горевал Григорий Иванович. - До чего же мне жаль вашей загубленной молодой жизни! А случись начать все сначала, не задумался бы опять повести вас в бой. Зачем же и жить, если не для блага матери-родины? И разве жизнь измеряется днями? Жизнь измеряется славными делами!

Тут Григорию Ивановичу вспомнился командир полка, который сожалел, что Котовскому не удалось "отбояриться от корпуса". Котовский при одном этом воспоминании потемнел и нахмурился. Брови у него сдвинулись, глаза стали острыми.

- Леля, ты не помнишь, как звали пехотного командира, который хвастался, что у него превосходный квас приготовляют?

- Это Мосолов, что ли? - тотчас откликнулась Ольга Петровна из соседней комнаты. - Как не помнить! Он еще говорил, что вы выполнили на сто процентов заданную норму по защите революции и теперь имеете право на перекур. Мосолов это! Комполка, Павел Архипович Мосолов.

Котовский и сам помнил, что Мосолов. Но у него была такая манера: если ему человек не очень нравился, он нарочно путал, перевирал его фамилию, а то уверял, что и вовсе ее запамятовал.

- Мосолов? Ты точно помнишь? А не Мозгляков? Ишь ты! Мосолов! Приезжай, говорит, роскошным квасом угощу. Выполнили, говорит, заданную норму по защите революции. Гадость какая! Вот ведь и командир, и даже коммунист, кажется, а как рассуждает! Леля! Как это у Ленина говорится? Мелкобуржуазная стихия страшнее всяких Деникиных? Верно. Хорошо сказано! Еще кровь после гражданской войны не засохла, а этот Моргунов - или как его? - уже квас заваривает, изволите ли видеть, требует перекура! Права на перекур! Нет, голубчик Москаленко! Коммунистом нельзя быть от сих до сих, только от восьми утра до пяти пополудни, только в приемные часы. Коммунистом нужно быть всегда и во всем, в каждом поступке, в каждом помысле. Иначе ты не будешь коммунистом...

Вот тут и определи, когда кончилась гражданская война!

Ну хорошо. Управились с Петлюрой. Гонялись за бандой Грызло, истребили Гуляй-Гуленко и еще десяток-другой "гуляев". Кажется, все? Можно заняться мирным трудом? Не тут-то было!

Сгинул черный барон, но гуляет по Северной Таврии батька Махно со своим сподручным - анархистом Волиным-Эйхенбаумом. Убийства, грабежи. Вырезывает семьи советских служащих от мала до велика, не щадя ни детей, ни женщин. Нападает даже на штабы советских воинских частей. Одно за другим поступают неутешительные сведения. Вот раздеты догола и убиты двенадцать красноармейцев. Вот ограблен ветврач. Убит каптенармус, везший обмундирование. Еще и еще убийства, еще ограбления. Махновцы делают дерзкие вылазки и прячутся в балках, степях. И где ни копни - в селах, на хуторах - всюду напрятано оружие.

Помнит все передряги этой изнурительной степной войны Григорий Иванович. Задача поставлена - в кратчайший срок очистить от банд Украину. Включились в это дело 1-я Конная, 2-я Конная, 4-я армии. Хорошо поработали богучарцы. Решительно действовала Интернациональная кавалерийская бригада. Вскоре нащупали махновский отряд Каретникова. Загнанный в деревню Андреевка и окруженный со всех сторон Махно использовал небрежность как раз вот таких пентюхов вроде Мосолова и прорвался на север. Для его преследования были созданы специальные летучие отряды. Наконец Махно вынужден дать бой в районе сел Федоровка - Акимовка, разбит, и куда же ему податься? Конечно за кордон! Конечно в Париж! К своим хозяевам!

Вот вы и прикиньте! Всего лишь Махно, а возни сколько? Считать ли эти кровавые стычки продолжением гражданской войны? Считать ли, что гражданская война кончена, если в одну только Тамбовскую губернию понадобилось отправить против эсера Антонова кроме бригады котовцев отряд особого назначения, взвод батареи, полк кавалерии, полк особого назначения ВЧК, автоброневой отряд имени Петросовета...

Редко удается Григорию Ивановичу размышлять обо всем этом в одиночестве. Всегда кто-нибудь да заглянет: тот пришел за советом, этот с жалобой. Приезжали старые соратники по боевым походам. Григорий Иванович успел приглядеться к каждому. Когда он высмотрел, что у мальчика, прибившегося к бригаде еще в Тирасполе - у Кости Гарбаря, - музыкальные способности? Когда заметил, что Миша Марков ведет дневники, и составил для него план будущего? Когда решил послать командира Николая Криворучко на Военные академические курсы?

Григорий Иванович Котовский рассылал по всем направлениям своих кавалеристов. Эти по возрасту демобилизованы, так пусть разводят сады, выращивают сахарную свеклу - скоро стране будет нужно много опытных красных агрономов. Те пусть едут получать образование.

Котовский, как сеятель, разбрасывал семена, как садовник, делал прививку диким яблоням. Пусть растут люди, пусть учатся, много понадобится верных ленинцев для построения социализма.

2

Проводил он в учение и Мишу Маркова с Оксаной. Пришли они прощаться, сели на краешке стульев рядком. Оксана смущается, даже порозовела.

- Залюбоваться на вас можно! - сказала Ольга Петровна. - Такие славные ребята!

Тут уж и Марков растерялся:

- Какие мы славные? Самые обыкновенные.

- Не спорь. Да и время сейчас такое - обыкновенных нет, повывелись.

Оксана и Ольга Петровна накрывали на стол, возились по хозяйству и беседовали, причем попутно Оксана получила множество практических советов.

- Непременно учись, - говорила Ольга Петровна, протирая тарелки, сейчас вся Россия учится. Дорожи каждым часом, ничего не откладывай, чтобы после не жалеть. Кто знает, что еще будет? Всякое может быть.

Мишу Маркова увел к себе Григорий Иванович. Глянул Миша в кабинете Григория Ивановича на огромную, во всю стену географическую карту. Вот она, Советская держава, раскинулась! Дороги, дороги, куда хочешь, туда и поворачивай.

Котовский сразу поймал его пытливый взгляд.

- Хороша? - широким жестом охватил он цветные пятна губерний, голубые извилины рек, кругляшечками обозначенные города и села. - Наша!

В голосе его звучала гордость. Так хозяин показывает свои угодья леса, пасеки, пастбища.

Марков уезжал в Петроград. Он уже знал Москву, поэтому ему не так страшно было ехать в большой незнакомый город. И потом - ведь с ним Оксана!

Котовский говорил и как будто вглядывался во что-то, что еще не ясно видно:

- У капиталистов все держится на необразованности. Когда народ мало знает, его легче обманывать. Что ни набреши, всему поверят. А нашей стране нужны умные, образованные люди. Я заметил - ты пишешь дневники. Раз у человека потребность записывать мелькнувшие мысли, значит, у него писательская жилка. Учти. Писатель - это знаешь что такое? Это, брат, звание! И ответственность! И труд! Не все выдерживают, а ты выдержишь. Уж если такие походы одолел, значит, луженый, значит, силен.

Котовский задумчиво смотрел на Мишу.

- Конечно, талант нужен. Есть у нас дуболомы, воображают, что в писатели можно назначать - выдал ему направление, дал справку об уплате членских взносов, - и готов Лев Толстой. А дело-то, видать, посложнее. Тут с кондачка нельзя подходить. Вот если бы по садоводству, я бы тебе все растолковал. А насчет писательства - это пускай с тобой Крутояров опытом делится. В гражданскую он военным корреспондентом разъезжал, тогда мы с ним и познакомились. Занятный человечина. Толковый. Спрашиваю, какие курсы надо кончать, чтобы в писатели удариться? Для этого полагается, отвечает, чтобы жизнь трепала, чтобы живого места на тебе не осталось, чтобы ты сто профессий перепробовал, сто раз умирал, да не умер, и голода хватил и достатка... Я его останавливаю - не довольно ли, а он мне еще двадцать статей перебрал: и что язык свой надо так понимать, чтобы каждое слово факелом горело, и что все знать - все ремесла, все науки, всю историю, знать больше, чем все академики, вместе взятые, больше, чем лесорубы, рыбаки, охотники, сталевары, акушеры, звездоплаватели... Спрашиваю - ну а сам-то он так-таки все и знает? Все превзошел? А он мне по-латыни: scio quod nihil scio - единственное, что знаю, - что ничего не знаю. Дело, говорит, в том, что все это яйца выеденного не стоит, если нет таланта. Спрашиваю, а что такое талант? Этого никто не знает, и если, говорит, кто-нибудь будет уверять, что знает, врет, собачий сын.

- Может быть, критики знают? - робко спросил Марков.

- Критики? Едва ли.

- И вы, Григорий Иванович, не знаете? - совсем упал духом Марков.

- Ну, я-то знаю. Талант - это от большой души. Как пение птицы. Только и талант ни черта не стоит, если направлен во зло человеку. Талант предназначен, чтобы правде служить, революции. А если талант хитрит, виляет, на сторону мировой буржуазии переметнется - будь он проклят такой талант, пропади он пропадом. Понятно?

- Конечно понятно. Если, например, живет в каком-нибудь городе изобретатель. Думает-думает - и для смертной казни электрический стул изобретет...

- Вот-вот! На нем на первом и надо этот стул испробовать!

Мише Маркову пришлось по душе предложение Котовского, и он собирался еще что-то добавить остроумное, но тут раздался голос Ольги Петровны:

- Мужчины! Долго вы там будете тары-бары растабаривать? Им на поезд скоро, а я их даже еще не покормила!

Когда настал час расставания, Миша почувствовал, что у него что-то защипало в горле. И как ни храбрился, робость его охватила, так бы, кажется, бросился к мамаше котовцев Ольге Петровне и спрятался у нее, как маленький, в коленях от всех бед.

Опять - и уже в который раз! - все летело кувырком, все рушилось, ломалось. Ведь как ни воевал Миша, как ни щеголял отвагой и выправкой, в душе он все еще был юнцом и постоянно чувствовал спокойное руководство и опору, всегда знал, что рядом - Котовский, что Котовский не ошибется, Котовский выручит, Котовский - и командир, и отец родной, и начальник, и воспитатель - изберет самый правильный путь и поведет по нему.

Марков не мыслил себя вне рядов котовцев. Он вжился в этот простой и трудный солдатский уклад, стал настоящим конником и полюбил товарищей сильных, честных, отважных людей. И коня полюбил, понял его нутром, сноровкой, добился того неизъяснимого состояния, когда конь и всадник нераздельны, составляют одно целое, молниеносно принимают решение и каким-то особым чутьем избирают лучший для данного случая поступок. Овладел Марков и строевым делом - слитностью со всеми всадниками, умением по первому еле уловимому знаку начальника точно и согласованно выполнить команду. Все эти навыки стали второй натурой Маркова, его существом, плотью и кровью. Сможет ли он примениться к новым условиям? Завершалась еще одна полоса жизни, а впереди все было так неясно!

И почему это жизнь так устроена, как будто все время перебираешься в ледоход через широкую реку? Льдины плывут, сталкиваются, крошатся. Еле успеешь прыгнуть на новую льдину, как та, на которой стоял, дает трещину, расползается и исчезает бесследно в бурлящей пучине, как будто и не было ее никогда.

Давно ли это произошло, когда они с отцом с лихорадочной поспешностью собрались и ушли из дому? На всю жизнь осталось в глазах видение: в распахнутой двери силуэты двух женщин. Ветер развевает их волосы, треплет подолы. Женщины стоят неподвижно. Это мать и сестра Татьянка. Жалость, страх, смешанные с отчаянной решимостью, овладели тогда Мишей. "Прощайте! Мы уходим! Дорогая сестренка! Милая мама!" - кричало все его существо. Но они молчали - и он, и отец. И шли все дальше от дома - навстречу ветру и неизвестности.

В тот день кончилось лазоревое детство. А детство бывает только раз. В один миг разлетелось вдребезги глубокое детское убеждение, что домашний мир неподвижен, нерушим, что мама, сестренка, пятнистая кошка Марта, пыльная улица в железнодорожном поселке Кишинева и пыхающий дымогарной трубкой отец - все это установлено раз и навсегда, на вечные времена, как Птоломеева система, что все это создано специально для Миши, чтобы ему было удобно и хорошо.

Потом и с отцом разлучились. Тоже как-то внезапно. Ушел он поспешно, было даже неловко, что он уходит из отряда. Ушел - и как в воду канул. Был отец - и нет его. А вокруг все безмятежно, как будто ровным счетом ничего не случилось, как будто бы Миша не расстался с отцом, как будто бы никто и не уходил. По безучастному небу все так же плывут улыбчивые облака. Так же, как всегда, рождаются студеные рассветы, так же добрые деревья машут ветвями утомленным путникам, такие же непоседливые люди проходят и проходят мимо. А отца нет... Где он? Жив ли он? Хуже всего неизвестность. А дням какое до этого дело? Бегут как ни в чем не бывало!

Хорошо быть составной частью чего-то незыблемо прочного. Котовцы. Раз навсегда установленный уклад. Могут быть раненые, могут быть убитые, но это ничего не нарушит. Так же всегда на своем месте будет командир, так же стройны ряды, такие же будут привалы и водопои, такие же сигналы в атаку...

И вдруг теперь все изменилось, все исчезло, все растаяло, как клок дыма на пронизывающем ветру. Марков оказался один, сам по себе. Все нужно решать самому. Страшно и непривычно!

Григорий Иванович смотрит понимающими грустными глазами: разлетаются соколы!

- Адрес написан на конверте. Письмо хорошенько спрячь. Да чего там, найдешь и без адреса, не маленький. Язык до Киева доведет. Едешь ты к настоящему человеку. Писатель. Книги пишет. Неужели ты его не видел, когда он к нам приезжал? Тогда прошел слух, что бригаду расформируют, что бригада не нужна, а он после такую статьищу накатал - любо-дорого! Вознес до небес, а злопыхателей уж так раздраконил, только перья летели. Не помнишь? Небритый такой. В очках. На всякий случай запомни фамилию: Крутояров, Иван Сергеевич. А то письмо потеряешь - будешь как в лесу по Питеру бродить. Большой город, я там бывал. Знаю.

- Зачем же? Я не потеряю...

- Значит, Оксана, договорились: пиши сразу же, как доберетесь до места, - в свою очередь наказывала Ольга Петровна. - Все запомнила?

- Все, Ольга Петровна! И что улицы надо не дуже швидко переходить, сначала подывись влево, потом подывись вправо... и что домашнюю хозяйку из себя не строить, получить специальность... и что, если яйца всмятку варить, надо досчитать до ста и вынимать... и что обязательно в Эрмитаж сходить...

- Забудешь что - в письме спрашивай. Постой, хоть поцелую тебя! И тебя, Миша! Не робейте, ребята!

- Да, да! Не робеть! Не хныкать! Марш-марш! Колонна - по два! В атаку! Ура! Фамилию запомнил? Крутояров!

Миша Марков подхватил несложную поклажу, взял за руку Оксану, и они пошли.

И долго еще стояли на крыльце и махали им родные, близкие, дорогие комкор Котовский и Ольга Петровна.

Вокзал был рядом. На перроне было безлюдно.

- Как же мы теперь? - спросила Оксана, растерянно озираясь.

- Держись за меня! - ответил Миша, храбрясь. - Была команда - не хныкать. Вопросов нет?

3

Можно ли без песни побеждать? Можно ли без песни вообще жить? Песня сопровождала бойцов Котовского во всех походах. Почему-то особенно полюбилась всем русская народная песня "Скакал казак через долину". Ее пели на привале, после горячего боя, после ратных подвигов. Пели - и как рукой снимало усталость, словно после глотка студеной колодезной воды. Пели - и молодела душа, остывали горячие головы. Хорошая эта песня, она стала своеобразным гимном котовцев. Было и еще много хороших песен, так же как и много хороших, за душу хватающих голосов.

Бывало, как зальются, как уйдут в верха запевалы - будто за сердце схватят и не выпускают до последнего словечка песни.

Савелий мастер был запевать, а песен знал без счету. Каждый, кто пришел в бригаду, принес и щедрой рукой подарил всем на радость свои превосходные песни, а ведь нет больше нигде на свете таких задушевных, стройных, то задумчивых, то беспечно-удалых песен, как в нашей стране. Савелий знал песни, какие любят в пензенских деревнях, знал и раздольные волжские, и песни Приуралья. Где Савелий, там и прибаутки, и раскатистые взрывы смеха, около Савелия любят собираться.

- Запевай, Савелий, время дорого.

- Пели, пели, да есть захотели, - отговаривался Савелий, но больше для фасону, чтобы покуражиться.

- Хоть одну, дядя Савелий, еще в котлах не закипело.

- Да ну вас, что вы меня, старика, подбиваете, вон у вас молодежи сколько, покличьте Ивана...

- Ивана-а? Он поет как нищего за суму тянет! А ты у нас - райская птичка!

Савелий польщен. По его лицу видно, что выбирает, с которой песни начать. Тут уже кружок теснее собирается, все настораживаются, все готовы подхватить. А Савелий зажмурится, сморщится, а как откроет глаза - это уж другой Савелий, стряхнувший с себя все мелочи, отодвинувший все пустые заботы, Савелий - вдохновенный певец.

А все вокруг заулыбаются, лица засветятся - вот она, крылатая песня, с ней можно идти - не споткнуться, сражаться - не отступить, работать - не умаяться.

Не кокуй-ко ты, моя кукушка,

Не кокуй-ко ты, моя рябая!

заводит Савелий. И сразу дрогнет, сожмется сердце, казалось бы, и песня не печальная, а слезы навертываются на глаза - от восторга ли, от потрясения ли.

Савелию только начать. Закончил одну, наперебой заказывают другую. Сначала пристанет к пению несколько голосов, потом больше, больше. Стройный, согласный хор сливается в трехголосье:

Прощай, сторонушка родная,

Прощайте, милые друзья,

Благослови, жена, не знаю

Иду на смерть, быть может, я...

И после этой протяжной - задорная, разухабистая:

Как во поле-полюшке

Елочка стоит,

Елочка стоит

Кудреватая...

Давно уже пора на ужин. Нехотя расстаются с чародейством, с песенным волшебством. Но впереди целый вечер. А тут присоединятся к любителям пения украинцы... А кто встречал хоть одного украинца, который не знал бы множества изумительных украинских песен и не владел самым превосходным голосом? Они научили бойцов петь "Ой у лузи", "Реве та стогне", научили песне о вдове, которая "брала лук дрибненький", и о той дивчине, которая "в синях стояла, на козака моргала". А там затянут кавалеристы-молдаване свои протяжные дойны...

Из поездки в Петроград, куда ходили бить Юденича, котовцы привезли новые песни, которым научили питерские рабочие, сражавшиеся в одном с котовцами строю. Полюбилась с тех пор бойцам песня про кузнецов, чей дух молод, "Смело, товарищи, в ногу", с большим чувством, стройно и торжественно исполняли "Интернационал".

И где бы ни заводили песни, везде непременно оказывался юный пулеметчик Первого кавполка, общий любимец Костя Гарбарь.

Он старался быть достойным звания котовца. Выполнял важные поручения, пробираясь в тылы врага. Однажды попал в плен, не растерялся, бежал и принес сообщение о расположении войск белополяков, за что был награжден орденом Красного Знамени. Он уже не ограничивался тем, что подносил патроны. Он стал пулеметчиком Первого кавполка Отдельной кавалерийской бригады Котовского и участвовал во всех боях.

Но вот кончался бой, и Костя снова превращался в застенчивого паренька, со звонким голосом, удивительным слухом и впечатлительной душой. Ольга Петровна часто видела, как он слушал пение птиц, не перестававших петь даже в те грохочущие годы. Костя испытывал неизъяснимую любовь к пернатым. То он бросал крошки голубям, галкам, воробьям где-нибудь на задворках деревни, то мастерил скворечник... А когда в освобожденном от вражеской своры городе политотдел бригады проводил митинг, устраивал спектакль, тут уж никогда не обходилось без живейшего участия Кости.

Заветной мечтой Григория Ивановича было создать духовой оркестр. А время было такое, что не до оркестров, да и откуда было взять необходимые инструменты, где добыть музыкантов?

Григорий Иванович распорядился, чтобы выискали среди бойцов таких, кто умел играть на чем-нибудь.

- Пусть он хоть на балалайке "Барыню" может отколоть, - объяснял Котовский, - или даже совсем ни на чем не играет, но наклонность у него к музыке есть, слух есть!

Второй приказ - бережно собирать музыкальные инструменты, какие попадутся среди трофейного имущества.

- Что попорчено - починим. Что непригодно - выбросим, - говорил Котовский командирам полков и эскадронов. - А музыка вот как нам нужна! Музыка дух поднимает, музыка - это знаете какое великое дело! Там, где человек давно бы свалился без сил, под музыку он промарширует от востока до запада.

И ведь добился своего Григорий Иванович! Уже в двадцатом году - на что трудный год! - в бригаде появился оркестр, свой великолепный оркестр. В нем было человек четырнадцать - пятнадцать музыкантов. Когда они принимались с усердием за работу, получалось очень внушительно: стекла дрожали.

Устраивали иногда и спектакли. Обычно на спектакль приходили и местные жители, и бойцы. Перед началом оркестр играл революционные песни, особенно хорошо получалась "Варшавянка". Исполнялись также старинные марши. Начинался митинг с вопроса о текущем моменте, потом выступали ораторы по темам: "Что такое капитализм", "О бюрократизме", "За что мы боремся". После выступлений пели "Интернационал", а затем шла пьеса "Червонный огонь", или "Мартын Боруля", или "Сватанье на Гончаривцах".

Костя был одним из самых усердных участников шумового оркестра и хоровой декламации "По рельсам дней". Он старательно выговаривал:

Звуков гроза!

Враз тормоза

Грохнули, грянули,

Дрогнули, прянули

В даль! - говорят.

В путь! - говорят.

В даль! В даль! В даль!

По окончании спектакля непременно устраивались танцы, и тогда оркестр, к полному удовольствию местных красавиц, старательно отбивал такты падеспани, краковяка, играл вальсы "На сопках Маньчжурии", "Оборванные струны" и в заключение при шумном одобрении присутствующих наяривал русскую "Барыню" и украинский гопак.

Как любил свою "музыку", так он называл оркестр, Григорий Иванович Котовский! Как гордился своим детищем! Иногда он сам присоединялся к оркестрантам и играл на кларнете. Лицо его делалось серьезным, сосредоточенным. А музыкантов до того воодушевляло участие в оркестре командира, что они буквально творили чудеса. Играя на слух, они вскоре разучили попурри из оперы "Запорожец за Дунаем" и фантазию "Колосья" на темы русских народных песен.

- Слыхали? - спрашивал Котовский. - Орлы! Даже из оперы могут! Квалификация!

И тут же отдавал строгое приказание:

- Выдать музыкантам все как полагается по форме, чтобы были красавчиками, - ведь музыканты у всех на виду! А вы, музыканты, постарайтесь, чтобы ремни были всегда подтянуты, обмундирование аккуратно пригнано, чтобы трубы блестели ярче солнца! Понятно?

Затем Григорий Иванович рассудил, что оркестру не пристало ездить на разномастных лошадях. Подобрали одинаковых белых коней, один к одному, и Котовский часто проверял, хорошо ли у них расчесаны гривы, ровно ли подстрижены хвосты.

- Чтобы картинка была! Лошадь человеку - крылья! Запомните. А музыка - она поднимает человека вверх, благородные чувства рождает.

После одного концерта Григорий Иванович вызвал к себе Гарбаря, обнял его за плечи:

- Молодец, Костя! Здорово у тебя получается! А я все смотрел-смотрел на тебя и думал - а ведь у парня талант, у парня музыкальные способности обнаружились, нельзя, думаю, зарывать в землю талант, довольно стыдно будет зарывать талант!

Костя слушал, похвалы ему нравились, но дальнейшие слова командира заставили его насторожиться.

- Так вот, Костя. Я все взвесил, все обдумал и считаю, что настало время тебя в люди выводить.

"В какие люди? - встревожился Костя. - Разве может быть на свете более почетное место, чем бригада Котовского, дивизия Котовского, кавалерийский корпус Котовского?"

- Мы должны, - продолжал Котовский, ласково разглядывая Костю, любуясь им, - мы обязаны помочь тебе стать хорошим, образованным музыкантом - таким, чтобы ты вполне изучил это дело. Что говорить, приятно послушать "На сопках Маньчжурии", хорошо этот вальс звучит, любят его. Но это еще узенькая тропинка у подножия высоченных утесов. Давай, Константин Андреевич, брать неприступные выси, крутые подъемы. Ты мой питомец, и я позабочусь, чтобы ты серьезно занялся музыкой, чтобы ты стал настоящим музыкантом.

Этот разговор расстроил Костю. Не подшутил ли над ним командир? Не мог же он на самом деле посоветовать учиться музыке? И кому посоветовать? Пулеметчику! Бойцу, прошедшему все военные дороги! Коннику Котовского!

И назавтра Костя размышлял о странных речах командира:

"Главное, еще называет меня по имени-отчеству! Никто еще никогда не называл меня так!"

Думал, думал, да и позабыл об этом разговоре. Вдруг вызывают в штаб.

Явился. Порядок знает.

А в штабе ему сообщают, что по приказу командира корпуса Константина Гарбаря переводят в музыкантскую команду.

Кровь прилила к щекам Кости. Он почувствовал себя оскорбленным, униженным, как будто его ударили по лицу.

Выскочил из штаба и даже не может сообразить, в какую сторону ему надо. В музыкантскую команду! Его, строевика! Его, бесстрашного пулеметчика! Да за что же это, за какую провинность? Что он, обозник какой-нибудь, тыловик, чтобы его в музыкантскую команду зачислять?!

В полном расстройстве чувств, весь опустошенный, окаменевший, шагал Константин Гарбарь по улице. Удар казался ему тем более болезненным, что исходил от обожаемого командира, которому он беспредельно верил.

Хорошо же! Он службу знает. Приказ есть приказ, и надо его выполнять.

Явился, как полагается, к краскому Сорокину и отрапортовал четко, бесстрастным голосом, что "прибыл в ваше распоряжение такой-то, такой-то боец-пулеметчик Первого кавполка". Отрапортовал, но голос зазвенел и осекся, подступили непрошеные слезы. Это привело в еще большее отчаяние: не хватает, чтобы разревелся, как мальчишка!

Но встретил ласковые, умные, чуть улыбающиеся, все понимающие глаза капельмейстера полка Ивана Дмитриевича Сорокина. Казалось, он проникает в самые сокровенные мысли, участливо расспрашивая Костю о его родных, о его детстве, рассказывая о себе:

- Вы знаете, Гарбарь, мне так посчастливилось: окончил в Петрограде класс военных капельмейстеров и получил назначение в такую прославленную воинскую часть! Я повстречал здесь истинных ценителей музыки. Впрочем, музыку нельзя не любить. Мне очень понятны слова гениального Глинки: "Музыка - душа моя". Как это верно!

Сначала Гарбарь слушал капельмейстера насупясь. Очень боялся, что его начнут утешать или уговаривать. Но Иван Дмитриевич был чуткий человек. Главное, он на самом деле любил музыку самозабвенно, даже исступленно, и невольно заражал этой любовью других. Вместе с тем он был застенчив и скромен до чрезвычайности. Скажи ему кто-нибудь, что он человек большой культуры, что он редкостный знаток музыки, особенно русской, - Иван Дмитриевич переполошился бы, замахал руками:

- Да ну вас совсем! Какой я знаток! Какая там культура!

Прошло немного времени, и Гарбарь перестал стыдиться своего нового назначения, понял, что не зря Котовский откомандировал его в музыкантскую команду. Теперь Константин Гарбарь недоумевал, как он мог обидеться на то, что его сделали избранником, поверили в его талант?

Начались настойчивые, упорные занятия. Сорокин учил Костю игре на трубе. Он был требователен, не довольствовался малым, не любил делать кое-как, лишь бы что-нибудь получалось. Он хотел, чтобы музыкант не только овладел инструментом, но и глубоко знал свое дело. Поэтому старался привить любовь к музыке, к народной песне, стремился расширить кругозор оркестрантов. Костя узнал от учителя множество таких вещей, о каких раньше не имел и понятия. Костя занимался элементарной теорией, изучал историю музыки. И удивлялся: как же он мог жить, ничего этого не зная?

- Давно известно: с тех пор как возникло различие между скотом и человеком, - надо быть человеком, а не скотом, - говаривал Иван Дмитриевич. - Но если кто-нибудь упрямится? Мне, товарищи, крепко запомнилось чье-то утверждение, что только для злых людей не существует песни. На самом-то деле, ну как же без песни? Вы только подумайте! Наши лучшие люди - революционеры, большевики - уж, кажется, боролись, рисковали жизнью, томились в тюрьме - вроде бы не до песен. Ан нет! Я близко знаком с одним человеком, он вместе с Лениным, в тех же краях отбывал ссылку. Так он рассказывал: только соберутся, бывало, вместе, там, в сибирской глуши, непременно поют. Поют "Смело, товарищи, в ногу", "Замучен тяжелой неволей", "Вихри враждебные"... Это так естественно и понятно: песня душу возвышает, песня крылья дает! Кстати, знаете ли вы, кто песню "Смело, товарищи, в ногу" написал? Не знаете? Так я вам расскажу. Она написана в Бутырской тюрьме, написал ее Леонид Петрович Радин, а исполнена она была впервые самими политическими, когда их вывели из Бутырки, отправляя в этап. Да, друзья, песня - это великое дело. И какие прекрасные песни создал наш народ!

Иван Дмитриевич смущенно замолк.

- Извините меня, пожалуйста. Я немного увлекся. Но ведь есть вещи, о которых нельзя спокойно говорить. Продолжим занятия.

Но извинялся он напрасно. Слушали его всегда с удовольствием. За короткое время оркестранты поняли своего учителя и привязались к нему. "Красный маэстро" - любовно называли его.

А Костя Гарбарь вступил в волшебный мир чудес. Что ни день - новые откровения. Все наводило на размышления, все изумляло, заставляло по-новому смотреть не только на музыку - на всю жизнь. Все повергало в трепет и смятение. Ведь у Кости фактически не было детства. Сразу солдат, партизан, сразу - бои, трудные переходы. Все сразу, вдруг, без интервалов, без постепенных перемен. И учиться не оставалось времени. Теперь приходилось наверстывать.

И Костя нажимал. Хлынули в его сознание широким потоком самые разнообразные факты, обобщения, теории. И все необходимо было усвоить. А чего можно достигнуть без труда?

Костя целый день ходил как в тумане, узнав, что Петр Ильич Чайковский за двадцать восемь лет композиторской деятельности создал 76 опусов, 10 опер, 3 балета. Да кажется, чтобы написать одну такую оперу, и то не хватит самой длинной человеческой жизни! И легко сказать: опус. Чего стоят такие "опусы", как шесть симфоний! А концерты?!

Когда Костя, поехав с Иваном Дмитриевичем в Москву, впервые услышал музыку Чайковского в отличном исполнении, он даже заболел. Это было настоящее потрясение. Были они на опере "Евгений Онегин". Костя не поверил Ивану Дмитриевичу, что "Евгений Онегин" только через пять лет после создания попал на большую сцену, что "Руслан" Глинки после первой же постановки был снят с репертуара на пятнадцать лет, что "Каменный гость" Даргомыжского был встречен враждебно и публикой и критикой и тоже снят с репертуара, что так же не повезло и "Борису Годунову"... Все это Костя слушал недоуменно.

Он был зачарован, он бредил музыкальными образами, мелодиями. Иван Дмитриевич, счастливый, что его ученик так жадно впитывает впечатления, рассказывал о "могучей кучке", о том, что Алябьев написал более ста романсов, Варламов - более двухсот пятидесяти и что многие романсы Глинки устарели из-за безвкусных текстов. Иван Дмитриевич рассказывал и сам то и дело напевал. Или подбегал к пианино и наигрывал отрывки из арий, романсов... И трудно сказать, кто больше увлекался - учитель или ученик.

Так вот и шли дни. И шла учеба. И складывались определенные вкусы, определенные взгляды. Константин Гарбарь становился взрослым. А Котовский, оказывается, глаз с него не спускал, был в курсе всех его переживаний и успехов.

Котовский не только сам присутствовал на концертах и слушал выступления духового оркестра, давно уже перешедшего от незамысловатых полечек к исполнению серьезных вещей. Котовский настоял на том, чтобы послушали его "музыку" Михаил Васильевич Фрунзе и Александр Ильич Егоров. Котовский знал, что Егоров женат на пианистке и сам отлично разбирается в музыке. Во Фрунзе Котовский ценил опытного полководца, образованного марксиста, но знал также о его пристрастии к литературе, о его дружбе с Фурмановым, о его любви к пению.

В этот вечер оркестранты страшно волновались. Начиная концерт, их красный маэстро, бледный, с выступившими каплями пота на лбу, прошептал:

- Ну, ребятки, не подкачайте! Сегодня у нас такие слушатели... Душу выверните, но покажите, на что вы способны!

Концерт понравился. Фрунзе задумчиво сказал:

- Какие неисчерпаемые запасы вдохновения таятся в народе! И какая же прекрасная жизнь будет на земле, когда коммунистическое общество даст возможность каждому выявить все свои способности, всю красоту души!

Егоров, прищурясь, молча слушал, что говорит Фрунзе. И только после долгой паузы вздохнул:

- Казалось бы, отвоевали - и дыши полной грудью. Так нет же, и сейчас не затихают бои. Я сужу по своей работе в Коллегии военной промышленности. Ох трудно! Это вам не шашки вон, в атаку марш! Там враг виден сразу - вот он весь, руби. Здесь его нужно еще распознать, еще решить, как с ним поступить дальше, действовать ли убеждениями или гнать взашей. Сложное время.

Все трое - Котовский, Фрунзе и Егоров - стояли возле самого оркестра. Фрунзе был коренаст и внушителен, широкоплечий Егоров с открытым русским лицом был ему под стать, а Котовский, словно отлитый из бронзы, складный и сразу привлекающий к себе внимание, дополнял эту живописную группу.

Вскоре после этого памятного для Гарбаря дня его вызвал Котовский.

- Поздравляю, товарищ музыкант! - воскликнул Котовский, как только Гарбарь появился в дверях. - Теперь перед тобой будет открыта широкая дорога. Иди и не робей! Отправляем тебя в Москву, все уже согласовано и утрясено. Будешь слушателем военно-капельмейстерского класса. Дальше сам посмотришь, что и как. Мой же наказ один: всегда находись в гуще сражений!

4

Что касается Савелия Кожевникова, то тут вопрос был ясным. Савелий благополучно добрался до своей Уклеевки - деревни на шестьдесят дворов, раскинувшихся на косогоре.

Это случилось в феврале, а февраль - бокогрей, широкие дороги, он предчувствует весну, солнечные деньки, цветущее раздолье. Встретили Савелия с почетом: герой! Ни одной избы не миновал Савелий, у всех откушал хлеба-соли. И все приговаривал:

- Наша кобылка ни одних ворот мимо не проедет, все заворачивает!

А кругом братья да сватья, одни близкие, другие дальние родственники, что называется, нашему огороду двоюродный плетень. Блинами потчуют. Савелий давно блинов не едал, но знает, как макать блины в сметану:

- Где блины, там и мы! Накладывай!

Однако видит: живет народ не густо. Совсем разорен, землю-то засеяли осколками да минами - пустырь! Все надо начинать сначала. Спасибо товарищу Ленину: продразверстку заменил справедливым натуральным налогом. А то отощали до последней крайности: день не варим, два не варим, день погодим да опять не варим. И это где? В Пензе, испокон веку славившейся урожаями! Где яблони и вишни цветут!

Савелий за годы скитаний чудес наслышался, повидал жизнь. Рассказывает землякам:

- Теперь все по-новому будет. Не так, как в старину, все по приметам да на глазок: ранний сев ярового начинали с Юрия, средний - с Николы, поздний - с Ивана, огурцы сажали на Леонтия-огуречника, а овес полагалось сеять, когда босая нога на пашне не зябнет. Или взять, к примеру, садовое дело. В наших краях выходили в полночь потрясти яблони - это считалось для пользы урожая. А какая в том польза? Дело будет вернее, коли руки приложить, а поработаешь до поту - так и поешь в охоту, и будет чего поесть.

Правильно рассуждал Савелий, одного не учел: безлошадной стала Пензенщина. А без лошади какое хозяйство? Слыхать, тракторы будут выданы, а до той поры хоть пропадай.

И вот надумал Савелий написать Котовскому, слезно просить о подмоге.

"Дорогой отец и товарищ командир! - писал Савелий. - Вел ты нас в бой, учил побеждать, а теперь пришло время одерживать победы над недородом. Мелка река, да круты берега. Ответишь отказом - не обижусь, а только вся надежда на тебя. Мы знаем, что всегда ты откликался на людское горе. Без коня, сам знаешь, трудно поправиться. На чужом коне в гости не ездят, а без коня и одной борозды не проведешь. После полного разорения мы вроде как погорельцы..."

Письмо было обстоятельное. Савелий рассказывал о всех деревенских делах, полный отчет представил своему любимому командиру. Сообщил, что межи в Уклеевке уничтожили, хозяевать будут по-социалистически, что отстраиваются, и лес в сельсовете уже отпущен, и что он, Савелий, по поручению схода передает красному командиру революционный привет.

Много писем приходило в Умань командиру корпуса. Писали со всех концов и по самым разнообразным поводам. Бывшие бойцы и командиры бригады просили взять их обратно в корпус. Обращались и с другими просьбами. Один хлопотал, чтобы ему поставили протез. Другой благодарил за материальную поддержку. Писали Котовскому с большой любовью, были трогательны и искренни их обращения к "дорогому, незабвенному нашему папаше, командиру славного 2-го кавкорпуса".

Ни одно письмо не оставалось без ответа, ни одна просьба не оставалась неудовлетворенной. Ольга Петровна не раз слышала, как Котовский наказывал:

- Командир - воспитатель своей части, он служит примером для массы не только на службе, но и в личной жизни. На нас смотрит народ.

Ольга Петровна думала:

"Эти слова следовало бы поместить в служебном кабинете каждого начальника, каждого командира, каждого руководителя - все равно, на военной он службе или на гражданской".

Не раз Ольга Петровна замечала, что высказывания Григория Ивановича содержат ценные мысли. Вот только нет времени записывать. А жаль. Особенностью Котовского было умение схватывать самое основное.

"Может быть, - думала Ольга Петровна, - сказывается привычка давать команду - команда должна быть предельно ясна и лаконична. Может быть, играет роль и то обстоятельство, что он всегда с народом, с простыми, простосердечными людьми. С ними нельзя хитрить, нельзя говорить уклончиво, туманно. С ними либо молчи, либо руби правду-матку".

Получив письмо от уклеевского председателя, Котовский тотчас справился, нет ли в корпусе лошадей, ставших непригодными к боевой службе. Такие лошади нашлись.

- Если нашлись лошади, - решил Котовский, - то должно найтись и зерно "Рассвету" для посева!

Савелию сообщили, что он может приезжать за подарком. Он приоделся, расчесал бороду и приехал важный, представительный, в сопровождении приемочной комиссии, состоящей всего из двух человек, как он отрекомендовал их, - два брата Кондрата.

От зерна долго отказывался, а когда уломали, стал вымерять, прежде чем дать расписку в получении:

- Без меры и лаптя не сплетешь.

Григорий Иванович пригласил всех к обеду. Тут опять пошли савельевские побасенки да прибаутки - одна другой занятнее. Усаживаясь за стол, он заявил, что, сколько ложка ни хлебай, не разберет вкуса пищи. А когда его земляки стали из вежливости отказываться, Савелий посоветовал:

- Не поглядев на пирог, не говори, что сыт.

Но прибаутки прибаутками, а о делах успел поговорить и горячо благодарил за помощь.

Котовскому было приятно видеть, как человек стал иным только потому, что при своем основном деле. Повадки другие, сознание, что отныне положение уравнялось: Котовский над корпусом, а он, Савелий, над урожаем командир.

Однако за степенностью просвечивали, как солнечные зайчики сквозь облачную хмурь, прочная любовь и уважение.

- Теперь уж вы к нам наведайтесь, - говорил он, - не погнушайтесь. Не все такая сермяжная жизнь будет, ужо поправимся. Кабы не проклятая война, давно бы расцвела Расеюшка лазоревым цветом на свободе.

А потом как бы по секрету добавил:

- Мое соображение такое: они, подлюки, - те, кто с интервенцией лезет, - для того нас и ворошат, для того нас и от дела отрывают, чтобы после Советскую власть охаять: вот, мол, глядите, люди добрые, ничего у них из социализму этого не получается! Ай неправильно говорю? Скажи?

- Не пройдет у них этот номер! - жестко ответил Котовский. - Мы пушечки-то приготовим, чтобы не повадно было нос к нам совать.

- Это-то да! Свинье в огороде одна честь - полено...

- Пушечки приготовим, а тем временем и по хозяйству сообразим. Такая расчудесная жизнь у нас пойдет, что любому-каждому станет ясно - вот какое устройство надобно для всех на земле. А что капиталисты злобятся - так им на роду это писано.

- Всю ночь собака на луну пролаяла, а луне и невдомек, - поддакивал Савелий.

- Луна далеко, а мы и близко, да не укусишь.

Погрузили в вагоны лошадей, которых корпус передавал коллективу "Рассвет". Савелий распрощался, прослезился напоследок:

- Многих ты человеком сделал, дорогой наш командир! Ох многих!

Забрался в вагон, вспомнил что-то и выпрыгнул снова на платформу.

- А что, правда или нет, будто международная буржуазия жалуется: большие, дескать, убытки понесли они в России, что, дескать, очень это им обидно?

- Пишут, восемь миллиардов всадили.

- Еще бы немного - вся Россия - фьють?

- Вроде того.

- Плачутся?

И наклонясь к самому уху командира корпуса:

- Когда волк примется хныкать, жаловаться на горькую волчью судьбу и проливать горючие слезы, держись подальше от волчьей пасти, не заслушайся смотри, сожрет!

- Знаю! - отозвался Котовский. - Я это хорошо знаю!

Савелий с минуту смотрел ему в лицо и, видимо вполне успокоенный и удовлетворенный, снова полез в вагон.

Поезд все не трогался. Савелий подошел к окну. Котовский смотрел на пензенского чудодея, любовался и гордился им.

"Какая цельная натура! Какое сердце! - думал он, улыбаясь. - Кабы не уймища обязанностей, кабы не корпус, не все заботы и неотложные хлопоты махнул бы с ним в деревню и работал бы агрономом! Вот бы свеклищу вырастили! Вот бы поставляли государству хлеба! Такие бы дела заворачивали, что любо-дорого посмотреть, что небу жарко бы стало!"

Савелий как будто догадался, о чем думка у его командира, крикнул из окна:

- Благодать у нас в Уклеевке! Греча цветет! Эх, командир, нам бы с тобой вместях действовать! Ведь земля - она памятная, она благодарственная, она на ласковое слово сторицею воздает. Ты не обижайся на меня, старого болтуна. Любя я! Разве не понимаю, что ты птица большого полета? Очень даже понимаю и чувствую!

Как бы одобрительно отзываясь на слова Савелия, раскатисто закричал паровоз:

- Ого-го-о!

Вагон качнулся, лязгнул и двинулся.

В Т О Р А Я Г Л А В А

1

Тишина... Полная тишина. Советская страна занята мирным трудом: исправляет взорванные мосты, очищает пашни от осколков снарядов. По железным дорогам снова должны мчаться нарядные поезда, на полях снова должны колоситься золотые урожаи.

Россия в эти дни походила на жилище, в котором только что похозяйничала шайка грабителей. Все перепортила, переломала, что могла, разворовала, разграбила и ушла с мешками награбленного, перешагнув через лужи крови, стынущие у порога. Что и говорить, добыча была богатая. В Архангельске передрались из-за складов льна. Англичане ухватили больше, чем американцы. На Кавказе вывезли всю нефть, в Черном море угнали все корабли. Японцы грузили на свои суда что попало: каменный уголь, лес, ценные меха... Ничем не брезговали.

К 1920 году уровень экономики России был низведен до уровня экономики царской России второй половины девятнадцатого столетия.

- Вот с чего приходилось начинать.

Тишина была обманчивой! Коварной была тишина! Правда, уже никто не засылал войска на нашу землю, не выгружал оружие в наших портах. Но там, за рубежом, отливали новые пушки, готовя нападение на Страну Советов, разрабатывали новые планы, вынашивали новые заговоры.

"Русский Рокфеллер", как называли его в парижской прессе, известный в коммерческих кругах фабрикант Рябинин был одним из тех, кто создал в 1920 году в Париже Русский торговый, финансовый и промышленный комитет, так называемый Торгпром. В Торгпром входили бежавшие из России банкиры, промышленники, нефтяные короли. Торгпром располагал огромными средствами. И хотя он объявил, что будет бороться с большевиками на экономическом фронте, на самом деле отнюдь не ограничивался одним экономическим фронтом, участвуя в любом мероприятии, направленном против красной Москвы.

Живя в Париже, Рябинин подчеркнуто говорил только на русском языке, хотя владел и французским, и английским, и немецким. Будучи вхож в самые аристократические круги эмиграции, он с нарочитой грубостью заявлял:

- Вы тут, поди, только по-французски? Ножкой шаркаете? Вот и прошаркали матушку-Россию.

Рябинин - что греха таить - недолюбливал французов, недолюбливал Америку, уверял, что американцы - даже не нация, а так, какое-то ассорти. Но больше всего ненавидел немцев. Считая, что он так богат, что может позволить себе не стесняться в выражениях, Рябинин бранил всех, но упрямо доказывал, что русские правители, русские "хозяева жизни", как он называл, - превосходные, достойные люди. Ведь Рябинин не терял надежды, что в России еще вернутся старые порядки, что Рябинин России еще понадобится.

На званом ужине у какой-нибудь графини Потоцкой или княгини Долгоруковой Рябинин любил произносить длинные тосты. С бокалом шампанского в руках он ораторствовал и не обращал внимания, что кое-кто из присутствующих пожимает плечами. Если это скучно и неинтересно хорошенькой дочке княгини Долгоруковой, то найдутся и серьезные люди... Пусть послушают! Это им полезно!

- Коммунистические ораторы, - пускался в рассуждения Рябинин, уверяют, что все мы дураки. Царь у них болван, министры - кретины, помещики ходят с плетками и лупят крестьян. Для темного народа это, может быть, лестно, что все дураки, а посему - бей буржуазею, товаришши, ура. Но, господа, неверно же это! Вот недалеко от меня сидит Феликс Феликсович Юсупов. Нуждается ли он в ликвидации неграмотности? Да он Оксфордский университет окончил! Вот мы и объединили в Торгпроме наши капиталы и наши сердца, чтобы вернуть Россию, сбившуюся с дороги, на правильный путь - на путь капитализма!

Рябинин говорил на эти темы всюду, где только бывал. Ему казалось, что этим он поддерживает затухающую надежду русской эмиграции. Но Рябинин не ограничивался одними словами. Недаром он встречался с некими весьма подозрительными субъектами, вроде известного главаря русских эсеров Сальникова, недаром заседал на конференциях различных обществ, комитетов, совещался с председателем Русско-Азиатского банка Путиловым, прикидывавшимся этаким рязанским мужичком, со знаменитым миллиардером худощавым брюнетом Жоржем Манделем, который известен всему миру как Ротшильд, наконец, бывал даже в таких организациях, как кутеповский "Союз галлиполийцев"...

Вся жизнь Рябинина была посвящена одному: борьбе с непонятным, новым и ненавистным, имя чему - коммунизм.

2

Десятый съезд Российской Коммунистической партии (большевиков) не успел начать своей работы, как пришло сообщение из Петрограда: в Кронштадте поднят мятеж, на город наведены жерла орудий.

Остров Котлин, где находится Кронштадт, с давних пор называли "орешком", который не раскусишь. Остров расположен в двадцати четырех верстах от дельты Невы, в восемнадцати верстах от порта Терриоки. Заговорщики удачно использовали момент. Они выступили, когда сильно поредели старые кадры моряков, ушедших защищать завоевания революции. На смену им во флот попало немало так называемых "жоржиков" и "клешников" самой разношерстной братвы, которую нетрудно подбить на любую авантюру.

В целом план восстания был разработан опытными людьми. Вдохновителями являлись, как выражаются в дипломатическом мире, "некоторые иностранные государства", руководителями - обиженные на революцию царские военные, а подстрекателями - все те же меньшевики и эсеры. Лозунги подобрали подходящие: "Советы без коммунистов", "За свободную торговлю", "Власть Советам, а не партиям". И газеты капиталистических стран кричали, что это не мятеж, это народная революция.

Как оживились некоторые правители, которые места себе не находили со дня установления Советской власти! Как зашевелились эмигрантские круги! Кое-кто распределял уже министерские посты... Торгпром прислал из Парижа два миллиона финских марок, считая, что на такое дело денег не жалко. Проявил трогательную заботу и французский посол в Финляндии. Ведь изменники родины подняли оружие во славу иностранных торгашей, зарившихся на русскую нефть, на русские леса, на русское золото. Иностранцам было глубоко безразлично, кто будет управлять Россией в случае переворота: немудрый царь или плохонький президент, лишь бы они слушались и давали потачку "деловым людям".

Известие о Кронштадтском мятеже не вызвало растерянности у депутатов Десятого съезда: не впервые приходится отражать вылазки врага. По предложению Ленина для ликвидации мятежа были немедленно направлены в Петроград триста депутатов съезда.

Весна в 1921 году была поздняя. В марте на московских улицах было еще совсем по-зимнему. Но Петроград встретил сырыми туманами, коварной оттепелью.

Делегаты съезда спокойно и решительно приступили к делу. План был разработан еще в Москве. Совещания проходили также в пути, в вагонах. Этим людям казалось, что они не предпринимают ничего необычного, невероятного. Надо штурмовать. А как штурмовать? Только по льду. Выбора-то нет! И никому из них даже в голову не пришло, что подобный штурм многими был бы сочтен немыслимым.

Да, они шли по тающему льду Финского залива на штурм неприступной Кронштадтской крепости, расположенной на острове и, казалось бы, недоступной для сухопутных сил. Они шли по тающему льду на штурм крепостных бастионов острова Котлин - эти неистовые большевики! Они были, видимо, из той породы, о которой гласила надпись на медали, выбитой при Петре в честь славной победы над шведской эскадрой: "Небывалое бывает".

Да, они шли по тающему льду... Иногда лед проваливался. По наступающим били из орудий, били наугад, ночная тьма не позволяла вести прицельный огонь, а те, кто наступали, облачились в белые маскировочные халаты и двигались одновременно с нескольких направлений: от Ораниенбаума, от Красной Горки, от Сестрорецка, от устья Невы.

Когда снаряду все-таки удавалось попасть в цель и два-три человека исчезали в пробоине, те, кто шли рядом, смыкались, и цепь неуклонно двигалась дальше.

Восемнадцатого марта над Кронштадтской крепостью снова взвился красный флаг. Делегаты съезда, петроградские коммунисты, курсанты военных училищ, красноармейцы 501-го Рогожского полка, 499-го Лефортовского полка, славные участники боев с колчаковской армией и еще многие участники этого штурма, может быть, сами себе не верили, что могли совершить такие чудеса.

3

В дни Кронштадтского мятежа одним из первых прибыл в Гельсингфорс хлопотливый, непоседливый американский резидент Гарри Петерсон. Он за последнее время осунулся, почернел, движения его стали порывистей, скулы острей, голос резче: и борьба, которой он посвятил жизнь, - борьба против Советской России, - пока не давала никаких результатов, и в личной жизни полная неразбериха.

Гарри помнил наперечет все мероприятия, затеваемые за последние годы для уничтожения коммунизма. Нельзя сказать, чтобы эти заговоры, военные походы и восстания были бездарны, непродуманны. Нет! В них было вложено немало тонкого расчета и кругленьких сумм. Разве не достаточно популярны были Керенский и Краснов, и разве плохо их финансировали? А монархическая организация Пуришкевича?

Гарри даже оживился, и нечто, отдаленно похожее на улыбку, появилось на его невыразительном одеревенелом лице.

"Клянусь предками, неплохо было задумано: громить винные склады и, так сказать, на базе "рашен водка" произвести государственный переворот! Картинно! Помнится, эта организация носила вполне приличное название "Русское собрание" - ничуть не хуже других. Кстати, ведь это Пуришкевич придумал во времена Николая Второго "Союз русского народа", который был в действительности "Союзом против русского народа"? Тот же Пуришкевич!"

Петерсон горько призадумался:

"Олл райт! Краснов... Пуришкевич... А какие результаты? Краснов арестован, отпущен под честное генеральское слово, и слова не сдержал. А Керенский? Этот старый дурак удрал, переодевшись - с этакой-то мордой! - в женское платье. Пуришкевича тоже поймали, он прятался в кухне, напялив на себя поварской колпак. И что у них за пристрастие к переодеваниям?"

Гарри откусывает кончик сигары и выплевывает его.

"Какие же выводы? Пункт А: белые вожди не популярны. Пункт Б: использование наемных убийц и ничем не брезгующих проходимцев - лучший способ поддержать пошатнувшийся престиж".

Гарри Петерсон самодовольно ухмыльнулся, очевидно вспомнив кое-какие моменты из собственной практики: может быть, убийцу Урицкого Канегиссера, может быть, выстрелы в Ленина террористки Фанни Каплан... может быть, банды, которые он перебрасывал через границу в Советскую Россию, или предстоящую посылку в Россию полковника Свежинского с заданием убить Ленина.

Так размышлял Гарри Петерсон, скучая в чистеньком номере гельсингфорсской гостиницы, помещавшейся на главной улице - Эспланаде, и поджидая вестей из Кронштадта, где вот уже сутки шло сражение.

Когда надоело торчать в номере, Гарри вышел прогуляться. Погода была отвратительная, с моря дул пронизывающий ветер, налетая какими-то шквалами. Памятник Рунебергу, мокрый и унылый, тускло поблескивал на пьедестале. Прохожие быстро шли по панели в резиновых плащах или с зонтиками, вот-вот готовыми вырваться из рук и взмыть в безнадежно-серое непроглядное небо.

Продрогнув, Петерсон вернулся назад. Город ему не нравился, погода не нравилась, все раздражало. Прошел в ресторан, с неприязнью оглядел пустующие столики и потребовал бутылку вермута. Придрался к чему-то и сделал замечание официанту. Пить расхотелось, вернулся в номер, лег на диван, стараясь думать о чем-нибудь постороннем, не относящемся к делу, о чем-нибудь игривом, легкомысленном. Но ничего такого не приходило в голову.

"Я правильно сделал, что включился в кронштадтское мероприятие. Тут пахнет жареным, и надо держать ухо востро, мигом кто-нибудь перехватит самые жирные куски. И в Архангельске, когда там высаживался десант, и в грандиозной ставке на Колчака, и в Одессе - всюду только и гляди, что утянут пол-России из-под носа. Вот и приходилось следить друг за другом, а при случае и подставлять ножку. Где высадились на русский берег французы, немедленно появлялись англичане и американцы, а уж в Омск - кто только туда не понаехал в ожидании дележки! Даже захудалая Турция, даже невесть кто! Все так и не сводили глаз один с другого и правильно делали: никому не хотелось опоздать к пирогу и получить пригорелую горбушку. А как же? Не каждый день представляется случай заглатывать такой лакомый кусочек, как Сибирь! Шуточка сказать - Сибирь! Мигом бы освоили. Разве приятно смотреть Соединенным Штатам, как расхватали подоспевшие раньше пираты всю Африку, Азию - со всеми их алмазами и золотыми россыпями, со всеми бананами, черт их побери! Кто только не нажился! И французы, и англичане, даже, прости господи, голландцы, чтоб им было пусто с их голландским сыром, даже эта мелкоплавающая инфузория Бельгия... А тут - Сибирь... Всемилостивый бог! Мигом бы синдикаты, тресты... Местное население к чертям собачьим... Голова кружится, как подумаешь, какие перспективы намечались! И все шло успешно до самого этого города с трудным названием... как его? Бу-гу-руслан. А потом... Всем известно, что было потом. Хотел бы я посмотреть, что это за птица - этот красный полководец с трудной фамилией... как его? Фр... Фрунзе. Откуда он только взялся?"

4

Размышления Петерсона прервал стук в дверь. Петерсон все понял, лишь только увидел пришельца: это явился генерал Козловский собственной персоной. У него был несколько обескураженный вид, но свое смущение он старался прикрыть бравадой:

- Милль пардон... Вас, может быть, удивляет столь внезапное вторжение? С корабля, выражаясь фигурально, на бал! Впрочем, не с корабля, а с катера!

Один ус у него был спален. Рука забинтована, он поцарапал руку, прыгая в шлюпку.

- Не рассказывайте! - остановил генерала Гарри Петерсон, едва тот собрался докладывать. - Я сам расскажу, что вы намерены сообщить: все шло сначала успешно, потом неуспешно. В заключение появился какой-нибудь Фрунзе...

- Как! Вы уже знаете? - изумился генерал. - Вот это, милль пардон, по-американски! Да, именно так и было. Первое наступление мы отбили. Они вызвали курсантов, пригласили делегатов какого-то, милль пардон, коммунистического съезда... Насчет Фрунзе - не знаю, а Тухачевский - да, Тухачевский там был. Это у них восходящая звезда... И еще, как его?.. Ворошилов. Луганский рабочий, говорят. И какой-то Фабрициус... Или Фаброниус... У меня имеется полный список, если пожелаете ознакомиться...

- Скажите, пожалуйста! Суворовы!

- Бр-р! Не хотел бы я им в руки попасть!

- А этот... долговязый? Погиб? Бывший командир линкора?

- Вилькен? Мы отбыли из Кронштадта в одном катере, и как раз вовремя. Вилькен продрог, потребовал к себе в номер коньяку и принимает, милль пардон, ванну.

Гарри Петерсон сухо попрощался с генералом. Давно ли он так же выслушивал неутешительные вести от Тютюнника?

Собственно говоря, теперь можно было со спокойной совестью уезжать. В этом скучном городе делать больше нечего. Гарри Петерсон всю ночь проворочался, вздыхая и охая. Он не любил неясности. Он все понимал, все в жизни было для него бесспорно, взвешено, распределено. Он жил безошибочно. Но никак у него в голове не укладывалось одно обстоятельство. Хорошо, скажем так, - Кронштадт восстал. Петерсон добросовестно изучал историю. Он знает, что в 1914 году здесь взорвались на русских минах три германских крейсера и эсминцы. Ничего не могли поделать с Кронштадтом и в годы революции ни немцы, ни английская эскадра. И вдруг русские... Что за дьявольщина? Кронштадт неприступен? Так или не так? Какая же сила заставила этих господ усмирителей бунта идти на верную смерть? Проваливаться под лед? Гибнуть под пулеметным огнем? Выполнять чей-то абсурдный, ни с чем не совместимый безумный план наступления? Петерсон понимает, когда выходят на ринг два опытных профессиональных боксера. Оба отличаются бычьей силой, оба с ограниченным, примитивным умом, но с железными бицепсами. Оба хотят разбогатеть, стремятся получить денежное вознаграждение, выбиться в люди, хорошо есть, хорошо одеваться, щеголять, разукрасив грудь медалями и жетонами, покупать женщин, нанимать репортеров - словом, шикарно жить. Естественно, что при таких условиях они ставят на карту все, идут ва-банк. Это Петерсону понятно, тут есть логика, тут есть последовательность, тут есть смысл. А тем что надо, голытьбе? Допустим, одних перестреляли, оставшиеся завладели Кронштадтом. Что дальше? Какая выгода? Завтра опять тот же скудный паек, те же лишения. Что ими движет? Страху на них нагнали? Поставили позади идущих на штурм пулеметы? Голова может лопнуть от таких размышлений! Ничего не понять! Абракадабра! И все они такие - эти русские. И литература у них не как у людей. Например, Достоевский! Гарри не мог его читать, он чувствовал, что, прочти еще одну страницу - и он станет бросаться на людей или уверять всех, что он - Иисус Христос. Бред! Чистейший бред! Раскольников стоит на коленях... Иван Карамазов запросто беседует с чертом... Нет уж, увольте!

Сейчас Гарри Петерсон штудирует Ленина. Надо! Надо изучать противника, выискивать у него слабые струнки. Агентура добыла обширнейшие материалы - книги, газетные статьи, стенограммы, даже секретные приказы и шифрованные телеграммы. Тоже ничего не уловить. Какое-то неистовство! Дерзость невероятная! Другой давно бы спасовал. Фронты. Подвохи. Измена. Бунты. Кроме того - зверский голод, надо же это понять, - полнейшая разруха - ни патронов, ни топлива - форменным образом ничего, ноль, пустое голое место...

Гарри устал думать, строить догадки. Голова как свинцовая. Главное, сколько ни думай, ничего не понять, все иррационально, дико, в других каких-то плоскостях...

Гарри встает с постели, подходит к окну и прижимается лбом к холодному стеклу, а потом вглядывается в мутную мглу, как в провал, в дыру мироздания.

Кажется, все-таки светает. С трудом, но светает. Нет! Довольно! Сегодня же прочь отсюда! Иначе в самом деле сойдешь с ума. Но он не успокоится, ни за что не успокоится, пока не уяснит все до конца. Именно потому, что он чего-то недопонимает, как, может быть, недопонимают и все, кто борется с этими безумцами, - именно потому и постигают неудачи, преследуют неудачи - подумать только! - их, владык мира, их, всемогущих, их, владеющих людьми, техникой, миллиардами!

5

Перед отъездом у Гарри Петерсона состоялась встреча с Сальниковым, которого он знал ранее и который вдруг вынырнул как из-под земли. Петерсону нравился этот худощавый щеголь с вкрадчивым голосом и холодными глазами, да и не удивительно, что нравился: оба они любили рисковать, оба с увлечением плели бесконечные интриги, оба находили прелесть в темных заговорах и - как это называется в кругах уголовных преступников - в "мокрых" делах.

Петерсон был сдержаннее, пожалуй, бесцветнее. Сальников отличался отчаянной дерзостью, бурным темпераментом, вел крупную игру, не останавливался перед самыми бесстыдными сделками, полагая, что в борьбе все средства хороши.

Кажется, не было на свете человека, который не знал бы этого, на первый взгляд заурядного имени. Кто-то из журналистов даже называл его в обширных обозрениях "авантюрист номер один". Его элегантный сюртук и лакированные ботинки видывали в приемных министерств и правительственных учреждений то в Лондоне, то в Париже, то в Копенгагене, то в Вашингтоне. Он внезапно появлялся и так же внезапно исчезал. Для него, казалось бы, не существовало ни пограничных кордонов, ни обязательных виз. То он разгуливал по Москве, то инструктировал мятежников в Ярославле. Сегодня вел конфиденциальную беседу с генералом Гайда, обосновавшимся в Праге после разгрома Колчака. Назавтра оказывался в Италии.

Он бывал всюду, где можно встретить сочувствие борьбе с коммунизмом, его лично знали правители государств, мечтавшие о превращении России в колонию, матерые шпионы, орудовавшие на советской земле, белогвардейские генералы...

Петерсон хотя и не подал виду, но очень обрадовался встрече. Даже скука прошла! Даже этот маленький городишко с большими претензиями, даже эта богомерзкая погода - на все он взглянул другими глазами. Вот когда можно узнать самые свежие новости! Вот когда можно поговорить с человеком своего круга!

Впрочем, маленькая поправка: с человеком своего круга, но отнюдь не заслуживающим полного доверия. Нет, Гарри Петерсон никому не доверяет и придерживается того взгляда, что можно сколько угодно считать всех без исключения честными, но жить среди них следует так, словно все они отъявленные негодяи и мошенники. Гарри даже подумал, приветливо здороваясь с посетителем и как будто бы широко, открыто, доверчиво улыбаясь:

"Нельзя поручиться, что регистрационная карточка на этого субъекта не хранится в секретных сейфах французского Дезьем-бюро... Не исключена возможность, что он связан и с английским Интеллидженс сервис... Но это еще туда-сюда. Однако я надеюсь, что он не состоит агентом Чека? Это было бы уже слишком!"

Для Гарри Петерсона имело большое значение, что Сальников - русский, уже одно это взвинчивало. Что бы Гарри ни говорил, что бы ни делал, в нем всегда сидела, как заноза, мысль о Люси, которая, теперь непонятно даже, была жена его или не жена. Гарри охотно прощал себе, если поступал с кем-нибудь вероломно, и считал это в порядке вещей, даже ставил себе в заслугу. Но чтобы с ним обошлись вероломно! Нет, этого он не мог простить, не мог даже помыслить об этом.

Он помнил каждое слово, каждое движение мускула на лице Люси и на физиономии княгини Долгоруковой в тот памятный день расставания. Он много думал об этом, все взвесил, все расценил. Для него было громом среди ясного неба сообщение, что мать и дочь решили ехать в Париж. То есть как так решили? Кто решил? Предварительно это не обсуждалось, не было ни тени намека на их намерение. Ехать в Париж! Без него! И помимо него, как будто он не был главой дома!

Гарри догадывался, что все это - штучки дорогой мамочки. Люси никогда бы не додумалась. Люси - премиленькая дурочка, и это ей очень к лицу. А чертовой княгинюшке захотелось тряхнуть стариной, покрасоваться в тех сферах, где она как рыба в воде. Чего лучше - Париж! Там русских графов и князей больше, чем правоверных в Мекке. Ну и ехала бы одна, гладенькой дорожки, что называется! Так нет же, и дочку потащила! Видите ли, девочка хандрит, девочке необходимо рассеяться! Чума бы тебя забрала с твоим рассеянием! И он-то хорош! Надо было воспротивиться! Главное, Люси не выпускать из рук, на худой конец даже отправиться с ними, а через недельку княгиню оставить где-нибудь в Марокко, или на Мадагаскаре, или в Конго, где-нибудь в малярийных болотах, а взбалмошную девчонку увезти. Теперь поздно обо всем этом думать, упорхнули птички. И что он скажет патрону? Расхвастался: "Роскошное имение!.. Старинный род!.." Вот тебе и имение! Вот тебе и старинный род! По сей день Гарри не может придумать, как распутать всю эту историю. Как нарочно, все время приходится иметь дело с русскими, говорить по-русски, да Гарри и сам любит щеголять хорошим произношением, русскими народными поговорками, идиомами... И каждый раз где-то в тайниках его сердца отзывается: "Люси"...

- От всей души сочувствую вашим неприятностям! - любезно улыбаясь и безупречно владея голосовыми средствами, мимикой, интонацией, произнес Сальников.

Гарри вздрогнул, на миг ему почудилось, что Сальников выражает сочувствие по поводу семейных невзгод, а не по поводу неудавшейся кронштадтской авантюры.

- Мои неприятности - это и ваши неприятности, - в тон собеседнику ответил Гарри, вполне овладевая собой.

- Тем более досадно проиграть этот тур. Ведь удалось поднять Кронштадт и одновременно раздуть разногласия внутри коммунистической партии. Этакий "двойной нельсон"! Представляете? Сознайтесь, сделано это умелыми руками.

Гарри усмехнулся. В голосе Сальникова прозвучали горделивые нотки автора, довольного своим произведением.

- А разве плохо была задумана, - возразил Гарри, - например, операция, охватывающая чуть не два материка - Европу и Азию, когда адмирал Колчак ринулся с востока, а с тыла ударила армия Юденича? Было учтено все, вплоть до солдатских портянок. Но какой-то злой рок висит над нами. Всякий раз повторяется одно и то же: прекрасное начало и плачевный конец.

- Сэр, - перешел на английский язык Сальников, - эта гостиница... как вы полагаете, - вполне удобное место для откровенных разговоров?

- Можете быть спокойны на этот счет, - развеселился Гарри, в свою очередь хвастая техникой и предусмотрительностью. - Я всюду вожу с собой специалиста по электрическим установкам и микрофонам, не говоря о том, что смежные номера всегда занимают мои сотрудники, а перед окнами и в коридоре дежурят мои люди.

- В большом ходу поговорка "стены имеют уши". Но чем лучше пол и потолок? Вы меня извините, сэр. Будь это не Гельсингфорс, а ваша постоянная резиденция, я бы никогда не позволил себе коснуться этого вопроса. Но у меня какой-то дурной характер: люблю видеть собеседника в лицо, и мне не нравится, если торчит одно его ухо. Хотя убежден, что болтливые опаснее злых, как гласит народная мудрость, но с вполне серьезным человеком предпочитаю и полную откровенность и полный tete-a-tete*.

_______________

* Tete-a-tete - с глазу на глаз (франц.).

Гарри Петерсона такая предпосылка тоже устраивала, он тоже любил беседовать без свидетелей, а в случае надобности применял механическую запись.

Да! Теперь он определенно не жалел, что приехал в этот ужасно приличный и ужасно скучный городок. Накопилось много вопросов, в которых более компетентного консультанта, чем Сальников, он и не желал бы. А так как беседа принимала более интимный характер, Гарри нашел своевременным и уместным извлечь из шкафика бутылку превосходного мартини. Теперь они повели разговор, поудобнее усевшись в неудобных гостиничных креслах и время от времени потягивая ароматный напиток.

Сальников несколько раз пытался перейти на английский, полагая, что Петерсону легче будет на родном языке выражать сокровенные мысли. Но Гарри снова возвращался к русскому языку, показывая, что в совершенстве владеет им и даже не растягивает "а" и вполне справляется с буквой "ч".

- Вы упомянули о разногласиях внутри коммунистической партии. Очевидно, вы имеете в виду "децистов", троцкистов, "буферную" платформу и прочее в этом же духе? Не кажется ли вам, что значение этих разногласий несколько преувеличивается?

- Надо брать весь комплекс явлений в их совокупности, чтобы составить суждение о данной ситуации, - теряя легкость построения фразы, начал тоном лектора Сальников. - Давайте вспомним, что этому предшествовало. Когда Ленин выступал на съезде Советов и совершенно определенно говорил о временном отступлении, то Лев Давидович Троцкий резюмировал, что кукушка прокуковала конец Советской власти. Тут имелось в виду все, вместе взятое: и голод, и разруха, и восстания в деревне, и усталость. Если уж договорились до таких вещей, то, видимо, речь идет не о каких-то там частных тактических расхождениях и спорах. Троцкий только подытожил, или, как говорится, поставил точку над "и".

- Но ведь господин Троцкий и сам коммунист?

- Троцкий - все что угодно по мере надобности. Когда ему удобно - и коммунист. Был момент, когда бундовцы возлагали на него надежды. Напрасно. Бундовцы для него недостаточно масштабны. Но если будет выгодно, он, не задумываясь, установит для евреев черту оседлости. Троцкий - это прежде всего Троцкий. Я так полагаю, сэр.

- Да, да, я знаю характеристики этого деятеля, сделанные многими, в том числе отзывы Ленина.

- Ленина?! - переспросил Сальников, думая, что ослышался. Он никак не ожидал и со стороны Петерсона ссылки на такой авторитет.

Но Гарри не обратил внимания на вопрос, будто не слышал его, и продолжал, щеголяя памятью и осведомленностью:

- В юности Троцкий ходил по Одессе в синей блузе и писал психологическую драму. В тысяча девятьсот третьем году был меньшевиком. В девятьсот четвертом порвал с меньшевиками, в пятом снова примкнул. Ленин отмечал его ультрареволюционную фразу и отсутствие мировоззрения. А зачем умному человеку мировоззрение? У вас, господин Сальников, есть мировоззрение?.. Но продолжим о Троцком. Блок ликвидаторов. Противник Ленина. Впередовцы. А в девятьсот семнадцатом примкнул к Ленину. В Брест-Литовске поступил вопреки директиве Ленина. Приехав из Брест-Литовска, публично признал свою ошибку. И тут же сколотил оппозицию. И кажется, снова признал ошибку? Или не признал? Мне кажется, эта маневренность говорит в его пользу. Ведь так? В мировой прессе его окрестили "красным Наполеоном". Не кончит ли он островом Святой Елены? А вы какого мнения о нем? Фигура это или не фигура - вот что меня интересует.

- Если вы позволите напомнить, - с напускной скромностью вкрадчиво промолвил Сальников, - один далеко не глупый англичанин выразился примерно так: Троцкий так же не способен равняться с Лениным, как блоха со слоном.

- Я знаю, о каком англичанине вы говорите: Локкарт. Остроумно. Но блохи кусаются.

И Гарри понял, что от Сальникова нельзя ожидать другой оценки Троцкого, так как Сальников сам мечтает стать диктатором России. Он замолк и стал внимательно разглядывать Сальникова, решая вопрос, годится ли в диктаторы этот поджарый джентльмен - хладнокровный убийца, талантливый мистификатор и прирожденный дипломат. Конечно, если его поставить у власти, он, как и Троцкий, откроет границы для предприимчивых людей и быстро превратит Россию в нормальную капиталистическую страну с каким-нибудь страшно революционным названием. В этом Гарри Петерсон не сомневался. Но удержится ли он? На какие слои общества он опирается? Какими приманками снова загонит в стойло вырвавшегося на свободу и нюхнувшего вольного ветра дикого вепря, этот разбушевавшийся не в меру народ?

Сальников в свою очередь изучал Петерсона. Они не в первый раз встречались. Сальников знал, что за спиной Петерсона крупные капиталисты. Но еще Сальникову было известно, что, кроме поддержки любого мероприятия, направленного против советского режима, у Петерсона ничего не было за душой. Сальников старался определить, насколько влиятельны деловые круги, которые представляет этот американец. Денег у него много. Но ведь у голландца Детердинга их еще больше!.. Что касается аппетитов, то у всех они хорошие. Пасть, пожалуй, шире всего открыта у немцев... Эти с удовольствием заглотали бы весь божий мир и запили его кружкой пива.

Так оба долго молчали и обнюхивались, как собаки, встретившиеся на дороге. Сальников при этом осторожно отмечал, что не всякий гриб в кузов кладут, а Петерсон пришел к неопределенному выводу, что qui vivra, verra поживем - увидим.

Гарри Петерсон первым прервал молчание:

- Господин Сальников! Вы не обидитесь, если я признаюсь в своих сомнениях относительно очень популярной в России партии, - я имею в виду эсеров...

Сальников вежливо слушал. Но Гарри заметил какое-то движение, какой-то жест, выражающий протест.

- Знаю о ваших контактах с эсерами, но вы - особая статья: если вам понадобится, вы образуете еще десять таких партий и придумаете для них недурненькие платформы. В сущности, партия - это когда один говорит, а все остальные поддакивают. Не сочтите за комплимент - я не умею говорить комплименты, - вы из той породы, которая делает игру. Так устроен мир.

Сальников опять шевельнулся, как бы протестуя против слишком откровенной похвалы. Гарри ответил на это афоризмом:

- Скромность - результат опытности, сэр! Так говорят на моей родине. Но продолжим об эсерах. Я по должности изучал русские политические течения и нахожу большое сходство между русскими эсерами и русскими анархистами. Только анархисты призывали убивать всех подряд, а эсеры - на выбор.

- Не совсем так, - лениво процедил Сальников. - Или даже совсем не так.

- Эсеры, - продолжал Гарри, явно вызывая на спор и на откровенность, - это партия, у которой много жертв и мало толку. И потом, согласитесь: в ваших рядах слишком много провокаторов.

- Это характеризует только полицию, а не нас.

- Каляев и Шпайзман повешены, Покотилов и Швейцер погибли при взрыве, Дулебов и Бриллиант сошли с ума...

- Сэр! Вам следует писать историю революции!

- А провокаторы? Один Евно Азеф чего стоит.

- Азеф - любопытнейшая фигура, если хотите знать. О нем будут писать монографии. Это поэт насильственной смерти. Но разгадка его загадочности прозаически проста: деньги. Он любил цитировать Гейне: основное зло мира то, что бог создал слишком мало денег. За деньги он готов был любого убить, Плеве так Плеве - ему безразлично. Его мировоззрение укладывалось в формулу: Je m'en fiche - плевать. В этом смысле он вполне современен!

- А эта ваша... Жученко? Которую разоблачил Бурцев? Лучше бы вам, мистер Сальников, свою, новую партию создать, чтобы на ней не висели тени прошлого. Как вы думаете?

- Я так и поступил, сэр. Только у меня не партия, у меня армия: зеленые братья. Вы правы, когда говорите, что эсеры - это и устарело и дурно пахнет. Дряхлые Брешко-Брешковские и Марии Спиридоновы - пыльный архив. Я уже не говорю о таких ископаемых, как Авксентьев, Вологодский. Сейчас другие времена, другая тактика, а все эти психопатки - это старо, как диккенсовские дилижансы. К чему такая бравада: спрятать в дамскую сумочку браунинг, подойти, выстрелить и затем терпеливо ждать, когда для тебя намылят веревку.

- Значит, вы отрицаете террор?

- Террор - да, но не политическое убийство.

- Да-да. Я в общих чертах представляю этот новый стиль работы. Например, предупредил поручик Соловьев советские органы о готовящемся перевороте в Ярославле, а через несколько дней Соловьева случайно убили в гостинице. Или комиссар печати Володарский... Кажется, тоже ваша работа?

- Милостивый бог! Вы даже такие мелочи храните в памяти? Но это же обычная вещь! Вы приводите примеры из политических будней. В меню политических деятелей есть такое блюдо: устранение нежелательных лиц. Ничего особенного, все так делают, каждое мало-мальски приличное государство, каждый деятель, даже каждый ревнивый муж. Какой же это новый стиль? В Америке нежелательных наследников упрятывают в психиатрические больницы. В Древней Руси их заточали в монастыри. Не вижу тут принципиальной разницы.

- В какой-то степени вы правы, - примирительно промямлил Гарри. Кстати, троцкисты тоже не брезгуют этим... стилем?

- В политической борьбе, сэр, нет недозволенных приемов.

- Извините, я, вероятно, утомил вас. Но хочется, знаете ли, во всем разобраться. Да! Что я хотел еще спросить... Вы сами лично видели Тухачевского?

- Михаила Николаевича? Конечно. Его, как и Фрунзе, на самые опасные участки посылают. На врангелевском фронте он командовал Первой и Пятой армиями. Я слышал, что его прочат на пост начальника Военной академии. Последнее, что я знаю, впрочем так же, как и вы, что он командовал войсками, взявшими Кронштадт.

- Вот поэтому-то мне и хочется составить о нем полное представление. Фрунзе - тоже бывший офицер?

- Каторжанин. Никакого отношения к военному делу не имеет.

- А кто такой Фабрициус?

- Коммунист. Работал в подполье. Это все, как бы вам сказать, ленинская гвардия. Ленин их выискал, Ленин их воспитал.

- А Котовский? Слыхали о таком?

- Еще бы! Крупный такой мужчина. Я его один только раз видел. В Одессе. Между прочим, друг Фрунзе. Одного поля ягода. Хорош.

- Все они хороши. Скажите, но разве плохой генерал, например, Ханжин? Разве не безумно храбр Каппель?

- Сэр! Плохо глиняному горшку, если на него падает камень. Не лучше, если он падает на камень сам.

- Вы все отшучиваетесь. Но в чем же все-таки тут дело? Мне рассказывали о Шкуро. Это нечто феерическое! Кадр для кино!

- Да, вероятно, это потрясает. Скачут во весь мах на вороных конях, на черном бархатном знамени красуется волчья разинутая пасть, в атаку идут под марши духового оркестра... Черт знает что такое!

- Я допускаю, что пустой номер - Тютюнник, что слаб Пилсудский. Но сколько кричали о Колчаке! Боже мой! Министр Сазонов называл его русским Вашингтоном! Сэр Сэмюэль Хор кричал, что Колчак - джентльмен. Черчилль клялся, что Колчак неподкупен. "Нью-Йорк таймс" воспевала на все лады этого "сильного и честного человека". Где он, этот сильный и честный человек? В какой гниет канаве? И почему, объясните, опытных кадровых генералов колотят и колотят голодные, плохо одетые мужики, которыми командуют агроном Котовский, ссыльно-каторжный Фрунзе и кто еще там? Какой-то Тухачевский? Какой-то Буденный? Примаков? Егоров?

Редко случалось, чтобы Гарри Петерсон приходил в такое возбуждение. А Сальников вежливо улыбался, вежливо слушал, пил маленькими глотками вино и сверкал лакированными ботинками.

Впрочем, вежливо слушая, он думал:

"Вряд ли ты, голубчик, на самом деле взволнован! Мы оба из того сорта людей, которые уже ничего не делают искренне. Мы всегда как на сцене, даже наедине с собой".

Кажется, он был прав. Гарри Петерсон, внезапно успокоившись и вдруг позабыв о печальной участи Колчака, которая за минуту до того его так тревожила, спросил с самым простодушным видом, хлопнув Сальникова по колену:

- Сегодня мы так свободно касаемся любых, даже неприкосновенных тем. Можете не отвечать на мой вопрос - и это последний! - вы ведь не сторонник диктатуры пролетариата?

- Разумеется!

- Но в то же время не сторонник и капиталистической системы? Диктатуры буржуазии?

- Да, эти две силы борются между собой. А я ни с теми, ни с другими. У меня своя линия.

- Вот-вот. Я понял вас. Я потому об этом спросил, что нашел любопытнейшее высказывание господина Ленина.

- Ценю вашу осведомленность о взглядах этого лица! Что же утверждает советский вождь?

- Он утверждает, что есть два борющихся лагеря и нет третьего, не может существовать третья линия, это иллюзия, обман или самообман. Есть французская песенка "Entre les deux mon coeur balance"*. Так вот что я хотел бы, мистер Сальников, с вашего разрешения сказать: раз уж вы ненавидите коммунистический строй - а вы его ненавидите, - значит, ваше сердце с нами, и вовсе оно не балансирует между двумя непримиримыми мирами. Следовательно, и задача у нас с вами одна - свержение Советской власти. Сто фронтов наших разбито, сто надежд рухнуло, сто вариантов не удались? Примемся за сто первый! Так?

_______________

* "Entre les deux mon coeur balance" - "Сердце мое между двух

балансирует" (франц.).

6

Генерал Козловский сразу же после ликвидации Кронштадтского мятежа и встречи с Петерсоном отправился отчитываться в Париж. Это вошло в обычай: проиграв очередную кампанию в борьбе с большевиками, являться в Париж с повинной, искать новых покровителей или садиться писать мемуары.

Прежде всего Козловский поехал к князю Хилкову, которого знал еще по Петербургу.

- Победителей не судят, - сказал он вместо приветствия, - а что делают, милль пардон, с побежденным? Браните, позорьте, что хотите делайте, пришел с повинной, не обессудьте.

- Не вы первый, не вы последний, - снисходительно ответил князь. - Вы уже были у Рябинина? Это обязательно. И не откладывайте. Сегодня же. А вечером будьте у княгини Долгоруковой. Если вы ей понравитесь, ваша репутация спасена. У нее политический салон...

И особо доверительно добавил:

- Запросто бывает даже великий князь Дмитрий Павлович... Да вы сами все увидите. Очень милый дом. Чисто русское гостеприимство.

- Да ведь я только что видел в Гельсингфорсе супруга ее дочери, господина Гарри Петерсона! - обрадовался Козловский. - Какая удача! Я могу даже прийти, чтобы передать милейшей Люси горячий привет от муженька!

Но князь Хилков замахал на него руками:

- Не вздумайте! Гарри Петерсон здесь вовсе не упоминается, с ним раз навсегда покончено, а Люси считается девушкой, незамужней, завидной невестой... Нет уж, найдите какой-нибудь другой предлог.

- Ах вот как? Спасибо за предупреждение! Значит, так я и поступлю: никакого Гарри Петерсона не видел, знать ничего не знаю и знать не хочу! Вот уж правда, что, не спросясь броду, не суйся в воду! Ай-ай-ай, какого маху бы я дал, это была бы вторая моя проигранная битва!

Рябинин тоже встретил Козловского довольно благодушно:

- А! Отвоевали? Подробности можете не рассказывать: почтеннейшая французская газета "Матэн" за две недели до начала Кронштадтского восстания уже сообщила подробнейше, что восстание произошло, и очень успешно. Словом, выболтала все секреты, как последняя сплетница. Вот после этого и делай невинное лицо, что мы знать ничего не знаем, что восстание вспыхнуло стихийно и никакого генерала Козловского мы не посылали. Ох уж эти мне журналисты и писатели, всех бы я перевешал на одной веревочке!

- Милль пардон, вы сказали - журналистов? Да-да-да!

- Не унывайте, генерал. Вы понесли поражение и славы не стяжали. Зато мы, коммерсанты и промышленники, одержали крупную победу. Только что получены вести из России: новая экономическая политика! Нэп! Не слыхали? Еще услышите. Смена вех, вот что такое новая экономическая политика. Нас, людей дела, вынуждены позвать на выручку! Я всегда говорил, что Ленин умный человек. Он понял, что без нас не обойтись. Теперь вопрос только времени. Будут и иностранные концессии. Все будет. Образумились! Поняли наконец, что без Рябинина у них ни черта не получится!

Козловскому стало ясно, почему Рябинин обошелся с ним милостиво. Новые надежды вселились в Рябинина, новые мечты.

- Теперь можете складывать оружие, не понадобится! - восклицал Рябинин. - Сегодня они приглашают нас торговать, завтра вручат нам министерские портфели... Этого и следовало ожидать. Ну, а при наличии делового правительства и послушного парламента мы даже не против смирного импозантного монарха... По английской выкройке!

Выслушав все эти горделивые мечтания "русского Рокфеллера", Козловский направился к великолепному особняку Долгоруковой, у Елисейских полей, в центре Парижа.

7

Княгиня Мария Михайловна Долгорукова весьма удачно и ловко увезла свою дочь Люси из Молдавии, от нудного Гарри Петерсона, избавив ее от неудачного замужества, а себя от невыносимой скуки. Теперь она чувствовала себя как рыба в воде.

Мать и дочь Долгоруковы поселились в Париже и быстро освоились с новой обстановкой, блестяще демонстрируя непревзойденное искусство ничегонеделанья. В этом оказывал им посильную помощь князь Хилков, постоянный их спутник и завсегдатай в доме.

Князь Хилков тоже обретался в Париже в числе эмигрантов, покинувших петербургские гостиные, бросивших на произвол судьбы тульские, рязанские и прочих губерний имения. Так как он был не менее предусмотрителен, чем другие обеспеченные люди его круга, и держал изрядные суммы в заграничных банках, то сейчас ему не было надобности пускаться в сомнительные аферы, работать каким-нибудь официантом или шофером такси. Он и раньше не засиживался в Петербурге - то фланировал по набережной Сены, то обозревал развалины Рима, то вдыхал аромат роз в лучезарной Ницце. Прежде всего заботясь о хорошем состоянии желудка, князь умеренно ругал красных и позволял себе скептически относиться к бесчисленным рецептам спасения России. В эмигрантских кругах осуждали за это князя. Находились и защитники, уверявшие, что он просто бравирует.

На четвергах княгини Долгоруковой князь Хилков охотно выслушивал ретивых сторонников крестового похода против коммунистического мира. Но с не меньшим удовольствием слушал он сонаты и ноктюрны, которые поверхностно, но в общем довольно прилично исполняла на рояле Люси. Он любовался этой ветреной, пустой девчонкой и почтительно ухаживал за ее maman.

При всей своей бесшабашной, разнузданной жизни Люси неизменно сохраняла кроткий ангельский вид и с трогательной наивностью взирала на божий мир фарфорово-голубыми глупыми глазками. К ней никак не подошло бы банальное выражение "меняет мужей, как перчатки". Нет, она меняла их значительно чаще, с тех пор как упорхнула от скучного, вечно занятого Гарри Петерсона. И она благословляла небо, что у нее крайне снисходительная мамочка, которая не только не останавливала, но даже поощряла все проказы дочери.

Марию Михайловну порою коробил вкус дочери. Спору нет, каждому поколению свое. Но, например, этот долговязый швед, с которым Люси не стеснялась появляться в обществе... или - того хуже - этот усатый поношенный адмирал с багровой апоплексической физиономией и зычным басом... Очень моветонно*! Но ведь время такое: столпотворение! Вавилон! Последние дни девочку забавляет вихляющийся поэт из русских эмигрантов... Ну и пусть! Была же Мария Михайловна в детстве по уши влюблена в гувернера? Этот поэт страшно кривляется, напускает на себя томность, картавит... Ни капельки мужского характера! Подписывает стихи нелепейшим образом: "Жорж Грааль-Шабельский", хотя настоящее его имя - Павел Николаевич Померанцев. Люси зовет его мосье Жорж...

_______________

* Move ton - дурной тон (франц.).

При всей видимости рассеянной светской жизни в доме княгини Долгоруковой вершились и другие дела. Здесь удобно было устраивать полезные деловые встречи. Очень часто, чокаясь хрустальными бокалами, посетители княгини обсуждали новые замыслы, новые походы против коммунистов. Недаром здесь появлялся то мрачный вешатель генерал Меллер-Закомельский, с его пышными усами и подусниками, то какой-нибудь скользкий пронырливый молодой человек, явно связанный с Дезьем-бюро, то рыжеватый немец фон дер Рооп, который прихлебывал из рюмки, словно это был не лафит, а баварское пиво. И ни для кого не было секретом, что Меллер-Закомельский ищет протекции, пронырливый молодой человек назначил здесь кому-то встречу, а фон дер Рооп, всегда считающий единственно правильной только свою точку зрения, хлопочет о поддержке какой-то новой нацистской партии, которая в конце 1920 года приобрела газету "Фелькишер беобахтер", и в этой газете обещает завоевать весь мир.

Мария Михайловна прилагала немало усилий, чтобы ее приемы походили на приемы петербургской знати. Она старалась каждый раз преподнести нечто примечательное: какую-нибудь знаменитость, какую-нибудь сверхкрасавицу. Князь Хилков понимал, что для Марии Михайловны ее журфиксы стали страстью, и тоже делал все, чтобы четверги в доме Долгоруковых были популярны в Париже.

Один раз им удалось залучить балерину Кшесинскую, которая открыла в Париже балетную студию и вообще сумела удержаться на поверхности, не пойти ко дну. Мария Михайловна демонстрировала ее, как выигравшую приз скаковую лошадь.

В другой раз намечено было пригласить Юсупова. Он успел промотать все состояние и теперь открыл в Париже ателье мод. Но все-таки он был персоной: ведь он женат на племяннице Николая Романова! Царя!

Привел как-то князь Хилков и писателя Бобровникова.

- Очень известный романист, - говорил князь. - Выпустил массу книг. Я-то не читал, но по отзывам прессы... Впрочем, прессу я тоже не читал.

Бобровников Марии Михайловне не понравился:

- Почему у него такой не писательский вид?

- Чем незначительнее писатель, тем у него более "писательский" вид, пояснил князь. - А этот, значит, настоящий.

Бобровников присоединялся то к одной группе людей, то к другой, но явно чувствовал себя не в своей тарелке. Какая чепуха все эти пересуды парижских будней, анекдотов, сплетен! И что за таинственные беседы где-нибудь в отдаленной гостиной каких-то подозрительных субъектов? Тоже мне - салон толстовской мадам Шерер!

Бобровников исподлобья разглядывал это сборище разношерстных людей и придумывал, как бы он изобразил их в своем произведении. Если подойти с этой точки зрения - богатый материал для наблюдения!

Все остальные чувствовали себя, как видно, преотлично. Русские фабриканты без фабрик, сахарозаводчики без сахарных заводов и нефтяные короли без нефти разглядывали картины на стенах или оживленно беседовали. Несколько дам, сверкающих вывезенными из России бриллиантами, с преувеличенным вниманием рассматривали, расспрашивали, тормошили очаровательную Люси. Так скучающие гости в ожидании ужина играют с хозяйским котенком.

Вскоре появился великий князь Дмитрий Павлович, двоюродный брат царя. Он понимал свое двусмысленное положение, так как и царя уже не было, и сам он теперь не великий и не князь. Он несколько даже переигрывал в скромность и демократизм. Как-то торопливо здоровался, зачем-то усиленно кланялся. Его явно стесняло особое положение, и он передвигался по залу затрудненной походкой, будто внезапно очутился среди толпы совершенно голым и теперь не знал, как прикрыть грешную наготу.

Дмитрий Павлович неоднократно просил не выделять его, не соваться с неуместным в данном случае придворным этикетом. И все-таки дамы млели и дурели в его присутствии, говорили, как на сцене, неестественно громкими голосами, некстати приседали и дарили великого князя преданными верноподданническими улыбками. Мужчины же становились не в меру серьезными, натянутыми и, как на похоронах, говорили вполголоса и грустно.

Только представители делового мира не чувствовали никакого стеснения. Иностранцы откровенно разглядывали августейшего гостя, как редчайший музейный экспонат, добытый при раскопках древнего кургана. А русские промышленники и банкиры попросту не замечали его.

Когда у Долгоруковой впервые должен был появиться Рябинин, Мария Михайловна опасалась, что явится мужичок в поддевке, стриженный под горшок, в русских сапогах со скрипом, - что-нибудь вроде ее подрядчика в имении Прохладное.

Но князь Хилков дал ему блестящую характеристику:

- Если хотите, это аристократ нового типа. Не знаю, насколько он породист, но можете не сомневаться, что это высокообразованный, воспитанный человек.

- Не скажете ли вы еще, что он был в институте благородных девиц, что для него нанимали бонн и гувернеров? - съязвила Мария Михайловна. - Откуда у него возьмется воспитание? Скажите спасибо, если его сапоги не смазаны дегтем!

- Вы угадали, княгиня, у него именно были бонны и гувернеры. Учился он в Сорбонне, денег прорва, сейчас состоит в Торгпроме вместе с самыми что ни на есть воротилами. Словом, фигура. За манеры можно не беспокоиться, владеет несколькими языками, изъездил весь свет. Не скрою, есть у него странности, да кто же из нас безгрешен? Он чуточку - как бы сказать... рисуется тем, что он русский, что может себе позволить удовольствие быть русским и требовать уважения к его русским вкусам, взглядам и привычкам.

- Но это не так уж плохо! Я тоже люблю, например, чтобы на столе у меня были не только французские вина, но и русская водка и малороссийская запеканка с отплясывающим вприсядку запорожцем на яркой этикетке...

- Тем более вы поймете Рябинина. По размаху он вполне бы мог занять место президента в России. При иной ситуации, конечно.

Опасения Марии Михайловны оказались напрасными. Пришел действительно элегантный, прекрасно одетый, представительный человек. Держался он свободно и даже несколько властно.

В дальнейшем Рябинин стал бывать у Долгоруковой запросто. Он хотя и презирал аристократов, но вместе с тем искал у них популярности. И когда явился на этот раз почти одновременно с генералом Козловским, то только и было разговоров, что о перемене курса в России, о новой экономической политике и новых надеждах.

Т Р Е Т Ь Я Г Л А В А

1

Ольга Петровна знала, как заполнены хлопотами и заботами дни ее мужа, какими вопросами он занят, какие дела его волнуют. И все-таки она не смогла бы перечислить всего, что делал Котовский. Ведь он был не только командиром дивизии, или командиром корпуса, или командиром бригады, он еще был коммунистом в полном, глубоком значении этого слова, наконец, он был советским человеком, а ведь это высокое звание ко многому обязывает.

Взять, например, только одно событие: страшный недород, а в результате повальный голод в самых плодородных районах Поволжья, Украины и Северного Кавказа. Непосредственной причиной недорода была засуха, но, если вдуматься, это являлось следствием войны и интервенции, прошедших орудийными колесами по засеянным полям, проложивших кровавый след по всему российскому приволью.

Хлеба не было. Ели кору деревьев, ели лебеду. Голодало до тридцати миллионов людей. Смерть хозяйничала в этих местах. Встречались целые поселения, поголовно вымершие, от мала до велика. Кто уцелел, в отчаянии уходил в города, но чем могли поделиться с несчастными горожане? Они сами перебивались на скудном пайке.

Душераздирающее зрелище - мертвые бурые поля, окаменевшие комья земли на пашне, голая пустыня, мертвенно-серая полынь да поблекшие плети повилики... Стаи ворон, с разинутыми от жажды клювами, взъерошенные, голодные, перелетали с одного поля на другое, зловеще каркая.

Надо было срочно спасать людей. Надо было накормить их, а также обеспечить зерном будущие урожаи.

Ленин обратился с призывом к украинским крестьянам: надо помочь голодающим, надо поделиться с Поволжьем избытками, надо выручать людей из беды.

Страна еще не оправилась от опустошительной войны, от нашествия. Страна была разорена. И все-таки каждый старался уделить хоть что-нибудь из своего скромного достатка.

Весть о бедствии разнеслась по всему миру.

- Надо помочь русским!

Отовсюду протянулись дружественные руки. Да и как могло быть иначе? Международная солидарность трудящихся нерушима.

Когда весть о постигшем Советскую Россию бедствии достигла Парижа, разные слои общества встретили ее по-разному. Рабочие стали создавать комитеты помощи. Газетчики стали смаковать различные ужасы в связи с голодом и недородом хлеба. Рябинин снова наполнился надеждами и размышлял, как бы получше использовать сложившуюся обстановку. Не без его влияния создавалась в Париже "Международная комиссия помощи России". Именно России! Не Поволжью, не местностям, пострадавшим от засухи, а России!

- Это звучит! - ликовал Рябинин. - Это впечатляет! Но воображаю, какие условия им поставит Нуланс! Ведь это твердокаменный человек! Человек-монумент!

Рябинин не ошибался. Возглавил Комиссию помощи тот самый Нуланс, который пакостил Стране Советов уже в 1918 году. Это он в числе других ему подобных налаживал тогда блокаду Советской России, а ведь это и привело русский народ в состояние разорения и нищеты, это и привело к голоду.

Рябинин вполне отдавал отчет, какие последствия блокады и интервенции неизбежно настанут. Слова Рябинина, что костлявая рука голода схватит за горло большевистские Советы, были подхвачены белогвардейской печатью. Эти жестокие, живодерские слова стали лозунгом, стали программой. Пусть, пусть они дохнут с голоду, наши земляки, наши братья, наши соотечественники, раз они не хотят жить, как жили! Не давать им ни крошки! Пусть вымрут в своей вольной стране! Все - и малые и старые!

По Парижу ходил забавлявший всех рассказ, как графиня Потоцкая по поручению "своего большого друга" барона Корфа явилась сообщить потрясающую новость Марии Михайловне Долгоруковой. Над этой историей, может быть и приукрашенной, смеялись до слез.

- Можете себе представить хорошенькую графиню Потоцкую в роли докладчика по экономическим вопросам?!

Рассказывали, что графиня прониклась сознанием, будто ей поручено важное дело. Когда она вошла, у нее было странное лицо, напугавшее и Марию Михайловну, и князя Хилкова, или, как его называли запросто в домашнем кругу - "дядюшку Жана".

- Господа! - воскликнула она, войдя и даже не здороваясь. - Господа! У них голод! Это просил вам сообщить барон!

Она стояла в позе оперного трубача, извещающего о выходе принца. Это ей шло. Ей вообще все шло, и она это знала. Знала, как зачаровывают мужчин ее синие с поволокой глаза, ее крохотный ротик и капризный выгиб бровей.

Видя, что никто ничего не понял, она пояснила:

- Да, да, представляете? У них совершенно нет хлеба! Совершенно!

- В самом деле, - неуверенно промолвил дядюшка Жан, - я что-то такое слышал... На Поволжье.

- Я услала барона по одному своему делу. Он хотел сам все рассказать, а пока попросил, чтобы я поздравила.

- Но если голодают... - не поняла Мария Михайловна, - чего же тогда поздравлять?

- Барон уверяет, что, если мужики начнут голодать, они начнут бунтоваться. И тогда мы сможем вернуться в Россию. Вообще мне тут не все ясно. Например, если нет хлеба, неужели они не могут обойтись? Мне вот доктор категорически запретил есть хлеб.

- Вот видите! - повеселел князь. - И вы все-таки не бунтуете! Вами даже император Николай был бы доволен...

- Пожалуйста, Жан, не затрагивайте хоть его! - простонала Мария Михайловна. - О вас же мне давно известно, что вы неисправимый циник, у вас нет ничего святого!

- Неправда, есть святое: это вы, княгиня! Вы - моя религия!

- Жан!

...Несколько дней графиню Потоцкую нарасхват приглашали во все дома, чтобы от нее самой выслушать эту новость. Таким образом, весть о том, что в районе Волги умирают от голода тысячи людей, обернулась в избранных кругах белоэмигрантов веселым анекдотом.

Тем временем Международная комиссия помощи России заседала, выносила решения...

- Помощь голодающим? Мы ее окажем, но при условии... безоговорочного контроля над действиями Советского правительства! - ораторствовал Нуланс. - Им сейчас некуда податься, они приперты к стене. Только при этом условии контроля будет оказана помощь голодающим! Всем ясно? Sine qua non*. Мы к ним пошлем экспертов!

_______________

* Sine qua non - непременное условие (лат.).

Эти притязания были отвергнуты Советским правительством. Тогда по установившейся традиции прибегли к помощи все тех же эсеров, той части, что успела легализоваться и сделать вид, что отошла от своих позиций. Группа представителей эсеров, слегка разбавленная кадетами, предложила создать на общественных началах "Комитет помощи голодающим" - Помгол.

Им разрешили. Однако, зная повадки этих сомнительных радетелей о благе народном, присматривали за ними. Вскоре перед Дзержинским лежали неопровержимые доказательства преступной их деятельности. Нашли у них даже схему... да, да, схему, где уже заранее разрабатывались детали так называемого переустройства России.

Феликс Эдмундович с горечью сказал:

- Вот для чего им понадобился Помгол. Даже народное бедствие эта публика использует для политической борьбы и заговоров. Спят и видят государственный переворот в России. И уже намечается верховный правитель! Все их помыслы только и ограничиваются захватом власти. А как властвовать, как устроить жизнь - это у них вопросы второстепенные.

Дзержинский нахмурился:

- Арестовать! И этого негодяя арестовать, у кого в дневнике нашли запись: "И мы, и голод - это средства политической борьбы"!

2

На Украине решено, чтобы каждые двадцать человек прокормили одного голодающего. Котовский берется за дело. Помощь голодающим рассматривать как одну из боевых задач! И зорко следить, чтобы все, что предназначено для голодающих, срочно доставлялось им, - только им и только срочно!

Ведь памятен зловещий эшелон, который год или два назад мчался по рельсам через Страну Советов. Да можно ли забыть то трудное время? Злобное, ощетиненное кольцо блокады. Разутая, раздетая, нетопленая Советская республика. Голодная смерть смотрит в лицо. И вот в Петрограде, где каждый вагон на счету, каждое ведро каменного угля - величайшая драгоценность, формируется эшелон. С какой надеждой смотрят на него изголодавшиеся питерцы! Эшелон - это спасение! Он направится туда, в хлебное приволье, в восточные районы. Там его нагрузят спасительными продуктами, чтобы накормить почерневших от голода питерских рабочих, истощенных, измученных женщин, синевато-прозрачных, трогательно-беспомощных детей...

Свисток. Семафор открыт, жезл вручен, эшелон трогается, разболтанные вагоны ходят ходуном, гремят, грохочут, поезд набирает скорость и отчаянно дымит. Версты, версты... станции, полустанки... Изрытые окопами поля, разбитые водокачки, дважды взорванные и дважды починенные на живую нитку мосты... Ах, скорей бы, скорей бы! Вся надежда на него! Скорей бы он добирался до места!

Но вот эшелон благополучно прибыл на станцию назначения. Там уже ждут его. Криво улыбается начальник станции. У него уже все условлено, все подготовлено.

- Прибыл? Ладненько. Поставить на шестнадцатый путь.

Эшелон стоит на шестнадцатом пути. Стоит неделю, стоит другую. Ветер пронизывает насквозь пустые изношенные вагоны, они обрастают инеем, колеса примерзли к рельсам...

- Стоит? Ладненько. Перебросить его на двадцать второй путь.

Но вот какое-то движение, какое-то оживление. В тулупах, с фонарями в руках идут хмурые заспанные проводники. Прицеплен паровоз. Рывок, еще рывок. Эшелон пятится, ползет сначала назад почти за станцию, в открытое поле, где мигает зеленым глазом семафор. Стоп. Свисток. Эшелон движется теперь уже вперед и оказывается на главном пути, у перрона.

- Отправляется? Ладненько. С богом!

Свисток. Семафор открыт, жезл вручен, эшелон трогается, разболтанные вагоны гремят, грохочут, раскачиваются, поезд набирает скорость и отчаянно дымит...

Версты, версты... станции, полустанки... И наконец, после длительных стоянок, после отчаянных нечеловеческих усилий снабдить его и топливом и подой, пустой эшелон благополучно добирается до голодного, холодного Питера, где так его ждут.

Начальник станции криво усмехается:

- Прибыл? Превосходно. Загнать его на шестнадцатый путь. А затем снова отправить туда, в хлебные районы, и так гонять взад и вперед порожняком, пока господа защитники революции не передохнут с голоду!

Да, Котовский помнит, такие эшелоны гоняли в самое трудное время засевшие в разных "Викжелях" озверелые враги, гоняли порожняком на радость белогвардейщине, на радость банкирам и лордам и всем ползучим гадам, обитающим на земле. Котовскому часто мерещится этот эшелон, мысль о нем преследует его неустанно. Когда он знает, что затрачены впустую государственные средства на никчемное дело, Котовский говорит, бледнея от ненависти:

- Это он, это он, тот самый зловещий эшелон!

Когда путаники, бездельники только болтаются под ногами, замедляя движение, Котовский снова видит пустые вагоны, перегоняемый взад и вперед порожняк.

Бойтесь зловещего эшелона!

3

- Как ты считаешь, Леля, можно жить, если не веришь в человека? По-моему, нельзя. Ведь если не верить, то что же тогда останется?

- Надо верить! - твердо отвечала Ольга Петровна.

Котовский задавал такой вопрос всем. Криворучко на это мрачно отозвался, что человеку отчего бы и не поверить, а если это не человек, а только притворяется человеком?

Котовский безгранично верил в хорошее, что заложено в каждом, во всех людях. С отвращением и ужасом смотрел на лодыря, негодяя, способного есть чужой хлеб, выискивающего теплое местечко и провозгласившего девиз: "Что бы ни делать, лишь бы ничего не делать". Котовский недоумевал, глядя на такого нравственного урода: как это можно продребезжать через всю жизнь порожняком, как тот эшелон?

Но у него никогда не опускались руки, он всегда надеялся, что проснется в человеке то хорошее, что ему присуще, он верил каждому человеческому существу.

Сколько, например, возился и нянчился Котовский с Зайдером, человеком с темным прошлым и грязной душой!

Когда в Одессе была установлена Советская власть, Зайдер пришел к Котовскому и попросил принять его в отряд. Кем? Кем угодно! И начал он в бригаде вроде как по снабжению орудовать. И так орудовал, что вскоре на него стали поступать жалобы: там незаконно отобрал, тут незаконно взял словом, мародерством занимается. Несколько раз вызывал его Котовский, усовещал, предупреждал, что так дело не пойдет. Зайдер клялся и божился, что это в последний раз, что больше это не повторится, а если уж пошло на откровенность, то для кого он старался? Овес забрал у мужика? Так ведь сам-то Зайдер овса не ест? Овес-то Орлику достался?

Увы, Зайдер не исправлялся. Опять и опять всплывали на поверхность некрасивые его дела. Посоветовался Котовский с комиссаром. Решили, что нельзя этого человека в бригаде оставлять. Удалось пристроить Зайдера в военизированной охране сахарного завода.

Зайдеру новое назначение понравилось:

- Люблю сахарок. Могу и вам в случае чего подбросить. По старой дружбе. А что?

- Ничего подбрасывать мне не надо, а если это шутка, то плохая. Постарайтесь оправдать доверие на новой работе.

Ушел Зайдер, как всегда, с сознанием своего превосходства, с непоколебимой уверенностью, что уж он-то умеет жить.

А Котовский размышлял после его ухода:

"Скользкий он какой-то. Услужливо-нагловат и нагловато-услужлив. Выгнать бы его в три шеи к чертовой бабушке, но тогда он и вовсе по наклонной плоскости покатится. А тут все-таки при деле, все-таки среди трудового народа. Приглядится, обживется, может быть, и усвоит советский стиль работы".

Всякая несправедливость, всякое пренебрежение в работе и распущенность в личной жизни приводили Котовского в бешенство. После всего пережитого - после тюрьмы и каторги, лишений и гонений, а затем непрерывных боев и переходов - он стал вспыльчивым и несдержанным. Ольга Петровна просила его:

- Если ты вспылишь, если почувствуешь, что не можешь сдержаться, поворачивайся немедленно, иди ко мне и на мне израсходуй свою вспышку и свое раздражение.

Иногда Котовский вскипит, разъярится да вдруг вспомнит наказ жены - и сразу отляжет от сердца, только махнет рукой и рассмеется:

- Следовало бы с тобой покруче, да ладно, как-нибудь в другой раз.

Оснований для тревог предостаточно. Хотя и закончилась гражданская война, но и теперь не унимается вражеская рука. То там, то здесь появляются бандитские шайки. Здесь они подожгут ссыпной пункт, там внезапным налетом обрушатся на сахарный завод или ворвутся и перережут весь служебный состав железнодорожной станции.

Котовскому поручена охрана ссыпных пунктов Переяславского уезда, и он отдает приказ послать на каждый охраняемый пункт самых дисциплинированных, самых надежных бойцов бригады.

Центральный Исполнительный Комитет призывает напрячь все силы для изжития топливного кризиса. Объявлен топливный трехнедельник. Воинским частям Украины приказано принять участие в проведении этой кампании.

Насколько серьезно положение с топливом, видно из тех мероприятий, которые проводятся в армии.

- Топливный кризис принял угрожающий характер, железные дороги Республики остаются без топлива, - напоминает Котовский. - Топливный кризис в свою очередь сказывается на доставке продовольствия голодающим Поволжья. Требуются экстренные меры, чтобы справиться с этой бедой!

Котовский, в то время начальник 9-й кавдивизии, разрабатывает детальный план действий.

Курсанты дивизионной школы на все время трехнедельника переходят в оперативное подчинение чрезвычайной тройки. Курсанты, назначенные десятниками, получают по три пилы и по восемнадцати человек рабочих, обязанных выполнить определенный суточный урок - три кубические сажени дров. Группа курсантов занята точкой и правкой пил. Другие помогают сельским властям подобрать возчиков. Курсанты освобождаются от строевых занятий. Малейшее уклонение от работы рассматривается как невыполнение боевого приказа и ведет к преданию суду революционного военного трибунала.

Можно представить, как дружно начинают фырчать пилы, как звонко отдается в лесных трущобах говорок топоров. Даешь три кубические сажени дров на каждую группу пильщиков! Даешь топливо стране, истерзанной интервенцией и озверелой контрой, но полной молодого задора и неистощимой энергии!

Голод в Поволжье, а находятся такие куркули, что скрывают фактически засеянные площади, показывают меньшие, да и по тем не выполняют нормы продналога.

Снова Котовский круто берется за дело.

- Мы разместим полк в селах, не сдавших продналога! - гремит голос Котовского. - И обяжем эти села довольствовать полк фуражом до той поры, пока не будет стопроцентной сдачи продналога! Небось тогда поторопятся! О выполнении задачи доносить в ежедневных сводках.

И хотя сейчас не приходится скакать во весь опор под посвист пуль, врубаться во вражеские ряды, но сражения с неуступчивым, въедливым прошлым происходят на каждом шагу. Не так-то легко стряхнуть с наших ног прах старого мира.

Тревожный сигнал: пьянство в дивизии. Котовский отмечает в приказе, что это тем более преступно в настоящий момент, когда Республика бьется в тисках голода, когда от каждого человека ждут сознательности, дружных усилий!

Или как назвать - изменником или глупцом - начсандива, который во время боевой операции против банд оставил всех врачей в тылу, при обозе второго разряда, и отправил с действующими частями только фельдшера да лекпомов?

Сурово спрашивал Котовский. Как тут не прийти в бешенство? Как не принять крутых мер?

Может быть, другому человеку все эти будничные дела показались бы скучными, мелкими. Прославленный легендарный командир - и вдруг: дрова, борьба с пьяницами, наблюдение за действиями начсандива. "Да провались они пропадом! - сказал бы другой. - Подай мне дело по плечу, чтобы действовать - самое меньшее - в мировом масштабе!" Но Котовский был другого склада человек. Он с увлечением занимался самыми обыкновенными, житейскими делами и вкладывал в них всю душу.

Итак, за пьянство и разложение - судить! По делу начсандива назначить строгое расследование!

- А ты, Леля, говоришь - приходи домой и здесь срывай свое возмущение. Тут сама рука хватается за эфес!

- Вот как раз этого и не надо, - спокойно и рассудительно толковала Ольга Петровна. - Ты поступил правильно, что предоставил подыскать меру наказания ревтрибуналу.

4

О страшном эшелоне, который гоняли порожняком, Котовский узнал от Ивана Белоусова. Белоусов же рассказал, что творилось в Помголе.

Когда кончилась гражданская война, Котовский отправил своего питомца Ивана Белоусова в Одесщину сеять хлеб, налаживать хозяйство. Белоусов часто наезжал к Котовскому - то посоветоваться, то просто повидаться. Котовский любил этого напористого парня. И было радостно сознавать, что весь он, от начала до конца - творение Котовского, его продолжение в жизни, как ветка от основного куста.

Однажды Белоусов сообщил:

- Григорий Иванович! Вступил в партию!

Спеша выложить все наболевшее, Белоусов продолжал:

- Видел я, как проходили выборы делегатов на Десятый партсъезд. Вы даже представить не можете, какие жаркие сражения у нас были. Вот это бои! Я только теперь понял, что Григорий Иванович, направляя нас - ну, меня вот и других - в гущу жизни, оставался тем же командующим бригадой, вы понимаете меня, Ольга Петровна? Мы и теперь наступаем, обходим с фланга... берем в штыки...

- Конечно понимаю. А вы понимаете, Ваня, что такое Десятый съезд партии? Об этом съезде через сто лет будут вспоминать, он войдет в историю. На повестке был вопрос о единстве партии, вот о чем шла речь на этом съезде. Вполне понятно, что на съезд стремились попасть всевозможные троцкисты, анархо-синдикалисты и прочая дрянь. Потому и происходили у вас жаркие сражения. А сами-то вы за кого голосовали?

- Я-то? Какой вопрос! За тезисы большинства ЦК, конечно! За Ленина!

- То-то и есть. Все лучшее - за Ленина. У тех - никого, кроме крикунов и карьеристов.

Котовский умел слушать. Но его кипучая натура требовала немедленного действия, срочного вывода из сказанного. Ольга Петровна, наоборот, была спокойна, уравновешенна, говорила медленно, подбирая нужные слова.

- Крикунов и карьеристов? - подхватил Котовский, еле дождавшись, когда она договорит. - Теперь все, покричали - и хватит! Решение Десятого съезда - покончить с фракциями, очистить партию от неустойчивых.

- Григорий Иванович, кабы только неустойчивые...

- Знаю, есть и похуже. Вот и гнать их от живого дела! Ведь недосуг с ними возиться! Дел по горло, а тут всякая сволочь мешается!

Когда Иван Белоусов снова приехал - слаженный, быстрый, решительный, - он еще на пороге возвестил:

- Григорий Иванович! Не знаю, одобрите или не одобрите: решил работать в Чека. Это в моем характере будет. Что же, смотреть на этих гадов-оппозиционеров?! Вы только подумайте: меньшевики в Одессе выпускают свою газету! Орудуют! Эх, Григорий Иванович, на мой вкус - так не разводить бы с ними антимонии. Ведь они кто? Они похуже будут всяких деникинцев, они верткие. Я думал-думал... Как тут действовать? Шашки наголо? Нельзя. И оставить тоже нельзя... Вот решил в Чека пойти.

Так Иван Белоусов стал чекистом. Прошел специальную школу, с головой окунулся в опасную, напряженную работу. Много узнал такого, о чем раньше и не догадывался. Не раз бывал в переделках, но это для него не ново: ведь у Котовского был разведчиком, и, кажется, не на плохом счету.

Даже внешне Белоусов изменился. Стал сдержаннее, сосредоточеннее. Знал больше, чем говорил. Вообще стал не очень-то разговорчив. О чем так и вовсе умолчит. Упомянет - значит, дело завершено и папки сданы в архив.

- Слово - серебро, а молчание - золото! - приговаривал он.

На все смотрел теперь Белоусов иначе. Появилась умудренность. Горькая складка залегла в уголках губ. Стальные блики появились в серых глазах. Ведь он знал многое, о чем никто вокруг и не задумывался. Жизнь шла своим чередом. Люди трудились, после трудового дня отдыхали, развлекались, ходили в театр и кино, прогуливались в городском саду или ехали на юг и загорали на пляже. А Белоусов знал, что тут же, по этим улицам, под чужой личиной, разгуливает враг и что ему, Белоусову, поручено найти его и обезвредить. Может быть, именно в этом саду на отдаленной скамейке как бы невзначай очутились рядом двое, и один другому передал незаметно какой-то предмет... И точно ли два беспечных дружка сидят за столиком в пивной и, окуная нос в пивную пену, беседуют о том о сем? Не является ли один из них простофилей, не служит ли ширмой, а второй не выжидает ли назначенного часа, чтобы выстрелить из-за угла в советского деятеля?

Теперь-то Белоусов определенно знал, что война между старым и новым ни на минуту не прекращалась, только принимала иные, еще более коварные и опасные формы. И в этой войне требовались зоркость и хладнокровие, находчивость и специальная подготовка.

В редкие минуты досуга непосредственный начальник Белоусова, бывший матрос, старался на конкретных примерах привить Белоусову умение видеть, сопоставлять, делать умозаключения, по малейшим, для неопытного глаза неразличимым приметам нападать на след.

- Хотите, товарищ Белоусов, расскажу вам забавную историю про один обыкновенный тульский самовар? Давненько это было, то есть давненько в смысле сегодняшних скоростей, когда за несколько дней происходят иной раз события мирового значения. Ведь у каждой эпохи свои скорости.

Белоусов слушал и боролся с острым желанием разглядеть на щеке начальника старый зарубцевавшийся шрам. Вот и об этом шраме бы он рассказал!

- Так вот. Узнали мы адрес конспиративной квартиры антисоветской организации. Снаружи дом - прямо из детективного рассказа о каком-нибудь Шерлоке Холмсе. Мрачный, старый, и стоит на пустыре, особняком. Но внутри нас ждало полное разочарование. Хозяев нет, видно, кто-то предупредил, и они скрылись. Комнаты пустые. Пыль, паутина. Но нельзя сказать, что нежилой дом: в шкафике посуда, на стенах картины висят, на окнах занавески, в спальне - застланная кровать. Да. Так вот, часа четыре мы провозились, осмотрели каждую вещь, простукивали стены, заглядывали за рамы, лазили на чердак - ничего! Чисто-пусто! И вдруг меня осенило. Как же так? Стоит - красуется на кухонном столе полутораведерный тульский самовар. Возле русской печки и труба самоварная, и угли в корчажке, хоть сейчас нащепи лучины, ставь самовар и садись чаевничать. Все это так, а отверстия для самоварной трубы нет. Нет - и баста! Как же так нет? Должно быть! Мигом принялись мы известку отскабливать, глину пробивать - вот оно, отверстие, кирпичом заложено! Вынули кирпич - так и есть: тайничок. А в тайничке свертки. Таким-то образом самовар помог нам организацию раскрыть и обезвредить. Значит, вывод сам собой напрашивается, - заключил свой рассказ старый чекист, - не оставляй без внимания даже самовара. Когда-нибудь я расскажу, как один пойманный шпион все хромал и опирался на толстую трость. Следователю показалась хромота не очень естественной, он внимательно осмотрел палку, оказалось, что внутри нее спрятаны шпионские донесения, списки агентов, конечно, не просто фамилий, - номеров, под какими они числились... В нашей практике много разных разностей бывает...

После таких рассказов Белоусов стал по-другому воспринимать жизнь. Всюду он искал логическую связь, по внешним признакам старался угадать характер человека, которого видел впервые, старался определить его профессию, так же как определяют с первого взгляда возраст, состояние здоровья, даже уровень развития.

Много открытий делал Белоусов, приглядываясь ко всему окружающему. И соображения, которые он высказывал своему начальнику, иногда были трогательно-наивны, но порой своеобразны и полны глубокого смысла.

- Не все, кто ворчит и критикует, обязательно контрреволюционеры, рассуждал он. - И не каждый, кто сыплет революционными фразами, - поборник Советской власти.

- Это подмечено неплохо, - соглашался начальник Белоусова. - Критика, строгая критика для настоящего деятеля - компас, а для выскочки, возомнившего о себе, - кровная обида.

- А еще бывают оговоры, - продолжал Белоусов. - Наклепают на человека, иди и расхлебывай.

- Бывает и так, - посмеивался начальник. - На то нас и поставили на такую ответственную работу, чтобы мы вдумывались и разбирались. В нашем деле нельзя рубить сплеча, но нельзя допускать и прекраснодушия, дорого обойдется. Ленин предупреждает нас, что ни одно глубокое и могучее народное движение в истории не обходилось без грязной пены - без присасывающихся к неопытным новаторам авантюристов и жуликов, хвастунов и горлопанов. Вот вы и посудите сами, какая филигранная работа возложена на нас, чекистов! Ну, мы и вылавливаем авантюристов. А сейчас враги взяли установку на бандитизм.

Начальник усмехнулся:

- Поймали мы как-то тут одного крупного бандита. Отпирается. Тогда мы показали ему карту, которой давно располагаем: на ней нанесены все подпольные белогвардейские организации крупного района... Карта настолько была у них секретной, что и ему показали ее только издали. А у нас она имелась. Вот так-то, дорогой товарищ Белоусов! Входите во вкус! Интересная наша работа!

5

А в доме Котовских жизнь шла размеренно, своим чередом.

Подъем в пять часов утра. И сразу же гимнастика и тренировка, а после гимнастики и тренировки обязательно облиться студеной водой - прямо из колодца, и затем растереть тело мохнатым полотенцем так, чтобы кожа горела и все поры дышали свежим воздухом, струящимся из сада, из открытого окна.

Какое благоухание по всей Умани, особенно когда цветет белая акация! Вся Умань утопает в садах, редко встретишь дом, вокруг которого не красовались бы яблони, не шумели листвой липы, не привлекали глаз нарядные мальвы. А какие тенистые аллеи в Софиевке, и сколько там птиц! Под самой Уманью раскинулся знаменитый Греков лес - с извилистыми тропинками, с солнечными лужайками, с зеленой тишиной.

Григорий Иванович Котовский стоит у открытого окна, глубоко дышит, любуется на белые облака, на лазоревое небо, на могучую сочную зелень, на просторные поля. Хорошая земля в Умани - роскошный чернозем. Недаром Уманский уезд выращивал, как помнят старожилы, одной только озимой пшеницы до пятисот тысяч пудов, да еще и ржи почти столько же. Сеют здесь и ячмень, и просо, и гречиху. И потихоньку-помаленьку начинает налаживаться хозяйство после всех бурь, после кровавых сражений. А давно ли по полям и холмам, не разбирая, что тут посеяно - рожь или гречиха, или ничего не посеяно, ничего не растет, кроме полыни и лебеды, чертополоха и бурьяна, мчалась лихая конница, громыхали тачанки, врезывались в землю глубокие выбоины от тяжелых батарей?..

Котовский смотрит вдаль. Вот прошел мимо товарный поезд. Снова тишина. Выползла во двор разбитая параличом, почти не способная двигаться старая генеральша, дряхлая, седая, с ожесточенными, скорбными глазами. Это бывшая хозяйка дома, муж ее, уездный воинский начальник, погиб во время этих грозовых лет, пронесшихся над Россией. Когда дом был отведен городскими властями для командира корпуса Котовского, старуху хотели выселить. Григорий Иванович воспротивился:

- Пускай себе доживает век на своем пепелище. Мне она не помешает, и я ей тоже не досажу.

Так и оставили ее на прежнем месте. Сама генеральша, видимо, не знала, что ее собирались выселить. Она вообще не воспринимала всего происходящего в мире. К тому же она была совершенно глуха. Заговоришь с ней - отвечает невпопад или же вообще ничего не отвечает и смотрит куда-то мимо. Поистине, она была воплощением сгинувшего старого строя - в своей бессильной ненависти, в своей безнадежной глухоте, в своем оцепенении. Какая-то сердобольная женщина приносила ей еду, выводила почти волоком на крыльцо, затем уводила обратно. Генеральша сидела на крыльце неподвижно, уставив потухший взор в одну точку. О чем она думала? Что вспоминала?

Главное украшение в просторном и светлом кабинете Котовского большая, во всю стену, карта России. Она совершенно необходима Котовскому, он хочет постоянно чувствовать близко, около, рядом всю страну, горячо любимую, славную социалистическую державу, ленинское детище, выпестованное им на радость и на образец всем трудящимся мира. Нужно большое сердце, необъятно широкая, как русские степи, душа, чтобы со всей беззаветностью, не щадя жизни, ринуться в бой, отстаивая ленинскую правду. Недруги кричат: "Отсталая страна!" Разве отсталая, если в каждом ее обитателе - в рязанском, самарском мужике, в полтавском хлеборобе, в винницком незаможнике - в решающий час обнаружилось величавое благородство, неслыханная отвага, готовность по зову Ленина встать рядом с питерскими пролетариями, иваново-вознесенскими ткачами, бакинскими нефтяниками, донецкими шахтерами, рядом с невиданной еще породой людей - коммунистами и не оробеть перед увешанными американским оружием, накормленными английскими галетами белогвардейцами, перед озверелым царским офицерьем, перед хладнокровными наемными убийцами, надерганными интервентами из четырнадцати государств? Нет, не отсталая! Высокоодухотворенная, достойная подражания, прославленная в веках страна, гордость человечества бессмертное поколение, отстоявшее революцию.

Такие мысли рождаются в голове Григория Ивановича Котовского при взгляде на огромную, во всю стену, карту огромной, в одну шестую часть света, страны. Другому бы ничего тут не увиделось, кроме желтых, зеленых, голубых пятен, линий и кружочков, крупных и мелких названий городов и сел. Нет, Григорий Иванович видит иное! Он видит, как движутся по всему необъятному пространству лесов и полей, горных ущелий и цветущих равнин отряды и роты, полки и дивизии, как захлебываются и надрываются пулеметные очереди, ухают орудия, как с винтовками наперевес идет в атаку пехота, как звенят и врубаются во вражеские полчища безотказные клинки.

История огласила смертный приговор преступному капиталистическому миру. Глянув в черную зияющую яму, готовую его поглотить, обреченный цепляется за края могилы, в приступе ярости он хотел бы увлечь за собой все живое, все, чему предстоит жить и красоваться. Он понимает, что новый, коммунистический строй неизбежен, что он несравнимо лучше и что он обязательно придет.

Сначала чудовище пытается задушить прекрасное дитя еще в колыбели. На защиту встает все, что есть лучшего на земле. Тогда изуверу ничего больше не остается, как всяческими ухищрениями замедлять ход истории, всеми способами мешать, всеми приемами вредить. Убивать, тащить все, что подвернется под руку: золото так золото, пшеницу так пшеницу. Угонять из наших гаваней принадлежащие нам корабли, с проворством опытного контрабандиста увозить сибирский лес, драгоценности, даже новые, только что выпущенные советские серебряные рубли и полтинники, даже старинные картины, даже старинную утварь из особняков - и стулья пригодятся!

Но цель тут иная. Сначала взрывать мосты, приводить в негодность паровозы, сжигать города и убивать, убивать все равно кого, все равно за что, лишь бы больше... Топтать посевы, окружать блокадой, стрелять из-за угла... А затем горланить во всю глотку до хрипоты, что вот он - хваленый социализм, вот он - новый строй, видите сами, - ничего у них не получается: голод, нищета, разруха, пещерный быт, развал! Они даже и одеваются не по моде! У них даже нет жевательной резинки! Дикари!

Чем больше вдумывался Котовский, чем усерднее изучал Маркса, Энгельса, чем внимательнее читал и перечитывал творения Ильича, тем ярче вырисовывалась перед ним потрясающая картина страданий, противоречий, рабства и унижения, в которые ввергнуто человечество царством доллара, тем длиннее становился перечень злодеяний, на которые кидается старый мир, понимая, что гибель его неминуема и что ему все равно уже нечего терять.

Да, карту любил Котовский, о многом она ему рассказывала. А гипсовая статуэтка - Ленин во весь рост - и бюст Карла Маркса на письменном столе довершали убранство строгого делового кабинета комкора.

Котовский твердо знает: надо полностью использовать кратковременную передышку, которую вынуждены дать враги. Все их атаки отбиты, им приходится разрабатывать новые варианты. Пока они там думают и собираются с силами, нужно хорошенько подготовиться к будущим боям.

Из каждой поездки в Киев или Харьков, а особенно в Москву Котовский привозит кипы книг, журналов, пособий, а затем штудирует их со всей напористостью и страстностью своего неуемного характера. Все размышления, все открытия, которые он делает, читая "Анти-Дюринг", или Дарвина, или ленинские статьи, он тотчас излагает своим товарищам, а прежде всего Ольге Петровне. Он спешит поделиться всем, что узнал, он не хочет быть скрягой и скопидомом, копить знания только для себя. Всем людям нести свет, всех приобщать к культуре!

Ольга Петровна - первый друг и советчик, неизменная помощница во всех делах, мамаша для всех котовцев, прилежный секретарь, надежный справочник по всем вопросам. Она из тех русских женщин, которые обладают душевной ясностью, обширным умом и удивительным тактом, которые разделяют с мужем все его помыслы и труды, скромно оставаясь в тени и довольствуясь славой и успехами своего избранника. Мягко и деликатно Ольга Петровна указывала мужу, что ему необходимо проработать в первую очередь, к каким источникам прибегнуть. Часто она читала ему вслух. Затем они откладывали книгу в сторону, и начиналось обсуждение прочитанного.

Штудируя какой-нибудь фундаментальный труд, Котовский запоминал особенно понравившиеся ему строки.

- Америка - самая молодая, но и самая старая страна в мире! восклицал он, с завидным аппетитом уплетая свой любимый борщ с перцем или воздавая должное пампушкам с чесноком.

Ольга Петровна выжидательно и понимающе смотрела на любимого человека. Она знала его привычку думать вслух. Но Котовский молчал. Он размышлял над этими словами, почерпнутыми из писем Маркса и Энгельса. Через некоторое время он добавлял:

- Самая старая. Вроде нашей генеральши: все лучшее позади.

6

Утром, еще до гимнастики, Котовский припоминает неотложные дела, которые следует выполнить сегодня, диктует Ольге Петровне, и она записывает в блокнот.

- Проверить ход контрактации свеклы. Записала? А то не проверять, так после наплачешься. Ленин учит, что если ты отдал распоряжение, то обязательно проверь, выполняется ли оно. Иначе ты будешь выглядеть болтуном. А те, кто пренебрегли твоим распоряжением, будут хихикать за твоей спиной.

Ольга Петровна записывает. Солнце светит в окно. Котовский продолжает диктовать:

- Проверить торговлю военно-кооперативных лавок. Как я здорово прижал частников! Одобряешь? Взвинтили цены на мясо так, что мясо стало дороже шоколада. А мы пустили мясо в своих лавках сначала даже себе в убыток. Понимаешь, какой ход? Это все равно что зайти противнику во фланг, ударить конницей по его тылам. Сначала частные торговцы смеялись над нами. Экие простофили, говорят! Однако видят - покупатель толпой повалил к нам. Горят нэпманы! Помнишь, делегация от купцов ко мне приходила?

- Это когда ты их выгнал? Как же! Помню.

- Взмолились, олухи царя небесного! Не губи, говорят, побойся бога. А я им отвечаю: труды Маркса и Энгельса надо изучать, тогда бы вы знали, что ваш бог - вексель, ваш культ - торгашество, а ваша гибель - социализм. Вопросов больше нет? Не забудьте с той стороны захлопнуть двери!

Котовский приступает к гимнастическим упражнениям. Наступает молчание. Ольга Петровна смотрит в окно, залюбовалась затейливым зеленым убранством сада. Какая свежесть хлынула в комнату! Солнце поднялось уже над деревьями, все сверкает, переливается. Птичий гомон - величайшее музыкальное произведение природы - порождает бодрость, согласованность, наэлектризованность души. И вдруг Котовский что-то вспомнил, прервал упражнения:

- Самое важное! Запиши, Леля, и подчеркни: в президиуме горсовета поднять вопрос о восстановлении кирпичного завода в городе. Ты ничего об историческом прошлом нашей Умани не читала? А я читал. Там только одно не записано - что наша бригада в районе Умани поставила точку разбою бандитов Грызло и Гуляй-Гуленко. Ну ничего, об этом в следующем издании добавят. А об Умани ты прочитай, занятно. Оказывается, никто не знает, когда Умань основана, знают только, что давно. Зато хорошо известно, что ее частенько истребляли. Один раз всех жителей Умани вырезал гетман Дорошенко, в другой раз приложил руку Гонта. Но это не главное. Истреблять и вырезывать с давних пор водятся мастера. Главное другое: оказывается, до революции в Умани черт-те что было, даже табачная фабрика, можешь представить?! Две паровые мельницы, три вальцовые. Маслобойные заводишки тоже были, а что меня заинтересовало - здесь было шесть кирпичных заводов, мал мала меньше, но шесть. А мы теперь один, да хороший откроем. Кирпич нам вот как нужен! Кстати, запиши, тоже сюда относится: поехать в Бердичев. Записала? Не улыбайся, Леля! Иногда кирпич - первейшая штука, его нам много понадобится. Конечно, нужно одновременно не забывать о пушках и пулеметах, как напоминает товарищ Фрунзе. Иначе, говорит, империалисты кирпича на кирпиче не оставят, это такая публика.

- Я записала: "Поехать в Бердичев". А зачем тебе туда?

- Понимаешь, еду недавно по Бердичеву, смотрю - красноармейцы со всем усердием заводскую трубу разбирают, только пыль летит. "Над чем, спрашиваю, трудитесь, товарищи бойцы?" - "Да вот, товарищ командир, печи будем в казармах ставить, кирпич понадобился". - "А что это за труба?" "Бывший буржуйский кирпичный завод, товарищ командир. Ликвидируем, так сказать. Как в гимне указано, проклятый старый мир надо до основания разрушать". - "Отставить, говорю, разрушать. Восстановим этот завод, тогда не понадобится ковырять старые развалины, нового кирпича наготовим". Я уже поручил это дельце толковому человеку, надо съездить проверить, как там у него подвигается. Если в Умани будет завод да там завод - сумеем кирпичом даже кое с кем и поделиться.

- И как это тебя на все хватает, удивляюсь. Смотри, у тебя целый трест образовался: и лавки, и сахарный завод, и кожевенный, а теперь еще за кирпич взялся.

- Надо, Леля. Ты мне вчера читала, как у Ленина говорится? Что мы нагоним другие государства с такой быстротой, о которой они и не мечтали? Ты веришь в это? Я так ни минуты не сомневаюсь. Американские капиталисты очень спесивы, а спесивых по носу бьют. Надо же было выдумать такую несуразицу, что двадцатый век - это век Америки и монополий! Приятно им или неприятно, но жизнь показала, что двадцатый век - век ленинской перестройки, начало новой эры человечества. Тут никуда не денешься, скоро это поймет весь мир. Особенно крепколобым мы объяснили на полях сражений. Советская власть плюс электрификация! Все! Заканчиваю гимнастику. Иду к колодцу окатываться, только как бы генеральшу не напугать!..

Григорий Иванович выглядывает в окно. Тишина. Никого. Спит еще генеральша.

- Как ты считаешь, Кржижановский ведь большой человек, умница? Я вчера из его статьи выписку сделал. До чего некоторые люди умеют находить слова! Я вот плохо говорю. Ведь плохо, Леля? Или сравнительно ничего? Я рублю сплеча, как клинком. Спасибо, еще ты меня сдерживаешь... Эх, Леля, Леля! Бесценный ты человек! Помнишь, я каждый раз тебя из списков представленных к награде вычеркивал? Награду ты сто раз заслужила, но я не мог допустить, чтобы недруги шипели: "Смотрите, Котовский своей жене ордена на грудь вешает..." Не мог я, Леля, ты должна это понять.

- Да разве я не понимаю!

- Вспыльчив я, черт, не маневрирую, как некоторые. Никто не говорит Ольга Петровна Котовская не только орденов - бессмертной славы достойна! Ты и сама не знаешь, какая ты! Исключительная натура!

- Гриша, - останавливает Ольга Петровна, - ты о Кржижановском начал говорить, что он умница.

- Он из ленинской стаи! И вот он отмечает, что мы живем в особое время, не похожее ни на что другое. С наших глаз спала пелена. Сейчас, говорит, все тайны разгаданы, все стоит перед нами во всей своей обнаженной сущности. Понимают враги и противятся. Понимают друзья и присоединяются к нам. Да, есть один единственно правильный путь ленинский! И с этого пути нас не собьют никакие проходимцы, как бы они ни старались!

- Ты ведь так и сказал на конференции, когда выступал?

- Так и сказал.

- А троцкисты?

- Шумели. Да ведь таких, как я, криком не возьмешь. Итак, приступаю к водным процедурам. Да! Запиши еще, Леля: "Тринадцать ноль-ноль - полковник Ухач-Угарович".

- Что, все-таки согласился работать в корпусе?

- Человек был - ни много ни мало - профессором в Академии генерального штаба! Тоже вроде развалин кирпичного завода! Сто лет как в отставке, а предложил я ему вести занятия, он даже прослезился. Надо верить в людей! Каждый кирпич пустить в стройку! Ухач-Угарович! Фамилия водевильная, а старик хоть куда!

Котовский приступает к водной процедуре. Плеск воды. Фырканье. Уханье. Затем свист туго натянутого полотенца, когда им со всей силой растирают спину, плечи, грудь...

- Помнишь, как меня Троцкий вызвал и перевод в Тамбов предложил? Нехорошо он тогда говорил, на моем самолюбии хотел играть, а у меня самолюбие - не скрипка, чтобы на нем играть. "Вас не ценят! Вас не понимают!" Еле тогда Фрунзе меня вызволил. Ушел я от него и думаю: "Нет, не коммунист Троцкий. Кто угодно, только не коммунист".

Растирание закончено. Кожа горит. Даже шея стала красной. Свежий, бодрый, пружинящей походкой входит Котовский в столовую и садится за стол.

- Как ты считаешь, Леля, хорошо это - на низменных чувствах играть? Я тебе откровенно скажу: дюжину таких проходимцев я бы на одного Ухач-Угаровича не променял.

Завтрак несложен: холодная вареная картошка, крепко посоленное крутое яйцо и холодные, запотевшие, с пупырышками, свежие огурцы - прямо с погреба.

Солнце так и заплескивает, так и хлещет в настежь открытые окна форменное наводнение. И какой крик подняли воробьи в кустах акации!

- Теперь на стадион? - спрашивает Ольга Петровна.

- На стадион. А оттуда в школу младших командиров. Как ты считаешь, Леля: чудесная штука - жизнь?

Ч Е Т В Е Р Т А Я Г Л А В А

1

Сообщение о том, что родился сын, застало Котовского в отъезде, в Москве. С этого момента Григорий Иванович погрузился в некое сияние, в блаженный туман. Его спрашивают:

- Когда вы сможете приехать следующий раз?

Он отвечает:

- Здорово! Молодец Лелька!

- Простите? - озадаченно смотрят на его счастливое лицо.

- Я что-то невпопад ответил? Видите ли, только что получил известие. У меня сын родился.

- А-а! Тогда понятно! - улыбаются все присутствующие. - Чего же вы не едете домой? Спешите! Поздравляем от всего сердца!

- Сегодня еду. Надо только подарки купить. Ведь событие - сын! Это ведь что-нибудь да значит? Теперь хлопот будет... Например, имя сыну надо выбрать... и прочее, и прочее...

Стоял февраль, дули февральские ветры, гуляли февральские метели, и надо же было случиться, что в дороге произошла непредвиденная заминка: поезд задержали из-за заносов пути. Григорию Ивановичу и без того казалось, что поезд ползет как черепаха, что на станциях он стоит безобразно долго.

- И чего, спрашивается, стоим? - волновался Котовский, поглядывая в окно на пустынный перрон, на станционные постройки. - Наверняка график движения составляли заплесневелые бюрократы! Для такой станции, как эта, вполне достаточно двух минут, а мы стоим уже десять!

Но теперь поезд вообще застрял, на этот раз на неопределенное время. Однако Котовский не из тех, кто может мириться с обстоятельствами и опускать руки.

- Кто со мной ликвидировать заносы?

Отозвался один, подал голос другой. Молодежь всегда за риск, за смелость, за действие, за инициативу.

И уже не один Котовский, а целый отряд принимается за работу. Моментально выискали дрезину и отправили к месту действия бригаду здоровяков, вооруженных скребками, метлами и лопатами. Котовский тем временем орудовал в дежурке. Вызвал узловую станцию, позвонил в депо, выяснил, что снегоочиститель в неисправности и все еще не выслан, что там и не шевелятся. Потребовал к проводу некоего Епифанова, нерадивого начальника, о котором сказали, что все от него зависит. Поговорил с ним так, как умел говорить. Через несколько минут снова соединился с этой станцией. Проверил. Сообщили, что снегоочиститель, оказывается, в исправности и уже отправлен. Подействовало внушение! Подошел снегоочиститель. Стальное чудовище то пыхало жаром, то обдавало снежной пылью, рычало, лязгало, вздрагивало всем своим грузным чревом, и снежные вихри разлетались от него в обе стороны, освобождая путь.

И вот уже можно двигаться дальше! Скорей же, скорей! Неужели машинист не понимает такой вещи: ведь сын! Ведь надо гнать во всю мочь! На свет появился сын, появился маленький Котовский!

Григорий Иванович не помнит, как он примчался со станции домой, как вывалил на стол игрушечный барабан, плюшевого мишку, зайца, свистульки, домик... и даже картонную коробку с кубиками... даже букварь.

Бледная, похудевшая, но с сияющими, гордыми глазами встретила мужа Ольга Петровна. Очень смеялась над его покупками:

- Да ведь ребенку исполнилась всего неделя! А ты уже - букварь! Смешной ты, право. Пока что понадобятся только соска и побрякушка. Но как говорят в народе - мне не дорог твой подарок, дорога твоя любовь!

- Ничего, со временем все пригодится, - упавшим голосом пробормотал Григорий Иванович.

Он вспомнил, что еще за два месяца до появления сына привез для него из Киева кроватку-коляску, и упрямо повторил:

- Все пригодится: и трехколесный велосипед, и мячик, и ванька-встанька... а со временем потребуются и хорошие книги, и добрый конь, и клинок... А если кое-что я приготовил заранее, так запас мешку не порча, как говорится.

Отплатив жене пословицей за пословицу, Котовский приступил к самому главному: внимательно и придирчиво, восторженно и благоговейно - долго и в полном молчании рассматривал крохотное существо. Сильный, могучий, он боялся причинить боль ребенку и брал его на руки только на подушке, как берут драгоценное ювелирное изделие, любуясь им, но остерегаясь трогать.

- Ничего парень. А? Как ты думаешь, Леля? Малость легковат, мог бы быть покрупнее, да ведь не все сразу. А? Как ты думаешь, Леля? Вырастет?

Пока ребенок не подрос, Котовский никому не позволял входить в детскую.

- Погодите, подрастет - и сам к вам выйдет поздороваться и поговорить о погоде.

Котовский долго решал, какое дать имя сыну.

- Задача нешуточная, - озабоченно говорил он. - Дать имя просто, а ведь человеку-то с этим именем ходить всю жизнь. Слов нет, не имя решает дело, каждое имя хорошо, если человек хороший. А все-таки есть такие загвоздистые имена на свете, что не выговоришь. Салафиил! Филагрий! Меласипп! Елпидифор! Дашь такое имя, а потом будет сынок недобрым словом вспоминать, вот, скажет, удружил папаша!

- Что это такое - Салафиил! Это уж слишком! - возмутилась Ольга Петровна. - Таких имен и не бывает, это ты сам выдумал!

- Нет, не выдумал! Я в Москве все справочники перерыл, все календари проштудировал. Есть! Есть всякие имена! Некоторые и не выговорить! Варахиил! Не веришь? И Варахиил есть и Истукарий...

- Вот и назови сына Истукарием, - рассердилась Ольга Петровна.

Григорий Иванович после долгого раздумья предложил:

- Знаешь что, Леля... Назовем его Гришей? Если какому-нибудь бандиту удастся когда-нибудь прикончить меня, пусть не радуются враги - вырастет второй Григорий Котовский! Кто знает, может быть, и внук появится на свет, и тоже Григорий... А уж ты позаботишься, чтобы они выросли достойными людьми.

На этом и порешили. Пусть самое имя подскажет сыну, по какому пути следует ему идти. Этот путь прямой, без извилин, путь служения народу, революции - путь коммуниста.

Котовский понимал, что понадобится много еще настойчивости, усилий, чтобы пробиться к цели. Еще не одно поколение будет сосредоточивать всю волю, все способности, чтобы отстаивать каждый свой шаг, чтобы идти и идти - наперекор всем бурям.

Маленький мальчик безмятежно спал. Что ждет его? Какие он найдет перекрестки? Какие совершит поступки? Какую пользу принесет людям? Какие радости всколыхнут его сердце? Говорят, молодость без увлечения так же печальна, как старость без опыта. Какие увлечения будут владеть этим новым, вторым Григорием Котовским? Какие задачи поставит перед ним эпоха? Совладает ли? Каких отыщет друзей маленький мальчик-загадка? Каких сокрушит врагов?

В одном Григорий Иванович был твердо уверен: что сын его вырастет хорошим, даже очень хорошим. Иначе не может быть.

Григорий Иванович напряженно думал, напряженно вглядывался. А мальчик безмятежно спал и улыбался во сне какому-то своему сновидению. Зачем ему раньше времени задумываться? Все придет. Он спал. Отец стоял у его постели и думал о нем, о будущем. Будущее выковывают те, кто живет сегодня.

"Не беспокойся, сын, мы сделаем что сможем и что успеем".

Что говорить, они с Гришуткой большие друзья! Около его кроватки и думается легче, и отдыхается хорошо. Григорий Иванович всегда находит для сына хотя бы минутку.

Но разве у Котовского один сын? У него много сыновей и питомцев. То он подберет заморыша, толкавшегося возле полковой кухни в поисках объедков, то приютит побирушку с улицы. Приведет домой, Ольга Петровна вымоет его, смастерит ему белье, рубашонки, вылечит болячки, и становится он равноправным членом семьи, пока не окончит школу и не выйдет в люди.

Кавалерийский корпус взял шефство над комсомолом Днепропетровска. Где же поместиться комсомольским посланцам, приезжавшим в Умань? Конечно у Котовского. Где же получить вкусный обед приехавшему навестить своего командира бывшему бойцу прославленной бригады? Где же послушать интересные разговоры и самому вставить словцо? У Котовских всегда людно и шумно. А за столом зачастую не хватает на всех посуды, и тогда пускаются в дело миски, солдатские котелки.

Жили более чем скромно. Только благодаря искусству Ольги Петровны сводили концы с концами. Но какая это была наполненная, осмысленная, интересная жизнь! Как люди тянулись к этому хорошему, приветливому, дружному семейству!

2

Митюшку Григорий Иванович заприметил давненько. Это был мальчик на посылках, "коридорный" в гостинице "Красная", в той гостинице, где Котовский останавливался всякий раз, как приезжал в Харьков.

Гостиница была не из образцовых, но старалась быть не хуже других. В номерах пахло керосином и невыветрившимся табачным дымом. В ресторане при гостинице кормили плохо и дорого. Зато здесь было от всего близко: от театра, где ставились и Чехов, и мелодрама "За монастырской стеной", от вокзала, наполненного круглые сутки гамом и шумом, и от квартиры Фрунзе, к которому, собственно, и приезжал Григорий Иванович по делам или просто чтобы повидаться.

Митюшка был невероятно белобрыс, даже ресницы у него были, как у теленка, белые, а космы на голове, никак не поддававшиеся гребенке, походили на овсяный сноп в сильный ветер.

- Митюшка! Одна нога здесь, другая там! Газеты в киоске на углу! Быстренько!

- Мить! Пива! Две! Жигулевского!

- Митрий! Сроду тебя не дозваться! Покличь буфетчика, знаешь? В семнадцатый! Водки пусть еще принесет. Не хватило.

И Митюшка мчался опрометью в киоск на углу, в семнадцатый на втором этаже, на почту и во множество других самых неожиданных и невероятных мест. Он спешил, во-первых, потому, что хотел быстро выполнить поручение, во-вторых, потому, что было как раз самое интересное место в книге, которую он в это время читал. Он всегда читал, как только выгадывалась минутка затишья. Книги добывал всюду. Выпрашивал у жены буфетчика, у нее были исключительно трогательные переводные романы. Брал в библиотеке, где молоденькая библиотекарша Таисия Федоровна сама подбирала ему, что читать. Многие, уезжая, оставляли в номере книги, журналы, чтобы не везти лишней тяжести, - это тоже поступало в распоряжение коридорного. Митюша не читал, а проглатывал все, что удавалось раздобыть.

Вот эта страсть мальчугана к чтению и привлекла к нему внимание Котовского.

- Что это у тебя?

- "Суд идет". Ух и интересно! Не читали? Про Леньку Пантелеева! Про налетчика!

На следующий день Григорий Иванович застал его за чтением стихов Крайского. Крайского сменил Гоголь. Потом "Серебряные коньки" Доджа. Потом географический этюд "Почва и ее история". Потом "Королева Марго". Потом Блок... Невероятная смесь! Читает все, что попадет в руки! И где же ему во всем разобраться, все осмыслить?

В один из приездов Котовский застал Митюшку в слезах.

- Разве вы не знаете? Короленко умер, в Полтаве! Тот самый, который "Слепого музыканта" написал! И как это позволяют, чтобы писатели умирали? Неужели не найдется кого, чтобы умирать?

В другой раз Котовский узнал, что швейцар гостиницы - горький пьяница - угощает Митюшку:

- Ты кто есть? Коридорный. А коридорным по штату положено пить еще со времен Адама.

"Ох, пропадет парень! - с горечью думал Котовский. - А ведь есть в нем искра..."

Как-то он натолкнулся на Митюшку, мчавшегося по улице во весь опор.

- Куда?

- Из шестого номера велели барышень прислать.

- Постой, каких еще барышень?

- Каких! Ну, таких... обыкновенных.

- Вот что, Митя. Погоди, не спеши, разговор будет серьезный. Ты откуда родом? Беженец из Галиции? Понятно! Отец с матерью у тебя есть? Не имеется? В гостинице не нравится? Вижу. А учиться хочешь? Хочешь человеком стать? Так слушай, малец, мою резолюцию. Завтра я возвращаюсь домой поездом в семь пятнадцать. И тебя захвачу. Поедешь? Сначала мы тебя в порядок приведем, вон какая на тебе рубаха и вообще - вихры, например. С осени отдадим на рабфак. Решено и подписано?

...Ольга Петровна ничуть не удивилась. Не впервые Григорий Иванович подбирал заброшенных, несчастных ребятишек, растил их и выводил в люди.

- Вот тебе еще один сын, - сказал он жене по приезде. - Голодный, поди. Прежде всего накормить надо. Понимаешь, нельзя было его так оставить - что бы из него получилось? В жизни каждого человека бывает момент, когда он останавливается на распутье и не знает, что выбрать. Вот тут-то и надо вовремя подоспеть.

- Ясно, - спокойно отозвалась Ольга Петровна.

Опытным глазом осмотрела Митюшку и определила:

- Начнем с бани. А смену белья конфискуем из запасов Григория Ивановича.

И стало у Котовских одним членом семейства больше.

3

Насчет "запасов" Григория Ивановича было сказано слишком громко. Запасов, собственно говоря, не было. Из года в год шло неравное состязание: Ольга Петровна выкраивала, мудрила, совещалась с начальником снабжения Гусаревым, а позднее, в корпусе, с интендантом Верховским, но все ее усилия разбивались о беспечность Григория Ивановича.

Особенно переживала Ольга Петровна, когда он отдал отличные, мастерски сшитые, совершенно новые, ненадеванные сапоги.

Известно, что сапоги - гордость кавалериста. Красивые сапоги заветнейшая мечта. Это все равно что лента для девушки, "совсем как настоящий" пистолет для мальчишки или трубка вишневого дерева для заядлого курильщика.

И вот после долгих хлопот Ольге Петровне удалось сшить для мужа роскошные, с козырьком, на каблуках сапоги - не сапоги, а загляденье. Котовский был в восторге. Щупал, мял, примерял сапоги, прохаживался по комнате. Решил обновить их в Октябрьские праздники.

Но тут пришел к Котовскому жалкий, оборванный, исхудалый незнакомец, страшное существо, на которое и смотреть-то было мучительно. Оказывается, белый офицер, перешедший на сторону красных. Явление довольно обычное. Перебежчиков проверяли в Чека и отпускали на все четыре стороны. Но человек оказался не у дел, не мог найти ни пристанища, ни заработка, дошел до побродяжничества, после долгих скитании набрел на Котовского и поведал ему свою печальную историю.

С работой вопрос решен был моментально: Котовский направил просителя делопроизводителем в корпусной совхоз.

- Но как же вы в таком виде явитесь на работу? Знаете что, примерьте-ка вот этот френч. Гм, пожалуй, подойдет. Как ты считаешь, Леля? Только вот на ногах у вас ничего нет... Идея! Наденьте-ка мои сапоги! Впору?

С потерей френча Ольга Петровна еще кое-как примирилась. Но когда она увидела, что будущий делопроизводитель засовывает ноги в шикарные сверкающие сапоги Григория Ивановича, стоившие ей стольких волнений, хлопот и расходов, у нее захолонуло сердце. А что она могла сказать? "Не давай"?

Правда, юноша долго отказывался, уверял, что он "что-нибудь придумает", что в крайнем случае предпочел бы не такие новые, не такие великолепные сапоги, как эти, а что-нибудь похуже...

- А почему похуже? - возразил Котовский. - Надо, чтобы все было получше, а не похуже. Не жмут? Ну и хорошо. И потом, согласитесь, мне все-таки легче достать сапоги!

- Чем я смогу отблагодарить вас за чуткость и заботу?

- Честным трудом на благо советского народа! - ответил Котовский.

Ольга Петровна молча, с отчаянием смотрела, как этот человек преспокойно уходил, солидно поскрипывая великолепными сапогами.

Когда Ольга Петровна и Григорий Иванович остались одни, наступило неловкое молчание. У Ольги Петровны не поворачивался язык, чтобы упрекнуть мужа. А Григорий Иванович понимал, что заслужил в какой-то мере ее упреки, понимал и то, что ей - такой бескорыстной, щедрой! - не сапог жалко, а жалко забот, нежности, которые вложены были в эти злосчастные сапоги. Ведь даже сапожник и тот, узнав, что сапоги шьются для Котовского, превзошел себя, каждый шов делал с любовью и преданностью... Все это так, но ведь и его, Котовского, надо понять. И конечно, она поймет, он это твердо знает...

Григорий Иванович заговорил первым:

- Расстроил я тебя?

- Нет, отчего же.

- Верно. Сапоги, Леля, даже самые добротные, - все-таки мелочь. Как ты думаешь, Леля?

- Тебе-то мелочь. А знаешь, как это трудно?

- Знаю! Но ведь нельзя, Леля. Ты это чувствуешь? Есть такие моменты, когда не следует задумываться, а следует поступать. Например, в бою. Задумайся на секунду - и твое раздумье будет стоить тебе жизни.

- Да сейчас-то не бой, надеюсь?

- Бой. Бой ни на минуту не прекращается. А мы сражаемся-то за что? За справедливость. За человека. Как ты думаешь, Леля?

- Гриша, но согласись, что сапоги...

- Что сапоги?

- Я понимаю твою мысль. И все, что ты говоришь, - бесспорно. Но посмотри, в какие высокие материи ты заехал. Ведь сапоги все-таки остаются только сапогами, не больше не меньше. И вполне понятно, что я огорчена... Чуточку, но огорчена. И ты должен меня понять... Это так просто, житейски просто, Гриша.

- Ты не помнишь, был у нас такой в бригаде... Попов, кажется... Или Павлов... Высокий такой, с пышными бровями...

- Ну и что же?

- У нас, ты знаешь, трусы в бригаде не водились. А тут наскочили на нас петлюровцы, а он в бане спрятался. "Что ж ты, говорю, такой-сякой, подкачал? Твои товарищи на врага, а ты в кусты?" - "Я, говорит, товарищ командир, за революцию в огонь и в воду. А тут что? Разве какое решающее сражение? Стычка пустяковая! И без меня справятся, а я сдуру буду голову в петлю совать!"

Выслушала все это Ольга Петровна, рассмеялась и головой покачала:

- Ладно уж. Хорошо, что я еще запасную заготовку кожи уберегла...

И так во всем. Долгое время Ольга Петровна и не подозревала, например, что Григорию Ивановичу причитается великолепный правительственный паек. Большую долю его он раздавал, считая, что ему вполне хватает зарплаты, а паек - это лишняя роскошь.

Случилось однажды, что Григорий Иванович был в отъезде. Гусарев этим воспользовался и весь паек доставил Ольге Петровне. Она даже растерялась, увидев такое количество продуктов.

Впрочем, хитрость Гусарева не удалась. Приехал Котовский, узнал, что паек доставлен на квартиру, и теперь с записочками потянулись к Ольге Петровне.

"Выдай такому-то столько-то муки, очень нуждается. Гриша".

"Прошу тебя, отсыпь сахару подателю сего, у него тетка больная... Постскриптум: и две банки тушенки! Не сердись! Обойдемся и без тушенки! Как ты считаешь? Твой Г.".

Вскоре Ольга Петровна сообщила Григорию Ивановичу, что все роздано, поэтому она просит с записочками больше никого не присылать.

Так оно и было на самом деле. Весь паек был роздан. Ольга Петровна не сердилась. Можно ли сердиться на Григория Ивановича? Уж такой он человек!

Или история с буркой. Удалось Ольге Петровне раздобыть для Григория Ивановича бурку.

- Это что? Это мне? А не лучше ли пустить это на подстилку Фоксу? предложил Григорий Иванович, упорно не называя бурку и говоря "это". Упомянув о Фоксе, он имел в виду бродячего пса, который самостоятельно выбрал себе хозяев и прочно прижился у Котовских, платя им глубокой собачьей преданностью и любовью.

- Как это Фоксу? - возмутилась Ольга Петровна. - Прекрасная бурка, и тебе она будет очень к лицу.

Долго бурка висела, пылилась, не находя применения, но однажды Ольге Петровне удалось настоять, чтобы Григорий Иванович ее надел: была отвратительная осенняя слякоть, дул холодный ветер, сыпалась с неба мерзлая изморось, а Котовскому как раз предстояло ехать на конференцию в Киев.

Возвращаясь обратно, Котовский понял, что бурка была очень кстати. Хотя снегу еще не было, но земля промерзла, таратайку так и подбрасывало на мерзлых комьях грязи, а ветер неистовствовал, завывал, свистел, взвихривал гриву коня и трепал кожух кучера Алешки.

- Стой! - крикнул вдруг Котовский.

На обочине дороги он увидел пастуха. Парнишка был в одной холщовой рубахе, босиком, и укрыться бедняге было негде - куда ни глянь, голая равнина, черные перепаханные поля да узкие межи и трава, подернутая инеем. Пастушонок прижался к мерзлому суглинку и не двигался. Понуро стояли в поле и не пытались даже щипать траву худоребрые рыжие коровы, сумрачно подставляя бока беспощадному ветру.

- Эй, дружище, поди-ка сюда!

Кучер недовольно наблюдал, что будет дальше. Зачем понадобился командиру несчастный заморыш? И вообще - к чему эта задержка, добраться бы поскорей до места да погреться чайком в жарко натопленной хате!

Однако то, что увидел кучер, привело его в такое негодование, что он забыл про холод: командир сбросил с плеч бурку и протянул ее пастуху. Парень ошалело смотрел на военного и не двигался.

- Бери, а то пропадешь в такую проклятую непогодь.

- Да что вы, товарищ командир! - не выдержал кучер. - Мыслимое ли дело! Что я буду говорить мамаше нашей, Ольге Петровне? Скажет, а ты чего смотрел, дурак?

- Пропадешь, говорю. Надевай без разговоров! - настаивал Котовский.

Пастух наконец решился, взял бурку, хотя все еще не мог ничего понять и осмыслить.

- Трогай, Алеша, а я малость разомнусь, буду бежать рядом, чтобы не замерзнуть. Тут уже недалеко. Ты не серчай, ведь я не какой-нибудь барин-помещик, чтобы прокатить мимо на вороных и глазом не моргнуть: нехай околевает.

- Добрый ты, командир, ох добрый! - сокрушенно вздохнул Алешка, подхлестывая лошадь и подбирая вожжи. - И чего ты такой добрый, не пойму...

- Я не добрый. Я - коммунист. Добрые да жалостливые бывали московские купчихи, что нищих на паперти наделяли. На рубль обманут - на копейку подадут.

4

Вскоре опять приехал Белоусов.

- Дорогой гость! - встретил его Григорий Иванович.

- А, Ванечка! Вот радость! - подхватила Ольга Петровна.

Такая приветливость хозяев сразу располагает и снимает всякую натянутость. Кто бы ни пришел к Котовским, его встречают с открытой душой.

Но Котовский сразу заметил, что у Белоусова какая-то забота: он хмурился, хотя и старался казаться веселым, болтая о всяких пустяках - о дорожных встречах, о погоде, и, видимо, только выжидал случая, чтобы поговорить с Котовским с глазу на глаз.

У Котовских, как всегда, было много народу. Тут был кое-кто из корпусного командования, были и приезжие, явившиеся по самым разнообразным делам. Был и начальник штаба корпуса Владимир Матвеевич Гуков, бывший полковник, окончивший в свое время Академию генерального штаба, замечательный старик и завсегдатай в доме Котовских.

Белоусов с видимым интересом слушал общий разговор за столом, а когда к нему обратились, охотно рассказал последние московские новости: жизнь налаживается, театры полны, магазины набиты товарами. Рассказал, как был у свердловцев на диспуте между пролетарскими писателями и футуристами. Слушал-слушал и ничего не понял. Но ругаются здорово.

Всех насмешило такое откровенное признание. Шумно, наперебой стали говорить о футуристах, о Маяковском, о литературе.

- Как хотите, а мне Маяковский нравится! Бьет в лоб!

- Не вижу ничего хорошего! "Улица провалилась, как нос сифилитика". Ну к чему это? Поза! Озорство!

- Товарищ Белоусов! А какие там есть у вас в Москве еще эти... центрофугисты, что ли? И еще - вот память проклятая! - шершенисты какие-то?

- Молодо-зелено! - примирительно произнес Гуков. - Перемелется - мука будет.

Белоусов остался ночевать. Поздно вечером они заперлись в кабинете Григория Ивановича. Белоусов почтительно посмотрел на огромную, во всю стену карту, на скромную обстановку, на множество книг.

- Устали вы, наверное, Григорий Иванович, и все же надо об одном дельце потолковать, а утренним поездом я дальше.

Котовский спокойно, внимательно разглядывал Белоусова. Хорош! Подтянутый, движения точные, лицо приятное. Вот только исхудал и синяки под глазами, видимо, мало спит...

- Это что у вас - паренек этот бойкий - новый питомец? - начал разговор Белоусов.

- Новый, - подтвердил Котовский, - из Харькова привез. Ужо отдадим в учение. Думаю, по юридической части пойдет. Заметил я - быстро схватывает и умеет из разрозненных фактов правильное заключение выводить. Аналитический ум.

- Это хорошо, - согласился Белоусов. - Есть у вас, Григорий Иванович, удивительная черта: в каждом человеке ищете хорошее и, ухватив, стараетесь развить.

- Должно быть, садовод во мне сказывается, - улыбнулся Котовский. Все норовлю диким яблоням прививку сделать.

- А меня-то вы как на самом краю пропасти подхватили! Двести лет буду жить - двести лет не забуду! С головы до пят я - ваше изделие!

- Ну-ну, ладно, об этом уже было говорено. Ведь не ошибся же!

- Мне хочется, чтобы на этот раз было так. Стараюсь.

- Ага, в общем, все это только предисловие, как я понимаю. Догадываюсь, речь пойдет о какой-то моей ошибке. Ну, выкладывай.

- Григорий Иванович! - дрогнувшим голосом возразил Белоусов. - Вы не так сформулировали!

- Сформулировал! Ишь какие словечки завел! Раньше так не говорил.

- Григорий Иванович, видите ли, в чем дело... Работа чекистов заключается в том, чтобы знать. Не обязательно всякий раз пресекать, но знать. Сам Ленин признал, что чрезвычайные комиссии организованы великолепно. Надеюсь, и после реорганизации Чека в ГПУ будем на должной высоте.

- Слушай, Белоусов, ты не доклад ли делаешь о задачах чекистов? Говори, в чем дело? Если о хищениях по линии кооперации, то я уже потребовал произвести ревизию, и жулики отданы под суд. Шипит кое-кто, да ведь и гуси - на что птица - и то шипят...

- Григорий Иванович! Я приехал не как следователь, а как преданный вам по гроб жизни ваш питомец. Какая кооперация? Какие хищения? Ничего этого не слышал! Кто там шипит? Да если когда-нибудь найдется подлец, который хоть одно слово скажет о вас плохое... пусть прахом летит вся моя безупречная служба, но я этого субчика своими руками удушу! Вы не чудотворная икона. Как в каждом человеке, есть, вероятно, и у вас недостатки, хотя лично я никогда их не замечал... но вы человек, живой, настоящий, неутомимый, вы из той породы, о которой будут слагать легенды!

- Ну, завел! Сел на своего конька!

- Нет, серьезно. Не раз еще молодежь возьмет вас за образец, будет стремиться походить на вас. Опять скажете, что я запутался в предисловиях? Ну, перехожу к сути.

- Давай.

- Вы не одного меня поставили на ноги. К вам приходили беспризорники, приходили опомнившиеся люди из стана врагов... Я наблюдал, с каким терпением возились вы с некоторыми. Пьет человек, под пьяную лавочку совершает неблаговидные поступки, а вы опять и опять тычете его носом на правильную дорожку, опять присылаете к Ольге Петровне: перевоспитывай!

- А! Догадываюсь, о ком речь!

- Нет, я о другом. Честное слово, о другом!

- Слушай, тебе не чекистом быть - агитатором.

- Опять напомню замечательные слова Ленина, что хороший коммунист в то же время и хороший чекист. И быть агитатором тоже каждый коммунист обязан. А как же иначе? Дескать, я праведный, а ты как хочешь?

- Не закончить ли нам на этом разговор и продолжить его завтра утром?

- Когда я сообщу, о ком речь, вы сами будете готовы всю ночь слушать: я хочу поговорить о так называемом "Майорчике".

- О Зайдере? Знаю. Прошлое у него неважное.

- Помните, когда вы его взяли в бригаду, на него посыпались жалобы: забирает все, что попадет под руку, грабит местных жителей... угнал лошадей... реквизировал кур... грозил одному человеку какими-то разоблачениями и заставил его уплатить крупную сумму за молчание...

- Да, а сейчас работает начальником охраны сахарного завода. И кажется, неплохо.

- Так как именно вами он рекомендован на завод. Он и поныне бывает у вас?

- Был один раз. А что? Натворил что-нибудь опять? Это на него похоже!

- Изучая один вопрос и совсем по другому делу, не относящемуся к этому разговору, мы узнали подробности о прошлой жизни Зайдера. Вы что-нибудь знаете о том, кем был раньше Зайдер?

- Знаю. В Одессе у него был кабачок "Не рыдай".

- А до Одессы?

- Не спрашивал.

- Слышали что-нибудь о "зухерах"? Зайдер, оказывается, жил в Константинополе и занимался торговлей "женским товаром". Женщинами. Притоны разврата раскинуты по всему миру - там, за рубежом. Это у них в порядке вещей. Стаж обитательниц притонов невелик, через пять-шесть лет их выбрасывают на улицу, и требуются все новые пополнения. Доверчивых девушек заманивали в ловушку разными приемами. Делали публикации с предложением хорошо оплачиваемого места горничной, бонны... Зайдер действовал так: заводил знакомство, женился, но, конечно, по фальшивому паспорту, ехал с молодой женой в "свадебное путешествие" за границу... А затем новобрачная оказывалась где-нибудь в константинопольском гареме или в доме свиданий портового города. Высокая цена на белых женщин держалась в Буэнос-Айресе. В Аргентине за женщину с доставкой платили до двухсот фунтов стерлингов. В царской России они шли по сорок - пятьдесят рублей...

- Ну и гадина! Не знал.

- И сообразителен! Болтает без умолку, но ни слова о себе! продолжал Белоусов. - Я присматривался к нему еще раньше, в бригаде. Мне врезалось в память его лицо - угодливое и хитрое, пресыщенное и жадное. Он ловок, изобретателен, в этом ему нельзя отказать. Дока! Почти неграмотен, зато может быстро считать. Знает несколько слов по-французски, несколько слов по-турецки, немного болтает по-румынски и, не спотыкаясь, шпарит "по новой фене", на языке блатных. Вот это последнее немножко настораживает... Допустим, что все остальное - это, как вы выразились, давнее дело, но с блатными он якшается и сейчас.

Котовский выжидательно посматривал на собеседника.

- Вы думаете, я еще что-нибудь скажу? Нет. Я все рассказал, причем и это между нами. Это просто мои личные соображения. Ведь Зайдер ни в чем не замешан, не участвует в каких-либо политических группировках, враждебных Советской власти. Да он и не признает никакой политики. Газет не читает. Он точно формулирует свое отношение к жизни: "Я интересуюсь только за доход".

- Насчет дохода он соображает!

- Вот-вот. Одно, может быть, не совсем вяжется: работает на скромной должности начальника охраны, а живет на широкую ногу. В Одессе у него прекрасная квартира, тихое, почтенное семейство, жена ведет борьбу с ожирением и делает косметический массаж, ходит с прислугой на рынок, у сына гувернантка, в гостиной шредеровский рояль и картина Каульбаха "Мадонна со слезой"...

- Если бы художник изобразил эту мадонну без слезы, она все равно бы прослезилась, попав в квартиру такого проходимца! - рассмеялся Котовский. И сразу опять посерьезнел: - Ладно. Понял. Так считаешь, ошибка это моя, что нянчился с такой дрянью, да? Может, и ошибка... Значит, выгнать его с треском, коли опять ко мне сунется?

- Можно и без треска. Можно и совсем не выгонять, но отвадить. Уж очень нечистоплотная личность. На черта он вам нужен?! Лучше держать его на расстоянии.

- Хорошо, учту твой совет. Спасибо, Иван Терентьевич, - впервые назвал Котовский по имени-отчеству Белоусова. - Большое спасибо.

- За что же, Григорий Иванович?

- Трудная, опасная у вас работа. Куда проще идти в атаку и рубать. Хоть врага видно.

- Это - да. Если бы я стал рассказывать, чего последнее время наслышался, чего насмотрелся, в каких переделках побывал!.. Большую книгу можно было бы написать, и над каждой страницей читатель и слезу бы пролил и крепко призадумался.

Оба помолчали.

- Да, - в раздумье сказал Котовский, - мы говорим - затишье, война кончилась. А ведь у вас нередко и выстрелы слышны?

- Выстрелы! Иногда происходят форменные сражения! Кроме того, обстановка-то какая! Может ли быть на войне, чтобы к командующему фронтом вошел вражеский солдат и выстрелил в командующего? А у нас может! В Петрограде с председателем Чека именно так и произошло. А главное - все свершается невидимо, скрыто. Шифры, пароли, специальные конспиративные квартиры... Да, это особенная война. Кажется, чего тут такого? А ведь не так-то просто взять заговорщиков. Помню, окружили мы дом. Непроглядная тьма. Дождище. По сигналу вошли. За столом их было тринадцать. И черт их знает, как они будут действовать: отстреливаться? убегать? Захватили мы тогда списки, печати, адреса, а главное - подобрали на полу изорванное в клочки письмо. Дзержинский и Лацис целую ночь его складывали по кусочкам, расшифровывали. Мало того, что шифр, набор непонятных слов: "бархат", "треугольник" и прочее в этом роде, да еще и написано все вперемежку на английском и на французском языках...

- Прочитали?

- А как же! Если бы вы знали, кто у них орудует! Кто устраивает все эти заговоры! Кого тут нет! Тут и морские атташе, и епископы, и священники, и генералы... Например, связной у них как-то тут работала жена министра Временного правительства. Или - не угодно ли: артистка Островская... барон Штромберг... Консулы, нотариусы, бывшие полицейские, есаулы... и, конечно, эсеры и, разумеется, анархисты... Можно ли без них? А главным образом - профессиональные шпионы, всякие розенберги, розенблюмы, пишоны... А есть еще у них небезызвестный Сальников. Попался бы он мне, голубчик, я бы с ним поговорил! А то был такой "дядя Кока", узкую фотопленку под ногтями прятал. Это я говорю только о тех, кто обезврежен. А если бы все рассказать... Страшная бездна!

Видно было, что эта тайная война волнует Белоусова. Он был в сильном возбуждении, но сдерживался.

- Может, ко мне в корпус переберешься, Ваня? Тут проще, а то ведь душа заболит? - ласково спросил Котовский.

- Что вы, Григорий Иванович! Ни за что не уйду! Я ведь вашей школы непреклонный! Сейчас в Одессу еду. Дело там интересное. Я ведь к вам только на вечерок завернул, попутно. Хотелось мне поговорить с вами об этом типе. Давно хотелось!

5

Часто вспоминалась Котовскому ночная беседа с Белоусовым. Да, тайная война. И все-таки - не слышно орудийных залпов, все-таки не то, что было. Кончились жаркие схватки, можно перевести дух, осмотреться. Хоть на некоторое время можно не отбиваться от черной хмары, обступившей со всех сторон. Не нужно разить направо и налево, мчаться под посвист пуль прямо на сомкнутые ряды вражеских полчищ и рубить, рубить, рубить, рассекать наискось от шеи до самого сердца, кромсать, топтать конскими копытами... Теперь пришло время поразмыслить, во всем разобраться. Почистить коня, самому почиститься, широким человеческим взглядом окинуть жизнь.

Григорий Иванович любит прийти домой после трудового дня. Прежде всего он бросается к кроватке сына: не вырос ли он за сегодняшний день? Смотрит вопросительно на Ольгу Петровну:

- Кажется, становится здоровяком. Как ты считаешь, Леля?

Отдав должное домашней снеди, которую так вкусно приготовляет Ольга Петровна, поудобнее усаживается рядом со своей верной подругой.

Григорий Иванович дорожил этими часами. Просил Ольгу Петровну читать ему вслух, закрывал глаза и слушал. Читали русских классиков, читали произведения Ленина. А потом разговаривали. Ольгу Петровну изумляло, какие простосердечные вопросы иной раз задавал Григорий Иванович. Попервоначалу его вопрос, бывало, покажется наивным-наивным. А потом выясняется, что не так-то наивно он рассуждает, за самую суть берет, только по-своему, очень своеобразно подходит к любому предмету.

- Леля! Лев Толстой - граф? Ведь граф? У него даже и поместье было? А как он солдатскую душу разгадал, как мужика понимает!

- Гений!

- Гений - это кто задумывается и вглядывается. Пристально вглядывается.

- И трудится.

- И трудится. Согласен. Великие люди - это великие труженики прежде всего.

Оба молчат. Оба думают. Ольга Петровна думает о том, какое выпало ей счастье и какая лежит на ней ответственность: разделять все горести и радости, все труды и заботы с этим необыкновенным человеком.

- Леля! А вот Колчак. Тоже ведь в какой-то степени человек? Скажем, были у него родители, все честь честью. Наверное, даже был женат! А? Как ты думаешь? Был? И имя-отчество - все как у людей. Его Александр Васильевич звали? Сашенька! Саша! Удивительно все-таки.

- Что удивительно-то? - недоумевает Ольга Петровна.

- Удивительно, как он ровным счетом ничего не понимал. Не понимал, да и только! Ведь возьмем, к примеру, монархистов. И у монархистов есть на плечах голова? Так можно же, черт возьми, понять, что всему свое время, что монархия давным-давно свой век отжила, что вслед за ней капитализм одряхлел, осунулся и стал спотыкаться. Ведь все до того ясно, все до того разжевано! Что они, Ленина не читают?

Ольга Петровна озадаченно смотрит на мужа. Иронизирует он или все это совершенно серьезно? Но на лице Григория Ивановича недоумение, скорбь, даже отчаяние.

- Вообще-то я не о Колчаке в данном случае. Колчак - предатель, а ведь это самое тяжкое преступление - изменить своему народу. Это равносильно тому, что родную мать ножом зарезать. А? Как ты думаешь? Я лично больше всего презираю людей, которые у нас же живут, от нас, можно сказать, кормятся и нас же люто ненавидят, нам же готовы любую пакость подстроить, да еще о нашей некультурности кричат, гады!

- Ладно, ладно, не распаляйся, будет. Ты ведь даже не о том и говорил.

- О том.

- О Колчаке ты говорил!

- Нет, не о Колчаке. Колчак что? Был на Черноморском флоте, революционные матросы предложили ему убраться подобру-поздорову и сдать оружие, а он что? Он свой золотой кортик не пожелал вручить новой народной власти, за борт выбросил. Ну это еще так, это можно простить. Но сесть на облучок в должности лихого кучера и катать заокеанского барина по Сибирскому тракту - это уже, извини, позорно. Продаться иностранцам, русское наше кровное государственное золото раздавать японцам да этим самым... сэрам...

- Какой кучер? Какое золото? - В голосе Ольги Петровны звучит тревога. Уж не заговаривается ли он?

Но Григорий Иванович не заговаривается. Он поясняет, что адмирал был слугой иностранного капитала, если не кучером, так старшим дворецким. И золотой поезд он в самом деле хапнул в Казани и огромные суммы из этого золотого запаса роздал иностранцам за помощь - пудами раздавал, только успевали расписываться в получении...

- Но я не о Колчаке, - продолжает Григорий Иванович. - Колчака чикнули - и ладно. Или там другие: уехали - и борются с нами. Они считают, что их обидели, обездолили - и лезут в драку. Ну это еще туда-сюда. Но уж если ты остался, живешь здесь - так и потрудись по-нашему жить, по-советски. Я так понимаю. Не носи нож за пазухой! Не злобствуй! Не марай гнездо, в котором птенцов выводишь! Вот ты мне читаешь, что написал Ленин, а я все думаю. И сколько я ни думаю, вижу, что самая суть ленинского учения - доброта. Ты возразишь, что доброта-то доброта, а ты, мол, голубчик, сколько белогвардейцев зарубил? Но ведь вынуждают, Леля! Совсем как в народной сказке: прут на тебя и прут! Отрубишь гадине голову вырастает две. Деникина рубанули - Врангель выскочил, да тут же и паны пожаловали. А уж всяких петлюр да тютюнников - считать не перечесть. Но их хоть из-за рубежа засылают. А сколько водится в самой нашей стране? Доморощенных? Помнишь, Григорьев какой нам мороки наделал? А полковник Муравьев? Прохвост из прохвостов! С такой публикой один разговор - голову с плеч.

И после некоторого раздумья:

- Прочти, пожалуйста, еще раз это место у Ленина - о диктатуре!

Ольга Петровна послушно отыскивает страницу и внятно, выразительно читает:

- "Диктатура пролетариата есть упорная борьба, кровавая и бескровная, насильственная и мирная, военная и хозяйственная, педагогическая и администраторская, против сил и традиций старого общества".

- Вот! Вот видишь? - торжествует Григорий Иванович, хотя никто ему не возражает. - Против старого общества! А новое общество - это что? Коммунизм! А коммунизм? Великая любовь, сообщество счастливых людей...

- Да. И радостный труд и техника, какую трудно даже представить...

- И если Лелечка не пожалеет радостного труда, она накормит меня ужином! - весело заключил Котовский.

Через несколько дней он опять вернулся к этой теме:

- Мне рассказали, Леля, об одном командире линкора, я фамилию не запомнил. Линкор стоял в заграничном порту, когда вспыхнула революция. Командир, несмотря на уговоры иностранцев, привел корабль в наши воды: "Россия доверила мне линкор, передаю его той власти, которая в настоящее время возглавляет государство". Ему говорят: "Приветствуем вашу сознательность и просим вас остаться на должности командира линкора, как были". - "Нет, отвечает, я не разделяю ваших убеждений и оставаться у вас на службе не могу".

- Так и ушел?

- Ушел. Не знаю, что с ним дальше было. Но ведь честно поступил? Ты как считаешь, Леля? А я хочу сообщить тебе сенсационную новость. Сколько я порубал на своем веку полковников и подполковников царского производства, сколько царевых генералов... А теперь с одним генералом царского времени подружился. Можешь себе представить? Диалектика!

- Это с кем же, кого ты имеешь в виду?

- Федор Федорович Новицкий. Изумительный человек! Достаточно сказать, что его оценил сам Фрунзе!

Котовский некоторое время ждет, что Ольга Петровна выскажет свое удивление такой дружбой, может быть, даже неодобрение. Но Ольга Петровна, видимо, не удивлена, сообщение Котовского не вызвало ее протеста. Тогда Котовский продолжает приводить доводы в пользу своего решения:

- Как ты думаешь, Леля, это что-нибудь да значит, если сам Фрунзе хвалит человека? Уж он-то не ошибется! Что ж такого, что Федор Федорович Новицкий - бывший царский генерал? Это ему простительно.

Пауза. Ольга Петровна молча слушает.

- Если хорошенько разобраться... Например, будь я, скажем, царский генерал. Допустим на минутку, ладно? Но я просто генерал, а не буржуй проклятый, у меня нет имений, фабрик, миллионов в банке на текущем счету. Бывают такие генералы? Бывают. Предположим, что я именно такой. И вот я начинаю здраво рассуждать. Что, думаю я, сделали большевики? Выгнали дармоедов из страны. Хорошо это? Хорошо. Ликвидируют неграмотность. Обидно это моему генеральскому самолюбию? Ничуть. Лучше стало в моей России или хуже от того, что установлена Советская власть? Лучше. Вот и выходит, Леля, что, если любой белогвардеец не дурак и не самая последняя скотина, он придет и скажет: извините, скажет, меня, дубину стоеросовую, заблуждался. Ведь может так быть?

П Я Т А Я Г Л А В А

1

Все волновало в эти годы! Большое дело - одержать победы на всех фронтах, разбить армии Май-Маевского, Сидорина, Врангеля, уничтожить Колчака, выгнать Пепеляева, разбить в пух и прах Пилсудского, вернуть стране леса и степи, города и долы... Но как только образовалась передышка, так обнаружилось столько неотложных нужд, столько сложностей, затруднений!

Об этом велись нескончаемые беседы на квартире Михаила Васильевича Фрунзе, в бытность его в Харькове на посту командующего всеми Вооруженными Силами Украины и Крыма. Да и о чем только не велись там разговоры!

Григорий Иванович Котовский частенько наведывался в Харьков. Приезжал он не только по долгу службы, но и по личному влечению к семейству Фрунзе.

- Много вопросов накопилось, - оправдывался Григорий Иванович, появляясь в приветливом доме Фрунзе. - Да и соскучился о всех вас. Уж больно хорошо чувствуешь себя в вашем доме!

- Говори прямо: захотелось сибирских пельменей отведать! - смеялся Михаил Васильевич, радушно встречая гостя.

Удивительное дело: были они большие друзья, по своему складу подходили друг к другу, но, как ни настаивал Фрунзе, чтобы они перешли на "ты", как ни договаривались об этом, даже пили на брудершафт со всей подобающей церемонией, Котовский снова сбивался и называл Фрунзе на "вы", а Фрунзе, раз навсегда признав Котовского верным другом и полюбив его, не мог к нему обращаться иначе как на "ты", что вызывало много шуток и добродушных пререканий.

- Я же понимаю, - подмигивал жене Фрунзе, - ты, Григорий Иванович, не можешь иначе: ведь я как-никак начальство!

- Не в том дело, - возражал Котовский. - Уважаю я вас. Уж на что, кажется, я не тихоня, но не получается у меня. Я вот старше вас на четыре года, а вы мне представляетесь ровно бы старше меня - старшим братом, учителем...

- Довольно вам объясняться в любви, - смеялась Софья Алексеевна, всегда улыбчивая, всегда нарядная, как будто и не возилась целый день то с ребятами, то у плиты. - Пельмени остынут!

Даже и в этом очень сходны друзья: как у Котовского, так и у Фрунзе не переводятся в доме люди - приезжие и местные, старые и молодые, сослуживцы и знакомые. Часто наведывались Федор Федорович Новицкий и Сергей Аркадьевич Сиротинский. Бывал и Фурманов.

Так же, как и Котовский, они души не чаяли во Фрунзе и были закадычными приятелями его детей - бойкой Танюшки и солидного, серьезного Тимура. И когда выпадали коротенькие минуты отдыха, в доме царило согласие, щебетали дети, звучал раскатистый смех. Так хотелось, чтобы дети не знали передряг, опасностей, трудностей, с какими сталкивались их отцы!

Командиры, знававшие посвист пуль и грохот орудийной пальбы, сами становились детьми. Начальник штаба Новицкий великолепно изображал слона. Сиротинский с неподражаемым искусством мяукал. И кто бы сказал в этот момент, что солидный усатый папа - это и есть командующий всеми Вооруженными Силами Украины и Крыма! Тимур, восседая на его плечах, был глубоко уверен, что это не папа, а самолет, на котором Тимур мчится в заоблачные выси...

- Осторожнее! - кричала Софья Алексеевна. - Вы всю посуду у меня перебьете!

Не забывали завернуть к "Арсению" и старые товарищи по Иваново-Вознесенскому подполью. Тут начинались восклицания, споры, все говорили враз, смеялись до слез, что-то доказывали...

- А помните, как миллионщик Гарелин на тройке гонял на масленицу? С гармошкой!

- Миллионы аршин тканей изготовляли рабочие - и ни одного аршина для себя!

- Михаил Васильевич! Губком, кажись, помещался в двухэтажном кирпичном здании на Михайловской улице?

- Там. А штаб военного округа в бывших палатах фабриканта Зубкова...

- Помните нашу подпольную типографию?

- А наши собрания за рекой Талкой? Мы их называли университетом!

- А помнишь, Миша, как ты любил квашеную капусту? Бывало, как заглянешь к нам, бабка Пелагея сразу лезет на погреб, чтобы попотчевать тебя!

- Ну, наш истпарт заработал! - заглядывала Софья Алексеевна. - Чай подан, учтите. Наикрепчайший.

Часто присоединялся к этой компании Котовский. И тогда непременно заставляли его рассказать о том, как он организовал отряд мстителей, как совершил побег с каторги, как выбрался из железной башни Кишиневской тюрьмы, как ворвался в Одессу, занятую белогвардейцами, как истребил тютюнниковскую банду.

- Ух и ненавидят же тебя во вражеском стане! - с удовольствием отмечал Фрунзе.

- Если враг люто ненавидит, значит, ты правильно действуешь. Верный признак!

- В царское время его выдавали за разбойника с большой дороги, в гражданскую войну старались замалчивать его заслуги, изображали каким-то батькой-партизаном, анархистом типа Махно... Не любят честолюбцы чужой славы!

Котовский, увлекшись, рассказывал одну историю за другой. Фрунзе ласково смотрел на своего любимца. В заключение Котовский обязательно приводил любимое изречение: "Остерегайся друзей твоего врага, обрушь всю ненависть на врагов твоего друга!"

Доходила очередь до Фрунзе. Но как только он принимался рассказывать о камере смертников, о каторжной тюрьме, тотчас появлялась Софья Алексеевна:

- Пелевельнем? - с лукавой улыбкой спрашивала она мужа.

И если кто-нибудь из присутствующих не знал еще происхождения этого "пелевельнем", ему спешили сообщить.

Дочери Танюшке Софья Алексеевна читала на сон грядущий сказки. Когда девочка стала подрастать, Софья Алексеевна придумала не столь редкий воспитательный прием, к которому любят прибегать молодые матери. Она вкладывала в книжку написанный ею листок, в этой самодельной сказке описывалась некая русоголовая девочка... не Таня, а Тамара или Тася. Из дальнейшего содержания сказки выяснялось, что эта самая Тамара или Тася, подозрительно смахивающая на Танюшку, не слушалась маму, разбила чашку, бегала по садику без пальто и могла простудиться... Наконец терпение слушательницы исчерпывалось. Танюша, хитро поглядывая на мать, мусолила пальчик и предлагала: "Пелевельнем?" - то есть: перевернем эту страницу, где такие противные намеки и такие прозрачные описания.

Это "пелевельнем" вошло в обиход и имело большой успех в семействе Фрунзе. Когда требовалось переменить нежелательную тему, закончить неприятный или утомительный разговор, кто-нибудь из домашних предлагал:

- Пелевельнем!

И тогда общая напряженность рассеивалась, все улыбались и, весело балагуря, шли пить чай.

Хорошо, необыкновенно хорошо дышится в семье Фрунзе. Друзья, соратники Михаила Васильевича любят бывать у него. Даже совсем посторонние люди стараются под каким-нибудь предлогом побывать у Фрунзе и свести с ним знакомство.

2

Местный старожил, профессор-историк Зиновий Лукьянович Кирпичев начал с того, что попросил какую-то книгу. Затем пришел, чтобы ее вернуть. Затем просто зашел "на огонек".

- Книгу-то я у вас брал только ради предлога, чтобы свести знакомство со столь выдающейся личностью, - признался он. - В университетской библиотеке у нас, если угодно знать, давненько перевалило за сто пятьдесят тысяч томов, да и моя личная библиотека - может, когда поинтересуетесь? тоже не из последних.

Кирпичев при этом пристально поглядел на Михаила Васильевича из-под мохнатых седых бровей и отрывисто спросил:

- Командующий всеми Вооруженными Силами Украины и Крыма? Уполномоченный Революционного Военного Совета Республики? Так я понимаю?

- Так, - подтвердил Фрунзе, с любопытством наблюдая посетителя и не понимая, куда он клонит.

- Всеми вооруженными силами! Всеми! Надо же! Простите, я штатский человек... Такое звание ведь будет куда выше звания харьковского губернатора?

- То совсем иное.

- Но масштабы-то, масштабы несоизмеримы? Я к тому, что мы сидим, как ни в чем не бывало, разговариваем, и чаю вы предложили... А князь Оболенский... да разве можно было помыслить... Я к нему как-то обращался по поводу университетской библиотеки... Боже милостивый, какая помпа!

- При чем же тут Оболенский?

- Как при чем? Очень даже при чем! Когда Оболенский был харьковским губернатором, он задавал такого фасону! Принц! Да что там принц! Падишах! Фараон египетский! Надо, впрочем, признать, что внешность его импонировала. Порода!

Кирпичев был многословен. Это была уже старческая болтливость. Сейчас ему до смерти хотелось рассказать о князе Оболенском. Фрунзе понял, что это непредотвратимо, примирился, уселся поудобнее и принялся за чай, поглядывая то на рассказчика, то на стенные часы, висевшие над головой Кирпичева.

- Да, да, я вас слушаю. Так что же этот Оболенский?

- Я тогда вел уже кафедру. Речь идет о памятном девятьсот пятом. Время, как известно, было смятенное. В городе забастовки, в деревне бунты. Подъезжают, к примеру, мужики к одной тут помещичьей усадьбе. Я и помещика этого знавал - Красильников Петр Евграфович. Лошадьми славился. Вызывают барина: "Как, барин? Может, тихо-мирно, без скандала поделишься хлебом? У тебя много, у нас всего ничего". А барин - известно, барин. Сразу на дыбы: "Частная собственность священна! Частная собственность неприкосновенна! Кесарево кесарю!" Представляете? "Значит, не будет твоего согласия? Так надо понимать? Тогда вот что, барин. Попусту времени не трать, запрягай своих чистокровных - и с богом к чертовой матери, чтобы, не ровен час, не вышло хуже". Что помещику остается? Сел в тарантас - и к губернатору, жаловаться. Мужики тем временем замки посшибали: "Пользуйся, православные!" Кто сколько сдюжил, столько и на воз нагрузил. А ненавистную усадьбу с четырех концов подпалили. Пока мужики по деревням разъезжались, светило им зарево, будто путь указывало, чтобы не сбились.

Все это Кирпичев передавал в лицах, то вскакивая, то опять усаживаясь. Он размахивал руками, изображая то помещика, то бунтующих мужиков.

Фрунзе слушал уже с интересом и больше не поглядывал на часы.

- Да вы, оказывается, занятный! Что бы вам записать все это, так сказать, в назидание потомству?

- У меня и записано. Так разрешите продолжать?

- Прошу вас!

- Прошло несколько дней. И вот в деревни Харьковщины двинулось войско. Маршировали солдаты, скакали казачьи сотни. Было немало и полиции. Возглавлял это войско харьковский губернатор князь Оболенский, потомок князей Оболенских, служивших в свое время и дипломатами, и сенаторами, как изволите помнить. Его предки принимали участие в Куликовской битве, шутка сказать - в Куликовской битве! Его сородич был декабристом, сосланным на каторжные работы. Почетно? Не правда ли? Величественно? А этот бесславный отпрыск вымирающего рода шествовал во главе войска - куда? - усмирять мужиков! А? Характерное падение нравов? Какова деградация?

Кирпичев перевел дух и продолжал:

- Двух-трех расстреляли: речисты. Остальных - розгами, подряд, без разбору, стариков и детей, почтенных отцов семейств и захудалых свинопасов. Князь неизменно присутствовал при экзекуции. Он был любитель сильных ощущений. Приговаривал: "Это тебе тридцать плетей, мерзавец, чтобы не грабил. А еще тридцать - это уж от меня на память, дружище, не обессудь!" Такой шутник был! Словом, что называется, по когтям и зверя знать! Не все выдерживали, случалось, запарывали насмерть. Был в наших краях музыкант и песенник, такой разудалый хлопец Сашко Коваленко, - так наложил на себя руки от позора после порки. Чтобы особо позабавить его сиятельство, хватали девушек на селе, погано хихикая, волокли их к месту расправы, раскладывали, как полагается, на скамье и с особенным рвением полосовали и секли. Попалась в их руки Маруся, кареглазая, складная, сильная, как говорится, кровь с молоком и гордячка страшная, не подступись. Я знавал ее, мы на то село на летние месяцы отдыхать приезжали. Схватили Марусю казаки, приволокли, да как глянула она на них да повела бровью - стало казакам не по себе, жалость заговорила. Пристало ли такую красоту писаную губить? Да лучше самому согласиться, чтобы наказали плетьми, только бы пощадить Марусю. Прикрикнуло начальство, нечего делать, приступили к экзекуции. Только князь Оболенский живо заприметил, что замахиваются казаки свирепо, а бьют только для видимости, все норовят по краю скамейки удар нанести. Я вам не буду приводить точные слова князя, но смысл их был тот, что кого, мол, они щадят: изменников царя и отечества. Он-то по-другому выразился, совсем даже неприлично. Выхватил плетку у казака да и давай хлестать. По чему попало. Все даже отпрянули, хотя и зверье оголтелое, а страшно им было на князя смотреть.

Кирпичев замолчал. Видимо, он и по сей день остро переживал эти давние события.

- Ну вот и все, что я имел вам доложить, - прибавил он устало. - Это все факты, милостивый государь, тут ничего не выдумано.

- Забил насмерть девушку?

- А как же? Сам стал на себя не похож. Лицо перекосилось, хрипит... Офицеры заметили, что с ним неладно, еле оторвали, увели, в постель уложили. Ну ничего, постепенно князь отошел. Даже шутить изволил. А на другой день побрился, подушился и отбыл в Петербург. Там на торжественном обеде господин фон Плеве передал ему от царя орден и поцелуй, так что труды его не пропали даром. Что касается мужиков, то у них остались, так сказать, хорошие воспоминания... Среди сородичей Сашко, свояков, братенников, вряд ли кто испытывал после всего этого нежные чувства к царю-батюшке и шутнику-князю. Не эти ли сородичи в семнадцатом повернули штыки против? Не они ли в восемнадцатом партизанили в тылах Деникина?

- Да-а, - подхватил Фрунзе, - пришли коммунисты и помогли петрам и гаврилам разобраться, где враг, где друг. Взяли тогда петры да гаврилы винтовки и стали гнать взашей оболенских и компанию. Командование фронтом поручено было Александру Ильичу Егорову. Он прежде всего направил рейд конницы в тылы противника. Ну, они там дали жару! Примаков со своей бригадой червонного казачества ударил по корниловской и дроздовской дивизиям, Буденный уничтожил отборные кавалерийские корпуса Мамонтова и Шкуро... Вот какие дела тут происходили. Славные дела! Так что господа оболенские только где-нибудь в Париже опомнились.

Фрунзе смотрел, посмеиваясь, на профессора. Кирпичев нахохлился. Он, по-видимому, вдумывался, соразмерял.

- Я штатский человек, Михаил Васильевич, - произнес он наконец, - но усваиваю все вами сказанное. Раньше я не очень-то разбирался. Вы знаете, когда получаешь более чем скромный паек, с большим трудом добываешь сырые дрова, испытываешь все неудобства, если можно так выразиться, исторически сложившегося переходного периода, то не сразу охватишь умом, что к чему и чем кончится. А сейчас немножко кумекаю. Тут и вы помогли... Но ведь я не рассказал вам конца моей истории.

- О князе Оболенском?

- Да-да. Сделаю необходимое пояснение. Мы с семьей предпочитали летний отдых проводить не на курорте, а в деревне.

- Вы об этом упоминали.

- Разве? И рассказал, что у матери этой самой несчастной Маруси мы покупали кур, сметану, брали молоко?

- Ну и что же об Оболенском?

- Повторяю, я штатский человек. Но как не быть в курсе событий, если назавтра может начаться сражение на той самой улице, где вы живете? Врангель. Это имя вам кое-что говорит. Врангель двигался на Харьков. В вагоне на станции Харьков находился, как изволите помнить, штаб Южной армии - вот еще когда надо было познакомиться с вами!.. Однако у вас на лице нетерпение. Надоел? Но без этого экскурса в прошлое непонятен мой рассказ. Буду краток. Казачьим войскам делает смотр сам барон Врангель. Его свита проезжает вдоль выстроенных казачьих полков. Все торжественно. А среди казаков тот самый хлопец, что пожалел когда-то Марусю и только делал вид, что ее бьет. И видит этот казак и глазам своим не верит: во врангелевской свите скачет на коне его сиятельство князь Оболенский! Я не писатель и не в силах изобразить душевного потрясения этого человека. В общем, он вскинул карабин, выстрелил, и мертвый князь Оболенский повис одной ногой в стремени, тем самым оборвав генеалогическое древо княжеского рода, ведущего исчисление от князей черниговских.

- Это любопытно, - согласился Фрунзе, - не знаю только, насколько правдоподобно.

- Видите ли... - замялся профессор. - При всей этой драматической сцене присутствовал мой сын, тоже в числе врангелевской свиты.

- А-а! - только и мог произнести Фрунзе, никак не ожидая такого признания.

- Но если сын за отца не ответчик, - поспешил добавить Кирпичев, - то и отец за сына - тоже?

- Так он вам и рассказал о конце Оболенского?

- Так точно! - почему-то по-военному ответил Кирпичев.

- Да-а, - в раздумье произнес Фрунзе, - смятенное время! Всякое бывает!

И не стал расспрашивать, каким образом сын профессора очутился у Врангеля и какова его дальнейшая судьба.

Кирпичев стал часто бывать у Фрунзе, и вскоре все уже знали и то, что Зиновий Лукьянович любит крепкий чай, и то, что Зиновий Лукьянович тридцать лет безвыездно живет в Харькове, и даже то, что вот уже давно пишет он труд "Харьковский университет, его настоящее и прошлое". Впрочем, в этом труде, как можно было догадаться, содержались не только подробнейшие и прескучные сведения о бюджете университета, о том, в какие годы кто читал там лекции, о том, что Харьковский университет основан в таком-то году, что из стен alma mater вышли филолог Потебня и историк Костомаров, но и о городе Харькове вообще, о его прошлом, настоящем и множество сведений, совсем не относящихся к университету и даже к Харькову.

Узнав, что бывающий у Михаила Васильевича страшно худой и необычайно подвижный Фурманов - писатель, Зиновий Лукьянович проникся к нему особенным уважением, даже показывал ему главы своего сочинения и советовался, куда предложить свой труд для опубликования.

- Дмитрий Андреевич, - доверительно говорил он, отводя Фурманова в сторонку, - уж кто-кто, а мы-то с вами понимаем, что по нынешним временам напечататься - не легче, чем слетать на луну. Сейчас в моде, говорят, устные выступления в кафе, даже есть название: кофейный период литературы.

Фурманов уверял его, что количество выпускаемых книг возрастает и каждая полезная книга найдет своего, издателя.

- Вам легче, - вздыхал Кирпичев, - у вас в "Чапаеве" какие-нибудь триста страниц, а в моей монографии уже сейчас наберется за тысячу...

В общем, Кирпичев не мешал своим присутствием, но и не привлекал внимания. Рассуждения его были старомодны, слог выспрен и витиеват, но, когда он начинал рассказывать про старину, слушали с интересом. Он помнил все названия, все имена, даже кто был игуменом в старинном Покровском монастыре на высоком берегу реки Лопани, даже сколько сажен высоты колокольня Успенского кафедрального собора, даже что харьковский пассаж завещан городу неким Пащенко-Тряпкиным.

3

Котовский и на этот раз, как всегда, ехал к Фрунзе с целым рядом дел и нуждавшихся в согласовании вопросов. Поезд приближался к Харькову. Котовский подошел к окну и смотрел на мелькающие мимо белые хаты, стада гусей, курчавые перелески.

Обычно он в дороге старался все продумать и подготовить для доклада Михаилу Васильевичу. Из вагона он вышел сосредоточенный, все еще соображая, не забыл ли чего.

- Григорий Иванович!

Оглянулся и увидел знакомую фигуру Сиротинского, всегда подтянутого, бодрого и всегда в отличном расположении духа.

- Сергей Аркадьевич! Вот встреча! К нему?

- Ясное дело. Вы тоже?

- Разумеется.

- Какой же план действий составим?

- Сначала в гостиницу, потом в парикмахерскую и затем прямиком туда.

- Прекрасно разработанная экспозиция! Вперед!

Котовский глянул вокруг. Привычная, давно знакомая картина: рельсы, рельсы, бесчисленное количество железнодорожных путей, там и здесь помигивают зелеными огоньками светофоры, где-то с характерным треском переводятся стрелки, маневровые паровозы гукают, шипят, переговариваются на своем железнодорожном языке со сцепщиками вагонов и медленно волокут куда-то далеко-далеко нескончаемые вереницы цистерн, ледников, платформ, груженных сеном, углем, какими-то чугунными колесами, пиленым лесом и кругляком...

- Хорошо! - широким жестом охватил все это Котовский. - Куда лучше, чем были бы они нагружены походными кухнями и всяким военным скарбом!

- Да, неплохо, - согласился Сиротинский, кидая рассеянный взгляд на промасленное, прокопченное, исполосованное рельсовыми путями пространство узловой станции. - Только надолго ли такая перемена?

И обоим вспомнились фронты, воинские эшелоны, горячие схватки за овладение каждым перелеском, каждой водокачкой, каждым селом. Сиротинский, так же как и Котовский, провел все эти годы на войне, работая с Фрунзе. Только последнее время служил в Москве, в Народном Комиссариате по Военным и Морским делам. Жил довольно оседло и тихо, но по-прежнему сохранял с Михаилом Васильевичем самые близкие отношения. В доме Фрунзе его любили и иначе не называли как "Сережа", "наш Сереженька" или "Сереженька Аркадьевич".

Побритые, свежие, благоухающие одеколоном, оба появились у Фрунзе и были встречены дружными приветствиями. С некоторыми из гостей они встречались впервые, но большей частью это были старые знакомые, в основном военные. А вот и редкий гость - брат Михаила Васильевича Константин Васильевич, доктор по профессии и страстный шахматист. Завидев Сергея Аркадьевича, он радостно закивал, тотчас же перешепнулся с ним, и они уютно уселись в уголочке за маленьким круглым столиком перед шахматной доской.

- Как проходил шахматный турнир с Михаилом Васильевичем? - деловито спросил Сиротинский.

- Три ноль в его пользу, - пробурчал Константин Васильевич. - Но одну партию не признаю: я зевнул королеву.

Котовский любил бывать у Михаила Васильевича и чувствовал себя здесь как дома. Увидев, что собралось много народу и что деловые вопросы придется отложить до завтра, он, едва перебросившись двумя-тремя словами с хозяевами дома, дал увлечь себя в сторонку Фурманову.

Фурманов приехал на этот раз не один, с ним прибыли два московских писателя из РАППа, и Фурманов поспешил их представить Котовскому.

Оказывается, у Фурманова была затея и привез он своих коллег не случайно. У них неоднократно возникали споры о значении литературы, о писательском деле, о том, как нужно писать и о чем нужно писать. Один из рапповцев, хмурый и молчаливый, одетый неказисто и принципиально не носивший галстука, писал на какие-то заумные темы и отрицал все, что только можно отрицать: сюжет, технику, стиль, идейный замысел. Другой длинный, жилистый и худой - жаловался на бестемье и погряз в задуманной им трилогии из жизни монастырей, причем никак не мог справиться даже с первой частью.

Фурманов ругался с ними:

- Если в наше время нет тем, тогда я уж не знаю, что и говорить! Да вы оглянитесь, товарищи, среди каких людей мы живем, какие дела у нас творятся! Сюжеты просто под ногами валяются! Остановите первого встречного на улице - и пишите о нем роман.

- Да ведь нетипично все это, - пробовали защищаться оба. - Где стержень? Ты подай стержень, чтобы было за что ухватиться!

- Очень часто случается, что писателю хочется поглядеть со стороны, чтобы понять. Нельзя со стороны! Лезьте в самую гущу! - горячился Фурманов.

- Во время войны, - вздохнул тот, что пытался создать трилогию, - там действительно были... того-этого... ситуации... А сейчас? Мертвый штиль!

- Я еду в Харьков, - сообщил им Фурманов. - Хотите, покажу вам людей, да таких, что о каждом можно по книге написать - и не уместится! Например, Новицкий... Представляете - бывший царский генерал...

- Ну-у! Загнул! Это для плаката! - воскликнул первый.

- Новицкий? Что-то не слыхал... - промямлил второй.

- Хорошо, а, скажем, о Фрунзе слышали? О Котовском слышали?

- Это что - военные? Так ты же "Чапаева" написал! Что тут добавишь?

Фурманов забрал-таки с собой обоих, привез в Харьков, познакомил с Михаилом Васильевичем и был страшно возмущен, что Михаил Васильевич не произвел на них особенного впечатления: "Человек как человек".

До чего же обрадовался Фурманов, когда вдруг появился Котовский!

"Если уж и этот не произведет на них впечатления, с его колоритной фигурой, с его обаянием, тогда я просто разочаруюсь в этих парнях!" подумал Фурманов со свойственной ему экспансивностью.

Между тем народу все прибывало. Сначала пришли два молоденьких краскома, - свежеиспеченных, как отрекомендовал их Фрунзе. Вслед за ними появился Новицкий.

- Полный кворум! - смеялся Фрунзе. - Только Зиновия Лукьяновича не хватает! - и послал за Кирпичевым одного из свежеиспеченных краскомов.

Кирпичев не заставил себя ждать. Перезнакомившись со всеми, кого еще не знал, он быстро включился в общий разговор, и вскоре все присутствующие узнали от смешного, взъерошенного профессора, что на месте Харькова когда-то было "дикое поле", что еще на памяти отца Зиновия Лукьяновича по главным улицам города из-за непролазной грязи не могли проехать экипажи и знатных горожанок на закорках переносили лакеи, что каменный драматический театр здесь построен в таком-то году, а тюрьма - в таком-то...

Упоминание о тюрьме привлекло внимание Котовского.

- И что, хорошая тюрьма? - довольно добродушно спросил он.

- Преотличная! - с жаром воскликнул Зиновий Лукьянович и лишь тогда спохватился: вспомнил, что Котовский только что рассказывал о побеге из кишиневской тюрьмы, значит, тюрьмы напоминают ему не слишком-то веселые страницы его жизни. - Нет, я в том смысле, что историческая, - поправился он. - А так самая обыкновенная тюрьма и ничего из себя не представляет. Да и видел-то я ее только издали, во время загородных прогулок.

- Напрасно извиняетесь, - усмехнулся Котовский, поняв причину смущения Кирпичева. - Что было со мною ли, с Михаилом ли Васильевичем дело давнее. А сейчас тюрьмы предназначены для тех, кто мешает нам строить новую жизнь. И в харьковской тюрьме, вероятно, содержатся какие-нибудь белогвардейские зубры!

- А вы знаете, - воскликнул Фрунзе, с опаской поглядывая на жену, так как коснулся запретной темы, - недавно мы с Григорием Ивановичем установили, что в разное время сидели в одной и той же камере Николаевского централа! Вот и говори после этого, что не тесен мир!

4

Это восклицание Михаила Васильевича подало Фурманову мысль - устроить своего рода вечер воспоминаний. Редко бывает такая удача, чтобы было в сборе сразу столько интересных людей, так много переживших и перевидавших и большею частью тесно связанных между собой, можно сказать - однополчан, почти сверстников.

Фурманов сразу загорелся, стал с жаром доказывать, убеждать. Он и сам любил до страсти такие импровизированные задушевные беседы, а тут еще пришло столько молодежи. Да и надо же расшевелить собратьев по перу: пусть пройдут перед ними картины незабываемых событий, если и не напишут про Фрунзе, про Котовского, то хоть о монастырях перестанут писать!

Особенно Фурманова изумляло: вот жили два человека - Фрунзе и Котовский - у каждого своя судьба, свой совершенно необычный путь... и в то же время - такая общность! Котовский и Фрунзе... Очень разные, очень непохожие... Но одно у них бесспорное сходство: оба ненавидели царский строй, оба были деятельными, оба были борцами. Фурманову казалось, что, если провести две параллели, сопоставить обоих, сравнить, откроется нечто значительное. Может быть, это даст возможность сделать обобщения, глубже понять свершающееся вокруг? Может быть, поможет что-то уяснить?

- А что, товарищи? - настаивал он, поглядывая то на Фрунзе, то на Котовского. - Давайте попробуем? Повспоминаем? А? Ведь это очень интересно!

- Да разве можно в один вечер рассказать все? - возразил Фрунзе.

- Все и не надо. Можно только вехи наметить, - предложил Новицкий, которому понравилась затея Фурманова.

- Попробуем, увидим, что из этого получится!

- Ох уж эти писатели!

Углубленные в игру шахматисты, почувствовав, что намечается что-то интересное, записали, чей ход, и прислушались.

Фурманов умело и находчиво руководил беседой, а то и просто подсказывал, так как отлично знал Михаила Васильевича, да и о Котовском слышал многое.

- Начнем с золотого детства! - конферировал он. - Михаил Васильевич! Я что-то запамятовал, как фамилия того студента, который подарил вам "Коммунистический манифест"?

Фрунзе, усмехнувшись, рассказал, как на почтовой станции, ожидая лошадей, он беседовал со студентом Затейщиковым и Затейщиков дал ему на прощание "Что делать?" Ленина и "Коммунистический манифест".

- Я был тогда гимназистом, безусым мальчишкой. И надо же было нам встретиться на этой почтовой станции! Как живой, стоит он у меня перед глазами - в потертой студенческой куртке, в видавшей виды студенческой фуражке... Помнится, он возвращался из ссылки.

- Позвольте! - вскричал Котовский. - Так и у меня был студент! Лохматый, со светлой курчавой бородкой, если только позволительно назвать эти клочки бородой. А фуражки у него не было, он круглый год без шапки ходил. Это я хорошо помню. Он курил махорку, а пепел сыпался ему на грудь. Он говорил, что не надо никакой власти. А потом мы устроили забастовку...

- Какую забастовку? - подал голос Зиновий Лукьянович. - Это школьники-то? Что-то у вас не сходится...

В нем заговорил педагог.

- Школьники! А что ж такого? Мы решили устроить забастовку в знак протеста против грубости надзирателей. И тогда обо мне было сообщено в кишиневское жандармское управление. Надо сказать, что с полицией у меня всегда были нелады. В тысяча девятьсот втором-третьем годах я успел уже два раза посидеть в тюрьме.

- А я в первый раз был арестован в тысяча девятьсот четвертом, подхватил Фрунзе. - Меня выслали. Но девятого января тысяча девятьсот пятого года я очутился на Дворцовой площади. Сколько лет прошло, а у меня до сих пор звучат залпы, это царь стрелял по безоружному народу. Возможно, я именно тогда понял, что народу нельзя быть безоружным. Еще бесспорней это стало для меня, когда я оказался на пресненских баррикадах.

- Но помнится, - не утерпел Фурманов, - вы тогда прибыли в Москву из Иваново-Вознесенска и ваш отряд был неплохо вооружен?

- Смитт-вессонами? Против пушек и пулеметов? С тех пор вот уже лет двадцать я только и трощу: дайте нам оружие, нельзя сражаться голыми руками! Некоторые утверждают, что мы не должны отставать от капиталистического мира. Нет, друзья! Мы должны быть впереди! И здорово впереди! Настолько впереди, чтоб они, голубчики, запыхались догоняючи, да так и не догнали! Только тогда мы можем быть спокойны.

Фрунзе, затронув эту животрепещущую тему, заговорил горячо, взволнованно и тотчас увидел, что в дверях появился верный страж и ангел-хранитель - любящая, заботливая Софья Алексеевна. Она с тревогой смотрела на него, вот-вот готовая произнести свое табу: "Пелевельнем?" Фрунзе сделал ей успокоительный знак - дескать, можешь не беспокоиться - и продолжал.

- Вы, кажется, улыбнулись, Дмитрий Андреевич? - спросил он Фурманова, хотя тот и не думал улыбаться, а улыбался скептически Зиновий Лукьянович. - Вам странно, что я говорю о нашем превосходстве над капиталистическими странами, когда мы еще очень отсталы и очень бедны? Но вспомните - еще на Восьмом Всероссийском съезде Советов Владимир Ильич говорил, что мы догоним и обгоним капиталистов, что Россия покроется густой сетью электростанций, мощным техническим оборудованием и станет образцом для грядущей социалистической Европы и Азии. Образцом! Понимаете это слово? И это говорилось в двадцатом году, когда еще не рассеялся пороховой дым! А сейчас, слава богу, двадцать третий! И если так говорил Владимир Ильич, значит, так и будет. Владимир Ильич в прогнозах не ошибается!

- Что верно, то верно! - крякнул от удовольствия Новицкий.

Фрунзе отхлебнул глоток уже остывшего чая и закончил еще одной справкой:

- На Генуэзской конференции, как вы знаете, мы предложили всеобщее сокращение вооружений. Предложение, казалось бы, разумное: к чему тужиться, кто больше наизготовляет пушек, кто больше истратит средств? Давайте, говорим, сбавим пыл, произведем сокращение в определенной пропорции. Батюшки, какой вой подняли господа империалисты! Ни в какую! Они же считали себя куда сильнее нас, а самой их заветной мечтой было уничтожить нас! Интересно, какую песенку они запоют, когда мы будем несоизмеримо сильнее их? А мы будем! Можете не сомневаться, товарищи! Помяните мое слово!

Тут Фурманов не выдержал и стал бурно аплодировать. Это смутило Михаила Васильевича, он замахал на Фурманова руками, сел и стал сосредоточенно пить чай.

Оба рапповских писателя молчали. Но смотрели пристально и как-то сразу на все, до мелочей.

А Фрунзе неожиданно без уговоров заговорил снова:

- Только в исторической перспективе будет понято все значение ленинского учения и грандиозность всего свершенного Ильичем. Мы, современники Ленина, просто очень-очень любим Ильича, понимаем, что вывел он нас на широкие просторы, и все силы прилагаем, чтобы дело революции подвигалось быстрее.

Фрунзе говорил тепло и как-то очень душевно. Он поведал о том, как делегаты на Стокгольмский съезд партии зафрахтовали плохонький буксир в Финляндии и отправились в путь и как чуть не утонули...

- Можете себе представить, с каким волнением вглядывались мы в пеструю толпу на пристани, когда приближались к Стокгольму! И сразу же узнали Ленина. Ленина трудно не узнать. Он удивительно самобытен. Очень русский и вместе с тем всечеловеческий, всеземной. А до чего различны поведение меньшевиков на съезде с их мелкой суетней и целенаправленность Ильича, ставившего вопросы резко и прямолинейно!

На секунду Фрунзе задумался, припоминая. Серые глаза его устремлены куда-то вдаль. На высоком чистом лбу обозначилась строгая морщинка.

- Да... Ильич... Какие мы счастливцы, что являемся современниками Ленина!

Миг раздумья, сосредоточенного взгляда в себя. И снова перед всеми Фрунзе-рассказчик.

- Когда Владимир Ильич стал расспрашивать меня об Иваново-Вознесенске, о настроениях рабочих, о Пресне, я ему высказал свои огорчения по поводу недостаточности нашего вооружения и нашего опыта в военном деле. Владимир Ильич изумил меня полной продуманностью этого вопроса: "Анти-Дюринг" читали? У Энгельса прямо говорится, что революционер должен владеть военными знаниями". И Ленин дал мне указание изучать военную науку, готовиться: мы должны воевать лучше тех, с кем придется скрестить оружие.

- И разрешите мне докончить мысль, намеченную Михаилом Васильевичем, - поднялся с места Новицкий. - Жизнь показала, что установка Ленина нашла свое воплощение. Разразившиеся бои с белыми армиями, с армиями интервентов выявили незаурядные военные таланты. И вы, Михаил Васильевич, не машите на меня руками, не поможет. Я все-таки не какой-нибудь случайный человек в военном деле, кое-чему учился... А с вами с первых шагов находился рядом, в качестве начальника штаба, поэтому и суждения мои обоснованны, и, думаю, никто не заподозрит меня, так сказать, в угождении начальству...

Раздался веселый смех. Выслушав несколько протестующих возгласов и несколько дружеских острот, Новицкий продолжал, обращаясь главным образом к молодым командирам и к товарищам Фурманова - рапповским писателям:

- Вероятно, не все знают, что Михаил Васильевич с первых же дней своего командования армией, то есть, значит, сразу начав с такой головокружительной карьеры, которая по старому времени приходила только к концу жизни военного деятеля, - он с первых же дней выступил в полном смысле слова блестяще, обнаружив военное дарование, по активному ведению операций напоминающее Суворова...

- Федор Федорович! - простонал Фрунзе. - Честное слово, такие пышные речи уместны только на юбилее! Подождемте хотя бы, когда мне исполнится семьдесят лет! А мне и сорока еще нет!

Однако Новицкий был доволен уже и тем, что успел высказать. Ухмыляясь и потирая руки, он преспокойно принялся за чай.

Все присутствующие оживленно разговаривали, образовались небольшие группки, отдельные островки, одни вспоминали, другие спорили, темы разделились на небольшие ручейки, кто рассказывал о Москве, кто вспомнил какую-то смешную историю... В уголке около круглого столика Сиротинский успел сделать шах огорченному доктору и забрать у него лишнюю пешку.

Фурманов подождал, не угомонятся ли все, затем постучал карандашом о краешек вазочки, взамен председательского звонка, и, начав говорить, увлекся и неожиданно для себя увел собеседование куда-то в сторону:

- Внимание! Товарищи! Хочется и мне сказать... Когда я работал над книгой о Чапаеве, я сознавал, что Чапаев, конечно, исключительная натура, это, если можно так выразиться, положительный герой нашего времени. Но я не могу отделаться от мысли, что не только Чапаев, но и каждый чапаевец был человеком-легендой. Разве Иван Кутяков или тот же Сизов - разве это не подлинные герои? Да и весь пугачевский полк, и весь разинский, и домашкинцы... А Иваново-Вознесенский полк, полк рабочих-ткачей? Не зря же белые прозвали его Ленинской гвардией! И какие чудеса на поле брани он вытворял!

- Fortes fortuna adjuvat! - счел уместным ввернуть профессор Кирпичев.

Федор Федорович Новицкий отличался необыкновенной деликатностью и всегда спешил прийти людям на помощь в затруднении. Так и на этот раз. Опасаясь, что не все присутствующие знают латинский язык, Новицкий так, словно нечаянно, сообщил перевод.

- Простите, Зиновий Лукьянович, - заметил он мягко, - вы привели латинскую пословицу, которая означает "храбрым судьба помогает". Но не думаете ли вы, что кроме храбрости и кроме судьбы в боях Красной Армии присутствовала еще полная убежденность в правоте? И что обнаружились блестящие качества наших полководцев?

- Конечно, конечно! - смутился Кирпичев. - Я именно это и имел в виду!

Фурманов нетерпеливо выслушал эту маленькую перепалку и продолжал:

- Я вот часто думаю: как суметь рассказать грядущим поколениям о буднях подвига, о непролазных дорогах, о тифозном бреде, о битвах, длившихся сутки подряд... о холодных шинелишках, о лужах крови, о сознании: пусть на смерть, а надо идти. Ради жизни. Как все это рассказать? Как дать почувствовать, что прославленные в веках воины - это живые, с плотью и кровью, люди, так же ощущающие боль, так же любящие жизнь, все ее радости... С вами не бывает такого: вдруг вспомнится человек, которого хорошо знал, с которым рядом шел по дорогам войны... Вспомнится отчетливо, ясно, так, что, кажется, рукой бы потрогал. Где он? Начинаешь напряженно припоминать, как же его звали? Из каких он мест? О чем с ним говорили? И вот из глубин памяти постепенно выплывает все... И как он рассказывал о семье, тосковал о родной деревне... Да, да! Все припомнил! Он убит под селением Татарский Кондыз, там были ожесточенные бои... Или нет? Под станцией Давлеканово, где огрызался корпус Каппеля?.. Вам понятно, о чем я говорю?

- Говорите, говорите дальше! - глухим голосом отзывается Котовский. Он понимает Фурманова! И в нем тоже неотступно, даже когда об этом не думает, живут образы погибших в боях: комиссара Христофорова, Няги, папаши Просвирина... и не только этих, но многих, многих, деливших с ним опасность и ратный труд.

- Не знаю, удалось ли мне это, но в своем "Чапаеве" я хотел выразить мысль, что подвиг - это совсем не значит красиво промчаться через поле, а затем принимать овации и улыбки. Подвиг - это большой труд, это служение народу, это опасность, борьба, напряжение всех сил во имя большой цели. Вот что такое подвиг. А Фрунзе и Котовский - пример этому. Вы, Федор Федорович, очень правильно, я считаю, сказали о Фрунзе. А еще ценнейшая черта Михаила Васильевича - умение выискать нужных людей, выдвинуть и смело на них опереться. Это, я бы сказал, чисто ленинская школа. И одной из таких драгоценных находок Михаила Васильевича является Котовский. Недаром у них такая дружба!

Фрунзе задумался и даже не слышал последних слов Фурманова. Надо было видеть его глаза в то время, как говорил Дмитрий Андреевич. Может быть, так смотрит художник на свое законченное произведение, на великолепный холст, в который вложено столько вдохновения? Последнее движение кистью, какая-то незаметная поправка - чуть усилен контраст, чуть изменен оттенок - и все. Художник отходит на некоторое расстояние и долго придирчиво вглядывается. Кажется, хорошо. Больше он не в силах что-нибудь добавить. И тогда сам, как требовательный зритель, окидывает взглядом творение в целом. Вот минута, когда он получает самое большое удовлетворение. Его охватывает восторг, трепет, вместе с тем он испытывает отдохновение, и тут же терзают опасения: дойдет ли? Понятно ли изложил он замысел? Будет ли это так же волнующе для тех, для кого весь этот неистовый труд - для людей?

Фурманов только что говорил, что он, Фрунзе, выискал Котовского. А Фурманова? Ведь это относится и к Фурманову! Фурманова заприметил Михаил Васильевич еще в Иваново-Вознесенске, в 1918 году. Михаилу Васильевичу сразу понравился нетерпеливый юноша с приятным открытым лицом.

Фрунзе-пропагандист придерживался того взгляда, что, конечно, полезно выступать перед большой аудиторией, но это не исключает кропотливой работы с несколькими, может быть, даже с одним, заслуживающим того человеком. Выпестовать одного деятельного человека - стоит для этого потрудиться!

Фрунзе проверял Фурманова на работе, давал ему серьезные ответственные поручения. От Фрунзе Фурманов получил рекомендацию в партию. И Фурманов никогда не заставил своего рекомендателя раскаяться в этом. Какой человек-то получился! И какой обнаружился у него литературный талант! Сейчас он секретарь Московской ассоциации пролетарских писателей, вершит большие дела!

"Вот только худой очень, - озабоченно разглядывал Фрунзе своего питомца. - Вон какая тонкая шея, какие синие жилки... Наверное, работы прорва, а питается плохо... А эти двое, тоже писатели, ничего, кажется, народец... Не важничают, слушают..."

Между тем Фурманов снова вернулся к своему замыслу:

- Мы все время отвлекаемся, товарищи, в том числе и я. Но я ведь очень упорный, спросите об этом моих коллег, они знают. И я напомню вам, что мы решили сегодня осуществить. Котовский и Фрунзе. Два наших современника. Честное слово, это поразительно: живут два человека, живут в разных районах нашей страны, даже не встречаются до тысяча девятьсот двадцатого года, а сколько общего между ними! Вот вы посмотрите. Фрунзе уже с девятьсот четвертого года в партии и действует во всеоружии марксистских идей. Котовский тоже с оружием в руках вступает в бой с самодержавием. Арест. Каторжные работы и побег из Нерчинска. Он совершил побег в тринадцатом, а Фрунзе - в пятнадцатом году. Фрунзе оказался на военной службе под чужой фамилией. Котовскому заменили казнь и отправили на фронт, в маршевую роту. Оба очутились в армии. Оба приговаривались царским судом к повешению. Фрунзе был на подпольной работе в Иваново-Вознесенске. Котовский - в большевистском подполье Одессы. Фрунзе бьет колчаковские армии. Котовский освобождает Одессу. Фрунзе контужен на Восточном фронте. Котовский контужен в боях с белополяками. Меня просто изумляет такое сходство!

Фурманов, произнося эту речь, посматривал то на Котовского, то на Фрунзе: достаточно ли он разогрел их, чтобы вызвать на воспоминания.

Но, видимо, все уже устали. Софья Алексеевна явно боролась со сном. Шахматисты закончили партию и с шумом укладывали шахматы в коробку. У Фрунзе был утомленный вид. А профессор Кирпичев - тот попросту сбежал. Глянул на часы, ахнул и бочком-бочком выбрался в прихожую.

5

Тут и все начали прощаться. Котовский, поднявшись и делая знак Сиротинскому, чтобы вместе идти, все же не утерпел, чтобы не ответить Фурманову:

- Ваши сопоставления интересны, Дмитрий Андреевич, но, я бы сказал, все-таки у вас перевес берет писатель над военным. Фантазия у вас разыгрывается. Допустим, что и я, и Михаил Васильевич сидели в царской тюрьме и оба мы сражались. На самом-то деле, разве это исключительные явления? Да кто действительно не сидел в царской тюрьме? И кто в наши дни не сражался? А если теперь на нас снова набросятся империалисты, у нас будет, как отметил товарищ Новицкий, талантливый, суворовской хватки полководец Фрунзе и немало красных командиров, в том числе и я. А я со всей ответственностью заявляю: создам такой корпус, такой корпус, от ударов которого не поздоровится врагу! Это будет грозная сила! Ручаюсь! Клянусь! Но, товарищи, когда-то хозяевам надо дать покой? А нас с Сиротинским того гляди не впустят в гостиницу ввиду позднего времени. Сергей Аркадьевич! Пошагали?

Вышли все вместе на улицу, полюбовались на ночное небо и разошлись группами в разные стороны - кто куда.

Фурманов и два писателя-рапповца направились прямо на вокзал. Долго они шагали молча, невольно умеряя шаги и стараясь ступать помягче, чтобы не нарушать тишину, - такое вокруг было удивительное безмолвие.

- Да, - произнес наконец тот, что принципиально не носил галстуков и отличался обычно молчаливостью, - люди большого масштаба, вероятнее всего, войдут в историю... а если так посмотреть - самые обыкновенные... и чай пьют... и ложечкой в стакане помешивают... и вообще...

- Хорошие мужики, что там говорить, - отозвался второй, - и чувствуется в них что-то такое...

Фурманов слушал их, чуть усмехаясь. Он уверен был, что оба они одаренные писатели, может, и толк из них получится. Надо только натолкнуть их, заставить задуматься, надо воодушевить, а главное - пусть смотрят, во все глаза смотрят и сердцем чувствуют.

Видно было, что оба еще не разобрались во всех впечатлениях новых встреч и новых явлений. Ведь Фрунзе как начнет рассказывать - не оторваться, захватит и поведет своими дорогами... А Котовский? Только поглядеть на эту силищу! От него невольно и сам заряжаешься энергией, самому хочется действовать, создавать, орудовать засучив рукава, вмешиваться в жизнь...

Фурманов бросал быстрые взгляды на своих спутников:

"Кажется, проняло их. Не могло не пронять. Не зря все-таки я привез их!"

- Исторических личностей, - продолжал развивать свою мысль тот, что не носил галстуков, - исторических личностей надо изображать монументально, без излишних подробностей. Ты не согласен?

Фурманов подбирал слова, чтобы ответить не слишком резко, но в то же время решительно. Ему хотелось сказать, что крупного масштаба люди обычно бывают просты, скромны, а ходульны только ничтожества, что народ почитает тех, кто ему служит всей душой, что большие дела совершаются зачастую внешне неэффектно, без фанфар...

Вместо этого он сказал:

- Видишь ли... В одном ты прав - это насчет перспективности: конечно, полностью оценят и поймут нашу эпоху только в дальнейшем, следующие поколения. Грандиозно все это, сразу не обозреть!

- А может быть, всегда так? Может, каждую эпоху оценивают позднее? осторожно заметил один из рапповцев.

- Я часто думаю, - заговорил второй, - вы только не придирайтесь к словам, мне очень трудно это выразить... Вот мы всегда говорим, что боремся ради светлого будущего, ради счастья наших детей... Конечно, для будущего! Но будущее-то никогда не переведется? Мы хотим, чтобы следующим поколениям жилось лучше, а как получится? Не придут ли у них новые беды? А? Могут ведь прийти?

- Что-то ты мудреное говоришь и даже сам запутался, - улыбнулся Фурманов. - Ну, ну? Будущее... И что же?

- Я только хочу сказать: мы боремся потому, что не можем не бороться. Так повелевают наши убеждения. И в этом наше - не чье-то, а именно наше счастье. Вырастет новое поколение, и целью у него будет продолжение борьбы за устроение жизни. Значит, опять за лучшее будущее? Ведь так?

"Расшевелил, определенно расшевелил!" - подумал опять Фурманов, почти не слушая и не вникая, о чем его спрашивают. И сказал, следуя своим каким-то мыслям:

- В общем, довольны поездкой? То-то! Но мы уже пришли, и надо справиться, когда будет поезд.

Вышедшие от Фрунзе вместе с писателями Котовский и Сиротинский сразу же распрощались с ними, сказав, что им не по пути.

- Пройдемся немного, уж больно ночь хороша, - предложил Котовский.

И они пошли, звонко печатая шаги по харьковским тротуарам, с наслаждением вдыхая прохладу ночи и тихо переговариваясь.

Была та умиротворенная осенняя пора, когда воздух вкусен, как спелый арбуз, когда выпекают пышный хлеб из нового урожая, когда пахнет антоновскими яблоками, липовым медом и крепким взваром, приготовленным из сушеных груш.

Оба - и Котовский, и Сиротинский - полны были сил, полны желания созидать, устраивать жизнь. Все у них складывалось удачно, у обоих были широкие планы, точные и нужные дела и обязанности. Обоим нравилось жить.

- Как бы они к двухчасовому не опоздали, - прислушиваясь к отдаленным паровозным свисткам, сказал Котовский.

- Не опоздают, народ молодой.

Вокруг было то особенное настороженное молчание, какое наступает после шумного трудового дня. Улицы пустынны. Ни разговор редких прохожих, ни дребезжание пролетки где-то в переулке, ни сонное тявканье пса - ничто не нарушает торжественности наступающей ночи.

- А небо-то, небо-то какое! Все в звездах, как грудь старого вояки! залюбовался Сиротинский.

- Нет, для неба это все-таки обидно, - не согласился Котовский.

- Мне понравилось у Гёте: "Чтобы понять, что небо синее, не надо объезжать вокруг света". Теперь я как взгляну на небо, так вспоминаю эти слова.

- А я бы еще так сказал: чтобы понять, как прекрасна душа человека, достаточно побывать у Фрунзе.

- Это вы сами придумали?

- Не Гёте же...

Оба рассмеялись и вошли в подъезд гостиницы.

Ш Е С Т А Я Г Л А В А

1

Когда Марков и Оксана распрощались с Котовскими и сели в вагон, им сразу стало одиноко и сиротливо. Всю дорогу не проходило это чувство, и всю дорогу они были молчаливы.

Но вот и конец путешествия. Поезд остановился. Марков и Оксана вышли из вагона. Петроград!

Перрон был заполнен людьми. Маркова и Оксану подхватил общий поток. Все очень торопились, почти бежали, волоча чемоданы, узлы, баулы, разнообразнейшую поклажу, судя по напряженным лицам и вздувшимся жилам на руках, - тяжелую.

- Не отставай! - командовал Миша, устремляясь вслед за всеми.

Потоком людей их выхлестнуло на площадь. Серое небо, громадные дома, бесконечные улицы и проспекты... Жутко! Оба оробели и стояли, озираясь по сторонам. Вот он - Петроград!

Денек выдался кислый, вроде как собирался дождь, но все никак не мог собраться. Серый, каменный, гранитный - город казался в мутной дымке еще неразгаданней. Не поймешь, хмурится он или спокоен и безмятежен? И есть ли где-нибудь его окончание или он тянется без конца? Что он сулит? Как примет?

Оба не знали, куда ехать, на чем ехать и далеко ли ехать, да и денег у них было не густо. Трамваи мчались в одну, в другую сторону, звякали, громыхали, выбивали электрические голубые искры, а на какой из них садиться - одному богу известно. Как будто еще продолжался перрон. Все та же бешено мчащаяся толпа, те же озабоченные лица, говор, спешка, суета. И полное безразличие к двум существам, которые стояли у стены и широко раскрытыми глазами смотрели на это столпотворение.

По их виду вокзальные завсегдатаи сразу определили, что им нужно.

- Довезем? - предложил хмурый дядя, громадный, заскорузлый, волосатый, похожий на лесного разбойника. Он так свирепо посмотрел, что они сразу согласились.

- Сампсониевский проспект, дом номер шесть, - робея сообщил Миша. - А сколько будет стоить?

- Не дороже денег! - прохрипел верзила и стал складывать пожитки на неказистую, сборной конструкции тележку: колеса - от тарантаса, кузов - из досок, нетесанных, сучковатых, - не кузов, а гроб для похорон по второму разряду.

Погрузив вещи, хмурый дядя с неожиданной прытью помчался вперед. Миша и Оксана ринулись за ним, стараясь не отставать. Тележка дребезжала, взвизгивала и подпрыгивала. Миша перебирал в памяти, что же у них ценного в багаже, но ценного ничего не оказалось. Были сушеные груши, их дала Оксане на дорогу квартирная хозяйка. Груш было довольно много, и это, пожалуй, самое существенное, что они везли. Было ли хотя бы одно одеяло? Нет, только перовая подушка, и то почему-то одна. Еще были Мишины тетради и два платья Оксаны... И все же это был багаж, и жалко было его потерять. Миша и Оксана мчались следом за этим Соловьем-разбойником, боясь потерять его из виду, и испуганно озирались на толпы прохожих, на нескончаемые вереницы домов.

"Неужели во всех в них живут? - мелькали тревожные мысли у Оксаны. Это сколько же получится народу?"

За всю дорогу не проронили ни слова. Миша и Оксана были подавлены, напуганы, ошеломлены, но Миша и виду не подавал. Он бодро шагал по тротуару.

Вступили на мост, очень красивый, с чугунными женщинами по перилам. Мост показался бесконечным, а Нева сразу понравилась и очаровала, спокойная, уверенная в своей силе. Пройдя мост, свернули влево и вскоре добрались до Сампсониевского проспекта, оказавшегося обыкновенным проспектом, как и все.

2

Вот он, дом. Шесть этажей, не как-нибудь! В таком и пожить интересно! На шестом этаже живет писатель Крутояров. Встретил радушно, действительно был в очках, как описывал Котовский, и действительно был небрит.

- Познакомьтесь. Жена.

Жена оказалась маленькой, щупленькой женщиной, похожей на птичку-невеличку.

Крутояров подумал-подумал и добавил:

- Стихи пишет. - И решил, что теперь-то уж жене дана исчерпывающая характеристика. - А это, - сделал он широкий жест в сторону величественного, толстого кота, - это Бен-Али-Оглы-Мурза-паша Первый, а сокращенно просто Мурза. Лодырь и обжора. Ну, вот вам и все наше семейство, в полном составе.

Квартира Крутоярова была просторна, даже, пожалуй, чересчур. Крутояров бродил по комнатам, как бурый медведь по мелколесью. Он еще не освоился с положением известного писателя и не знал, что делать с деньгами, со славой, со своими книжками.

Маркову с Оксаной отвели комнату - длинную, узкую и не слишком заставленную мебелью. Вскоре вошел к ним Крутояров.

- Ну как? Расположились? Все собираюсь купить мебель, да оно и так ладно, не в мебели счастье. Вот, почитайте. Книги. Я написал. Как там Григорий Иванович? Командует? Чудеснейший человечина, богатая натура и редчайшая душа! Что? Корпус формирует? Дело. Эх, давно надо бы к нему съездить, да никак не соберешься: суета.

Марков, рассказывая о Котовском, осторожно взял в руку книгу Крутоярова в зеленой обложке. "Перевалы". Должно быть, интересная! Оксана смотрела с уважением, она чувствовала, что видит нечто необычное, совсем необычное, здорово ей повезло, если она сама, своими глазами видит живого писателя!

Крутояров был вполне доволен впечатлением, какое произвел на эту симпатичную пару.

- Писатели бывают разные, - пояснил он. - Одни начинают хорошо писать только со временем, когда созревают, другие всегда пишут хорошо, третьи всегда плохо. Я, например, кажется, пишу хорошо, но как кому нравится. А это что у вас? Груши? Дайте-ка попробовать. Хорошие. Я еще возьму.

Марков и Оксана обрадовались, что ему нравятся груши.

- Берите еще, у нас много!

Жена Крутоярова, Надежда Антоновна, была приветлива, но слов произнесла мало, а если сказать точнее, два. Сначала, когда приезжих позвали к столу, она сказала:

- Кушайте.

А когда поели, Надежда Антоновна так же приветливо произнесла:

- Отдыхайте.

За вечерним чаем Крутояров разговорился. Ведь и Григорий Иванович просил его в письме "объяснить все" Маркову, вот Крутояров и приступил к пространному изложению, что такое советская литература и что требуется сейчас от писателя.

Миша слушал, затаив дыхание ловил каждое слово. Оксана не сводила глаз с рассказчика, хотя едва ли знала хоть одно из перечисленных Крутояровым имен.

- Иногда братья-писатели, - ораторствовал Крутояров, - начинали с очаровательных домашних стихотворений, разрабатывающих на все лады незатейливую тему: "Буря мглою небо кроет". Или под руководством гувернантки изготовляли торжественные оды ко дню рождения бабушки: "Поздравляю, поздравляю, много счастия желаю". Первое детское стихотворение Катаева - "Осень". Первая строчка, которую сочинила Инбер, "Угрюмый кабинет, затея роскоши нелепой", а первое произведение Пильняка о чем, как вы думаете? О маме, о диване, о комнатной собачке Ханшо. Мне оно въелось, не только запомнилось!

И Крутояров продекламировал с умышленной утрировкой и расставляя неправильные ударения, как этого требовал стихотворный размер - "за окнами", "сидим":

Ветер дует за окнами,

Небо полно туч.

Сидим с мамой на диване,

Ханшо, ты меня не мучь.

- А? Какое диванное благополучие! Но, конечно, не это типично для нашего поколения. Какие уж там диваны! Нам и топчан редко доставался! Вы, например, много на диванах разлеживались? Ляшко взялся впервые за перо в тюремной камере. Новиков-Прибой начал писать в японском плену, после Цусимы. Писать принимались поздно, после долгих лет скитаний, после баррикадных боев. Малашкин начал писать на тридцать втором году, Чапыгин на тридцать четвертом, Михаил Волков, помнится, тридцати двух лет... Сергей Семенов написал свой первый рассказ "Тиф" двадцати восьми лет. Но это были насыщенные двадцать восемь лет, двадцать восемь лет нашего современника! Он успел к этому времени побывать на всех фронтах, получить ранение, обрести значительный партийный стаж и участвовать в ликвидации мятежа в Кронштадте. Да-а... Наше поколение прошло через все грозы и непогоды, нас продували все свирепые сквозняки, все порывы ветра. А в детские годы мы если и писали, то о горестях, о нужде. Федор Гладков, например, рассказывает, что в детстве писал стихи, полные проклятий богачам и мучителям. Четырнадцатилетний Бахметьев сам переплел тетрадь и принялся за "роман", который назывался не больше не меньше как "Проклятая судьба".

- А сам-то ты? - вдруг заговорила Надежда Антоновна, и ее малокровное лицо помолодело, посвежело. - Почему не расскажешь о себе?

- Не хочу у биографов хлеб отбивать, - отмахнулся Крутояров.

- Вы знаете, - обернулась Надежда Антоновна к Мише, - у Ивана Сергеевича такая жизнь, такая жизнь... Роман! И потом Иван Сергеевич из тех писателей, которые пришли в литературу без рекомендательных писем от литературных метрдотелей.

Крутояров поморщился:

- Любишь ты меня хвалить!

- Не хвалю, а говорю правду!

- Хорошо, но о себе я как-нибудь в другой раз. Вот состарюсь и напишу мемуары, как лавровым листом, сдобренные отсебятиной. Многие так пишут. Так вот, о чем я говорил? А, о нашем поколении! Удивительное поколение! Литературоведы, возможно, надергают для своего удобства из всей массы десяток имен, у них на все случаи обоймы. Остальных предадут забвению. А между тем о становлении советской литературы можно говорить только целиком, ничего не умалчивая. Я не хочу повторить за Львом Толстым, что критики - это дураки, рассуждающие об умных. Я не согласен с этим. Но не уважаю людей, которые пишут о литературе, а сами не любят ее. А такие есть. И еще: ненавижу недобросовестных!

Крутояров обращался исключительно к Мише и его одного имел в виду, как собеседника. Оксана не обижалась. Уже одно то, что ей разрешается присутствовать при этом разговоре, казалось ей верхом счастья. Кроме того, все, что относится к Мише, в равной степени относится и к ней: ведь это ее Миша!

Крутояров же, затронув вопросы, которые его волновали, радовался, что имеет дело с неискушенным слушателем. И он торопился выложить все свои соображения, наблюдения, руководствуясь тем, что должен же он ввести в курс симпатичного юношу, кавалериста, приехавшего учиться. И Крутояров, все больше увлекаясь, говорил и говорил.

- Нельзя без волнения думать о рождении новой, советской литературы. Тут все значительно! Я позволю себе высказать одну ересь: мне иногда кажется - может быть, хорошо, что кое-кто бежал от революции за границу. Воздух чище. Хватает возни и с внутренними эмигрантами, честное слово. А на мой характер, так я бы роман написал о писателях двадцатых годов. Получилась бы волнующая книга! Кто самый первый напечатался в первых же номерах "Правды" в семнадцатом году? Я уже теперь не помню. Кириллов? Или Бердников? Нет, пожалуй, Демьян Бедный и Есенин. Какие замечательные биографии у моих современников! Поэт Аросев был командующим войсками Московского Военного революционного комитета, председателем Верховного трибунала. Иван Доронин брал Перекоп. Сергей Малашкин в девятьсот пятом штурмовал жандармов, засевших в ресторане "Волна". Кем только не был талантливый милейший Неверов! А Федин? Ему довелось быть и актером, и хористом... Пришвин работал агрономом, Борисоглебский писал иконы. И разве не познакомился с одиночкой Таганки Окулов? Не сидел в "Крестах" Садофьев? Фадеев бил атамана Семенова, Зощенко был добровольцем в Красной Армии, Фурманов брал Уфу, Александр Прокофьев сражался с Юденичем...

На Мишу Маркова уморительно было смотреть. Он слушал, что называется, взахлеб, смотрел, благоговел, запоминал, все было для него откровением, все казалось именно таким, как изображал Крутояров. Когда Крутояров начал перечислять писателей, Марков выхватил из кармана гимнастерки помятый блокнот, намереваясь все записывать. Но разве успеешь! Столько незнакомых имен! И он оставил это намерение, опасаясь что-то пропустить в рассказе Крутоярова, а сам думал, что все это надо ему непременно прочесть.

- Д-да-а! Таково наше поколение, и вы, Миша, вполне подходите в этом отношении. Разве не великолепно звучит в биографии писателя: "Воевал у Котовского"? Да-да, это решено, вы непременно должны стать писателем. Это по заказу не делается, но попробовать следует, раз есть желание. Писателем стать не так уж сложно, главное, надо писать, работать. Ну и еще кое-что надо, прежде всего глубокое знание языка, а то иной раз читаешь книгу и думаешь: "С какого это языка перевод? И почему такой плохой переводчик?" Кроме языка обязательны образование, кругозор, знание жизни, убеждения...

- Поехал! - остановила Надежда Антоновна. - Зачем человека запугивать? Все приложится, достаточно одного: таланта.

- Вот видишь ты какая? Я умышленно ничего не говорил о необходимости таланта, потому что таланта в гастрономическом магазине не купишь и в литературном институте не приобретешь. В общем, так, дорогой товарищ: программа-минимум - поступаете на рабфак, получаете стипендию, ходите в одну из литстудий (их в нашем городе больше, чем булочных), живете, смотрите, привыкаете, а там - видно будет.

3

Так вот и началась новая жизнь Миши и Оксаны. И какое неоценимое счастье, что с первых же шагов Марков получил опору, помощь, руководство от такого незаурядного человека, как Крутояров!

- Для начала в театр сходите, - наказывал Крутояров. - Слыхали об Александринке? Там Гоголь поставил "Ревизора". Пьеса с треском провалилась, партер был взбешен, автор в отчаянии... Сейчас этот театр на перепутье. "Антония и Клеопатру" ставит... Знаете что? Начните лучше с Мариинки, сходите на "Дон-Кихота". Декорации Головина и Коровина прелесть!

Только что поговорили о театре и Марков записал, как доехать до Мариинского театра, как снова пришел Крутояров, держа в руках журнал.

- Слушайте, прочитаю стихотворение. Нет, не все, а четыре строчки из середины!

Крутояров не по-модному, не нараспев, а просто и прочувствованно прочитал:

Распахну окно, раскрою настежь двери,

Чтобы солнца золотая нить

Комнату мою могла измерить,

Темные углы озолотить.

Прочитал, победоносно оглядел Маркова и Оксану:

- Каково? По-моему, превосходно. Крайский. Пролетарский поэт. А уж как на них сейчас всех собак вешают!

- Кто вешает? - удивился Марков.

- Как "кто"? - удивился в свою очередь Крутояров. - Эти, "многоуважаемые"...

Видя, что Марков в полном недоумении, Крутояров пояснил:

- Битва сейчас идет. Не затихающая ни на миг битва. В редакциях издательств, на литературных диспутах, да что там: в каждом доме, на каждой улице - всюду. Такие же фронты, как колчаковский и деникинский, только обстановка еще сложнее. Вам, Миша, сразу во всей этой сумятице не разобраться. Но конечно, вам с такими, как Замятин, никак не по пути.

- Замятин? - переспросил Марков. На лице его был написан такой испуг, такая растерянность, что Крутояров весело расхохотался.

- Замятин, - повторил он наконец. - Это еще дореволюционный писатель. Был когда-то коммунистом, в квартире у него была подпольная типография. А сейчас - шипит. Слушал я его "Сказочку" недавно на одном литературном вечере. Жили-были, говорит, тараканы у почтальона. Считали почтальона богом. Почтальон спьяна уронил таракана со стены в свою "скробыхалу".

- Скробыхалу? - удивилась Оксана, слушавшая весь разговор очень внимательно.

- Я тоже не знаю, что это за скробыхала, - признался Крутояров, - но так у него написано. Так вот, упал таракан в скробыхалу, думал, что погиб, а почтальон взял его да и вытащил. Обрадовался таракан: велик бог! Милосерд!

- И что же дальше?

- А ничего. Вся сказка. И смысл этой сказки таков: смахнула вас революция в скробыхалу, а тут - нэп! Снова вас на стену посадили, живите. Вот вам и весь смысл революции, по мнению писателя Замятина.

- Так это что же? Как же такое позволяют? - негодовал Марков. - И значит, без никаких читают эту тараканью философию на литературном вечере? Как будто так и надо? И ведь не где-нибудь - в Петрограде! Где революция произошла! Где был Ленин!

- Мой мальчик, - усмехнулся Крутояров, любуясь его молодым задором, это еще что! Замятинские сказочки, говоря на военном языке, - это атака в лоб, а существуют и более хитрые ходы, наносят и фланговый удар, нападают и с тыла. Меня забавляет один приемчик этих недоброжелателей. Когда-то принято было переходить на французский язык, если входит лакей: лакеи не должны принимать хотя бы и безмолвного участия в беседе господ, их лакейское дело - наливать в бокалы шампанское. Настала новая эра. Мы служим народу. А некоторым мнится, что они - избранники, что они хранители - от кого хранители? для кого хранители? - священных устоев культуры. А вокруг них - разгулявшаяся метелица, вылезший из стойла бессмысленный скот - народ. Как же изъясняться им, образованным, изысканным, в присутствии этого быдла? Ах, только по-французски! Только щеголяя туманными терминами и напускной ученостью!

Крутояров хитровато глянул на Маркова:

- У меня есть заветная записная книжечка, я туда всякие мелочишки заношу, для памяти и в назидание потомству... Вот я вам прочту несколько прелюбопытнейших выписок...

Он стал быстро перелистывать листочки записной книжки.

- М-м-да... "Не хочу коммуны без лежанки"... Это Клюев изрек в недавно вышедшей книжице. А это его же: "К деду-боженьке, рыдая, я щекой прильну". Это он сейчас щекой прильнул, в годы величайшей из революций! Вот уж поистине - кому что! А ведь талантлив! М-м-да... Не то, не то... Все это не то... Вот дьявольщина! Где же эта цитата у меня? "О том кукушка и кукует, что своего гнезда нет" - пословица мне понравилась, я и записал, пригодится когда-нибудь... "Прочесть Федорченко "Народ на войне" - это я просто для памяти черкнул, Василий Васильевич Князев хвалил мне очень эту книжку... Но это опять не то... Стоп! Нашел! Вот оно! Есть на свете один страшно эрудированный, страшно образованный литератор, он выпустил в одном частном издательстве (а этих частных издательств наоткрывали сейчас около полутораста!) монографию о Пушкине - толстая такая книга, в роскошном переплете, и цена роскошная... Я купил ее, можете взять почитать, если поинтересуетесь, и тогда узнаете... э-э... сейчас найду выписку... что "дендизм являл одну из попыток придать взбаламученной русской жизни и расплывчатым отечественным нравам законченный чекан и определяющую граненость..."

Прочитав, Крутояров залился смехом.

- Законченный чекан! - выкрикивал он сквозь смех. - Определяющая! Граненость!.. Ох, не могу. Был бы жив Пушкин, он бы его тростью побил! Правда, роскошно? Абсолютно непонятно, совершенно бессмысленно, но роскошно! И расплывчатые нравы тоже недурны! Когда у меня плохое настроение, я достаю записную книжку, читаю этот абзац и хохочу. Вот вам первый совет: никогда так не пишите!

Он смеялся до слез, вытащил носовой платок, вытер слезы и снова заглянул в свою книжечку.

- А вот еще: "речековка словоконструктора". Это состряпал уже другой "гений". На днях вышел альманах, называется "Абраксас". Пышность-то какая! Тоже - чекан и граненость, но эти хоть Пушкина не трогают. В другом альманахе драма в стихах, называется "Нимфа Ата". Конечно, это все шелуха, отпадет со временем. Чехов говорил, что богатые люди всегда имеют около себя приживалок. Русская литература богата, поэтому и приживалок много. И если приживалка не станет говорить "мерси боку", антраша выделывать, шутов гороховых строить, какая же она будет приживалка? Вот она и пыжится, из кожи лезет: "Абраксас! - кричит. - Законченный чекан! Нимфа Ата!" дескать, мы люди образованные, не какое-нибудь мужичье, нам и положено изъясняться непонятно и косноязычно!

Слушая Крутоярова, Миша Марков чувствовал себя невеждой. Очутившись в самой стремнине потока, в самой гуще жизни, полной своих каких-то порывов, устремлений, волной поисков и борьбы, Миша Марков только растерянно озирался, как неуклюжий провинциал, попавший в движущуюся толпу на главной магистрали большого города.

Впрочем, Марков не оробел. Он слушал Крутоярова, слушал руководителя литературной студии - бородатого, авторитетного, слушал сотоварища по студии - вспыльчивого, нетерпеливого Женю Стрижова, который, по-видимому, был в курсе всех дел, все понимал и все знал, - слушал и наматывал на ус.

Возвращаясь домой, хватался за книгу. Читал яростно, запоем. Оксана просыпалась ночью и обнаруживала, что Миша все еще не ложился. Она его укоряла, просила, а он только отмахивался и продолжал листать страницу за страницей.

- Подожди, Ксаночка! Как раз самое интересное место! Ты не беспокойся, я лягу. А ты спи!

- Как же спать, когда свет прямо в глаза?!

- А я газетой загорожу лампочку. Хочешь? Теперь хорошо? Не сердись, пожалуйста, надо же наверстывать! Ведь я, оказывается, ничего не читал, ничему не учился, ничего не знаю! Только на коне умею ездить!

Однажды Крутояров объявил, что сегодня они отправятся по книжным лавкам. Марков как раз получил стипендию, и у него завелись кой-какие деньжата. А деньги в 1923 году были разные. Ежедневно объявлялся курс только что введенного в обиход советского червонца. То, что получено вчера в старых "миллионах", или, как тогда называли их в обиходе, "лимонах", на сегодняшний день падало в цене. Например, в тот день, когда Марков и Крутояров отправились по книжным ларям и магазинам, курс червонца был два миллиона семьсот тысяч. И нужно было торопиться тратить старые купюры.

Для Миши это не составляло затруднения: "купюр" у него было не густо, - рад бы тратить, да нечего. Финансовые дела Маркова были на первых порах очень неважные, проще говоря, едва сводили концы с концами. Если бы не помощь Крутоярова и в этом отношении, незаметная, но повседневная помощь то тем, то другим, - туго бы пришлось Мише и Оксане в Петрограде.

- Готов? - заглянул в комнату Миши Крутояров, уже одетый в новенькое кофейного цвета пальто и полосатую суконную кепку.

Миша быстро накинул видавшую виды куртку, и они принялись выстукивать каблуками по ступенькам лестницы, из пролета в пролет, все шесть этажей: лифт в доме был, но не работал.

Петроград улыбался по-осеннему, как умеет улыбаться только Петроград. Это было умиротворение, умудренность и вместе с тем комсомольский задор. Ведь город был одновременно и старым, помнящим очень многое, и вместе с тем отчаянно молодым, только теперь начинающим жить. Как сверкало старинное золото! Как переливалась мириадами солнечных бликов могучая многоводная Нева!

Крутояров острым взглядом окидывал просторы, открывшиеся с Литейного моста. Уходил в голубую высь шпиль Петропавловской крепости. Сверкали на солнце фасады домов вдоль набережной. Почти о каждом строении можно было рассказать много занятного. Здесь отовсюду смотрела история. Вот дом, где жил фельдмаршал Кутузов... Вот решетка Летнего сада и массивные ворота, возле которых Каракозов стрелял в царя... Там, в гуще деревьев, затерялся скромный домик Петра... А вот Марсово поле - место парадов, блеска придворной знати, мундиров и эполет...

Миша слушал, широко раскрытыми глазами глядел вокруг и удивлялся, как много знает Крутояров.

Какой необыкновенный город! Прислушиваешься, и слышатся голоса промелькнувших столетий. Нужно только уметь слушать. Для Миши в равной степени были реальными и те, кто жил в этом городе, и те, кто на проспекты города сошел со страниц произведений. Разве не всматриваешься, грустя, в черную воду возле Зимней канавки, где утопилась Лиза? Разве не видишь, как наяву, князя Мышкина, который входит с жалким узелочком в руках в парадный подъезд дома генерала Епанчина?..

Миша и Крутояров начали с букиниста около "книжного угла", на Литейном, недалеко от цирка. Крутояров зарылся в груды книг и оттуда беседовал с букинистом - старым книголюбом, знатоком книжного рынка и, по выражению Крутоярова, "последним из могикан". Здесь была отложена порядочная стопка книг. Среди них "Гавриилиада" Пушкина - стоимостью в пятьдесят миллионов, Георгий Чулков - стихи и драмы, издание "Шиповника" пятьдесят миллионов и "Homo sapiens" Пшибышевского - сто миллионов рублей.

Затем посетили книжный магазин "Дома литераторов" на Бассейной улице и тщательно обследовали книжные лари в выемке возле Мариинской больницы. После этого отправились на Васильевский остров, на 6-ю линию. И как ликовал Крутояров, приобретя за двести миллионов "Стихи о прекрасной даме" Блока в издании "Гриф", да еще с автографом самого Блока! Что касается Миши Маркова, то он принес домой словарь рифм, который решил подарить Женьке Стрижову, а для себя выбрал "Лекции по истории русской литературы" Сиповского и был удивлен, узнав от Крутоярова, что Сиповский жив и находится здесь, в Петрограде.

Маркову представлялось почему-то, что писатели, книги которых он встречал в школьной библиотеке, жили когда-то давно, даже очень давно. Отчасти он был прав: ведь с тех пор успела смениться эпоха. Как было представить, что Федор Сологуб, написавший "Мелкого беса", и сейчас здравствует и даже председательствует в Союзе писателей на Фонтанке, в доме номер 50? А Чарская! Лидия Чарская с ее слащавой "Княжной Джавахой" замужем за бухгалтером и живет где-то около Пяти углов!

4

Вскоре Маркову представилось немало удобных случаев, чтобы недоумевать, восклицать, изумляться. Например, как это могло случиться, что сейчас, в 1923 году, когда Коммунистическая партия отмечает свое двадцатилетие, когда отгремели бои под Вознесенском, очищена Одесса, стерты с лица земли и Врангель, и Колчак, - вот, полюбуйтесь: на Невском, дом 60, находится "Ложа Вольных Каменщиков" и там недавно состоялся диспут по докладу некоего Миклашевского "Гипертрофия искусства"!

- Какие каменщики? Какая гипертрофия? - спрашивал всех Марков, но вразумительного ответа не получал.

Ходили вчетвером - супруги Крутояровы, Марков и Оксана - на выставку в Академию художеств. Оксана, которая не так часто выбиралась из дому, была потрясена не только картинами, но и видом на Неву, на гавань, и сфинксами перед зданием академии, и университетом, мимо которого проезжали.

- Ой, матенько! - поминутно восклицала она, и черные ее брови поднимались все выше и выше.

В выставочных залах к ним присоединился Евгений Стрижов. Он был как дома.

- Дальше, дальше идемте, - тащил он всех. - Тут чего смотреть: цветы.

- Нет, погодите, - остановил Крутояров. - Взгляните на эту сирень.

- Понюхать хочется! - восхищенно вглядывался Марков.

- Художник не просто так вот решил - дай-ка нарисую сирень. Обратите внимание, какие сильные, сочные гроздья, как много веток сирени, они даже не вмещаются в вазу. Обилие, цветение, торжество жизни! А скатерть на столе какова? Видать, в доме живет рукодельница, видать, в доме совет да любовь, а то и не до цветов бы было!..

- Это вы все выдумываете, потому что писатель, - возразил Стрижов. А для обыкновенного взгляда - сирень как сирень.

- Вы - поэт, и еще молодой поэт, как же это может вас не трогать? Нельзя мимо красоты проходить, надо вглядываться, вопрошать, впитывать!

- Впитывать! И без того нас за красоту поедом едят! Читали Силлова?

- Какого еще Силлова?

- Он из стихов Герасимова надергал цитат: заводские трубы погребальные свечи, город - гроб, синяя блуза - саван, и делает вывод: ага, церковные атрибуты, мистика!

- Гроб - церковный атрибут? - расхохотался Крутояров. - А в чем же самого этого Силлова в землю закопают? Но у нас речь о сирени. Значит, Силлов нас ни в чем не упрекнет.

- Упрекнет! У Герасимова: "Угля каменные горны цветком кровавым расцвели"...

- Ну и что же? Расцвели.

- У Крайского: "Как крылья разноцветные, знамена батраков", у Кириллова: "Звучат, как крепнущий прибой, тяжелые рабочие шаги"...

- Что же ваш Силлов нашел тут запретного?

- Цветок?! Мотыльки?! Прибой?! Значит, у пролетарских поэтов влечение к деревенской мужицкой Расеюшке, значит, ориентация на эсеров!

- Неужели так и написано: Цветы - эсеровщина? Прибой - деревенский образ?

- Я вам и журнал принесу, если хотите. Особенно Крайскому попало: "Родину мою, как Прометея, враги и хищники на части злобно рвут"... Силлов говорит: Прометей - мифологическое сравнение, значит, пролетарская литература - вовсе не пролетарская.

- М-да! - вздохнул Крутояров. - Тут ничего не скажешь... Но мы загораживаем дорогу посетителям выставки и не к месту занялись дискуссией. О вашем Силлове одно можно сказать: дурак и молчит некстати и говорит невпопад.

Этот неожиданный разговор чуть не испортил всем настроение. Крутояров хмурился и как-то странно мотал головой, будто ему что-то мешало. Оксана испуганно смотрела и не знала, как всех успокоить. Марков молчал, но злился. Одна Надежда Антоновна восприняла этот рассказ юмористически.

- А кто такой Силлов? Ноль! И кто станет читать его галиматью? Какие вы, товарищи, впечатлительные!

Вскоре все уже с увлечением разглядывали натюрморты Клевера-сына, воздушные полотна Бенуа.

Оксане понравились "Гуси-лебеди" Рылова.

- К нам летят! - прошептала она. - На родную сторонушку!

Дойдя до "музыкальных композиций" Кондратьева, Крутояров стал рассеяннее, а когда увидел "левое" искусство Пчелинцевой, снова стал чертыхаться, уже по поводу "заскоков" и "экивоков".

- Что это? - тыкал он в картину. - Пятна, волнистые линии... И хоть бы сама придумала, матушка, а то ведь все косится туда, на запад. Озорничать тоже надо умеючи. Иначе начнешь epater les bourgeois, а буржуа-то не ошеломятся!

Вскоре после выставки Марков и Стрижов побывали на устном альманахе рабфаковцев "Певучая банда". Голубоглазый, весь в веснушках, с задорным хохолком, Евгений Панфилов читал:

Пусть туман и пуля-лиходейка,

В сердце страх не выищет угла!

Жизнь легка, как праздничная вейка,

И напевна, как колокола!

- Как бы Силлов не услышал, - шепнул Стрижов, делая страшные глаза. Опять церковный атрибут! Будет Панфилову на орехи!

Оба весело рассмеялись и стали дружно аплодировать.

После "Певучей банды" посетили литературный вечер "Серапионовых братьев". Хлопали Тихонову. Он читал "Брагу". Он сказал: "Меня сделала поэтом Октябрьская революция". Освистали докладчика Замятина. Замятин уверял: "Железный поток" сусален, Сергей Семенов пошл... Только сам себе Замятин нравился!

Посетили затем "Экспериментальный театр" в помещении Городской Думы... Потом слушали лекцию Луначарского...

А однажды Стрижов таинственно сообщил:

- Сегодня ты умрешь от восторга! Пошли!

- Куда?

- А вот увидишь. Пошли, говорю!

Петроградское объединение писателей "Содружество" устраивало по четвергам литературные чтения, они происходили на квартире одного из "содружников". Это тоже было своеобразием тех времен. Каждый четверг вечером в квартире на Спасской улице, дом 5, были гостеприимно открыты двери для всех желающих. Хозяин встречал каждого и провожал в ярко освещенную комнату, где было много стульев, в углу сверкал крышкой рояль, на столе для посетителей был налит чай, тут же предусмотрительно положена стопка чистой бумаги и с десяток остро отточенных карандашей - для заметок при чтении, если кто не запасся блокнотом.

Стрижов, оказывается, знал здесь всех наперечет. Он негромко называл Мише фамилии, а Миша ахал, удивлялся и смотрел во все глаза.

- Видишь, с такой буйной шевелюрой и глубокими пролысинами на лбу? Свентицкий, критик. Рядом с ним Лавренев, у которого кот на коленях. Читал "Сорок первый"?

- А эта, с челкой? Низенькая?

- Сейфуллина. Неужели не узнал? Ее портреты есть в журналах. А тот, у окна, худощавый, - это поэт Браун, он сегодня будет новые стихи читать. А с бородой, кряжистый - Шишков Вячеслав Яковлевич. Вот мастер свои произведения читать! Заслушаешься! А к нему подошел, разговаривает... видишь, с усиками? Это Михаил Козаков. Рассказы пишет. Рождественского чего-то нет сегодня. Хотя он всегда опаздывает.

- Удивительно все-таки, - вздохнул Марков, - вот состаримся мы и будем вспоминать: такого-то впервые я встретил, помнится, в таком-то году...

- Ну вот еще! - вдруг обиделся Стрижов. - Мы никогда не состаримся!

В этот вечер приятели очень поздно возвращались домой. Стрижов провожал Мишу до самых дверей парадного и непрерывно декламировал: он знал множество стихотворений, особенно современных поэтов.

Улицы были почти безлюдны в этот поздний час. Но завидев шумную ватагу молодежи, наполнившую визгом, гамом, пением всю улицу, Стрижов поспешил с пафосом провозгласить:

И в живом человечьем потоке

Человечье лицо разглядеть!

- Это я знаю, - обрадовался Марков, - это Садофьева!

- Угадал, его. Не все, братец ты мой, наши пролетарские поэты пишут в мировых масштабах, вон они о чем - вглядываются в лица! А это знаешь:

Что же! Смотреть и молчать?

Жить и в борьбу не втянуться?

- Женька! А ведь здорово? Ты мне завтра напомни, я себе в тетрадь запишу. Чье это? Александровского? А он где? В Москве? Знаешь, мне ужасно понравилось на "четверге"! Вот уж никак не думал, что Сейфуллина здесь живет!

- На улице Халтурина. Лавренев - на набережной Рошаля.

- А Крайский?

- У Крайского я сколько раз бывал. Он на проспекте Маклина. Он ведь все с молодежью возится.

- А сегодня в "Содружестве"? Там и курсанты были, и матрос один был, студента знакомого я видел...

Марков остановился на Литейном мосту.

- Женя! А ведь хорошо жить! Как ты думаешь... Сейчас у нас двадцатый век. А в двадцать первом коммунизм устроят?

- Чудик! Тоже мне - в двадцать первом! Да он буквально в преддверии! Вот-вот мировая революция грянет. Ты что думаешь - в других странах рабочие дураки? Смотреть будут?

- Я в газете читал - буржуазия у них опять шевелится, опять войну готовит.

- Ну и готовит! Ну и пожалуйста! Одну войну устроят - четверть мира осознает. Вторую войну устроят - все люди осознают. На том песенка капиталистов и будет спета.

- Я тоже уверен. А сами-то они неужели не понимают?

Маркову нравилась решительность Стрижова. И хотя сам он знал все то, что говорил Стрижов, сам был тех же взглядов, но Маркову нравилось слушать. Когда другой приводил эти доводы, Маркову они казались еще несомненнее, еще тверже.

Ночь стояла холодная, на Неве ветер так и пронизывал. Одетые один в плохонькую курточку, другой в перешитое из отцовского нелепого цвета пальто, ветром подбитое, оба голодные (даже не решились выпить чаю с печеньем, хотя им предлагали), оба без копейки в кармане и без каких-нибудь перспектив на этот счет в ближайшем будущем, с одними только широкими планами и мечтами, они беспрекословно верили в несокрушимость советского строя, в неминуемую гибель капитализма, в мировую революцию. Жизнь была им впору, невзгодами их трудно было напугать - всякое видали, всякого хлебнули. Молодые, но прошедшие уже длинный боевой путь и жесткие испытания, они были полны гордости, уверенности, сознания силы, они вглядывались в неспокойную водную пучину, в сердитое черное небо - и до исступления, до того, что зубы стискивались, кровь приливала к лицу хотели поторопить, подтолкнуть время. Скорей же! Ну же, скорей!

Поэтому и сами они торопились. Все увидеть! Все впитать!

Выставка фарфора. Выставка кружев в бывшем особняке Бобринского. Диспут в клубе "Коминтерн" на Невском. Воспоминания о Тургеневе знаменитого Кони в Пушкинском доме. Лекция приехавшего из Москвы Маяковского "А ну вас к черту". Всюду надо успеть. Все захватывает.

На лекции Маяковского было шумно, скандально. Маркову Маяковский понравился, а Стрижов рассердился:

- Очень хамит.

- Прикажешь ему по-французски изъясняться? Дамам ручки целовать?

Стрижов всюду дорогу отыщет и, если Маркову не хочется куда-нибудь пойти, явится на Выборгскую, уговорит, вытащит.

- Все нужно видеть, во всем участвовать! Оксана, правильно я говорю?

И Оксана тоже начнет уговаривать. Не хочешь, да пойдешь.

Марков помнит, как они весь день потратили, участвуя в праздновании пятилетнего юбилея Петрогосиздата. Сначала был парад моряков-курсантов. Парад собрал много зрителей, весь Невский был запружен толпой. Парад начался у Дома книги. Потом направились ко Дворцу труда. Было нарядно, живописно, красочно. Женька Стрижов всю дорогу острил, читал стихи и пел. После митинга перед Дворцом труда карнавальное шествие двинулось на Петроградскую сторону, на Гатчинскую улицу, к типографии "Печатный двор". Вечером было чествование героев труда и в заключение концерт.

Вернулся Марков поздно. Оксана уже спала, но сразу же проснулась, вскочила и стала хлопотать.

- Бедняжечка! Весь день, поди, ничего не ел!

- Ничего не попишешь, - важничал Марков, - праздник-то был наш, писательский.

- Да я ведь ничего не говорю, я понимаю.

5

А потом Марков ездил в Москву. Что было раньше, что было позже, он уже и сам не разбирал. Он все время мчался, летел, торопился, и все впечатления у него сливались в один пестрый водоворот. Но поездку в Москву он отлично запомнил!

Он был ошеломлен, обескуражен, не знал, что думать. Он попал в кафе "Стойло Пегаса". В Петрограде он как-то не сталкивался с нэпманами, с ресторанной обстановкой. И вдруг - "Стойло Пегаса"!

Надо только знать, что такое кафе "Стойло Пегаса"! Можно подумать, что это веселое сборище юных литераторов, что там идут горячие споры по вопросам искусства, доклады, столкновение мнений, оценок, точек зрения. Ничего подобного! Марков в этом хорошо убедился! Там пьяный разгул подозрительных субъектов с испитыми физиономиями, не то бывших фельетонистов из черносотенного "Нового времени", не то матерых спекулянтов шкурками каракульчи. "Стойло Пегаса" - это изобилие спиртных напитков и низкопробных острот, это пристанище вызывающе-пестрых женщин, которые о литературе имеют весьма отдаленное представление, о политике еще меньшее и заканчивают житейский путь на Цветном бульваре, вызывая сочувствие какого-нибудь ночного гуляки:

Что вы плачете здесь, одинокая деточка,

Кокаином распятая на бульварах Москвы?

Вашу шейку едва прикрывает горжеточка,

Облысевшая вся и смешная, как вы...

"Откуда эти стихи? Ну конечно, Женька Стрижов декламировал!"

Нет, "Стойло Пегаса" ничем не напоминало Литературной студии или устных альманахов, которые устраивают в Петрограде на шестом этаже в доме 2 по Екатерининской улице. Марков больше бы сказал: это полная противоположность! Там влюбленная в поэзию, боевая, дерзкая молодежь грызущие гранит науки при более чем скромном пайке студенты, рабфаковцы, курсанты, начинающие поэты, молодые, с острым глазом художники, воинственные журналисты. Все бодро отсчитывают ступени на самое верхотурье по плохо освещенной лестнице. И начинается то, чего никогда не забудет, не выкинет из сердца тот, кто хоть раз побывал на этих пиршествах вдохновения. Выходят один за другим поэты, прозаики, критики, литературоведы, читают свои произведения и получают в награду бурные овации. Затем начинается обсуждение. Высказываются смело, открыто, без реверансов, со всей прямотой и страстностью юности. Спорят до хрипоты. Поднимают очень важные, очень большие вопросы, явно волнующие всех: о форме и содержании, о верности революции, о формализме, о жанрах. Трудно представить, чтобы там мог, осмелился появиться не советски настроенный человек. Нюх у этой молодежи тонкий, непримиримость безоговорочная. Марков помнит случай, когда выступил на этом устном альманахе ушибленный различными "супрематизмами" дегенеративный юнец - вторично он никогда не появлялся, сразу же получив безжалостный разнос и кучу нелестных эпитетов от горячей, задорной аудитории. Да, это совсем не "Стойло Пегаса"! Ничего похожего. Марков наивно полагал, что в советской действительности немыслимы "стойла пегасов", это у Маркова никак не вязалось со всеми его представлениями о жизни.

Он вернулся из Москвы оглушенный, расстроенный и к тому же без копейки денег. Оксана так обрадовалась ему, так слушала его рассказы о Москве, так извинялась, что у нее нечем даже покормить его...

- Понимаешь, "Стойло Пегаса"... это... как бы тебе сказать...

Марков стал довольно туманно растолковывать, что это за Пегас.

- Ну, лошадь такая! Понятно?

Миша рассказывал, а Оксана прикидывала: что, если пойти на кухню и поискать чего-нибудь съестного? Да нет, она же знала, что ничего нет...

У них часто случались денежные затруднения, и всякий раз оказывался один выход: перехватить у Надежды Антоновны. Но Марков приехал из Москвы ночью, Крутояровы уже спали, да если бы и не спали, все равно магазины-то закрыты, не разгуляешься!

Миша продекламировал:

Братья-писатели! В вашей судьбе

Что-то лежит роковое!

И добавил:

- Что ж. Давай натощак ложиться спать. Утро вечера мудренее.

Оксана была в отчаянии. Одна-то она бы перетерпела. Но как это она не догадалась заранее перехватить денег у Крутояровых и держать на случай приезда Миши хотя бы какие-нибудь консервы?

Кончилось тем, что Оксана расплакалась, а Миша стал ее утешать. Он очень смеялся, когда Оксана сквозь слезы причитала:

- Ты такой труд принимаешь, легкое ли дело сочинять из головы... А я тебя го-олодом морю!

И она еще сильнее заливалась слезами.

6

Они очень любили друг друга. Миша Марков так хотел окружить заботами и нежностью Оксану! Ведь она, бедняжка, совсем-совсем одна на белом свете! Миша должен заменить ей и мать, и отца, и братьев. Хотя у него у самого было мало житейского опыта, все же он брал на себя роль старшего, рассказывал, что такое Петроград, объяснял, как ездят в трамваях, советовал не робеть. Оксана воспринимала все, что он ей говорил, восторженно и благоговейно: какой он умный, все-то он знает, обо всем может рассуждать!

Оксана, со своей стороны, готова была сделать все, чтобы ему было хорошо. Миша слабо сопротивлялся, но она с таким наслаждением стирала его рубашки, с таким торжеством сама отыскала рынок, сама покупала продукты, сама варила обед!

Так и образовалось само собой, что Оксана мыла полы, стирала, стряпала, бегала в булочную, а Миша ходил на рабфак, в литературную студию и, придя домой, с аппетитом поедал картошку с постным маслом и подробно рассказывал, что видел и слышал за день, какой умный у них "руковод" в студии, что такое ассонанс и что такое новелла.

Оксана не довольствовалась тем, что взяла на себя все заботы по дому. Она выпытывала, что Миша любит, чего не любит, старалась найти у него капризы и причуды.

- Миша терпеть не может холодный чай, - с гордостью докладывала она Надежде Антоновне. - Мише не нравится хлеб из ближней булочной, так я хожу в ту, за углом, бывшую Лора... Миша говорит, надо стирать стиральным порошком, а то белье пахнет мылом.

- Почему вы нигде не учитесь? - спросила Оксану Надежда Антоновна. У вас какое образование?

- Что вы! Когда же учиться? - удивилась Оксана. - Миша приходит когда в пять, когда в семь...

- А хотя бы и в десять! И вы приходите в десять. А потом: я вас ни разу не видела с книгой. Обязательно читайте! Вы приглядитесь: все сейчас читают - в трамваях, в парках - повсюду. А питаться можно и в столовой, ничего страшного.

- Что вы! Миша терпеть не может столовых!

Очевидно, Надежда Антоновна поговорила об этом и с мужем, потому что он однажды предложил:

- Не хотите ли устроить Оксану на работу? Есть место секретарши в Государственном издательстве.

Марков удивился:

- А вы думаете, что ей надо работать? Разве, когда я стану писателем, мы не проживем на мой гонорар?

Логично? Ведь можно прожить вдвоем на гонорар писателя? (Хотя неизвестно еще, получится ли из Маркова писатель...)

И вдруг, как гром среди ясного неба: письмо от Ольги Петровны. На первый взгляд она ничего особенного не писала. Рада, что у Миши и Оксаны бодрое настроение, рада, что они живут в таком замечательном городе, благодарит, что пишут и не забыли о ней и Григории Ивановиче. И так, вроде как между прочим, спрашивает, все ли письма доходят? Что-то ни в одном письме от них не сообщается, а где же учится Оксана и каковы ее успехи.

Ольга Петровна даже не допускает мысли, что Оксана нигде не учится и состоит при Мише в роли стряпухи и прачки! Ольга Петровна скорее готова предположить, что не дошли некоторые письма. В этом и заключалась вся сила удара. Ольга Петровна не писала "ай-ай, как нехорошо", а все только говорила о неполадках на почте: ну как это так - очень важные сообщения, и вдруг письмо где-то запропало! Ох уж эта почта!

Казалось, в письме никаких упреков, никаких наставлений... Миша несколько раз внимательно и придирчиво прочитал от строки до строки письмо... Уж не сообщили ли ей что-нибудь Крутояровы? Вот, мол, как исполняется ваш наказ, дорогая Ольга Петровна! Марков сделал из Оксаны домохозяйку! Вот, оказывается, каковы ваши хваленые котовцы!..

Миша словно прозрел. Ему представилось, с каким сожалением смотрит на него Григорий Иванович Котовский, как неодобрительно покачивает головой Ольга Петровна: "Не оправдал надежды, подвел, осрамил! По старинке семью строит, не по-советски!"

Живой пример перед Мишей: смотри и учись, какие замечательные отношения у Котовских. Да, Ольга Петровна ведет все хозяйство, умеет так засолить огурцы, что пальчики оближешь. Но Ольга Петровна - врач, у нее большая общественная нагрузка. Мало того - она успевает растить, воспитывать многих и многих, недаром же котовцы зовут ее мамашей.

А как поступил Миша? Вывез из разоренной расстрелянной деревни умную, способную, красивую девушку, можно сказать, спас ее, а для чего? Не для того ли, чтобы она теперь белье ему стирала?

Подумав об этом, Миша немедленно перевернул все вверх дном. Примчался домой, а Оксана как раз с увлечением, с превеликим усердием раскатывала тесто. Она была счастлива, она так любила своего Мишеньку! Она только и думала, чем бы его накормить вкусненьким, какой бы сюрприз приготовить к его приходу, и очень огорчалась, если он сюрприза не замечал, занятый своими мыслями и делами.

- Стряпаешь?! - влетел в кухню Марков. - Хороша, нечего сказать! Полюбуйтесь на нее!

- А что? Що зробылось?

- "Зробылось"! То зробылось, что тебе не пампушками меня угощать, а в морду мне дать!

Оксана не могла понять, что он говорит, почему сердится, чем она не угодила. Она стояла, опустив голову, и машинально сковыривала тесто, прилипшее к рукам. Лицо и волосы у нее были в муке, в другую минуту Миша бы досыта над ней посмеялся. Но сейчас Миша был серьезен.

- Чего же ты молчишь? - продолжал он. - Возмущайся! Я оказался последним подлецом, мне стыдно будет в глаза посмотреть Григорию Ивановичу!

- Что же ты наделал? - всполошилась Оксана. - Говори уж, сознавайся во всем!

- То наделал, что окончательный домострой у нас получился!

- Який домострой?

- А как же? Для того ли я привез тебя в этот город, чтобы буржуазно угнетать и эксплуатировать, как последний сукин сын - буржуй? Нечего сказать: котовец!

- Як же ты меня угнетаешь?

- Очень просто: угнетаю, и все! И еще - извольте полюбоваться гимнастику по утрам делаю, пока ты поджариваешь яичницу с колбасой... Упражнение номер первый - встаньте прямо, раздвиньте ноги на уровне плеч, начинаем! Содействует развитию грудной клетки, укрепляет брюшной пресс! А не угодно ли, господин муж, глубокоуважаемая персона Марков, сбегать на Сытный рынок за картошкой? Очень содействует развитию бицепсов и развивает инициативу! Не желательно ли вам подмести пол - это укрепляет брюшной пресс и вместе с тем успокаивает совесть! Какой дурак выдумал, что стирка белья - женское занятие? Это типично мужское занятие, стиркой занимался даже Мартин Иден, что не помешало ему стать писателем!

Оксана слушала, с ужасом смотрела на Мишу и только всплескивала руками:

- Ой, матенько! Дывись, як вин расходився! Що ж це таке?

- Подведем итоги! - ораторствовал Миша. - Отныне белье стираю я, а ты его утюжишь, пол подметаю я, а ты вытираешь пыль с предметов домашнего обихода, постель заправляю я, а ты пришиваешь пуговицы. На рынок ходим вместе, стряпаем по очереди.

- Ой, матенько!

- А еще лучше - стряпню отменяем, питаемся в столовке, а постель вообще можно не заправлять, все равно вечером опять ложиться!

- Ой, матенько!

- И наконец, сам напрашивается вывод: ты поступаешь в медицинский институт и, кроме того, ходишь со мной в Литературную студию! Точка. Таким образом, из тебя получится новая Ольга Петровна - выдающийся врач, образованная, передовая советская женщина, а из меня - пусть хоть не Котовский, а восьмушка Котовского. И то будет славно, и то я буду предоволен!

- Ты, мабуть, сказывся? То Котовский, то Ольга Петровна, а то мы с тобой! Сравнил!

- А что! Погоди, у нас вырастут еще такие люди - весь мир разинет рот от удивления! И Григорий Иванович тоже говорил, помнишь? Ведь новое общество - это не то что старое! Смотри, сколько еще после революции лет прошло? А у нас уже построена крупнейшая в мире широковещательная радиостанция! А Волховстрой? А разве не начали мы выпускать свои тракторы? Нашему поколению не раз еще придется говорить: "Крупнейшая в мире", "Самая мощная в мире"! А еще - чем черт не шутит, когда бог спит, - может быть, я напишу роман, который прогремит на весь мир и откроет новую эпоху в литературе?!

Наутро Оксана долго и тщательно умывалась, затем так же долго и старательно причесывалась, наглаживала платье раскаленным утюгом, позаимствованным у Надежды Антоновны, и наконец торжественно настроенные Миша и Оксана вышли из дому. По дороге захватили Стрижова, который все знал: и в каком трамвае ехать, и где войти, и где канцелярия фельдшерских курсов...

Вскоре Оксана стала студенткой.

7

И Крутояровы, и Марков с изумлением и восторгом наблюдали за чудом, происходившим на их глазах. А еще говорят, что не бывает чудес. Бывают! Особенно в Советской России!

Чудесное превращение свершалось с Оксаной с тех пор, как они стали строить - по выражению Миши - новый быт. Началось с пустяков: Оксана перестала дичиться, перестала бояться переходить улицу, стала задавать то Мише, то Ивану Сергеевичу Крутоярову, а чаще всего Надежде Антоновне удивительные вопросы:

- Неужели Гоголь сам, своими руками сжег свое сочинение?

- А вы знаете, сколько у человека костей?

- Оказывается, Карл Двенадцатый был совсем мальчишка! Вот не думала!

- Вы не знаете, Мария Петровна Голубева жива?

Относительно Карла Двенадцатого Надежда Антоновна готова была согласиться, но при чем тут Голубева? Какая Голубева?

Оксана возмущалась:

- Карл Двенадцатый - это сам по себе разговор, а Голубева - это уже совсем другое. Значит, вы ничего не знаете о Голубевой? Вот странно! Как же так не знать о Голубевой?

- Но, дорогая девочка, - смущенно оправдывалась Надежда Антоновна, откуда же мне знать о некой Голубевой? Это что, учительница у вас на курсах?

Оксана не верила, думала, что Надежда Антоновна притворяется. Вмешивался в разговор Иван Сергеевич, он тоже не знал.

- Мария Петровна Голубева - такая гордая, непокорная. Глаза серые, прическа гладкая-гладкая, на прямой пробор, взгляд внимательный, взыскующий. Платье глухое, строгое, с белым воротничком. Я на портрете видела. Ведь это известная революционерка, замечательная женщина, большевичка, конечно.

- Где же вы ее портрет видели?

- Нам показывали. Лекция была. В тысяча девятьсот пятом году она жила на углу Большой Монетной и Малой Монетной, и в ее квартире помещался штаб Петербургского комитета партии. Бомбы и револьверы складывали под детские кроватки, а прокламации, напечатанные, конечно, на папиросной бумаге, запрятывали в фарфоровые головки кукол...

Слушали Оксану и переглядывались: да что это такое? Как подменили, совсем другая стала наша Оксаночка! И слова, обратите внимание, другие: "прокламации"... "Петербургский комитет"... "взыскующий"...

Но Оксана не замечала пристальных взглядов, вернее, не относила их лично к себе.

- Так вы, может быть, и о Клавдии Ивановне Николаевой не слышали? Она родилась в Лештуковском переулке, совсем у Невского. Мать у нее прачка, можете себе представить? Мать прачка, а дочь - замечательная большевичка! Вот ведь как бывает!

- Николаеву-то знаем. Она ведь и сейчас видную роль играет.

- А как же иначе? Разве женщины - это второй сорт? Женщины - тоже люди!

Оксана это положение доказывала на практике. Вдруг оказалось, что у нее удивительная память, удивительные способности. На курсах долго не могли понять, откуда эта молодая особа набралась таких знаний? Потом все объяснилось: ведь Оксана работала в госпитале под руководством врача Ольги Петровны Котовской! А Ольга Петровна отнюдь не довольствовалась тем, что заставляла свою помощницу раны бинтовать да измерять температуру. Оксана выслушивала целые лекции, причем по самым разнообразнейшим вопросам.

И помимо обширной практики получала общее образование, Ольга Петровна приносила ей книги, заставляла учить грамматику, физику - и все без лишнего шуму, так, будто походя.

И теперь вполне естественно, что Оксана на курсах в числе первых, что к ней обращаются подруги за помощью, за разъяснением непонятных мест, и конспекты Оксаны ходят по рукам.

И уже никого не удивляло, если спрашивали:

- Ксения Гервасьевна дома?

Сначала не понимали: какая Ксения Гервасьевна? Потом догадались: ах, да это наша Оксана! И привыкли: правильно - Ксения Гервасьевна. Так и должно быть! Так оно и есть!

Помогли человеку отмыть руки от теста, расковали скованную мысль, поверили в человека, признали полноценным - и вот расцвело прекрасное существо, залюбуешься.

Марков, когда хвалили Оксану, ликовал, словно превозносили его самого. Но едва ли не больше всех был очарован и потрясен Иван Сергеевич Крутояров.

- Товарищи! Да вы посмотрите - сердце радуется! Вот, Марков, благодарнейшая тема для писателя: женщина! Советская женщина! Чудеса! Этого там, на Западе, не поймут. Нет! Куда им! Ведь сфера деятельности женщины там очерчена точно и беспрекословно: Kinder, Kirche, Kuche - дети, церковь и кухня, стряпай, молись и стирай пеленки... И вдруг появляются девушки в солдатских шинелях! Женщина-пулеметчица! Женщина - народный судья! Женщина-авиатор! Женщина - секретарь райкома! Вы представляете смятение бюргера? Вопли мещанина? Это никак не вмещается в их головы, кажется каким-то парадоксом. Да и пускай до поры до времени не понимают, когда-нибудь поймут. Ведь полный переворот всех понятий, всех соотношений сил! Счет-то всегда вели на души, и женщина сюда не включалась. Не знаю, отдаете ли вы отчет, какой сюрприз готовится в нашей стране на подбавку ко всем другим сюрпризам? Даже одно то, что население-то у нас как бы удвоится!

Иван Сергеевич часто и неизменно с воодушевлением возвращался к этой теме:

- Баба! Товарищи, вы вдумайтесь: русская баба, русская женщина. Замызгают, зашпыняют, впрягут, как скотину, в оглобли - вези! Окружат презрением, лишат всех прав, взвалят всю самую тяжелую, самую неблагодарную работу - так уж заведено! И она, голубушка, сама верит, что так оно и должно быть, на то она и женщина, такова уж бабья доля! А посему ворочай чугуны, жарься у печки, меси тесто, гни спину над корытом, нянчи ребят, копай картошку, таскай пятипудовые мешки, жни жнитво, поли гряды, носи ведра с водой, пеки хлеб, обихаживай мужа, дои корову... Ведь ты женщина! Сноси побои, рожай, корми грудью, помни: курица не птица, баба не человек.

Заметил, что на него смотрят недоумевая, - дескать, вот до чего договорился маститый писатель: а кто же рожать будет и грудью кормить? И неужто мужчины станут сами пуговицы пришивать? Чудно что-то! Ведь до того въелось это представление, что не вытравишь. Самая интеллигентная женщина не удержится и воскликнет, увидев, что муж моет посуду или взялся за иголку: "Да что ты срамишь меня? Не твоя это работа". А какая его? Председательствовать? И хотя все тут до очевидности ясно и элементарно, но только в парадных речах, а не в повседневной жизни.

Вскоре Оксана явилась сияющая и сообщила:

- Предлагают в больнице работать. Дала согласие. И учиться, конечно, продолжать, одно другому не мешает.

Совсем незаметно, как-то само собой получилось, что Крутояров стал называть Оксану Ксения Гервасьевна. Только Надежда Антоновна чисто по-родственному, по-матерински называла ее Ксаной, доченькой. Женька Стрижов - тот вообще никак не обращался к Оксане. Обычно, появляясь в дверях, он восклицал:

- Здравствуй, племя молодое, незнакомое!

- Да уж знакомы, - отзывалась Оксана. - А Миша еще не приходил. Мы теперь все записками обмениваемся, заняты оба очень.

- Сейчас все заняты. "В жизни слишком много дела, слишком краток срок. Надо выполнить умело заданный урок!"

- Сами сочинили?

- Нет, Дмитрий Цензор.

- А я думала, вы. Есть хотите?

- Наивный вопрос. Я всегда хочу есть.

- Что, опять на бобах сидите? Говорите прямо - денег нет?

- Денег-то много, да не во что класть.

- А я как раз зарплату получила, могу одолжить.

- Я и без того в долгах, как в репьях. Нет, не возьму. Не искушай меня без нужды возвратом нежности своей. Ого! У вас сегодня и первое и второе на обед? Вот буржуи!

Стрижов усаживался за стол, ел с завидным аппетитом и первое и второе, а когда, хотя и с опозданием, приходил Марков, охотно соглашался и Мише составить компанию.

8

Когда Марков задумался впервые, о чем и как написать, он почувствовал непреодолимое желание написать рассказ о том, как ушел он с отцом из родного дома, когда Молдавию захватили интервенты.

Марков очень часто думал о доме - о матери, о сестре, об отце. Иногда они ему снились, причем обычно во сне было все безмятежно. Миша был еще маленький, над столом поднимались клубы пара от мамалыги, сестренка что-то пищала, а мать была в хлопотах, и было так нестрашно, так славно... Проснувшись, Миша долго еще находился под обаянием сна. И тогда снова и снова рассказывал Оксане давно ей известные вещи о семье и мечтал о том, как Молдавия будет освобождена и Миша повезет молодую жену представить родителям...

- Это ужасно, что я так долго не могу повидать их! Ты знаешь, как они будут тебя любить! Они хорошие, сама увидишь. Странно, что вот и рядом они, кажется, только руку протянуть, и так далеко... как на другой планете! Ни поехать, ни написать - за рубежом...

Да, Мише запала эта мысль - написать рассказ о том, как он уходил из дому - в страшную неизвестность, в темноту, в непонятную жизнь.

В студии они как раз изучали законы сюжета, архитектонику короткого рассказа. Руководитель студии принес книжечку Генри и прочел вслух новеллу "Дары волхвов". Речь там шла о молодых супругах. Они хотели сделать друг другу подарки к Новому году, а денег ни у того, ни у другого не было. И вот муж продал свои часы и купил на эти деньги черепаховый гребень жене. Она же продала свои роскошные волосы и на вырученные деньги купила для мужниных часов прекрасную платиновую цепочку.

В студию в числе других ходили пожилые рабочие электростанции. И вот растерявшийся руководитель и смущенная молодежь увидели, что рассказ потряс этих старых солидных рабочих, они слушали и плакали, форменно плакали и не стеснялись слез. Занятие прошло в теплых, задушевных разговорах. И теперь, приступая к рассказу, Марков хотел, чтобы его рассказ тоже потрясал, чтобы он доходил до каждого, а для этого надо передать все, что он чувствовал, всю душу открыть перед читателем, как если бы он поведал о пережитом самому близкому человеку. В то же время Маркову хотелось, чтобы рассказ был написан по всем правилам, с нарастанием действия, с логическим и все-таки неожиданным концом, когда читатель узнает все, лишь прочитав последние строки.

Рассказ написался одним махом, хотя и провел Марков за этим занятием всю ночь напролет. Утром Оксана, вскочив по звонку будильника, увидела счастливого и как будто выспавшегося Мишу.

- Ты уже встал? А я и не слышала.

- Ксана! - торжественно возвестил Миша. - Я написал рассказ!

- Сумасшедший! - воскликнула Оксана. - Он еще не ложился!

Однако рассказ был тут же немедленно прочитан, хотя Миша и опасался, что сюжета он не построил, никаких неожиданных поворотов действия не придумал и Оксана разочарованно заявит, что это просто давно известное ей происшествие с Мишей, а вовсе не рассказ.

Миша испугался, даже замолк и перестал было читать, когда увидел, что Оксана сидит на кровати в одной рубашке и ревмя ревет, и вытирает слезы рукавом, а слезы опять набегают, и Оксана не видит Миши, не отдает отчета, что сейчас утро, что ей пора мчаться на курсы, что ей холодно и что ведь ничего на самом деле нет, а есть только одно сочинение.

Осталась недочитанной одна страница, и Миша, сам растрогавшись - не своим рассказом, а растроганностью Оксаны, - дочитал рассказ. Кончил, положил локти на исписанные листки бумаги, ему было ужасно жалко Оксану, и он укорял себя, что так расстроил ее.

Но слезы Оксаны были совсем особого рода. Это было душевное потрясение от художественной правды, совсем отличное от того, если бы Оксана узнала о каком-нибудь действительном печальном происшествии.

Вот она, еще не осушив слезы, босая, непричесанная, с таким теплым после сна телом, с отлежанной щекой, на которой отпечатался узор наволочки, подбежала к Мише, обняла его и стала целовать.

- Да ты у меня и на самом деле писатель! Ой, матенько!

И они еще долго говорили о рассказе, о том, что бесспорно его немедленно напечатают и что как это удивительно, что она, Оксана, - самая обыкновенная, а между тем - жена такого удивительного человека. И Миша наполнился гордостью, торжеством. Да, он и сам чувствует, что рассказ удался!

Впервые за все время учения на фельдшерских курсах Оксана опоздала на занятия.

Самое страшное было впереди. Когда Крутояровы проснулись и за стеной послышалось последовательно шлепанье ночных туфель, потом фырканье около умывальника и наконец звяканье посуды, - рассказ с предисловием, извинениями и оговорками был передан на суд Ивану Сергеевичу.

Оксана уже ушла. В наступившей во всем доме полной и, как казалось Мише, зловещей тишине он не находил себе места, то садился, то вставал и слонялся по своей длинной нескладной комнате.

"Неужели так долго читает? Или вовсе не начинал? Кажется, сел бриться! Как будто трудно было прочесть такой короткий рассказ!"

Но дверь открылась, и Крутояров вошел в комнату. В руке у него была рукопись. Он вошел не спеша, прошагал зачем-то к окошку. Зачем мучить человека? Не решается сразу все выложить! Ясно, рассказ не понравился, да Миша и сам сознает, что рассказ слабоват, что и над языком надо поработать, и сюжет сыроват...

- Ну что ж, - произнес наконец Крутояров, - по-моему, недурственно. Мне понравилось, и Надя говорит, что искренне написано.

- Как! И Надежда Антоновна уже прочитала? - воскликнул Миша, больше из-за того, что неловко было молчать.

- Я вот думал, - медленно заговорил Крутояров, - что в этом рассказе главное? Свежесть? Непосредственность?

Миша молчал.

- Помните, мы были на выставке картин и букет сирени разглядывали? Нам понравилось (он говорил "нам", хотя это именно ему понравилось и он тогда объяснял, почему понравилось), нам понравилось, что в картине есть идея, есть глубина. Не просто букет, ведь букет и сфотографировать можно. Важна мысль! Вот и в вашем рассказе есть большая человеческая скорбь, то, что найдет отклик в сердцах людей, потому что это типично для нашей эпохи. Понимаете? Типично! Пережитое нами десятилетие - это толпы беженцев, толпы изгнанников, спугнутые со своих гнезд стаи, это пепелища, это затерянные на чужбине, это без вести пропавшие, это души, тоскующие в плену...

Крутояров сел было, но сразу же встал, видимо вспомнив о каком-то своем деле.

- Ну, - подошел он к Маркову, - дайте руку. Поздравляю. Хороший рассказ. Я вам после покажу, там есть кое-какие мелочи, как мы называем, блохи. Но это чепуха. Если хотите, я сам отвезу рассказ в редакцию.

В тот же день, только позже, Крутояров снова зашел.

- Давайте рассказ. Надежда Антоновна берется его настукать на машинке. Редакторы не любят читать написанное от руки. Не возражаете, если заодно она кое-что подправит? Чисто стилистическое. И мои замечания учтет. В "Зори" отнесу ваш рассказ. Хороший есть журнал - "Зори"! А Ксения Гервасьевна все учится? Молодчага она у вас. А я-то ее в секретари прочил, чудак! Вообще вы оба молодцы.

Крутояров призадумался. Он молчал не потому, что подыскивал слова, а потому, что вихри мыслей, образов, чувств переполняли его.

- Знаете, Миша... Всякий раз, взглядывая на вас, я невольно представляю Котовского. Вы для меня и сами по себе, но одновременно и как бы посланец Котовского. Я редко встречал человека, который так любит людей. Когда я работал военным корреспондентом, немало мы провели с Григорием Ивановичем бессонных ночей в горячих спорах, в задушевных беседах. Слушал я его и думал, что этот человеколюб, готовый, кажется, подобрать всех беспризорных мальчишек и увести к себе в дом, - в то же время не раз взмахивал могучей ручищей, чтобы наискось разрубить от плеча до сердца встретившегося на поле брани врага. Вот тут и разберись в человеческой натуре! Сложная, брат, штука - человеческая душа! Я это так понимаю: нельзя научиться сильно любить, если не умеешь сильно ненавидеть!

Крутояров совсем уже собрался уходить, но вернулся от двери.

- Хотите, подарю сюжетик? При мне это произошло. Пришел к товарищу Котовскому степенный землероб, когда бригада Котовского стояла в одном тамбовском поселке. Пришел. Жалуется. К Котовскому каждому доступ был, у секретаря на прием записываться не надо. "На что жалоба?" - "А вот, товарищ командир, один тут из ваших меня ограбил, деньги забрал и вещички. Что же получается: белые придут - грабят, красные придут - та же история..." - "В лицо запомнили?" - спросил Котовский, а сам, вижу, потемнел, яростью налился. - "Где его запомнишь, для нас все вы одинаковые... молодой такой..." - "Ладно, разберемся". И ведь разобрался! Вызвал командиров эскадронов, побеседовал с тем, с другим. Нашли.

- И как? - нетерпеливо спросил Марков. - Расстреляли?

- Перед строем. Вам-то приходилось, конечно, видеть подобное. Но я главным образом за Котовским наблюдал. Зубы стискивает, жалко ему парня: молодой, отчаянный, и ясно, что бес его попутал. А сделать ничего нельзя! У Котовского дальний прицел, политический эффект, как он называет. Вопрос в том, чтобы народ знал разницу между белогвардейцами и красным воинством, знал, что белые народу горе несут, а Красная Армия несет счастье и освобождение...

- Да, я видел, как расстреливают перед строем, - промолвил Марков. Страшно.

- Вот и напишите рассказ. Страшный получится и значительный. Надо, чтобы люди знали. Обо всем знали - и чтобы знали не от злопыхателей, знали из чистых рук!

С Е Д Ь М А Я Г Л А В А

1

Первый написанный Марковым рассказ был напечатан. За ним последовал еще один - из времен гражданской войны. Хотелось Маркову также написать о своей лошади, о той, которую ему вручил Белоусов и которой Миша дал имя "Мечта". Марков часто думал об этом, но не знал, как подступиться к такому рассказу. Смущало и то обстоятельство, что были уже написаны изумительные, недосягаемо прекрасные рассказы о лошади - такие, как "Холстомер" или "Изумруд".

Беседы с Крутояровым запоминались, будоражили мысль. Иногда, робея, Марков подумывал о том, что хорошо бы написать книгу о Котовском, но страшно браться за такую сложную работу. Или, например, о Няге. Няга нравился Мише. Или о комиссаре Христофорове... Или о военном враче Ольге Петровне... Какие все характеры!

Размышляя об этих вещах, перечитывая фурмановского "Чапаева", Марков пришел к выводу, что следует написать книгу о самом-самом обыкновенном советском человеке и доказать, что он необыкновенный, достойный прославления человек.

Такими путями Марков пришел к решению написать повесть или даже, пожалуй, роман... и написать его - о своем приятеле Женьке Стрижове! С тех пор Марков пристально приглядывался к Стрижову, расспрашивал его, специально "для материалов" заходил к нему домой и беседовал с его матерью, хозяйственной, доброй, приветливой Анной Кондратьевной, женщиной с грустными глазами.

А этот самый-самый обыкновенный Женька Стрижов оказался совсем не таким обыкновенным. Он был неуемным, неуравновешенным, этот Женька Стрижов. У него был беспокойный характер.

- И все ты чего-то шебутишь! - ворчала на сына Анна Кондратьевна. Посмотри, какой Мишенька - серьезный, рассудительный, а ведь вы почти ровесники!

- Ох и любят же матери в пример кого-нибудь ставить! - смеялся Стрижов, обернувшись к Маркову. - А такого и слова-то нет - "шебутить", даже в словарях не найдешь! Впрочем, женщины постоянно придумывают какие-то словечки, особенно о своих детях и о возлюбленных. Каких только названий им не насочиняют!

Маркову нравился Стрижов, нравилась и Анна Кондратьевна. Ее муж, известный хирург, в первый же год гражданской войны уехал с военным госпиталем и не вернулся. Настал черед сына. Евгений восемнадцатилетним студентом-первокурсником записался добровольцем в 1919 году, поехал на Восточный фронт, был ранен под Уфой во время памятной психической атаки белогвардейцев, признан негодным к службе. Так вот и получилось, что в двадцать один год от роду он стал ветераном войны, одновременно молодым и возмужалым. Больше всего он любил стихи. А поступил в медицинский, чтобы угодить матери: ей хотелось, чтобы сын пошел по стопам отца.

Что касается Маркова, этот мечтал стать романистом.

- Нельзя быть хуже старшего поколения, - говорил он. - И кто, кроме нас, расскажет об этих удивительных людях, умевших побеждать? Пройдет каких-нибудь пятьдесят - шестьдесят лет - и придется копаться в архивах, стараясь понять то, что нам, современникам и очевидцам, так досконально известно!

Марков мог без конца говорить на эту тему, но Евгения и убеждать не требовалось, он только вносил поправку, что очевидец - самый ненадежный свидетель, потому что каждый видит по-своему, а если это к тому же еще и участник, то у него обязательное смещение перспективы и непоколебимая уверенность, что он-то как раз и является главным действующим лицом, центром всех событий. Кроме того, Евгений считал, что наряду со строителями революции необходимо показать в литературе и мерзкий облик врагов.

- Это зачем же? - удивлялся Марков.

- А попробуй одной белой краской написать картину, - отстаивал свою мысль Евгений, - ничего не получится. Должны быть свет и тени.

- Надо изучать, знать подноготную, иначе и не разберешься, озабоченно размышлял Марков, мысленно уже написавший эпопею о революции.

- Не бойся, врага ты сразу узнаешь! Как ни вертись собака, а хвост все сзади.

- Так-то так, но часто поджимают хвосты.

- Главное - иметь мировоззрение! - авторитетно заявлял в заключение Евгений, не замечая, как со многими в жизни случается, что повторяет мысль, которую часто слышал от отца.

Споры молодых людей никогда не переходили в ссору. В сущности, они придерживались одинакового мнения во многих вещах. Споры их были скорее совместным обсуждением одного и того же предмета.

Евгений хотел бы написать поэму о новой эре человечества, только не знал, как приступить. Иногда ему думалось, что это произведение будет посвящено его отцу. Тогда он вглядывался в очертания родного лица на портрете в золотой овальной раме, висевшем в столовой, около стенных часов. Спокойные глаза, высокий лоб, русая докторская бородка. Самое обыкновенное лицо, а герой! Припоминалось при этом много мелочей, которые и составляют непередаваемое чувство близости.

Евгений понимал мать, которая после страшного известия об утрате так и не вернулась к прежнему спокойствию и равновесию. Сам Евгений тоже навсегда запомнил все, что связано с этим потрясением. Рана не зажила, и осталась какая-то незаполненная пустота. Каждая вещь в доме напоминала об отце. Его пепельница. Книга, которую он читал перед самым отъездом. До сих пор стоит в углу в прихожей - как поставил отец - его зонтик. А на письменном столе карандаши, заточенные еще отцом, чернильный прибор, подаренный отцу его сослуживцами, мундштук и перекидной календарь, на котором сохранились отцовские пометки...

2

Евгений много-много раз как бы заново восстанавливал в памяти подробности злополучного дня. Откуда он тогда возвращался? То ли от школьного товарища Киры Рукавишникова, то ли из библиотеки...

Нигде вы не встретите таких пленительных зимних дней, какие бывают в Петрограде под самый Новый год. Легкий морозец пощипывает уши и наполняет все существо неизъяснимой бодростью, и вы вдруг ловите себя на мысли: "Эх, хорошо бы сейчас на лыжах... где-нибудь в Кавголове... По мелколесью, по ельнику!.."

Город сказочно красив! Город удивительно наряден! Пушит снег. У прохожих засыпаны снегом воротники, шапки. Все женщины сегодня как на маскараде: и узнаёшь и не узнаёшь. По Неве метет поземка, швыряя в морды гранитных сфинксов пригоршни снега.

Сквозь мелькающие снежинки проглядывает дивный облик города: то на какой-то миг возникнет силуэт Адмиралтейства и памятник победы над Наполеоном - величайший в мире гранитный монумент - Александровская колонна, почти пятидесятиметровая громадина, свободно поставленная на пьедестал, ничем не прикрепленная, так что держится она исключительно своей тяжестью; то явственно обозначится колоннада Казанского собора, как хоровод исполинов. И тут же - бывший Зингеровский магазин швейных машин, с его нелепым шишом над крышей.

Вдруг попадает в поле зрения реклама: "Перуин для ращения волос"... "Пейте какао Жорж Борман"... А затем яркие пятна бесчисленных синематографов: "Мулен-Руж"... "Паризиана"... "Пикадилли"... "Фоли-Бержер"... наряду с вывесками нотариусов, мастерскими корсетов, "coiffeur" и кондитерских. И снова очертания величественных зданий: тяжеловесного Строгановского дворца, несравненного ансамбля Александринского театра, монументальной Публичной библиотеки...

Евгений Стрижов очень бы удивился, если бы его спросили, любит ли он свой город. Он не отдавал себе отчета в том, как привязан к нему. Чтобы понять, как любишь, надо разлучиться.

Снег мельтешит. И в этом мелькании все становится неожиданным, эфемерным. Что это? Кони Клодта на Аничковом мосту? Смешались видения прошлого с явью сегодняшнего, подлинное с вымыслом. Евгений не удивился бы, если бы натолкнулся на Акакия Акакиевича, бредущего с поднятым воротником шинели, не был бы озадачен, если бы в легких санках с медвежьей полостью промчался мимо гуляка и бретер блестящий граф Шувалов в свой особняк на Фонтанке. А это что? Не вышли ли из дома купца Лаптева на углу Невского и Фонтанки часто бывавшие здесь Белинский и Панаев? Не звонит ли в снежной пурге тяжелый колокол Исаакия, отлитый из старых медных монет с прибавлением двадцати фунтов золота и пяти пудов серебра?..

Да, он очень любил свой город, восемнадцатилетний Стрижов. Любил и знал. Его неизменно потрясало, что вот здесь, на месте Адмиралтейства, была некогда русская деревня Гавгуева, состоявшая из двух дворов, и хотя это было до основания Петербурга, но Евгению казалось, что он сам видел эту деревню! Ему нравилось, что река Карповка называлась "Еловой речкой", Фонтанка - "Безымянным Ериком", а Васильевский остров именовался "Оленьим островом". И Евгений шептал эти названия: "Еловая речка! Безымянный Ерик! Олений остров!" И это доставляло ему неизъяснимое наслаждение.

По глубокому убеждению Стрижова, в родном его городе все особенное: все запахи, все звуки, все оттенки - и грусть белых ночей, и благоухание антоновских яблок на "Щукином дворе", и прохлада "Стрелки" на Островах, и опрокинутые отражения домов в Екатерининском канале, и ослепительные лужайки в Михайловском саду.

А снег все идет и идет... мельтешат и мельтешат снежинки... Евгений Стрижов вдыхает полной грудью холодный воздух. Хорошо так вот брести по Невскому проспекту и грезить... в объеме познаний гимназического курса! Хорошо мечтать, особенно если тебе восемнадцать лет!..

Юность Евгения Стрижова настала вместе с юностью страны. Евгения не смущали трудные времена. В юности даже трудное не бывает трудным.

Еще не был отремонтирован фасад Зимнего дворца, поцарапанный шрапнелью. Особняки аристократов, бежавших за рубеж, зарастали инеем и паутиной. Был на исходе 1918 год. Белели неубранные сугробы на улицах, дымили костры на перекрестках. Проходили, поправляя на плече ремень винтовки, матросские патрули, маршировали рабочие отряды, строгие, направлявшиеся куда-то деловым твердым шагом людей, знающих, чего они хотят.

Стрижов все это видел, все это впитывал в себя - и все принимал.

Да, молчат паровозы на вокзалах. Это понятно: нет угля. И еще - нет хлеба. Голодный тиф косит людей. Почти остановились заводы. Кажется, вот-вот совсем замрет жизнь. Но нет! Город и не думает умирать! Напротив, только теперь он и начинает жить по-настоящему!

Стрижову не только мерещились картины прошлого, канувшего в вечность, ему виделось и будущее, заманчивое будущее - ведь вся жизнь впереди.

...Евгений чувствовал, что пора бы вернуться домой. Он проходил по Аничкову мосту, но не сворачивал на Фонтанку, к своему дому. Было так хорошо, что не хотелось уходить. И он бродил без устали, слушая шорох падающего снега и мягкие шаги прохожих. Может быть, инстинкт подсказывал это желание продлить безмятежное неведение, эту блаженную тишину? Падает снег... Тихо... Ясно на душе...

Стрижов воспринимал все как должное, как естественно связанное с ним. Так было, так будет: будет мама, будет подарок ко дню рождения, будет веселый шутник папа, будут тополя на Фонтанке и манящий чудесами клоунады и дрессированных слонов цирк Чинезелли. Это извечно, это составная часть его существа, это такое же свое, как своя рука.

3

Наконец Евгений устал и решительно направился на Фонтанку, к дому, большому, пятиэтажному, с темной подворотней и длинным проходным двором, пахнущим дровами и помоями.

Долго не открывали: это Анна Кондратьевна старалась привести себя в равновесие и скрыть следы слез. Наконец она впустила сына. Он сразу же почувствовал что-то неладное, а когда вошел в столовую, понял, что свершилось то непоправимое, чего в глубине сознания давно опасался, но всякий раз отгонял даже самую мысль.

Анна Кондратьевна молча показала на распечатанное письмо, лежавшее на столе, на холодной клеенке, на которой еще сохранились коричневые пятнышки от папиросы, которую отец клал рядом с собой, читая газету.

Прежде чем взять в руки письмо, Евгений взглянул на портрет в овальной раме. Все такие же глаза, все та же добрая русая бородка. Да, на портрете отец был все так же спокоен... а ведь его уже не было на свете!

Почему-то Стрижову долгое время казалось, что стоит написать поэму, страшную в своей простоте (как то фронтовое письмо, присланное начальником госпиталя, извещавшее о гибели доктора Стрижова при обстреле госпиталя), стоит рассказать, как Евгений вернулся домой в зимний нарядный день и увидел заплаканное лицо матери, - и встанет перед взором читателя во весь рост страшная и величественная эпоха - эпоха борьбы, неисчислимых жертв, эпоха обвалов, катастроф и побед, добытых ценою крови.

4

В декабре 1918 года пришло извещение о смерти отца, а в апреле 1919-го Стрижов записался добровольцем.

Это было время, когда Советское правительство объявило Республику военным лагерем, когда был создан Совет Рабочей и Крестьянской Обороны. По Москве маршировали курсанты. Ленин благодарил ижевцев за то, что они стали изготовлять тысячу винтовок в сутки, приветствовал тульских металлистов, решивших вдесятеро увеличить выпуск оружия. В Сормове строили тяжелый бронепоезд особого назначения. Ленин приказал ввести ночные работы для срочного ремонта военных судов на питерских верфях. Луганский патронный завод расширял изготовление патронов. Изо всех городов ехали на фронт коммунистические полки, комсомольские отряды.

Именно в эти дни Евгений Стрижов вместе с тысячами питерских рабочих, студентов, молодежи слушал, затаив дыхание, замечательное по силе, по твердой вере в пролетарскую сознательность письмо Ленина к петроградским рабочим.

Молодежь! Порывистая, отзывчивая! Не ты ли всегда впереди, не ты ли первая бросаешься туда, где всего настоятельнее требуется отвага, дерзание, где нужно приложить энергию, может быть, пожертвовать жизнью?

Ленин с тревогой сообщал в письме, что положение на Восточном фронте резко ухудшилось, взят Колчаком Воткинский завод, под угрозой Бугульма.

"Мы просим питерских рабочих п о с т а в и т ь н а н о г и в с е, м о б и л и з о в а т ь в с е с и л ы на помощь Восточному фронту".

Могла ли молодежь не отозваться на этот призыв?! Ораторы рассказывали: в приволжском городе Покровске профессиональные союзы сами призвали в армию пятьдесят процентов всех своих членов; объявлена в стране мобилизация возрастов от двадцати до двадцати девяти лет; решено всех мужчин-служащих заменить женщинами; отправленным в Поволжье красноармейцам разрешается посылать продуктовые посылки семьям.

"Вот и я пришлю маме!" - восторженно решил Стрижов.

Еще он узнал, что дано распоряжение временно закрыть или же резко сократить штаты таких учреждений, без которых можно в крайнем случае обойтись, а служащих отправить на фронт или на тыловые работы. Украина шлет на Восточный фронт сто грузовиков. Формируются новые артиллерийские батареи. Решение создать миллионную армию перекрыто. Укрепляется Волжская флотилия.

"Если мы до зимы не завоюем Урала, то я считаю гибель революции неизбежной", - телеграфирует Ленин Реввоенсовету Восточного фронта.

Евгений Стрижов записался в отряд одним из первых. Заставила болезненно сморщиться мысль: "А как мама?" - но тут же пришла уверенность: "Поймет!"

Как все стремительно произошло! Весь мир стал выглядеть иначе. Резкой гранью отгородилось сегодня от вчера. Вчера был просто юноша Евгений Стрижов. Вчера он мог прогуливаться хотя бы вот там, вдоль канавки у Летнего сада. Вчера он был совсем другой, совсем другой! А сегодня...

Из окна Павловских казарм видно огромное пространство Марсова поля. Вдали Летний сад. Казалось бы, он совсем близко, но нет, он недосягаемо далеко, а прогулки возле него кажутся немыслимыми, нелепыми. Слева можно увидеть краешек Мраморного дворца и уходящий на Петроградскую сторону Троицкий мост. Вероятно, там уже липы набрали почки... Если высунуться из окна и посмотреть направо, можно увидеть шпиль Инженерного замка и угадать очертания Лебяжьей канавки...

Короче говоря, - казарменное положение. Голые стены Павловских казарм, усиленные занятия, маршировка, разборка и чистка винтовки. Ездили в Стрельну, стреляли в мишень. Солдатская жизнь! А мама действительно поняла и только сказала:

- Сыночек мой!

Ожидали каждый день и все же неожиданно прозвучало: завтра отправка. И завтра настало. Построились. Старались держаться молодцами. Лихо прошагали мимо чугунной решетки с черными царскими орлами, около Летнего сада, перешли Фонтанку по одному из пятисот петроградских мостов. Слева школа Штиглица поблескивает стеклянной крышей. Церковь святого Пантелеймона хмурится и смотрит подслеповатыми окнами на шагающую молодежь.

Ясный погожий денек. На Литейном - толпа любопытных. Тверже шаг! На улице уже зима, питерская - без снега.

Духовой оркестр сразу рванул и начал отчетливо, маршевым темпом выговаривать военный марш. Удивительное действие оказывает музыка! Под военные марши ноги сами идут туда, куда послала родина: на неприступные кручи Шипки, на ощетиненные стены крепости Измаил, на равнину Полтавщины, чтобы разбить наголову заносчивого короля Карла Двенадцатого, на Бородинское поле, чтобы сбить спесь с Наполеона.

Молодцеватые музыканты со всем усердием дули в медные трубы, барабанщик, отбивая такт, победоносно поглядывал по сторонам. Тромбоны рявкали, оглушая прохожих, корнеты задорно выговаривали мелодию. Раз-два! Раз-два! - призывала к четкому шагу музыка. Тут нельзя было сбиться. Левой-правой шагали за оркестрантами лихие добровольцы, отправлявшиеся на Восточный фронт.

Они прошли стройными рядами по Литейному проспекту - проспекту букинистов, книготорговцев, проспекту, помнившему о былых своих обитателях - Некрасове и Салтыкове-Щедрине. По обеим сторонам шествующей на фронт колонны с узелками, сверточками, озабоченные и гордые, спешили, старались не отстать родственники. А безусые курносые защитники революции шагали с серьезным видом: винтовка на ремне через плечо, походные вещевые мешки за спиной - левой, левой, левой!

И Евгению Стрижову не казался тяжелым вещевой мешок, и он вместе со всеми браво отбивал шаг - левой, левой, левой!

Вот и Невский проспект - пятиэтажные дома, зеркальные стекла витрин, вывески, рассказывающие о прошлом. На перекрестке Невского и Литейного, который по ту сторону уже становится Владимирским проспектом, высится домина, напоминающий сразу о трех богатеях: Палкине, с его рестораном, Соловьеве, с его торговлей, и Филиппове, с его кондитерской и "филипповскими" пирожками. Стрижов особенно хорошо был осведомлен о последнем - о пирожках.

Нет больше филипповых, нет палкиных и соловьевых. Ничего, что сейчас опустели витрины магазинов! Ничего, что окна забиты фанерой! Здесь еще расцветет, закрасуется невиданный город! За то, чтобы непременно, во что бы то ни стало сбылись все чаяния, идет сражаться славная питерская молодежь.

- Раз-два! Раз-два! Тверже шаг!

По Невскому свернули влево, направляясь к Николаевскому вокзалу.

- Раз-два! Правое плечо вперед - шагом марш!

Эх, жаль, что Кира Рукавишников не видит в этот момент Евгения!

С того момента как молодые люди перешли на казарменное положение, они как будто вступили в свой, отличающийся от всего остального, особенный мир. Та жизнь, которая складывалась до казармы, вдруг отодвинулась и стала бестелесным видением, смутным воспоминанием. Да, это, конечно, было: и мама, и университетские коридоры, и встречи с друзьями. Например, Кира Рукавишников. Конечно он был! Стрижов помнил его улыбку, его вихор, который покачивался, когда Кира играл на гитаре вальс "Лесная сказка". Но все это казалось теперь чем-то давним, похожим на блестки далекого детства.

Начиналась большая, суровая, подлинно взрослая жизнь. И все эти юноши вдруг возмужали, немного загрубели, стали мужчинами. Строевые занятия, целые дни на воздухе. Солдатская пища. Нары. Всегда одни и те же люди вокруг, свой мирок, свои казарменные шутки, разговоры. Да, конечно, они стали мужчинами!

Колонна шагала, оркестр громыхал. Никогда еще Стрижову не казался таким прекрасным этот город, его город, город, где он родился, где оставались все его привязанности, город, который он покидал.

Выйдя на площадь перед вокзалом, отряд по знаку командира грянул "Все тучки, тучки понависли". Пели не столько стройно, сколько молодо и задорно. Некоторые хотя и пели со всем усердием, но безбожно врали. Однако это нисколько не портило торжественности.

На вокзал к отправке эшелона прибыли представители от городского комитета партии, от военного командования.

Панюшкин в своей речи сказал:

- Мы верим, что вы не опозорите красного Питера, колыбели революции. Мы посылаем лучших сынов для полного разгрома наймита международной реакции - махрового мракобеса Колчака. Он держится только подачками империалистов и жиреет на чужих кормах. Но помните, товарищи красноармейцы, чем больше свиньи жиреют, тем ближе они к погибели. Смерть Колчаку! Ура!

Питерские железнодорожники превзошли себя: поданные для воинов теплушки были прибраны, благоустроены.

- Смотрите, ребята, и трубы дымят! - восторженно переговаривались юные добровольцы. - Теплушки-то отапливаются! Здорово!

В самом деле, в холодном, прозябшем Петрограде это было верхом заботливости и любви - обеспечить топливом вагоны.

Стрижов страшно смутился, когда Анна Кондратьевна, пробравшись к нему, сунула сверточек с фуфайкой и домашними постряпеньками и на дорогу торопливо перекрестила его дрожащей рукой.

- Храни тебя бог!

- Ну что ты, мама!

- Береги себя, тут отцовская фуфайка, ты ведь чуть что - и простужаешься! Неженка!

"Как она постарела и сморщилась!" - горестно подумал он.

- По вагонам! - раздалась команда. - Шагом марш!

Множество рук поднимается и машет отъезжающим. Паровоз пыжится, шипит, выбрасывает клубы дыма - и дергает состав.

5

Все эти переживания Стрижова были вполне понятны Маркову, поэтому он мог бы их изобразить. Даже то обстоятельство, что сам Марков родом из маленького Кишинева, а детство Стрижова прошло здесь, в столичном гомоне и шуме, - и это не смущало юного романиста. Теперь он знал Петроград, хорошо знал и успел полюбить этот удивительный, какой-то вдохновенный, песенный, с горделивой осанкой, с широтой и размахом и, несмотря на старинные здания, архитектурные ансамбли, памятники, - неиссякаемо молодой город. Поэтому ему не трудно будет поместить героя своего будущего романа в доме на Фонтанке и самому как бы превратиться в питерского паренька.

Но дальше Маркову встретились, кажется, непреодолимые трудности. Уж он ли не испытал все, что человек испытывает в обстановке боя! Он ли не был участником отчаянных атак, осторожных обходных операций, тяжелого похода, когда они прорывались из окружения... он ли не наблюдал изо дня в день, как талантливо, вдохновенно ведет свою бригаду на врага и одерживает победы Котовский! А вот представить и живо, достоверно, убедительно изобразить самарскую степь, каппелевский корпус, Уфу, Башкирию он никак бы не решился.

Кроме того, Маркову понятнее и ближе была душа кавалериста, а ведь там, на Восточном фронте, бесспорный перевес в кавалерийских частях был на стороне противника.

Кое-что Марков уже знал об обстановке на Восточном фронте в те годы. Он начал собирать газетные и журнальные статьи, касающиеся этого периода, а также военные обозрения и воспоминания участников, которые начали появляться в печати. Марков знал, что к началу марта 1919 года у нас было "8984 сабли", как выражались военные специалисты, говоря о кавалерийских частях, а Колчак располагал 31 920 саблями, в основном казаками.

Маркову случалось бывать в пешем строю. Особенно ему врезалось в память одно туманное утро, когда он лежал в окопах на берегу реки Здвиж рядом с Савелием Кожевниковым, ожидая сигнала атаки. Но, странное дело, он никак не мог вжиться в образ чапаевца, не представлял себя на месте Стрижова, а если начинал думать об этом, невольно сбивался на те зарисовки, которые даны в книге Фурманова.

Между тем замысел у Маркова был совсем иной. Главное же, Марков совсем не намеревался да и не решился бы делать литературный портрет Чапаева. А что он намеревался показать? В том-то и дело, что сам он этого твердо не знал.

- Погрузили вас в воинский эшелон, и вы поехали, - выспрашивал Марков у своего предполагаемого героя. - А что потом?

- Приехали в Самару, - охотно пускался в воспоминания Стрижов, - а там "веселенькая" картинка: искалеченные артиллерийским обстрелом дома, забитые фанерой окна, черные головешки пожарищ... Одним словом, война. У войны ведь безобразная морда. Помню, куда ни поглядишь, - мотки колючей проволоки, наполовину засыпанные снегом. На берегу реки Самары, на Хлебной площади в центре, на дамбе напротив элеватора и вообще везде - поперек улиц и площадей - борозды окопов, иди да гляди под ноги. Ведь только что здесь шел бой, прямо на улицах. На той стороне белогвардейцы-учредиловцы, на этой - недавно сформированные части Красной Армии... Пальба, кровь, трупы валяются... Кипящий котел! Старые царские чиновники саботируют, эсеры устраивают восстания... Сегодня мы, завтра они - так и переходило из рук в руки. Просто сказать: одержали победу! Каждый дом - неприступная крепость, из каждого куста - пулеметная очередь. А что творили там анархисты - уму непостижимо! Однажды они взорвали здание, где заседал ревком. Половина дома взлетела на воздух, а во второй половине, в той, что не взлетела, как раз и находились ревкомовцы. А тут Дутов. А тут разагитировали братишечек - матросскую часть какую-то, и пошла потеха. Выпустили из тюрьмы уголовников - представляешь, как они гульнули?

- Не очень, но представляю, - пробормотал Марков. - А рассказываешь ты - дух захватывает, так и видишь всю картину. Жаль, что ты стихотворец, у тебя бы в прозе получалось!

Стрижов был польщен.

- Так вот. Захватили анархисты телеграф, телефонную станцию. Но больше грабили, чем воевали. Наш штаб находился на Заводской улице, в клубе коммунистов. Подоспели железнодорожники со станции Кинель. Ну, тут бунтовщиков разоружили. Только порядок наладили - а в это время подступила к Самаре десятитысячная чехословацкая дивизия...

- Десятитысячная?! - воскликнул Марков, увлекшись повествованием и совсем забыв, что собирает материалы для романа.

- Десятитысячная! Самое меньшее! А у нас и трех тысяч на всем протяжении от Самары до Сызрани не наберется. Представляешь, какая музыка получается? Сколько тут погибло дружинников под пулеметным огнем, сколько потонуло в речушке Татьянке, никто не подсчитывал. Разве подсчитаешь?

- Ты сам-то Куйбышева видел?

- А как же? Вот так он, вот так мы. Нас ведь, как прибыли, на пополнение пустили. Одних в пятую армию, а я попал в ту партию, которую определили в двести двадцатый полк, ткачи там, иваново-вознесенцы. Шикарное знамя у них, им иваново-вознесенские мастерицы золотом и шелками его разузорили.

- А еще кого видел? Фрунзе видел?

- Да. На переправе. Но там некогда было разглядывать. Лошадь у него была красивая. Лидка. Убило ее.

Стрижов призадумался. Углы губ у него страдальчески опустились, глаза подернулись слезой.

- Сколько лошадей за войну погибло! Люди дерутся, а лошади чем виноваты? Жалко лошадей.

- А людей?

- И людей, конечно...

Разговоров было много, но с собиранием материалов в общем не получалось. Нельзя же считать достаточным для того, чтобы писать роман, увлекательных, но крайне сбивчивых рассказов Стрижова. О Бугуруслане он сумел сообщить только, что этот город стоит на высоком утесистом берегу, что в Бугуруслане и в Бугульме раньше были женские монастыри, но монахини все разбежались. Рассказал еще кое-что, но отрывочно, бессвязно. Что у красноармейцев была поговорка, когда белые отступили в Уфу, стоящую на берегу реки Белой: "Белые спрятались за Белую". Что в городе Пугачевске был сформирован полк имени Красной Звезды. Что у белых в корпусе Каппеля было много тяжелых орудий, были бронепоезда, самолеты, а также особые "ударные" батальоны, почти целиком состоявшие из офицеров. Что по-башкирски река Белая - Ак-исыл.

6

Марков понял, что ему придется изучать военное искусство, чтобы толково рассказать о скромном красноармейце Стрижове. Марков записался в Публичную библиотеку, стал проводить в ней целые дни, полюбил ее громадные залы, шелест страниц, и необыкновенную, совсем особенную тишину, и стеклянные шкафы, наполненные книгами, строгие, думающие свою думу, хранящие много тайн, много разгадок, множество формул, справок, исповедей и творческого вдохновения.

А Стрижов - Женька Стрижов, неунывающий парень, вечно бормочущий стихотворные строки, шумный и непоседливый, - жил прежней жизнью.

Если у Маркова помещали в каком-нибудь журнале рассказ, они шли со Стрижовым в столовку или даже в "Кафе де гурме" на Невском, где были сбитые сливки со свежей земляникой, кофе и горячие пирожки, которые подавала хорошенькая официантка - не официантка, а живая реклама новой экономической политики, как утверждал Стрижов.

Стрижов восклицал, усаживаясь за мраморный столик:

- Гарсон! Сымпровизируй блестящий файв-о-клок!

Официантка улыбалась, а Марков вглядывался, вглядывался в своего избранника, будущего героя ненаписанного романа.

Веселый парень. Его ничуть не портит маленькая хромота - результат ранения. Стихов пишет мало, еще меньше его печатают. Он не унывает. Говорит, что мать делает какие-то вышивки и продает. На это они в основном и существуют.

- Михаила Кузьмина тоже мало печатают, - беспечно философствует Стрижов. - Что поделаешь? Не все годится, в каждую эпоху различный спрос.

И Стрижов декламирует:

Я старика не корю:

Что тут поделаешь, если

Не подошли Октябрю

Александрийские песни!

- Это - о Кузьмине? А о тебе?

- Обо мне тоже есть:

Не пиши ты ни элегий,

Ни стихов про небеса;

Пропадай твоя телега,

Все четыре колеса!

- Женька! А ты разве про небеса пишешь?

И тут, за столиком кафе, доедая третью порцию сбитых сливок, облюбованный Марковым герой вдруг обнаружил какую-то трещинку. Это встревожило Маркова. Его герой явно сворачивал куда-то не туда. Что за меланхолия? Что за мрачные нотки? Что за жалобы на эпоху? Сказано: не пищать!

Они расплатились (то есть Марков расплатился, у Стрижова, по обыкновению, не было ни гроша) и вышли на улицу.

Было весеннее время, и земляника в кафе, видимо, была оранжерейная, потому и дорогая. А весенний город улыбался, запахи талой земли и тугих набухающих почек тревожили, призывали к бродяжничеству, к лесным тропинкам, будили смутные устремления, в которых никак не разобраться. На улицах продавали пучки верб и ярко-желтые веточки мимозы, пахнущей сладко и томительно.

Стрижов продекламировал:

Вербы распустившуюся ветку,

Улыбаясь, носим мы в руках.

- Нет, - несговорчиво промолвил Марков, - ты погоди с вербами, ты мне насчет пропадающей телеги объясни. Для меня это ново, что ты кислятину разводишь и с эпохой в разладе!

Стрижов неестественно громко рассмеялся:

- Всякое бывает. Ты романистом собираешься стать, а как стать романистом без конфликтов?

И Стрижов долго, путанно и как-то надрывно говорил, что вот этой улыбающейся официантке и жирной бабище у кассы, хозяйке кафе, он бы с удовольствием по физиономии съездил.

- Купцы! Спекулянты! Хари самодовольные! Тебе что! Малюешь одной краской - розовой - и пребываешь в некоем кудрявеньком облачке, как херувимчик на иконостасе. Не видишь разве, что вокруг творится? Впрочем, конечно, не видишь и не слышишь - на глазах шоры и уши ватой заткнул...

Марков слушал с ужасом - его герой, как плохой актер, перехватывал чьи-то чужие реплики. Весь замысел романа летел в тартарары! И что с ним случилось? Ведь всегда они были едины во взглядах и настроениях?!

Стрижов говорил, говорил... Они прохаживались по Невскому, мимо Екатерининского сквера, мимо Сада Отдыха, мимо Аничкова дворца и затем по мосту с клодтовскими конями, доходили до Владимирского проспекта - до бывшего ресторана Палкина - и поворачивали назад. Весеннее солнце пригревало, носились терпкие запахи мимозы и тополей, в сквере капали вешние капли с мантии Екатерины Второй прямо на Дашкову, на Потемкина, на Румянцева... А приятели все бродили и бродили.

Марков больше слушал, и ему начинало казаться, что, может быть, в чем-то Стрижов и прав? Очень уж не вяжется новый облик города с тем, что они привыкли видеть в годы фронтовой жизни, в годы гражданской войны. И действительно, противная харя у хозяйки кафе, это он тоже заметил. Чье это стихотворение "Черная пена" продекламировал Стрижов? И где слышал Марков стереотипную фразу, которую Стрижов настойчиво повторял: "За что боролись?" И откуда у него эти поговорки, которые он произносит с надсадной злостью: "Хорошо затянул, да осекся" или "Спросили бы гуся, не зябнут ли ноги"... Это он к чему же? И что это вдруг в прозе заговорил?

7

Миша Марков стал с некоторых пор Михаилом Марковым и даже Михаилом Петровичем Марковым, начинающим писателем, автором небезызвестного рассказа "Отчий дом", который так понравился Крутоярову.

Однако, несмотря на то что он был Михаил Петрович и автор небезызвестного рассказа, ему здорово попало от того же самого Крутоярова.

Откровенно говоря, и стоило. Маркову вовсе не свойственно было унывать, хныкать, его никогда не обуревали сомнения. Он и теперь не имел в виду себя, а пустился в рассуждения вообще и в частности:

- Хорошо тем, кто участвовал в гражданской войне! Вот когда можно было совершать сколько угодно подвигов и моментально сделаться гером! А попробуй проявить героизм сейчас, во время нэпа! Разве что прославиться как лучшему директору универмага?

- Ничего подобного! Абсолютная чушь! - сразу вспылил Крутояров. Вообще нет такого времени, когда человек не мог бы совершать славных, полезных дел. А уж сейчас тем более. Ведь это только говорится, что настало мирное время. Ни черта оно не настало! Идет самая ожесточеннейшая схватка нового и старого, и, как говорится, с переменным успехом.

- Да какая же это схватка, Иван Сергеевич, - взмолился Марков, - если уж дошло до того, что прежних лавочников пригласили развертывать торговлю!

- Милейший, да ведь это же маневр! Как не понять этого? А еще военный! Чистейшей воды маневр, обходное движение: заставить самого врага собственными же руками подкрепить силы революции, залатать дыры, образовавшиеся за годы войны, привлечь на свою сторону мужичка с его двойственной натурой... Вряд ли за всю историю человечества совершался более мудрый государственный акт. Вместе с тем нэп - хо-орошенькая проверка. Если в тебе жива обывательская закваска, ты сразу клюнешь на нэповские калачи!

- А если не клюнешь? Какие же подвиги совершать? Поругивать нэпманов?

- Строить! Воспитывать! Господи боже мой! Прорва дел! Не воображаете же вы, что у нас одни пресвятые угодники, что за границу уехали все контрреволюционеры, все подхалимы, все взяточники? Предостаточно осталось и здесь! И элементарных дураков немало, и пришипившихся вражин, и полный комплект обывателей, мелкой буржуазии... А сколько таких, вроде бы и не плохих, да старые навыки у них навязли в зубах? Не выковырять! Эх, Марков, Марков! Тут еще десятилетиями придется пни выкорчевывать! И опять же не могу не вспомнить Котовского. Вот человек действия! Он не пускается в рассуждения, он действует. Не дожидается каких-то гигантских сверхмероприятий, с жаром берется за всякое дело, если видит в том пользу, или, как он называет, политический эффект. С этой точки зрения он и есть новое явление, новый человек. А для нашего брата писателя не первейшая ли задача подмечать, подхватывать ростки нового и новое прославлять? Каков облик старого? Или Обломов - воплощение добродушной лени, инертности, или Штольц - мелкая душонка, пустодел, эгоист, узколобый предприниматель. Пришло время обломовых будить от спячки, а штольцев гнать поганой метлой. Я наблюдал одного этакого Штольца. Всю жизнь он комбинировал, соблюдал свою маленькую выгоду и втихомолку хихикал в кулак: пусть другие лезут на рожон, записываются добровольцами, прут под пули, ворочают самую тяжелую работу - плавят сталь, сеют хлеб, строят дома, защищают родину, а он при всех ситуациях уцелеет, ухватит кусочек булки со сливочным маслом! Призывали в армию - он дал кому-то взятку. Хотели куда-то перевести - он представил тысячу справок. И так без конца - махинации, махинации... А смотрит на всех свысока и строит благородное трудящееся лицо, мразь этакая! Так вот, дорогой дружище, никто вас не назначает директором универмага, и не так просто быть директором универмага, как вам представляется. К вашему сведению, сейчас многие командиры-коммунисты пошли на хозяйственные посты. Да и Григорий Иванович, я слышал, пооткрывал корпусные лавки, наладил кожевенный завод, изготовляет сахар и даже делает кирпичи. Стыдно ничего не делать, а делать полезное - почетно!

Долго отчитывал Мишу Крутояров. Миша молчал и сгорал от стыда. Вот так романист! Меж двух сосен запутался, чуть не оказался на поводу у своего предполагаемого героя! Вот так котовец! Растерялся перед нэпманшей из "Кафе де гурме"! Не разобрался в обстановке! Надо читать, голубчик, газеты надо читать, подковываться надо! Сам же Стрижов как-то говорил, что человек должен иметь мировоззрение. Какое у него мировоззрение? Куда его повернуло? Ведь это троцкисты кричат, что революция перерождается. Ведь это эмигранты потирают раньше времени руки.

После разговора с Крутояровым Марков стал настороженно относиться к приятелю. Тот почувствовал сразу, что между ними пробежала черная кошка. Они стали реже встречаться, меньше беседовать. Стрижов при встрече не стал громогласно читать стихи.

А однажды Марков сделал еще одно неприятное открытие: когда они сидели рядом в литстудии, от Стрижова попахивало водкой.

Все более в отношениях Маркова и Стрижова нарастал холодок.

В О С Ь М А Я Г Л А В А

1

Казалось бы, все складывалось как нельзя лучше у Николая Лаврентьевича Орешникова. Он мог быть доволен своим служебным положением. Сокращение Красной Армии и демобилизация его не коснулись. Он так и остался, как был, командиром полка. В полк пришли новобранцы, и Орешников с увлечением занялся настойчивым воспитанием молодежи.

Большой радостью было узнать, что и родители Орешникова живы-здоровы, как жили, так и живут в Петрограде, на Васильевском острове, на 3 линии, недалеко от кирки. А сестры повыходили замуж и разъехались в разные города.

Орешников даже ездил в Петроград навестить стариков. Мать плакала от радости, отец делал "гым-гум", которое у него принимало разные оттенки и могло выражать удивление, удовольствие или сомнение, неодобрение. Николай Лаврентьевич рассказал им не очень подробно, выбирая не самое страшное и трудное, о своей мятежной жизни: о том, каким образом попал в деникинскую армию, о том, какая была в то время Одесса, о том, как у него произошли встречи со знаменитым Котовским, подпольщиком и революционером, а затем, совсем уже кратко, как попал в плен и был спасен от расстрела тем же Котовским.

- Совсем как в "Капитанской дочке" Пушкина, гым-гум, - подал голос отец.

А мать нашла вполне подходящим момент, чтобы снова расплакаться. Она, как никогда вообще, так и до сих пор, ровно ничего не понимала в происходящем вокруг. И зачем это русские сражаются с такими же русскими? Отчего это вдруг стало мало продуктов, куда они подевались? Отчего это снова стало много продуктов, но денег стало мало? Она была очень старенькая, и весь круг ее интересов сосредоточивался на "папе", как она называла супруга: почему это у него стал плохой аппетит... и вот опять кашлять стал больше, наверное, под форточкой сидел... (Надо сказать, что папа кашлял всю жизнь, но жена по каким-то неуловимым признакам определяла, что кашель то становился больше, то уменьшался или не уменьшался, но делался мягче, без надрыва).

В общем, Орешников был рад, что мать и отец живы, что даже мебель в квартире как стояла до революции, так стоит и сейчас, только одну комнату присоединили к соседней квартире, пробив к стене дверь и замуровав отсюда.

- Так даже лучше, - примирительно говорила скороговоркой старушка, дров меньше идет, а то ведь не напасешься. Двух комнат нам предостаточно, танцевать не приходится. В одной комнате мы студентку поселили, куда ж ей деваться? Да и очень за нее Красовские просили. А в другой мы с папой. Танцевать не приходится.

Орешников познакомился с квартиранткой-студенткой, белокурая такая. Раз они поговорили, два поговорили, а когда отправились вместе в театр, тут Капитолина Ивановна и догадалась:

- Папа, никак нам свадьбу в доме играть, а у меня и рюмки все мухами засижены.

Она не ошиблась. Еще отпуск у Николая Лаврентьевича не кончился, когда он сообщил, будто случайно, за столом, передавая тарелку с хлебом:

- Дорогие родители, можете поздравить нас, мы с Любашей записались сегодня в загсе.

Женитьба принесла много радостей Орешникову, а еще больше Капитолине Ивановне. И с детьми ждать ее молодожены не заставили. Родился Вовка, беловолосый, в мать, глаза голубовато-серые, голос пронзительный, даже через замурованную дверь к соседним жильцам проникает, и там всегда знают, спит Вова или бодрствует.

Орешников бывал дома наездами. Любаша не хотела бросать университет, а бабушка не хотела расстаться с внуком. Тем не менее семья у Орешникова получилась дружная, и все было хорошо.

Но все-таки, все-таки была у него ссадина на душе: все ему казалось, что он пасынок в армии, что ему не доверяют. Пленный! Белогвардеец! Золотопогонник! Военспец! Чужой! А какой черт чужой? Отец - старый интеллигент, ни своих магазинов, ни своих имений у них не заветалось. Нашли эксплуататора! Всю жизнь лямку тянул... А сам Орешников? Недоучка, скороспелый офицер... Швыряло его как щепку. Разве он по своей воле покинул Путейский институт? Забрали и отправили в школу прапорщиков! Разве он пробирался, переодетый, к Краснову или еще куда-нибудь, на Дон, на юг, в стан очередного незадачливого белого генерала? Ничего подобного, всех офицеров, под метелку, забирали тогда в ряды белых. Но даже если бы сам пошел? Ведь простили? Сколько же раз судить за одну и ту же вину? Разве не доказал он с тех пор всей своей деятельностью, что служит и будет служить новой России, не изменит, не продаст, не совершит ни одного бесчестного поступка? Так зачем же косые взгляды, недомолвки, уколы самолюбия на каждом шагу, постоянное отгораживание: вот здесь вы, а с этой черты мы, просим не смешивать!

Иногда Орешников придирчиво проверял себя: но излишняя ли мнительность у него развилась? Не выдумывает ли он все эти уколы и недомолвки? Нет, не выдумывает! И необычайно болезненно воспринимает! Становится неестественным, постоянно настороженным. Становится обидчивым, самолюбивым, становится не самим собой, а вследствие этого еще более отчужденным. Постоянное ощущение, что ты чужой, что ты - кто тебя знает, может быть, примазываешься, может быть, затаился? - все это изводило Орешникова.

2

Узнав, что Григорий Иванович Котовский формирует корпус и постоянно проживает в Умани, Орешников решил поехать к нему, чтобы поговорить обо всем начистоту, со всей прямотой и откровенностью, отвести, что называется, душу.

Котовский встретил радушно, оставил у себя ночевать, потчевал обедом, даже показал сына, чего не каждый удостаивался.

- Вот, брат, растет смена!

- Да ведь и у меня, Григорий Иванович, сын.

- Неужели! Поздравляю! Что же вы не известили хотя бы письмом? Леля! Слышишь, какая новость? У Николая Лаврентьевича сын! Сколько же ему? Леля! Ты слышишь? Уже скоро четыре года! Молодец! Имя какое выбрали? Леля! Ты слышишь? Вовка у них! Удивительное дело все-таки... Представляете, пройдет столько-то лет, нас уже не будет, Вовка будет уже не Вовка, а Владимир Николаевич, мой Гришутка будет уже не Гришутка, а Григорий Григорьевич... И будет у них своя какая-то жизнь, своя судьба, может быть даже не предусмотренная нами, своя собственная... Встретятся, скажут: "Кажется, наши отцы знали друг друга? Постойте-ка, давайте разберемся - значит, и мы с вами через отцов вроде как знакомы? Не правда ли?" И ничего плохого о нас не скажут, даже, может быть, похвалят: дескать, папы у нас были что надо! Удивительно все это получается!

- Немножко не так, - поправил Орешников. - Ваш-то, безусловно, скажет: "Славную жизнь прожил мой отец, с благодарностью вспоминают его люди!", а мой Вовка вздохнет и виновато признается: "А у меня отец, знаете ли, из белогвардейцев, чуждого класса. Но был помилован великодушной Советской властью".

Котовский пристально посмотрел на Николая Лаврентьевича, и мечтательная улыбка растаяла у него на лице. Ах вот оно что! Ущемлен человек, что-то у него не клеится!

- Что-нибудь случилось? Обидел кто? Давайте, давайте, выкладывайте без обиняков.

Орешников стал рассказывать. И как только стал рассказывать, самому вдруг представилось все таким мелочным, пустяковым. Даже неловко было ради чего же он специально приехал к Котовскому? На что жаловаться? Где факты? Ничего конкретного нет! И на хорошем счету, и орденом награжден...

Но Котовский понял, не нашел жалобу Орешникова мелочной, уловил даже то, что осталось невысказанным в сбивчивом и взволнованном его рассказе.

- Есть! Есть это у нас! - с огорчением говорил Котовский, морщась, как от боли. - Есть это комчванство и хвастание пролетарским происхождением! Отвратительная черта! Слава богу, от души поздравляю, очень за тебя рад, если ты родился в семье свинопаса, или молотобойца, или волжского грузчика. Это похвально, это ценно. Но расскажи еще, что ты делаешь для революции, как ты живешь? Не шкурничаешь ли? Не пьешь ли запоем? Не бьешь ли смертным боем жену? Да, рабочий класс в содружестве с крестьянством ведет нас к победам. Это факт. Но если человек и из чуждого класса встал на сторону революции, зачем же упрекать его происхождением?! Недавно я в Москве с Куйбышевым встретился - какой деятель, какой революционер! А происхождения непролетарского. Или Коллонтай - дочь генерала, а мы ее полпредом в Норвегию послали. Мало ли таких? А вот я другого знаю - командир, коммунист, и происхождение отличное, а копни глубже - дрянцо порядочное. Как видите, здесь нужен сугубо индивидуальный подход.

- Это-то верно, - грустно согласился Орешников. - Я и другие примеры знаю. Болезненное самолюбие приковывает мое внимание к любому факту, если этот факт говорит в мою пользу.

- Николай Лаврентьевич! Меня-то вы не убеждайте! У меня начальник штаба корпуса - в прошлом царский полковник, а как работает! Что вы мне доказываете? Товарищ Фрунзе организовал в Харькове общество ревнителей военных знаний, и там есть бывшие царские офицеры...

- Обидно читать, когда нашего брата, военных специалистов, обзывают "холопами всякой власти" да говорят, что нас можно использовать только в роли денщиков!

- Где это вы вычитали?

- Отец подшивает комплекты газет. Он и показал мне "Петроградскую правду". Кажется, Лашевич и Зиновьев обрушиваются.

- Так это давнишнее дело! За какой год подшивка? За восемнадцатый? Вот это вы удосужились прочитать, а как Ленин высказался на этот счет в письме ЦК, где призыв на борьбу с Деникиным, - этого не знаете? А там прямое осуждение такого неверного тона по отношению к военспецам и заявление, что партия будет исправлять эти ошибки. Так вот, Николай Лаврентьевич, всем, кто хочет добросовестно у нас работать, широко открыты двери. И мне все-таки кажется, что вы немножко предвзято смотрите на отношение к вам. Конечно, со временем Красную Армию постараются обеспечить командирами из народа. Это ведь вполне законное стремление. Но многие царские офицеры служили и служат в Красной Армии. А уж вас-то, я не знаю, кто мог чем-нибудь попрекнуть?

- Как! А служба в белой армии?

- Я-то об этом лучше других знаю!

- Потому что взяли меня в плен?

- Нет, не поэтому. А потому, что белый офицер Орешников узнал переодетого подпольщика Котовского и не подумал даже выдать его! Даже глазом не моргнул, хотя ехал с ним в одном вагоне и беседовал всю дорогу на возвышенные темы!

- Ах, это? Но ведь у интеллигенции есть особый род предрассудка: стыдно доносить. Даже в школьные годы у нас никто так жестоко не преследовался, как ябеды и фискалы.

- Хорошо. А какой предрассудок заставил вас выручить меня, когда я отбивался от деникинского патруля в Одессе? Какие соображения подсказали вам предупредить меня на званом обеде у французского военного атташе? Нет, Николай Лаврентьевич, не преуменьшайте ваших достоинств. И не проявляйте излишней скромности. Что вы мне твердите про белую армию?! Выводы: сейчас мы познакомимся с кулинарным искусством Ольги Петровны, а затем, если не возражаете, махнем в Харьков, к Михаилу Васильевичу Фрунзе.

- Что вы! Это неудобно...

- Что именно неудобно? Позавтракать? Или поехать к Фрунзе? Так позвольте вам сказать, что и то и другое и удобно, и приятно, и необходимо.

3

И они отправились после завтрака на вокзал, предварительно изучив расписание поездов. Орешников отговаривался и по мере приближения к цели все более смущался.

- Ну что я ему скажу? Зачем явился?

- Я буду говорить.

Однако тотчас, как очутились они в уютной квартире Михаила Васильевича, смущение прошло, осталось лишь светлое чувство радости, ощущение семейного согласия, атмосферы деятельности и творческого горения.

У Котовского было достаточно такта, чтобы не поставить человека в неудобное положение, когда в его присутствии рассказывают о его же добродетели и благородных поступках.

- Познакомьтесь! Мой старый друг, заядлый рыболов, знакомы еще по Кишиневу. Николай Лаврентьевич Орешников. Прошу любить и жаловать.

- Очень приятно познакомиться, - отозвался, улыбаясь, Фрунзе. Рыболов, говорите? Чудесное занятие! Если рыболов, значит, и природу любите, значит, знаете, что такое роса на траве, полосы тумана, сонная гладь реки... и этакая свежесть пронизывает... Я люблю предрассветные часы в лесу - я, к вашему сведению, заядлый охотник.

- Мы приехали разрешить спорный вопрос... - продолжал Котовский.

Орешников покраснел, полагая, что вот сейчас и начнется повествование о том, как благородно поступил Орешников, как выручил из беды подпольщика Котовского-Королевского.

- Сделаю все, что в моих силах! - отозвался Фрунзе, пока еще ничего не понимая, но заметив, как вспыхнул Орешников и как готов был протестовать.

Котовский продолжал с самым серьезным видом:

- Вот уже несколько лет мы с ним спорим и не можем прийти ни к какому решению. Скажите, Михаил Васильевич, когда рыба лучше клюет - перед дождем или после дождя?

От неожиданности расхохотались и Фрунзе, и Орешников, а вошедшая в этот момент Софья Алексеевна с благодарностью посмотрела на Котовского и с удовольствием на мужа.

Сразу исчезла напряженность, всем стало просто и приятно. Орешников разговорился и рассказал о рыбной ловле множество наблюдений и примет. И так же беззаботно рассказал Котовский о своих встречах с Орешниковым, пересыпая рассказ смешными словечками, острыми характеристиками.

Фрунзе все понял, это видно было по его умным глазам, в которых искрилось веселое лукавство.

- Ну что ж, товарищи рыбаки, мы все это обсудим. А мне тоже кое о чем надо посоветоваться...

И завязался оживленный обмен мнениями. Фрунзе рассказывал о перестройке Красной Армии, Котовский - о жизни 2-го корпуса, Орешников - о новом призыве в ряды армии, об удачах и неполадках, о перевооружении, о военной технике.

Когда Орешникову было представлено младшее поколение семьи - Танечка, смотревшая на незнакомого человека исподлобья, и беззаботно-оживленный Тимур, - Котовский немедленно сообщил, что у Орешникова тоже сын четырехлетний Вова.

- А где он? - заинтересованно спросил Тимур, на что Танюша по-взрослому, с той снисходительностью, с какой девочки разговаривают с младшими братьями и сестрами в присутствии старших, пояснила, что дядя здесь не живет, приехал из другою города - ту-ту-ту! - и поэтому Вова не может прийти к ним в гости.

- Пусть он приедет на поезде! - безапелляционно решил Тимур.

Всем понравилась железная логика его рассуждений.

- У них на все своя точка зрения! - воскликнул оживившийся Орешников. И не утерпел, чтобы не рассказать о своем Вовке: - Недавно моя жена (она студентка) растолковывала за обеденным столом всем домашним, какое будет устройство в коммунистическом обществе. Бабушка наша недоверчиво поджимала губы, отец издавал неопределенное "гым-гум" (такая у него привычка), а Вовка слушал крайне внимательно, видимо ухватывая самую суть. И вдруг он спросил: "И все будут давать бесплатно?" - "Да, Вова, - с гордостью ответила Люба (это моя жена), - и ты это время увидишь". - "И хлеб бесплатно? И ездить в трамвае бесплатно?" Мы смотрели на Вову с любопытством и с некоторым самодовольством подтвердили: "Ну конечно, Вова! И в театр бесплатно, и квартира бесплатно, и одежда бесплатно". Наш Вова был в полном восторге. С минуту он мысленно прикидывал и вдруг выпалил при общем молчании; "Вот здорово! А деньги копить будем!"

- Черт возьми! - хохотал Фрунзе. - Вот это сказанул! А вы говорите!

- Что-что? - вернулась из кухни Софья Алексеевна. - Я немножко недослышала... Как он сказал? Что копить?

Орешникова заставили повторить все сначала, и снова все от души смеялись.

Тимур, заметив, каким успехом пользуются рассказы Орешникова, проникся к нему доверием.

- Дядя, а ты умеешь сказки рассказывать?

Но детей отправили спать, и разговор снова принял другое направление. Котовский, высказываясь от своего лица, а отнюдь не ссылаясь на Орешникова, изобразил Михаилу Васильевичу двусмысленное положение военспецов, находящихся в рядах Красной Армии.

- Почему, собственно, они должны быть пасынками? - с обычной горячностью и напористостью говорил Котовский. - Право умирать рядом с нами в бою мы им предоставили, тем самым они стали с нами вровень, нельзя их пускать вторым сортом, нельзя допускать уколов их самолюбию!

- Конечно, - согласился Фрунзе. - Тем более, что число их не такое маленькое. В печати приводились данные. С июня тысяча девятьсот восемнадцатого года по август тысяча девятьсот двадцатого в Красную Армию влилось что-то, дай бог памяти, около пятидесяти тысяч офицеров, больше двухсот тысяч подпрапорщиков, фельдфебелей и унтеров, да еще немало военных чиновников, врачей, лекпомов. Старые кадровые офицеры, офицеры царской армии, в наших рядах, бок о бок с нами боролись за утверждение диктатуры пролетариата. Сейчас нам нужно стремиться, чтобы военные специалисты, как таковые, как обломок какого-то отмершего государственного строя, прекратили свое существование, чтобы их не было у нас, а были только военные работники, одни - партийные, другие - беспартийные, но все являлись бы военными работниками Рабоче-Крестьянской Красной Армии, верными интересам пролетарской государственности. Я об этом говорил и говорю, да так оно и будет в ближайшем будущем.

Фрунзе нет-нет и вспомнит рассказ Орешникова о Вовке:

- Так, говорит, деньги копить будем? Замечательно!

При этом он так заразительно заливался смехом, что заставлял смеяться и других.

- Ваша жена студентка? Небось и вам приходится подтягиваться и знакомиться с марксизмом? Ведь рискованно попасть впросак, как попал Вова?

- Конечно, наверстываю упущенное. Иначе нельзя.

- Особенно в наше время!

- У нас в корпусе, - добавил Котовский, - вовсю идут занятия по ликвидации неграмотности.

- Как же иначе? Каждый красноармеец должен быть вполне грамотным. А скоро мы будем требовать, чтобы он был образованным, всесторонне развитым, политически подкованным, а по части военного дела - опытным человеком, с максимальной военной квалификацией.

Софья Алексеевна, то накрывая на стол, то возясь в кухне, все время в хлопотах, поминутно входила и выходила, но не теряла нити разговора.

- Ну, товарищи, вы теперь пропали! - объявила она, услышав последние слова мужа. - Теперь вам придется выслушать доклад о единой доктрине, о реорганизации армии, это у нас целые дни до глубокой ночи, а затем Михаил Васильевич закрывается в кабинете, и это уже до утра... О единоначалии не говорили? Подождите, будет и о единоначалии!

Михаил Васильевич разводил руками и виновато улыбался:

- А как же иначе, Сонечка? Ведь животрепещущее!

И пояснил Орешникову и Котовскому:

- Она по-своему права, все заботится, чтобы я не утомлялся. А не получается. Нельзя, не можем мы с прохладцей действовать, не такое время!

- Я сейчас особенно остро чувствую, что остался недоучкой, признался Орешников.

- Все мы учимся, наверстываем упущенное. Взять Григория Ивановича. С корпусом работы невпроворот, хватает дел и по общественной линии. Ведь Григорий Иванович, учтите, государственный деятель, без него не проходит ни одной конференции на Украине, ни одного совещания. А он - заочник Военной академии. Тоже не шуточки. Кстати, как идет учеба, Григорий Иванович?

- Идет! - вздохнул Котовский. - Если бы не моя закалка, не гимнастика по утрам, ни за что бы не выдержал. Сейчас начал прорабатывать "Капитал". А без этого как? Легче без весел по океану плавать.

Орешников слушал их и все наматывал на ус.

Фрунзе лукаво посмотрел на жену:

- Софья Алексеевна не ошиблась, о единоначалии я не могу не заговорить. Казалось бы, дело очевидное, а сколько споров, сколько шумихи вокруг этого вопроса, и все под маркой блюстителей революционности!

- Троцкий, конечно? - спросил Котовский отрывисто и хмурясь.

- Да, и он. Все норовят Ленина подправить и свои куцые идейки протащить! Приглядишься - и что же видишь? Оказывается, с кем эта публика солидаризируется - с реакционерами, выступавшими на страницах покойного журнала "Военное дело"! Ведь и они, как Троцкий, утверждали, что мы плохо воевали, то есть не по тем правилам, которые преподавали в Академии генерального штаба при царе.

- Плохо воевали, а морду всем набили, и баронам и адмиралам, проворчал Котовский.

- Дореволюционным военным кругам, - напомнил Орешников, - было присуще поклонение иностранным образчикам, особенно немецким. Только лучшая часть русского офицерства училась военному делу у Суворова и Кутузова, у Румянцева и Петра Первого.

Орешников затронул вопрос, волновавший Михаила Васильевича.

- Я изучал постановку военного дела за рубежом. Основа германской военной доктрины - ярко выраженный наступательный дух. Это хищническое государство готовит армию для захвата, для грызни с конкурентами. В упоении германская военщина утрачивает чувство реальности. Клаузевиц полагал, что военный успех зависит исключительно от разума полководца. Но ведь есть еще экономика, техника - тоже немаловажные факторы! А народ?! Недооценка противника, преувеличение роли внезапности, излишний апломб вот порочная сердцевина германской доктрины. А для Франции характерны неуверенность в своих силах, неспособность смело искать решения боя. Надо отметить переобременение французской армии новой формации элементами техники. Батальонам придаются танковые взводы, ротам - огромное количество пулеметов... И это не случайно: капиталисты больше надеются на мертвую технику, чем на живых людей, - кто их знает, этих людей, каковы их чаяния и надежды! По тем же соображениям французскую армию намечают в значительной мере укомплектовать африканцами. Только призадумались бы господа капиталисты: а вдруг и чернокожие начнут кое в чем разбираться? Очень своеобразно решает военный вопрос Англия. У нее установка - иметь флот, равный соединенным флотам двух сильнейших морских держав. С появлением на мировой арене такого соперника, как Соединенные Штаты, Англии придется придумывать что-нибудь новое.

- Если будет перечислена еще одна держава, - вмешалась в разговор Софья Алексеевна, - то твои гости умрут с голоду, а ты будешь за это отвечать.

- В самом деле, товарищи, - спохватился Фрунзе, - чего это мы стоим? Идемте к столу!

И тут же стал оправдываться и доказывать свою правоту:

- Но это же естественно, Соня! Если повстречаются, скажем, любители природы... Разве им наскучит говорить о грибах, о том, будет ли дождливым лето... Музыканты, собравшись вместе, поведут свои разговоры... А мы о своем. У кого чего болит, тот о том и говорит. Вопросы боеготовности волнуют каждого, не только военных. Пока есть хоть одно жерло пушки, наведенное на нас, мы обязаны заботиться, чтобы все было наготове. И по-моему, нет почетнее воинского звания! Ведь если некому охранять наш дом, наш мирный труд, наши богатства, тогда бессмысленно и огород городить!

- О единоначалии, Софья Алексеевна, мы действительно поговорили, рассмеялся Котовский.

- Мало! Не надейтесь, что это все! Михаил Васильеевич на эти темы может говорить часами. Продолжение, вероятно, еще следует!

Предсказание Софьи Алексеевны сбылось: Михаил Васильевич вернулся к этому разговору. Он рассказал о том, что еще в 1920 году Ленин решительно высказывался за переход армии к единоначалию, как единственно правильной постановке работы. Коснулся Михаил Васильевич и споров с оппозиционерами. Наконец сообщил, что единоначалие в Красной Армии - вопрос решенный.

- Ведение боя, - говорил он с убеждением человека, выносившего свои идеи, - есть в конце концов творческий акт, который только тогда наиболее продуктивен, когда командиру, получившему приказ вышестоящего начальника, обеспечено единство командования, полнота власти над подчиненными.

- А если командир беспартийный? Как же быть с политическим руководством? - настойчиво спрашивал Орешников, имея в виду, конечно, себя.

Фрунзе ответил не сразу. Видимо, взвешивал, насколько серьезно отнесется Орешников к такому пояснению.

- Партия играла и будет играть руководящую роль во всей нашей военной политике, - медленно начал он. - Кто как не Коммунистическая партия является организатором наших побед? Кто вносил элементы порядка и дисциплины в ряды красных полков? Кто поддерживал мужество и бодрость бойцов? Кто налаживал тыл армии, создавая там советский порядок? Кто разлагал ряды врага? Это делали политические органы партии, и делали блестяще. Политическая работа в армии и впредь сохранит свое первостепенное значение. В этом и сила и отличительная особенность нашей армии.

Фрунзе внимательно посмотрел на Орешникова.

- Вы спрашиваете о беспартийных командирах? Но ведь советских? Но ведь наших? Но ведь пополняющих знания и, значит, изучающих марксизм?

- Да! - искренне рассмеялся Орешников. - Вы очень хорошо ответили на мой вопрос! А вот о военной доктрине почти ни слова, хотя Софья Алексеевна предупреждала, что без этого не обойдется.

- Представьте, Николай Лаврентьевич, выступаешь иной раз на совещании, присутствует исключительно командный и комиссарский состав, а приходится защищать, казалось бы, бесспорное положение: что для командного состава необходимо единство взглядов. А ведь это и есть единая военная доктрина.

- Понятно!

- Некоторым слово "доктрина" не нравится. Но дело-то не в названии? Как вы думаете?

- Как же назовешь иначе? Я под единой военной доктриной подразумеваю определенный выработанный взгляд на весь комплекс порядков, методов, задач армии, принятый в том или ином государстве.

Сказал это Орешников и смутился.

- Как? Как вы сказали? - оживился Фрунзе. - Чуточку скомкали, но в основном, кажется, верно. У Германии свои установки, у Франции свои. А наша единая военная доктрина тем более должна существенно отличаться от других, ведь и Советская держава - государственное образование совершенно нового типа!

Фрунзе рассказал, какие споры поднимались по этому поводу, как некоторые люди договаривались до того, что никаких доктрин нам не надо и что вообще военной науки не существует...

- Да уж, не существует! - проворчал Котовский. - Я вот корплю иногда целыми ночами, хотя всего лишь заочник... Легче легкого безответственные фразы запускать!

Беседа перекинулась на другие темы. И вдруг, без всякой видимой связи, Фрунзе обернулся к Орешникову и спросил:

- Вы бы не возражали, Николай Лаврентьевич, против перевода вас в Петроград? Тем более что и семья у вас там...

Орешников даже вспыхнул от столь неожиданного и лестного предложения, особенно когда Фрунзе назвал при этом довольно высокий пост.

- Но ведь я беспартийный...

- Об этом мы, по-моему, уже толковали. У нас сейчас очень высокий процент партийных среди командного состава. Но о многих беспартийных, которые работают с нами, смело можно сказать: хорошо было бы иметь побольше таких партийцев, как эти беспартийные!

И в эту минуту Орешников понял, что - помимо общих рассуждений о военной доктрине, о кадрах - между Котовским и Фрунзе шел еще другой разговор. Котовский "между строк" рассказал о всех переживаниях Орешникова и дал свою рекомендацию, а Фрунзе тотчас прикинул, где и как можно использовать толкового и приемлемого идеологически офицера. Орешников был восхищен и этим тактом и этой оперативностью.

4

Под большим впечатлением от всего виденного и слышанного покидал Орешников гостеприимный дом Фрунзе. Все ему понравилось: и бойкие ребятишки, и душевная Софья Алексеевна. Но особенно - Фрунзе.

Когда они с Котовским вышли на улицу, уже стемнело. Харьков переливался бесчисленными точками освещенных окон и уличных фонарей. Каменные фасады, асфальт, даже перила мостов все еще не остыли после знойного дня и дышали теплом. А от густой листвы деревьев и от реки наплывала благоуханная прохлада.

Котовский шумно набрал полную грудь этого вкусного воздуха. Делая выдох, воскликнул:

- Экая благодать!

Он, конечно, сразу заметил, какое впечатление произвела на Орешникова встреча с Фрунзе.

- Все понял с одного намека! - удовлетворенно подытожил он. Редчайший человек, такие делают эпоху. Увидите, он перевернет все сверху донизу и создаст вполне современную армию. Если он за что берется, можно считать, что дело сделано. А вас я поздравляю. Поезжайте в свой полк, укладывайте чемодан, сидите на нем и ждите приказа о переводе.

- Даже не это главное, - ответил глубоко взволнованный Орешников. Главное, он видит в человеке человека. А ведь обычно начальство имеет в виду подчиненных, а не людей. Если бы меня даже никуда не перевели и вообще мною больше не занимались, я все-таки счастлив, что познакомился с редкостным человеком.

- Может быть, вы скажете, что я Козьма Прутков и говорю о том, что Волга впадает в Каспийское море, но я не перестаю удивляться: до чего легко и до чего выгодно быть хорошим! Гораздо приятнее и выгоднее, чем плохим!

Орешников мягко улыбнулся и не сразу ответил:

- Да, но не у всех это получается.

Д Е В Я Т А Я Г Л А В А

1

Маркову было странно, что никто не догадывается об удивительном происшествии, о великом событии, которое совершилось в природе. Такие же будничные лица у прохожих, так же обыкновенно, спокойно жужжат трамваи, так же судачат на скамейках в сквере няни, предоставив самим себе нарядных ребятишек. А у него, у Маркова, напечатана книжка, первая книжка!

Марков вышел из издательства "Прибой". Во всем его существе было смятение, в сознании полный кавардак. Марков остановился, зажмурился от солнца, бившего прямо в глаза. Под мышкой у него была довольно солидная кипа: издательство выдавало автору бесплатно двадцать пять экземпляров книги - авторские экземпляры.

Марков оглянулся направо, налево.

"Как же это они не знают, что у меня издана книжка?! Не в журнале, не в сборнике среди других мой рассказ, а целая книга моих рассказов, моя собственная книга! Вот она, даже типографской краской и керосином пахнет. "Крутые повороты". Рассказы. 237 страниц. Моя!"

В трамвае Маркову казалось, что пассажиры на него с любопытством поглядывают, а кондукторша с особым почтением дала ему сдачу и оторвала билет. Догадываются все-таки! Марков силился состроить скромное, заурядное лицо - дескать, мне что, мне не привыкать-стать выпускать книги! Но физиономия сама собой расплывалась в счастливую улыбку. Трамвай громыхал. Так они и ехали через весь солнечный город: начинающий писатель Марков и будущие его читатели.

Едва ли не самым чутким, отзывчивым и благодарным читателем была Оксана. Сначала она долго переворачивала во все стороны книжку, посмотрела и на корешок, и на титульный лист, хороша ли бумага, хороша ли обложка, прочитала, в какой типографии напечатано.

- Так! - сказала она удовлетворенно. - Теперь, значит, почитаем!

- Да ты все читала, все как есть!

- Мало ли что. Читала просто так, а это в книжке напечатано. Ой, матенько! Михаил Марков! Неужели это ты?

2

Крутоярову была вручена книга с трогательной надписью автора. Надежда Антоновна получила книгу отдельно.

Крутояров понимающе усмехнулся, глядя на растерянное от гордости и счастья лицо Маркова.

- Первая книга! - вздохнул он чуточку с завистью. - Это, брат, как первая любовь.

Ушел к себе читать книгу, а потом долго расхаживал по квартире, то останавливаясь перед этажеркой и машинально поправляя на ней салфеточку, то сосредоточенно разглядывая что-то в окно.

В этот вечер Оксану и Мишу пригласили поужинать вместе. Пока Надежда Антоновна гремела тарелками, Крутояров тихо, задумчиво рассказывал о работе, о себе, о том интимном, о чем никогда не говорится, разве только вот так, нечаянно, под настроение.

- Я не знаю более глубокого наслаждения, чем работа за письменным столом, чем часы творчества. Я страшно люблю свою работу, без нее не знал бы, как и жить. Уже много лет изо дня в день, без праздников, без выходных, никогда не давая себе спуску, тружусь и тружусь с напряжением всех сил, а уж если говорить точнее, работаю всегда, даже гуляя по улицам, даже беседуя с друзьями, даже во сне...

Все слушали Крутоярова с острым вниманием. Оксана была вся переполнена безудержной гордостью, что в конце концов и она тоже не лыком шита, тоже жена настоящего писателя. Оксана даже и сидела как-то неестественно выпрямясь, в неудобной позе. И лицо у нее было надменное, что ей вовсе не шло. Она только выжидала удобный момент, чтобы со своей стороны ввернуть словечко - насчет того, что вот и Миша тоже... впрочем, не Миша - зачем Миша?! - вот и Михаил Петрович тоже... и так далее... что-нибудь о том, как Марков сидит ночи напролет, а утром розовый, свежий, как будто хорошо выспался... или о том, как собирал-собирал материалы об Евгении Стрижове, а Стрижов вдруг испортился...

Крутояров продолжал свой задушевный рассказ:

- Литературный труд - это подвиг, это труд, помноженный на умение сосредоточиться, подобно тому, как полководец на определенном участке сосредоточивает основные силы и прорывает фронт. Ну, и плюс еще умение воплощаться в различнейших людей, проникать в помыслы и стремления старика, ребенка, женщины, отставного генерала, бюрократа-чиновника, труса и рубаки, шпиона и сенатора... Я знал одного гипнотизера... некий Михаил Михайлович Лединский... он жаловался, что ему страшно среди людей: они перед ним как стеклянные, он видит все их побуждения, читает все их мысли... Нечто похожее испытывает писатель. Даже очень похожее! Странно, что это не приходило мне в голову раньше... Я понял это сейчас, в этот момент...

Так как Крутояров замолк, призадумавшись, Оксана нашла уместным ввернуть:

- Вот и Михаил Петрович тоже...

Марков так взглянул на нее, что она прикусила язык, даже не окончив фразы.

- Надо будет это когда-нибудь написать, - продолжал Крутояров, кажется не заметив маленькой супружеской сцены. - Это ведь необычно, своеобразно. Только как передать? Трудно выразить словами... Композитор, пожалуй, мог бы изобразить...

Он вынул записную книжку, с которой никогда не расставался, и что-то записал в ней. Потом заговорил опять:

- Шесть часов утра, а я еще не ложился. Склоняюсь над белыми листами бумаги. Быстро ходит перо. Затем откидываюсь на спинку кресла и думаю, думаю, весь наполненный неистовой любовью, или щемящей жалостью, или ненавистью, которая душит меня, или терпким презрением... И по мере того как я вглядываюсь в них, моих героев, завеса приподымается предо мной, и я вдруг догадываюсь о некоей сущности, о силах, которые двигают этими людьми, о непреложности их поступков... Не подумайте, что могу распоряжаться их судьбами по своему произволу: хочу - замуж выдам, хочу повешу. В романе никто даже улыбнуться не может, если ему не положено. В романе, брат, строго! Но давайте-ка ужинать, а то я тут растекаюсь мыслию по древу и гоняю вас по лаборатории творчества, а у Надежды Антоновны непременно что-нибудь пригорит, и я виноват буду.

- Ты шуточками не отделывайся, - остановила Надежда Антоновна, начал, так рассказывай. - И обернулась к Маркову и Оксане: - Вам не скучно?

- Что вы! Что вы!

Крутояров растрогался, воодушевился и стал с еще большим чувством рассказывать о ночных часах работы. А Марков раздумался о Надежде Антоновне. Почему он раньше не приглядывался к ней? Она ухитряется всегда остаться в тени. Например, почему она ни разу не предложила почитать ее книги стихов? Да и Марков не попросил у нее книгу... Удивительные существа эти женщины! Они могут жертвовать своим тщеславием ради тщеславия любимого. Они довольствуются тем, что самый дорогой для них на свете человек блистает талантами, умом, благородством - ведь мужчины так падки на почет и одобрение!

Занятый своими наблюдениями и открытиями, Марков упустил нить повествования Крутоярова. Кажется, он рассказывал все о том же - о ночных встречах с героями своего произведения.

- Тишина, - говорил он, - она изумительна в таком громадном городе. Еще я заметил: если тишина звенит, это сигналы мозга - усталость. Тогда надо подняться, пройтись из угла в угол, сделать несколько энергичных движений, а еще лучше - распахнуть настежь окно. Все это занимает несколько минут, а мысль все работает, связывает какие-то нити, находит образы, слова... Можно приниматься за перо! Зеленый абажур, как светофор, приглашает: "Путь открыт! Двигайся дальше!" Я дружу со своим рабочим столом. Мерно отсчитывают минуты настольные часы в чугунной рамке. Они, как метроном музыканту, не дают сбиться с такта. Веточка мимозы в вазе это Надя принесла с Невского. Рядом с мимозой бокал, наполненный множеством пестрых карандашей, среди них и цветные - зеленые, красные, коричневые, они удобны для пометок, для обозначения глав, для вставок или для правки рукописи, когда уже негде вписать хотя бы одно слово, а необходимо выделить какую-нибудь мысль. Непременно купите цветные карандаши, Миша! Или, еще лучше, у меня есть запасные, я вам подарю!

Крутояров тут же помчался в кабинет, принес коробку цветных карандашей, а затем все уселись ужинать. И только тут у Миши мелькнула догадка, что Крутояров нарочно рассказывал о творческой работе, о карандашах и абажуре, чтобы избежать банальных восклицаний по поводу выхода Мишиной книги: "В добрый час!", "Лиха беда начало!", "От души поздравляем!" и все в этом же роде. За ужином больше говорили о том, что у Надежды Антоновны плохой аппетит, что севрюгу купили в Елисеевском очень удачную, что, пожалуйста, передайте мне соль и что надо улыбаться, когда передаешь соль, иначе может произойти ссора...

Надежда Антоновна нашла все же неудобным ничего не сказать о выходе книги, об ее авторе.

- Приятная книга, - просто и доброжелательно промолвила она. - Вам нравится писать короткие рассказы? А нет желания попробовать силы над чем-нибудь монументальным?

- Роман! Роман! Обязательно надо писать роман! Сейчас время больших полотен! - воскликнул Крутояров.

Маркову нравилось, что его не похлопывают по плечу, не корчат из себя наставников, покровителей, а разговаривают как с равным. Вообще Маркову сегодня нравилось все: и Крутояровы, и гордая за своего Мишу Оксана, и севрюга горячего копчения, и крепкий, "по-крутояровски" чай.

Когда уже прощались и желали друг другу спокойной ночи, Крутояров объявил:

- Вы так просто, молодой человек, не отделаетесь! Что это? Человек выпустил книгу, а все ограничится холодной севрюгой и чаепитием? Нет, нет, мы отправимся всей честной компанией в самый шикарный ресторан и будем пить шампанское! Возражений нет? Принято единогласно!

3

- Орешникова знаете? - спросил Крутояров Мишу на другой день.

- Орешникова? Нет, не встречал.

- Как же так? Он говорит, вы в плен его брали.

- Я?!

- Не вы лично, но котовцы.

- А! Тогда другое дело! Может быть. Мы многих брали в плен... из тех, кто оставался в живых.

- Встретил его сегодня. Да разве вы его не знаете? Такой симпатичный, с усиками.

- С усиками? - силился припомнить Марков, но ничего не припоминал.

- "Как! - говорит. - Из бригады Котовского? И книгу выпустил?!" Одним словом, пришлось его пригласить. Так что вы того... надпишите ему книжечку и преподнесите. Зовут его Николай Лаврентьевич.

- А куда вы его пригласили? - все еще не понимал Миша.

- Как куда! Вот это вопрос! Пригласил в ресторан "Кахетия". На дружескую встречу по случаю выхода вашей книги. Чего вы таращите на меня глаза? Имейте в виду, что все дальнейшие книги, какие вы издадите, будут просто книги, а эта, одна эта - первая! Григорию Ивановичу, надеюсь, послали?

- Нет. Хочу сам отвезти.

- Одобряю. Непременно отвезите. Если не возражаете, и я с вами увяжусь.

- Вы? Неужели?! Вот было бы расчудесно! Только вряд ли вы соберетесь...

- Соберусь, вот увидите - соберусь. Вы меня не знаете, Михаил Петрович, я прирожденный бродяга, страшный непоседа и легок на подъем. Я вот скоро вообще из Питера уеду, подамся в Москву.

- Как?! - испугался Марков. - Совсем?

- Совсем. А вам эту квартиру оставлю. Чем плохо? И вид на Неву, и вообще. Но это пока лишь в проекте. Так не забудьте о сегодняшнем. Думаю, все гуртом и отправимся. Орешников спрашивает, когда, я отвечаю, что часов в девять вечера. "Двадцать один ноль-ноль, - повторил он на свой лад. Буду точно". Стало быть, и нам нельзя опаздывать.

"Кахетия" находится на Невском, рядом с Казанским собором. Вход ярко освещен, три ступеньки вниз - и вы оказываетесь в своеобразном помещении: сводчатые потолки, стены расписаны масляной краской, ковры, картины, люстры, задрапированный яркой материей помост для оркестра и сольных выступлений, на помосте рояль.

Оказывается, под руководством Надежды Антоновны Оксана сшила специально к сегодняшнему вечеру платье - голубое, шелковое. Оксана как облачилась в него, так даже походка у нее стала другая и вся она стала непохожей на обычную Оксану. Марков смотрел восхищенно, растерянно. Грызла совесть: как это он первый не догадался, что Оксане следует сшить новое платье, ведь додумалась же сделать Надежда Антоновна?!

- Когда вы успели? В один день?

- Что вы! - рассмеялась Надежда Антоновна. - Книга еще только пошла в набор, а у нас уже было совещание, как отпразднуем ее выход.

Не успели они войти в общий зал, как навстречу им двинулись два щеголеватых краскома. Тут произошла некоторая толчея, все знакомились, здоровались. Марков убедился, что еще раз не проявил достаточной распорядительности: оказывается, Крутояров заранее заказал столики - вот как это делается! Два столика сдвинуты рядом, официанты только и ждали их появления, тотчас принесли меню в красивых, специально отпечатанных книжечках, и Крутояров таинственно стал совещаться с официантом, а тот понимающе кивал головой:

- Так-так-так. Понятно. Не беспокойтесь! Сегодня у нас цыплята чудесные. Так-так-так.

- Почему же не пришла ваша супруга? - спросила между тем Надежда Антоновна.

- Любаша у меня дикарка, никак не мог уговорить ее пойти. Зато вот брата притащил. Он у Блюхера, на Дальнем Востоке, приехал всего на несколько дней, а мы не виделись... Володя! С каких это пор? Пожалуй, с тех пор, как ты уехал из госпиталя, куда тебя устроила некая покровительница...

- Не понимаю, кому нужны подробности о моем поступлении в госпиталь, - пробормотал Орешников-старший.

Братья не походили друг на друга. Старший был выше ростом, черноволос и как бы картинно-красив, а младший был белокурый, голубоглазый и казался более душевным.

- Ты прав, подробности не нужны. Последняя весточка от тебя была из Челябинска. Но какой же ты молодчага, что жив и даже мало изменился! Впрочем, еще успеем наговориться. Сейчас мы с тобой, я уже тебе объяснял, в писательской среде. С Иваном Сергеевичем Крутояровым я познакомился, когда он приезжал к нам в часть на литературный вечер. А потом вот в Петрограде встретились. А это Марков - виновник сегодняшнего торжества. Михаил Петрович прошел весь путь со знаменитым Котовским. А сейчас писатель. Пишет. Вот и мне книгу преподнес. Надежда Антоновна тоже выступала на литературном вечере. Со стихами. Уж так мне понравились ваши стихи, Надежда Антоновна! А раньше, каюсь, не встречал, невежда. Есть у нас такой грешок: дальше носа ничего не видим. Инженер уткнулся только в технику, наш брат военный ушел с головой в военную учебу... Фрунзе не такой! О чем ни заговори - всем интересуется, за литературной жизнью следит, технику любит.

- Вы знакомы с Фрунзе? - подала голос Надежда Васильевна.

- Как же! Мне вообще в жизни везет: с Котовским встречался, с Фрунзе, теперь с писателями свел знакомство. По сути дела, следовало бы мне вести записи... До того богатые впечатления! Впрочем, у кого сейчас впечатления не богатые? Вот и мой братишка. Чего, поди, не повидал! А если бы знали, какой ветреный и пустой был мальчишка! Только и делал, что за юбками гонялся!

- Опять, Николай? Смотри - встану и уйду. Неудобно же.

- А чего тут неудобного? - поспешила примирить братьев Надежда Антоновна. - Быль молодцу не укор!

- И вправду, ну что тут такого? - оправдывался Орешников-старший. Было такое дело. А сейчас начал бы рассказывать о Василии Константиновиче Блюхере - всю ночь бы слушали и слушать не устали! Разное время - разные песни, если говорить пословицами, как уважаемая Надежда Антоновна.

Крутояров как раз кончил совещаться с официантами, и на стол начали ставить приборы, рюмки, бокалы, хлеб. Услышав, что разговор идет о Блюхере, Иван Сергеевич тотчас и сам вставил словцо:

- Вы знаете, в белой печати распространяли слухи, что Блюхер немецкий генерал, нанятый за бешеные деньги Совнаркомом. Как будто немецкий генерал способен побеждать, как побеждал наш народный герой!

- Василий Константинович - рабочий Мытищинского завода, русский человек на все сто, - дал справку Орешников-старший.

- А если бы даже и немец? На сторону Октября встают честные люди всех национальностей.

- В девятнадцатом году Блюхер с пятьдесят первой стрелковой дивизией прошел всю Сибирь, очищая ее от Колчака.

- А в двадцать первом сражался с атаманом Калмыковым и генералом Молчановым, - вставил Марков, уже подумывая, не стоит ли ему написать Сибирскую эпопею.

- Волочаевка даже в песнях воспета!

- Занятно, что белогвардейский полковник Аргунов, обращенный нами в бегство, вынужден был заявить, что всем красным героям Волочаевки он дал бы по Георгиевскому кресту.

- Вот это объективность!

- Чем объяснить, что наша эпоха породила столько героев, столько удивительных людей?

4

Крутояров только что собирался дать обстоятельный ответ на этот вопрос, но принесли цыплят, а Николай Лаврентьевич стал наполнять рюмки.

Оксана давно уже смотрела с нескрываемой враждебностью на нарядные бутылки. Особенно ей не нравилась большая, с серебряной головкой, завернутая в салфетку и поданная в специальной серебряной посудине. Оксана в жизни не сделала глотка спиртного. В деревне у них, правда, пили горилку, но больше дядьки. Оксана считала мужчин слабыми, неустойчивыми существами, падкими на соблазны. То примутся курить поганый табачище и уверяют, что никак не могут бросить, то начнут пить запоем. Однако Оксана уважала Ивана Сергеевича и очень доверяла Надежде Антоновне. Если они ничего, то и она - ничего. Кроме того, нельзя же портить компанию!

Все взяли рюмки в руки, взяла и Надежда Антоновна, взял и Миша. После короткого колебания взяла и Оксана. Была не была!

Крутояров произнес несколько теплых слов, все заулыбались Маркову, Марков сконфузился и немножко пролил из рюмки, чему Оксана порадовалась: все меньше в рюмке останется, значит, меньше выпьет, меньше опьянеет.

Мужчины выпили сразу до дна. Надежда Антоновна только отхлебнула. Оксана покосилась на нее, вытянула губы трубочкой и тоже потянула в себя красную прозрачную жидкость. Ничего! Даже вкусно! Оглянулась - а у Миши рюмка уже пустая.

На выручку Оксане пришла опять-таки Надежда Антоновна.

- Ничего, - шепнула она, - вино хорошее и некрепкое. Много мы пить не будем. Ничего!

В дальнейшем Надежда Антоновна разрешила их рюмки дополнить, но больше не наливать.

- Как? - удивился Орешников-старший. - Совсем не пьете?

- Совсем.

- Фантастика!

Вскоре разговором завладел Крутояров. Развивая мысль о том, что наша эпоха знает много выдающихся людей, он доказывал, что, спору нет, революция разбудила дремлющие силы, но он такого мнения, что на Руси и всегда было немало талантов, только многие гибли в условиях царского гнета, а даже и тех, кто выбивался, мы зачастую пренебрежительно предавали забвению.

- Однако Льва Толстого и Достоевского чтит весь мир? И где не звучит волнующая музыка Чайковского? - возразил Орешников-старший, у которого брат неоднократно отодвигал уже рюмку.

- Еще бы! А вот кто из вас ответит: кем создан памятник Пушкину, что в Москве на Тверском бульваре? Чье творение памятник тысячелетию России в Новгороде? Что создал русский скульптор Орловский? Как фамилия первого русского авиатора? Жив ли русский изобретатель радио и как его зовут?

Крутояров еще долго перечислял загадки своеобразной викторины. Надежде Антоновне он не позволил отвечать:

- Нет, ты погоди, дай молодежи высказаться.

Николай Лаврентьевич назвал фамилию изобретателя радио Попова, но имени-отчества его не помнил, жив ли он или умер - тоже не знал. Владимир Лаврентьевич сообщил, что Орловский изваял ангела на колонне на Дворцовой площади. Ни скульптора Опекушина, ни живописца и соорудителя скульптурных монументов Микешина они не знали.

В отместку Николай Лаврентьевич в свою очередь задал вопрос, припомнив свое пребывание в Путейском институте:

- А кто был Мельников? Кербедз? Тимонов?

- Кербедза-то знаю... - неуверенно пробормотал Крутояров.

- А что вы расскажете о Вострецове? - поднял одну бровь и уставился на Крутоярова Орешников-старший.

- Братья Орешниковы перешли в наступление! - вскричал Марков несколько громче, чем следовало бы, очевидно под влиянием выпитого.

- Вострецов? Гм... Это я что-то читал!

- Степан Сергеевич Вострецов, - нравоучительно пояснил Орешников-старший, - это Вторая Приамурская дивизия. Это Спасск. Это мастер внезапного удара. Это тот, кто живьем взял в плен Пепеляева.

- Здорово вы меня в переплет взяли! - расхохотался Крутояров. Вдвоем на одного! Так не пойдет! А вот кто из вас знает, кто сочинил стихи про москвичей и питерцев...

И Крутояров прочитал:

И здесь не реже

Газет грехи,

Романы те же,

И те ж стихи,

Журналы, книги,

Слова, слова,

И те ж интриги,

И та ж молва...

Крутояров споткнулся, припоминая, и вдруг за соседним столиком задорный голос продолжил:

Те ж драматурги,

Звон медных фраз,

Как в Петербурге,

Так и у нас!

- Мятилев!

Крутояров и все остальные оглянулись. За соседним столиком в компании излишне развязных мужчин и пестро одетых женщин сидел пьяный, взъерошенный, с горячечно-красным лицом и дико блуждающими глазами Евгений Стрижов.

5

Только тут участники импровизированного банкета, собравшиеся чествовать Маркова, отвлеклись от своих рюмок, суфле, цыплят и гарнира. Они увидели, что обстановка вокруг совершенно изменилась. И публика за столиками была совсем иная, и цены на вина и закуски иные. Появились обрюзглые физиономии не то "бывших", не то "концессионеров". Требовали их ублажать (чего душа хочет!) разбогатевшие гостинодворцы, шептались, сдвинувшись в кучку лбами, юркие спекулянты, хлынули в ресторан и соответствующего сорта женщины, как морские чайки, с криком летящие за нэпмановским кораблем, чтобы подбирать крошки.

А вот и на эстраде началось оживление. Сначала вышел какой-то кривой сумрачный субъект и разложил по пюпитрам ноты. Потом потянулись и музыканты, кашляя, сморкаясь, топая по сколоченным начерно ступенькам, ведущим на сцену. Пианист с сизыми непробритыми щеками и глазами с поволокой тихо переругивался с контрабасом - громадным мужчиной с отвислыми брылами, изобличающими склонность к спиртным напиткам.

Музыканты разместились, тупо посмотрели на жующих, чокающихся посетителей ресторана и рявкнули нечто бурное и нестройное, работая разом на всех инструментах и извлекая из них все, на что они способны. Наконец, последний рев, и оркестранты замолкли, стали вытирать пот со лба.

- Вот это отчубучили! - в наступившей тишине отчеканил Стрижов.

Возглас был покрыт развеселым хохотом всего зала. Нэпманы веселились.

Тогда откуда-то из глубины ресторана возник директор - прямой, несгибаемый, во фраке, но с непристойной богомерзкой образиной. Возник и исчез. Полного скандала нет? Нет. Смеяться не возбраняется.

На эстраду вышел завитой крупным барашком нарумяненный брюнет.

- Ich kusse Ihre Hand, madam!* - запел он вкрадчивым, сладким голоском, в точности подражая граммофонной пластинке.

_______________

* Ich kusse Ihre Hand, madam! - я целую вашу руку, мадам (нем.).

На столик Крутоярова тем временем подали пломбир. И всем показалось, что он переслащен.

Затем был, как кто-то выкрикнул, "фоксик". Между столиками танцевали. Одна девица пришла в недостаточно короткой, не по моде, юбке, закрывавшей колени. Весь вечер был для нее испорчен. Она прятала ноги под столик и со слезами в голосе отказывалась танцевать, уверяя, что ей не хочется.

После "фоксика" на эстраду вышел оборванец со взъерошенной копной волос. Он пел, изображая вора, бандита, налетчика:

Ремеслом избрал я кражу,

Из тюрьмы я не вылажу,

Исправдом скучает без меня!

Элегантно одетые в шевиот и коверкот, чисто выбритые, попрысканные одеколоном "Эллада" воры, бандиты и налетчики сидели за столиками, кушали тетерок и зернистую икру, снисходительно улыбались и переглядывались беглыми неуловимыми взглядами.

Хлопнула пробка шампанского. Оксана вскрикнула. Официант принес фрукты. Крутояров расплачивался. Марков и Орешников с ним спорили, требуя, чтобы и они приняли участие, но Крутояров настоял на своем.

Вечер можно было считать удачным. Даже Женька Стрижов не испортил его, не подошел и вообще не совал носа, если не считать его декламации. Но в самую последнюю минуту произошло нечто неожиданное.

Сначала пианист - он же конферансье - объявил, что будет исполнена "Авиа-Мария", вместо "Ave Maria", чем насмешил Крутоярова до слез. Затем оркестр приготовился преподнести публике очередной опус, но вдруг пьяный голос прорезал воздух:

- М-маэстро! Сыграй мне "П-па-аследний нонешний денечек"! Вот! Гонорар!

И все увидели военного, нетвердой походкой направившегося к музыкантам.

Нэпманы даже перестали жевать. Что ж. Неплохо придумано. Почему же человека не уважить, не сыграть на заказ? Смутила всех только слишком толстая пачка бумажек. Видать, очумел человек.

Музыканты же, видя, что куш предвидится порядочный, колебались: любезно согласиться или с негодованием отвергнуть!

Оба Орешникова и еще двое-трое военных, находившихся в зале, готовы были вмешаться, но надеялись, что как-нибудь все уладится.

И вдруг Марков прошептал:

- Да ведь это Мосолов! Он приезжал к Григорию Ивановичу и хвастался, что у него дома квас отличный приготовляют!

- Какой квас? Какой Мосолов? Вы, наверное, что-нибудь путаете!

- Ничего не путаю. Командир полка. Григорий Иванович так его разделал, что Мосолов поспешил ноги унести, говорит, к поезду опаздываю.

- А что, если его вызвать в раздевалку и посоветовать уйти? предложил Николай Лаврентьевич.

- В сущности, он ничего такого не делает, - примирительно пробормотал Орешников-старший. - Захотелось человеку русскую песню послушать. По-моему, так пожалуйста.

- Деньгами сорит. Пьян до бесчувствия.

- Его деньги. Хочет сорить - и сорит.

Мосолов будто услышал их спор и решил внести полную ясность:

- Слушай, маэстро! Как человека прошу! Финита комедиа! Смекнул? Отгулял Павел Архипович! А деньги бери, не стесняйся - казенные! Четыре дня пропивал - пропить не мог! Во, валюта!

- Ну и нализался! - взвизгнула девица в немодной юбке. - Как бэгэмот!

- Дело-то, кажется, совсем дрянь. Не позвонить ли в комендатуру? нервничал Николай Лаврентьевич.

Музыканты пошептались, пианист скроил улыбку, сделал ручкой, взял пачку у Мосолова и сунул в карман. Затем дал тон - и оркестр, привирая, с грехом пополам начал мотив заказанной песни, а Мосолов сел на краешек эстрады и заплакал.

Эти слезы воодушевили музыкантов. Они уже более слаженно стали выводить: "А завтра рано чуть светочек". Скрипка так буквально рыдала. Но в целом оркестр не мог преодолеть привычного фокстротного ритма, настолько четкого, что две-три пары попробовали даже танцевать.

- Все! - вдруг выкрикнул Мосолов и ринулся к выходу.

- Слава богу, догадался! Давно пора! - облегченно вздохнул Николай Лаврентьевич. - Проспится, а наутро, если и впрямь нагрешил, явится по начальству и доложит.

- Не пора ли нам домой? - предложила Надежда Антоновна. - Оксана совсем раскисла.

- "Давай пожмем друг другу руки - и в дальний путь, на долгие года!" - попробовал петь Орешников-старший и допил шампанское в своем бокале.

В это время прозвучал выстрел. Один. И какой-то непохожий, как в театре. Но многие вздрогнули.

- Он! - сразу догадался Марков.

Оба Орешникова и еще несколько военных быстро вышли из зала. Почти бегом проследовал через зал директор.

- Гримасы нэпа, - вздохнул Крутояров.

"Надо написать Котовскому", - подумал Марков.

Публика толпилась между столиками. Лица были не столько встревоженные, сколько любопытные.

- В висок! - сообщил кто-то, успевший побывать на месте происшествия.

Один только Стрижов ничего не слышал. Уронив голову на стол, он спал крепким сном. Его соломенного цвета вихры обмакивались в соус провансаль. Он спал и даже посапывал.

Маркову вдруг стало жалко его.

"Парень свихнулся, а я сразу отвернулся от него, бросил его в беде... Отвезу ему завтра книжку с дружеской надписью!"

6

Когда они выходили из "Кахетии", никаких следов происшествия уже не было. Труп увезли, приборку сделали, директор ресторана медленно удалился во внутренние помещения, величественный швейцар и излишне любезные дяди на вешалке шепотом рассказывали наиболее настойчивым, "как это было".

Вышли на улицу - и замерли. До чего красива ночь! Как хорош Невский проспект! Луна над зданием Главного штаба светит серебряным светом во всю мочь. Дома кажутся полупрозрачными, а небо, подернутое легкими облачками, такое, что смотрел бы и смотрел на него, не отрываясь.

Решили идти пешком.

- А как Ксения Гервасьевна? - спросил Крутояров.

- А что Ксения Гервасьевна? Ксения Гервасьевна хоть куда! Ксения Гервасьевна как стеклышко! - отозвалась Оксана, хотя была далеко не "как стеклышко", напротив, плавала в странном блаженном тумане, все время улыбалась, а шагала с особенным старанием, доказывая, что она молодцом.

До Марсова поля добрались по бывшей Миллионной, а там пошли по набережной, где лунная ночь особенно сверкала и переливалась, а город за рекой тонул в голубоватой дымке.

Надежда Антоновна чувствовала, что за весь вечер мало внимания было уделено виновнику торжества. И теперь она подхватила Маркова под руку и повела разговор о стиле, о ритме, о том, что ей нравится музыкальность Маркова, о том, что в прозаическом произведении сохраняются все требования, предъявляемые к стихам, за исключением свойственных стихотворным произведениям всевозможных ямбов и хореев и еще за исключением рифмы.

Марков слушал и иногда произносил:

- Да... Да-да... Совершенно верно.

Оксана брела сама по себе и бормотала что-то блаженное, но невнятное, а Крутояров всю дорогу молчал, видимо занятый какими-то своими мыслями.

Поднявшись на шестой этаж и войдя в прихожую, все почувствовали, что, несмотря на поздний час, не хочется расходиться по своим комнатам.

- А что, если мы выпьем по стакану крепкого чая? - предложил Крутояров. - Неплохая мысль? Честного, настоящего, домашнего чая!

Все четверо вошли в столовую. Иван Сергеевич собственноручно включил электрический чайник и накрыл на стол.

Чай действительно был крепкий и вкусный. А после прогулки обнаружилось, что все хотят есть. Извлекли откуда-то колбасу, сыр, копченого сига, шпроты и принялись за обе щеки уписывать всю эту снедь, смеясь над собой, что из ресторана да сразу за еду.

Крутояров выпил только чай, встал из-за стола и начал прохаживаться взад и вперед, так что Марков подумал, не находится ли он под впечатлением этого самоубийства, и готовился рассказать о Мосолове все, что знал сам.

- Надюша, - остановился перед женой Крутояров, - не припомнишь ли ты, чей это рассказик был еще в дореволюционное время, он вызвал много шума... Вертится в голове фамилия... Не то Анатолий Каменский, не то Арцыбашев...

- Да о чем хоть рассказ-то? Как называется?

- Не совсем к месту за ужином... Рассказ о том, как школьник идет вечером по улице - и вдруг бочки, ассенизационный обоз, "золотари" их тогда называли...

- Фу, какая мерзость! Что это тебе вспомнилось?

- Так вот, тянется по улице обоз, а гимназистик, подросток, испытывает какое-то извращенное наслаждение от хлынувшего зловония. Он бежит за обозом вслед и нюхает, и втягивает в себя омерзительный запах...

- Неужели был такой рассказ? - удивился Марков.

- Был. Скорее всего Анатолия Каменского. Но не в авторе дело.

- В чем же? - Надежда Антоновна встревоженно смотрела на мужа - не опьянел ли от кахетинского? Но поняла, что у него еще там, за столиком в ресторане, зародилась какая-то мысль, и она ему представляется значительной - вот почему он и заговорил об этом.

Нечто подобное ей не раз приходилось наблюдать. Например, проснется и скажет:

- Надюша! Я придумал рассказ!

- Когда же?

- Вот сейчас, сию минуту.

Надежда Антоновна поняла, что предстоит большой разговор, между тем Оксана уже попросту спала, сидя на стуле. Оксану услали спать, Марков ее проводил, а затем Крутояров стал рассказывать:

- В "Кахетии" меня поразили девушки. И молодые люди. И оркестр. И завитой болван, который пел "Ich kusse Ihre Hand, madam". А живопись? Вы обратили внимание, как расписаны стены в "Кахетии"? Кубизм! Пуантелизм! Бурлюковщина! Словом, меня поразила ночная жизнь в ресторане. Охвостье, которое сидит у нас, в стране дерзновенных исканий, в стране рождающегося нового, но с наслаждением принюхивается к ассенизационным бочкам Запада! Добро бы нэпманы! Нет! Молодежь!

- По-моему, ты не прав, Ваня. Надо разобраться, какая молодежь. Нэпманчата? Отщепенцы? Порченые сынки?

- Главное, ведь они как все изображают? Отцы устарели. У отцов узкая дорожка. Они, видите ли, рвутся в неизведанное, туда, где синеют горы! Какие горы? Где синеют? Новое здесь, у нас, повсюду, на каждом шагу, а там, за этими самыми горами, угасает, но никак не дает закрыть крышку гроба старый дряхлый мир, который ничего нового уже не создаст, нового стиля не придумает, от него уже тянет смрадным душком разложения! Заткните нос, господа псевдо-новаторы!

Крутояров разгорячился, говорил зло и выразительно.

- Здорово чехвостит! - шепнул Марков Надежде Антоновне. - Только клочья летят!

- Что толку? - тоже вполголоса ответила Надежда Антоновна. - С них как с гуся вода.

- Конечно, как с гуся вода, - услышал ее реплику Крутояров. - Потому что цацкаются с ними, миндальничают!

- Они уверяют, что в искусстве должно быть многообразие изобразительных средств, - примирительно сказала Надежда Антоновна и тут же пожалела об этом.

Лицо Крутоярова исказилось гневом, и Надежда Антоновна уже не помышляла больше о судьбах искусства, а только старалась припомнить, где стоит пузырек с сердечными каплями, прописанными Ивану Сергеевичу.

- Многообразие?! - закричал Крутояров. - Пожалуйста! Будьте настолько любезны! Желаете сказ? Фантастику? Юмор? Но вражеские десанты, парашютисты под флагом свободного искусства - этот номер не пройдет! Не для того революцию делали!

Крутояров увидел испуганное лицо жены, понял, что сейчас она предложит ему принять лекарство, и сразу угомонился. Он терпеть не мог сердечные капли.

Часы в столовой, большие, в дубовой оправе с затейливой резьбой, показывали без четверти три. Не бессовестно ли ему благородно негодовать по поводу каких-то там хлюпиков, проходимцев, не замечая, что жена утомлена, что о Маркове, у которого сегодня большой праздник, все и думать забыли?

- А вообще-то, - подытожил Иван Сергеевич, - черт бы их всех побрал, диверсантов, мечтающих пролезть через форточку искусства! Давайте, друзья, спать. Извините, что нашумел, что, по своему обыкновению, говорил длинно и бессвязно. У Владимира Ильича надо учиться, у него регламент: пять минут и очисти место для следующего оратора!

Марков поднялся, встала и Надежда Антоновна. У всех были зеленые, усталые лица. Марков стал благодарить, уверять, что этот день навсегда останется у него в памяти...

- Ладно уж... Чего уж там... - оправдывался Крутояров. - Вышло не так, как хотелось бы... Пожалуй, и Орешниковы были в данном случае ни к селу ни к городу, зря я пригласил. Позвать бы двух-трех писателей... Например, Чапыгина - обязательно познакомьтесь с ним! Или Борисов интереснейший писатель! Хотя к нему и применяют метод замалчивания - в "обойму" не входит. Мне правится, как он прокладывал путь в литературу: напечатал в двадцать первом году на машинке восемьдесят пять экземпляров сборника своих стихов - так сказать, издал своими средствами. И что же? Рецензии были! В магазинах на прилавке лежала! Разве не замечательно? Какая впоследствии библиографическая редкость будет! Вот пригласить бы его... Ну, ничего. Как вышло, так и ладно. Еще будет у вас впереди достаточно и банкетов и юбилеев, даже надоест. А сегодня в домашнем кругу отпраздновали - тоже неплохо.

Марков растрогался. До чего же милые люди! И какое счастье, что он повстречал их! А все Григорий Иванович. Обязательно надо к нему поехать, просто не хватает его для такого торжества.

Марков на цыпочках, стараясь не разбудить Оксану, пробрался в свою комнату, быстро разделся и улегся в постель. Как только он погасил электрическую лампочку, в окно хлынул такой лунный свет, что даже удивительно было, как способна светить и сиять одна-единственная луна. Уж не высыпало ли их на небо сразу с десяток?

Д Е С Я Т А Я Г Л А В А

1

Болезнь Владимира Ильича наполняла сердца скорбью. Об этом избегали говорить, но постоянно, неотступно думали.

Врачи потребовали переезда Владимира Ильича в Горки, в Подмосковье. Разные вести прилетали оттуда.

Вот заговорили об ухудшении. Неужели это конец? Котовский сумрачно говорил: "Жизнь бы отдал, лишь бы он не болел!"

Затем пришло сообщение, что Ильичу лучше. Он боролся. Он делал упражнения, чтобы восстановить речь. Научился писать левой рукой, так как правая парализована. Если не мог писать - диктовал. Он считал, что не все еще выполнено им. У него был составлен план неотложных дел. Во что бы то ни стало, но все эти дела должны быть сделаны!

И Владимир Ильич продолжал работать. За семьдесят пять дней болезни, со 2 октября по 16 декабря 1922 года, он написал 224 деловых письма, принял 171 человека, председательствовал на 32 заседаниях Совнаркома, Совета Труда и Обороны, Политбюро. В печати появлялись статьи Ленина, каждая была путеводной звездой, каждая была программной.

И эта победа Ленина над тяжким недугом, может быть, над самой смертью - одно из самых потрясающих, полных драматизма явлений, какие знает история. Сила воли, сознание долга оказались сильнее смерти! И как все истинно-величавое, эта победа была одержана Лениным просто, обыденно. Прежде чем уйти, он проверял: все ли необходимое сделано, предусмотрено ли все, что понадобится людям для строительства новой жизни, для борьбы.

Однажды Владимир Ильич вызвал стенографистку.

- Я хочу продиктовать письмо к съезду.

Все, что он диктовал, перепечатывалось на машинке в пяти экземплярах: один для него, три для Надежды Константиновны, один для секретариата. Особо секретные записи хранились в конвертах под сургучной печатью, на них по желанию Владимира Ильича делалась надпись, что вскрывать их может лишь В. И. Ленин.

- А после его смерти Надежда Константиновна, - добавил он.

Но эти слова на конвертах не стали писать: рука не поднималась писать слово "смерть".

Статьи Ленина в "Правде" Григорий Иванович Котовский читал и перечитывал. Иногда их читала ему Ольга Петровна. "Странички из дневника", "О кооперации", "О нашей революции", "Как нам реорганизовать Рабкрин", "Лучше меньше, да лучше" обсуждались сначала в семейной обстановке, затем в партийной организации корпуса и у Фрунзе.

- Эти статьи, - говорил Фрунзе, - единый гениальный труд, где суммарно изложена программа социалистического преобразования России. Это руководство к действию.

Было отрадно сознавать, что Ленин еще полон сил, что он с удивительной прозорливостью смотрит вперед на десятилетия, заботливо предуказывая, как действовать, как поступать, как жить. Значит, возвращается к нему здоровье! Значит, не так плохо обстоит дело! Немногие знали, какого напряжения воли стоили Ленину эти статьи.

Григорий Иванович постоянно думал о Ленине. Москва и Ленин сливались в его сознании воедино. Так и на этот раз, направляясь делегатом на съезд, Котовский думал об Ильиче. Как-то он? Поправляется ли?

Москва жила наполненной, быстрой, вдохновенной жизнью. Открывая 19 января 1924 года съезд Советов, Калинин сообщил под оглушительные аплодисменты и возгласы "ура", что лучшие специалисты, видные профессора, опытные врачи, которые наблюдают за состоянием здоровья Ленина, выражают надежду на возвращение Владимира Ильича к государственной деятельности.

А в шесть часов утра 22 января радио оповестило о смерти Ленина. Газеты вышли в траурных рамках. И вдруг словно оборвалось что-то внутри. Умер! Ильич умер!.. Григорий Иванович смотрел на черные буквы, слагавшиеся в страшные слова, и не мог осмыслить написанного.

Нет Ильича... Как же тогда жить?! Между тем жить обязательно надо. Об этом говорилось и в правительственном сообщении о смерти Ленина:

"...Его дело останется незыблемым... Советское правительство продолжит работу Владимира Ильича..."

Об этом шла речь и в обращении ЦК к партии, ко всем трудящимся:

"Никогда еще после Маркса история великого освободительного движения пролетариата не выдвигала такой гигантской фигуры, как наш покойный вождь, учитель, друг... Никакие силы в мире не помешают нашей окончательной победе..."

- Да! - сказал Котовский. - Никто нас не остановит! Никто!

И как присягу, повторял слова воззвания, выпущенного Исполкомом Коммунистического Интернационала:

- Боритесь, как Ленин, и, как Ленин, вы побед