Елена Римон Кто найдет достойную жену, или опыты понимания текстов

М. Л. Гаспаров в «Записях и выписках» отмечает, что есть два типа переводов: один для наивного читателя, другой — для продвинутого; первый приближает оригинал к читателю, второй приближает читателя к оригиналу». Гаспаров считает, что читатель продвигается именно по направлению к тексту — но ведь бывают читатели, которые от текста как раз очень далеки. Может ли их понимание быть плодотворным?

Я преподаю теорию литературы и поэтику, в частности, поэтику русской литературы, студентам-израильтянам (точнее, уроженцам страны); иногда преподаю израильскую литературу по-русски. И в том и в другом случае я заново открываю для себя тексты, которые знаю наизусть: ведь что прочтут в них мои студенты — заранее никогда не известно.

Некашерный сокол

Престижный Иерусалимский колледж для девушек в квартале Баит ва-Ган. Здесь готовят учительниц для религиозных школ. На «Введении в поэтику прозы» разбираем структуру новеллы. Для примера привожу новеллу о соколе из «Декамерона»: героиня приходит к влюбленному в нее герою с просьбой отдать ей сокола, а он, оказывается, в этот самый момент успел поджарить птичку, чтобы угостить свою гостью. Вот так незадача: юноша на все был готов, чтобы услужить своей даме, и упустил единственный шанс, когда та попросила о чем-то важном. Я объясняю: в новелле должно быть событие, которое переворачивает сюжет и заставляет по-новому оценить то, что мы читали раньше. Как вы думаете, что могла сказать Джьованна, когда поняла, что случилось? Студентки хором:

— Она закричала: ой, это было некашерное мясо!

Конечно, они знают, что у итальянцев нет кашрута. Это просто шутка, сознательная игра с культурными кодами, обнажающая их присутствие. Стратегия разных видов непонимания — точнее, misreading, — тоже производит комические эффекты, но только при этом коды обнажаются бессознательно. В самом выигрышном положении остается тот, кто владеет разными кодами — он, как, говорится, «наслаждается двумя мирами».

Особенно неожиданно иногда трактуются тексты, которые так или иначе связаны со статусом и с образом женщины в разных культурах. 

Проблемы профтехобучения в творчестве Достоевского

Курс «Достоевский и ивритская литература» в Университете им. Бен-Гуриона, Беэр-Шева. Разбираем «Преступление и наказание». Состав студентов обычный: беэршевские девицы сразу после армии, немолодые учителя из южных городков развития, повышающие свой образовательный и социальный статус перед пенсией, шумливые бедуинские юноши из города Раат, — их семьи еще в прошлом поколении самым натуральным образом кочевали по пустыне, — обвешанная золочеными крестиками девочка-христианка с севера, из Назарета, одинокий «русский» молодой человек, с виду порядком обалдевший от абсорбции, и две темнокожие эфиопские красотки с ювелирно выполненными мелкими крашеными косичками (одна из них, с непроизносимой фамилией, сразу уведомила меня, что, во-первых, страдает дислексией, а во-вторых, у нее скоро выходит сборник рассказов на иврите в издательстве «Кетер»).

— Скажите, — ни с того ни с сего спрашивает меня бедуин на довольно корявом иврите, — как получилось, что родители этой Сони Мар-ма… Мар-ма… ну, короче, этой самой Сони так дико обнищали? Это что, случилось внезапно или они всегда были бедными?

— Какая разница? — недоумеваю я.

— Ну если они всегда были бедные, то странно, что они не подумали заранее, чем их дочка будет зарабатывать себе на хлеб.

— Между прочим, — неожиданно поддерживает его пожилой таймани в вязаной кипе, — сказано в Гемаре : «Кто не учит сына профессии, тот учит его воровать». А тот, кто не учит профессии дочь, — готовит ее в блудницы! Почему они не позаботились о том, чтобы дать ей какую-нибудь специальность? Ладно, допустим, папаша Мармеладов алкаш, а его жена стебанутая, с них какой спрос. Зато Пульхерия Андреевна, мама Дуни Раскольниковой, казалось бы, вменяемая женщина, — но она ведь тоже не заставила дочку чему-нибудь выучиться, хоть вроде бы и беспокоилась о ней.

— А чему она должна была учиться? — говорю я. — Компьютерной графике? Тогда же не было никакой работы для женщин. Как раз те безвыходные ситуации, которые описывает Достоевский, и показали, что женщинам нужна какая-то экологическая ниша на рынке труда.

— Ничего подобного! — возражают студенты. — Всегда существовали женские профессии — например, шитье.

— Да вы невнимательно читали. Помните, Мармеладов рассказывает Раскольникову, что Соня пыталась шить сорочки, и ей их швырнули в лицо с бранью и криками, потому что она перекосила ворот.

— Нет, мы читали как следует. Мар-ма-ладов — безответственный человек, у него язык без костей, он еще не то наплетет. Заказчики — люди добрые, жалостливые: они же не стребовали денег за испорченный материал. Соня-то просто запорола работу: кроить воротник тоже надо умеючи. Если бы она этому научилась, весь сюжет выглядел бы иначе: ведь для набожной девушки куда лучше шить или гладить, чем шляться по панели.

— Но тогда бы это был не Достоевский.

— Вот именно! Соня не учится шить, Раскольников тоже университет бросает — у Достоевского все положительные герои какие-то чудики, кроме Разумихина. И не то странно, что они «зруким» — это еще можно понять, бывает. Странно то, что при этом они переживают за детей, «слезинка ребенка» и все такое прочее, рассуждают о них, готовы ради них на всякие испытания и даже на преступления, — вместо того чтобы научить ребят чему-нибудь путному.

«Взгляд, конечно, очень варварский, но верный». У Достоевского есть «слезинка ребенка» (в частности, непременно упоминаются изнасилованные девочки), нет только самих детей, тех, кого воспитывают и за кого несут ответственность (в отличие, например, от Толстого, отдавшего этой теме немалую дань). Скажем, в «Подростке» появляется загадочный ребенок. Все считают его побочным сыном Версилова. Он так и фигурирует в романе под названием «ребенок». Иной раз его торжественно выносят и с умилением рассматривают, но ни имя его, ни даже пол не указаны. Возраста у него тоже нет: к концу романа он вроде бы должен (должна?) уже бегать, а такого ребеночка не очень-то вынесешь: если он спит — то проснется и заорет, а если не спит — не всегда пойдет на руки. А помнит ли кто-нибудь, сколько было сыновей у Катерины Ивановны и как их звали? Автор и сам путает их имена, а Соня этих же детей, ради которых пожертвовала своей невинностью, в конце романа сдает, как мебель, в пансион на деньги Свидригайлова — и ничуть не интересуется, как их там воспитывают — к примеру, учат ли Полечку шить… То есть, она, может быть, и полюбопытствовала бы, но Достоевскому это безразлично, и он об этом не упоминает. Ребенок становится интересен Достоевскому, лишь когда он вырастает и делается собеседником, как Подросток. А до того он не живое существо, которое надо кормить, пеленать, учить и т. д., а символ, подчеркивающий несовершенство мира, жестокого к невинным крошкам. Выходит, прав был Бахтин: в отличие от Толстого, Достоевского занимает не становление героя, а его испытание. Поэтому ни возраст, ни пол ребенка, ни воспитание как процесс для Достоевского не существенны.

Много раз я преподавала «Преступление и наказание» в России в разных учебных учреждениях, от школы до университета, и никогда ничего подобного от своих подопечных не слышала. Впрочем, это было в восьмидесятых. 

Достойная женщина

Вот серия опытов с каноническим текстом, занимающим особое место в еврейской культуре. Многие знают его наизусть. Это отрывок из Притч Соломона, начинающийся словами «эшет хайль ми имца», который принято читать, встречая субботу, перед вечерним благословением на вино.

«Кто найдет достойную жену? Цена ее много выше жемчугов, уверено в ней сердце мужа ее. Добывает она шерсть и лен и с охотой занимается рукоделием. Она, подобно кораблям торговым, издалека приносит свой хлеб. Поднимается она затемно, подает еду домашним своим и дает задания служанкам. Препоясывается она силой, и руки ее крепки. Подает она бедному, руку протягивает нищему. Не боятся стужи ее домочадцы, ибо все они одеты в одежды из червленой шерсти. Она сама ткет полотна и одевается в лен и багряницу. Известен муж ее, заседающий со старейшинами близ городских ворот… Облачается она могуществом и великолепием, с улыбкой она смотрит в завтрашний день. Открывает она уста свои, чтобы произнести мудрые речи, и поучение о доброте на устах ее. Встают ее сыновья, чтобы превознести ее, муж — чтобы вознести ей хвалу: "Много достойных женщин, но ты превзошла их всех! Обманчива прелесть и тщетна красота — женщина, боящаяся Бога, да будет она прославлена! Восхвалите деяния ее рук, прославьте ее во всем городе!"»

(Мишлей [Притчи], 31:10-31).

1. Узница

1991 год, начало массовой репатриации. Курсы иврита для новоприбывших в Иерусалиме. Читаем «эшет хайль» в русском переводе, доходим до того места, где говорится: «Известен муж ее в городских воротах, где сидит он…» — и вдруг одна молодая женщина, обычно тихая и замкнутая, взрывается:

— Во-во! Она, значит, дома вкалывает, как проклятая, всё на ней — и готовит, и ткет, и шьет, крутится, как белка в колесе, или по очередям бегает — «издалека приносит свой хлеб», и всё в дом, всё в дом — а муж себе прохлаждается у городских ворот в компании таких же бездельников! Она дома, а он у ворот — вот чего они от нас хотят! Не дождутся!

В этом отклике отразились примечательные парадигмы русской и западной культуры. Для классической русской литературы замкнутое, партикулярное пространство — это плохо: такова комната Раскольникова, похожая на гроб, чеховский человек в футляре, гоголевская Коробочка и т. п. А открытое пространство — это причастность «общей жизни», «сверкающая, чудная, незнакомая земле даль, Русь!», «приюти ты в далях необъятных» и т. д. В еврейской (а отчасти, кстати говоря, и европейской) традиции символика замкнутого пространства, как правило, иная: дом — это защита и женская сущность (как сказано: «женщина — это дом»), храм — обиталище Шхины и т. п.

С другой стороны, то, что нашла эта женщина в тексте «эшет хайль», — на ивритском феминистском жаргоне называется «адара», по-английски — disclosion. На русский это слово, вероятно, можно перевести как выдворение. Disclosion — это излюбленный феминистский термин, означающий вытеснение женщины в социальных и культурных структурах из центра на периферию, в замкнутое место — и прежде всего в дом, который в подобном контексте воспринимается как тюрьма; это пространственное выражение второсортности женщин в патриархальной культуре. Вряд ли моя ученица читала «Sexual Politics»: это был крик души, идущий изнутри, из ее собственного женского опыта, который мне понятен — я ведь тоже из России. Непонятно другое: почему мученический опыт русской советской женщины, жены пьющего мужа и дочери пьющего отца, совпал с хронотопом, разработанным дошлыми американскими феминистками, поборницами здорового образа жизни, которые, заметьте, сроду в очередях не стояли и не стирали белье вручную? Откуда в них это вечно бабье? А ведь есть…

Конечно, можно объяснить, что муж достойной женщины — совсем не тунеядец и у ворот сидит не просто так — у ворот, как хорошо известно из Талмуда, заседал малый Сангедрин, городской совет, исполнявший также судебные функции. Это значит, что муж достойной женщины — судья и уважаемый человек, но своим высоким общественным статусом он отчасти обязан супруге. Да и та вовсе не заперта в своем жилище, как в застенке, — она, «подобно кораблям торговым, издалека приносит свой хлеб», значит, то ли занимается бизнесом, то ли где-то подрабатывает, — в общем, видно, что достойная женщина умеет добиваться своего и дома, и снаружи, и потому «с улыбкой смотрит в завтрашний день». Она не забитое бесправное существо, а хозяйка в доме, царица: не только служанки, но и муж, и сыновья благоговеют перед ней и встают, чтобы вознести ей хвалу. Кроме того, все, что тут упомянуто, — и женщина, и дом, и ткани, и корабли — все это символы метафизических сущностей. Многое можно было бы сказать на эту тему, но ведь misreading вклинивается как раз в промежуток между текстом и комментарием. Да вряд ли и помогут комментарии, когда женщина исповедуется в том, что увидела в тексте, как в зеркале, свое собственное лицо — измученное, горестное, тревожное. Пусть даже зеркало это кривое… 

2. Хозяйка

2001 год. Колледж при Университете им. Бен-Гуриона. Курсы переквалификации для учителей математики и физики, прибывших из СНГ. Кроме всего прочего, им тут преподают еврейскую историю и литературу. Другая эпоха, другие слушатели: все хорошо знают иврит, многие уже работают в школе — в общем, более-менее устроены. Аудитория, как можно себе представить, преимущественно женская. С умилением читают отрывок из Притч и говорят:

— Ах, как верно обрисовано! Какой прекрасный женский образ! Все-то она успевает: и торговлей занимается, и дом в порядке содержит, муж и дети у нее по струнке ходят. Ах, это все про нас, то есть про наш женский идеал, какими бы мы хотели быть! Прямо как у Некрасова:

Есть женщины в русских селеньях
С спокойною важностью лиц,
С какой-то там силой в движеньях,
С походкой, со взглядом цариц…

А дальше, не правда ли, совсем похоже:

В игре ее конный не словит,
В беде не сробеет, спасет:
Коня на скаку остановит,
В горящую избу войдет!

Так еврейский классический текст был прочитан через Некрасова — и оказалось, что оба идеала женственности — и русский, и еврейский — очень близки.

И оба очень далеки от западных феминистских стереотипов. 

3. Героиня

А вот обратный пример: русская поэзия преломляется через «эшет хайль».

Иерусалимский колледж для девушек. Предмет — русская литература XIX века. Обсуждаем «Пир во время чумы» (в чудесном переводе Авраама Шлионского):

Есть упоение в бою,
И бездны мрачной на краю,
И в разъяренном океане,
Средь грозных волн и бурной тьмы,
И в аравийском урагане,
И в дуновении Чумы.

Всё, всё, что гибелью грозит,
Для сердца смертного таит
Неизъяснимы наслажденья –
Бессмертья, может быть, залог <…>

Студентка — небольшая, круглолицая, востроглазая, в колледже изучает, кажется, компьютеры. Выглядит лет на семнадцать, но на самом деле ей двадцать три, она мать троих детей. Выпускница ортодоксальной религиозной школы для девочек «Бейт-Яаков»; литературу в школе не изучала, а в колледже взяла этот курс, чтобы заполнить дыру в расписании, и от меня впервые узнала о существовании таких жанров, как роман, поэма и трагедия. Она не сразу поняла, чем мы занимаемся, но довольно быстро освоилась и тогда начала высказываться так, что я старалась за ней записывать.

— Это очень мужские стихи, — сказала она. — Прочитав их, я увидела: чтобы их понять, нужно найти к ним какую-нибудь женскую параллель. Стала искать и нашла: это роды. Когда я рожаю, я чувствую именно то, что здесь написано: будто бы я сражаюсь с какой-то исполинской нечеловеческой силой и знаю, что, с Божьей помощью, смогу ее победить, — то есть, как сказано в Мишлей, «препоясываюсь силой и облачаюсь могуществом»! Да, именно так: в этот роковой час сама я себе кажусь необъятно огромной, сильной, мощной… и счастливой. Роды — это возвышенный опыт, я дорожу им и желала бы, с Божьей помощью, испытать его еще много раз. Я всегда это чувствовала, а теперь, благодаря Пушкину, осознала и поняла. Надо же, оказывается, кроме Торы бывает еще литература, и это так классно!

Тут остальные замужние студентки призадумались, сочувственно закивали и постановили: «Да, ты правильно все сказала, и прекрасно это выразил русский поэт Пушкин: Эшет хайль ми имца!». 

В бурях есть покой!

Лермонтов в Иерусалимском колледже для девушек.

А он, мятежный, просит бури,
Кеилу ба-саара — шалва!

— Как переводит Давид Шимони.

— Вот, — говорю я, — настоящий романтический герой. Он ищет недостижимой гармонии: покоя в буре, шалва ба-саара. Но в нашем мире это невозможно, и потому романтический парус никогда не достигнет гавани, он вечно будет в пути…

— Ну почему же, — возражают студентки, — в нашем мире такое тоже возможно. Есть такая гавань: это Эрец-Исраэль, наша страна! Затишье в эпицентре урагана, покой посреди бури — это и есть мы, это наш город, это Иерусалим… 

Не поклоняйся им и не служи им

А вот пример понимания как отвержения — тоже интересного и плодотворного.

В Иерусалимском колледже для девушек я с этого года веду обзорный курс зарубежной литературы. Вообще-то в израильских университетах и колледжах (в отличие от российских) этот предмет читают редко. Но в религиозном учебном заведении он выглядит особенно проблематично. Почему? Потому что любой курс такого рода начинается с античной литературы. А античная литература должна начинаться с древнегреческой мифологии. А для религиозных евреев, в связи с особенностями нашего монотеизма, даже упоминание о чуждых богах и богинях, как и о всяких там нимфах и силенах, — это авода зара, идолопоклонство. С другой стороны, в государственных религиозных школах программа по литературе, составленная Министерством просвещения, включает «Антигону» Софокла и пересказ «Одиссеи». Израильских учителей, которых готовит наш колледж, программа не слишком обязывает, но они все же должны иметь о ней некоторое представление.

Я предполагала, что будут сложности, но, как оказалось, их недооценила. Одна студентка, услышав про войны богов, сказала с отвращением: «Аваль зе негед яhадут!» («Но это несовместимо с иудаизмом!») — и больше не пришла. Другие остались, но я чувствовала, что они просто мучаются — так им это было неприятно. А я люблю, чтобы студентам заниматься было приятно. Я поделилась своими проблемами с завкафедрой, и та решила устроить совещание вместе с главой колледжа, известным знатоком галахи. Выяснилось любопытное обстоятельство, о котором, правда, я и раньше догадывалась: сопротивление идет не сверху, а снизу. Просветительская парадигма «юность/старость» (типа «косные пожилые раввины зажимают свободную мысль молодежи») здесь не проходит. Начальство как раз отнюдь не против того, чтобы в академических целях девочкам рассказывали и про античную мифологию, и про гностику, и про христианство. Но студентки не желают все это изучать, так что надо как следует подумать, под каким галахическим соусом им это подать. И после долгих раздумий решено было на будущий год сразу начать курс зарубежной литературы с уроков галахи — привести авторитетные источники, которые бы убедительно доказали, почему достойным еврейским женщинам можно, а подчас даже нужно изучать античную литературу.

Но я хочу понять, почему все-таки против нее выступают сами студентки, а вовсе не раввин. Одна очень неглупая девушка мне сказала:

— Я пришла учиться именно сюда, а не в университет, потому что сама знаю, сколько прорех в моем образовании. Когда мне будет сорок лет и я буду знать хоть четверть того, что знает почтенный рав, глава колледжа, — тогда я, может быть, даже смогу получать удовольствие от изучения идолопоклоннических мифов. Но сейчас я чувствую, что это мне мешает. Эти знания для меня сейчас не только не первоочередные — они представляются мне лишними и вредными.

Это заставило меня задуматься над некоторыми общими местами, повторяемыми так часто и с такой легкостью, — например, над тем, что называется «открытостью»: до какой степени люди открыты разным текстам, и нужны ли они им? Почему у религиозных студенток возникают проблемы с секулярной литературой? Потому что у них не выработана эстетическая дистанция по отношению к текстам, и нет никакой потребности ее устанавливать. В школе они из года в год анализировали классические комментарии к Писанию, у них большой опыт интерпретации текстов, они многое понимают и чувствуют — особенно тонкости сюжетной логики, систему метафор, ритм. Все это они схватывают очень хорошо (как правило, лучше, чем в светском учебном заведении), но при условии, что могут вписать себя в текст, а текст — в свою систему ценностей, — и совершенно не готовы усваивать то, что им чуждо. И попробуй их заставь…

В университете студенты достаточно равнодушны и всеядны: Гомер так Гомер, Флобер так Флобер, мало ли что там есть в программе, лишь бы читать поменьше. Религиозные студентки в этом отношении гораздо активнее и хорошо знают, что им требуется: конечно, они хотят получить диплом и даже, кажется, любят учиться, но важнее всего для них — собственная личность. Поэтому они проявляют то, что Фуко называл «заботой о себе», и очень требовательны в выборе текстов.

Справедливости ради надо сказать, что в светских учебных заведениях порой тоже можно встретить «заботу о себе». Однажды я вела в университете семинар о символике в израильской литературе. Как водится, студенты должны были выбрать тему и написать работу. Одна симпатичная девушка, отличница, быстренько предложила тему: «Символика в романе Й. Х. Бреннера Крушение и утрата». А надо сказать, что творчество Бреннера даже на фоне трагичной израильской литературы выделяется особым надрывным трагизмом, и этот роман не исключение. Но в символике там недостатка нет, так что тему мы утвердили. Потом она вдруг приходит ко мне на консультацию и извещает:

— Вы знаете, я недавно вышла замуж, и чувствую, что сейчас у меня очень важный период в жизни. Мы строим свои семейные отношения, я строю свою личность как замужняя женщина. В общем, я очень хочу стать хорошей женой, и последнее, что мне сейчас надо, — это Бреннер. Я просто не могу открыть эту книгу, так она мне стала противна. Наверное, мне больше подойдет какой-то текст, в котором положительные ценности были бы заявлены более четко, и чтобы был оптимистический финал. В общем, я хочу сменить тему. Посоветуйте, что мне подойдет в такой ситуации?

Мы стали вместе думать и выяснили, что в израильской литературе почти ничего и нет такого, что отвечало бы ее требованиям. В конце концов меня осенило: надо взять китч. Там тебе и ценности, и хэппи-энд, и, главное, там это нормативно и не оставляет чувства неловкости.

* * *

Припоминая эти и многие другие опыты по прочтению текстов, я пытаюсь понять, в чем тут состоит главное различие между мной и моими учениками. Наверное, в том, что литературные произведения интересуют меня не как источник моральных ценностей, а как воплощение жанровых и сюжетных моделей. Возможно, такая позиция с течением времени довольно близко подходит к тому, что называется цинизмом. Ученики же мои, как оказалось, в любых текстах со всей наивностью ищут самих себя, то есть тот материал, из которого строится душа.

Недаром сказано в Мишне (трактат Авот): «У всех учивших меня умудрялся я, и более всего — у моих учеников». Понятно?