Отечественный исследователь Евгений Жаринов в своей монографии 1996 года отвечает на вопрос: «что же такое массовая литература?»

Евгений Викторович Жаринов

Фэнтези и детектив — жанры современной англо-американской беллетристики

Введение

Современный отечественный книжный рынок запестрел яркими обложками с англоязычными именами авторов (Ле Гуин, Толкин, Херберт, Дональдсон, Эллисон и др.), многие из которых попали в руки нашему читателю впервые. Как разобраться в таком потоке информации? Что из себя представляет каждый из авторов? Какое место занимает вся эта англоязычная беллетристика в общем литературном процессе ХХ века? Именно на эти вопросы и попытается дать ответ автор данной книги.

Но сначала определим основные характерологические черты массовой беллетристики в целом. Как утверждает американский исследователь Дж. Кавелти, подобную литературу вполне можно отнести к разряду литературы-формулы, или схемы.(1) Строгая заданность, схематичность сюжетных построений сразу же позволяет говорить о данной литературе как о неком целостном феномене. Можно сказать, что это тот самый наиболее существенный признак, который и позволяет отделить массовую беллетристику от литературы серьезной, стремящейся к отражению сложных непредсказуемых и процессов. Получается, что перед нами не сама жизнь, а какое-то ее запрограммированное отражение, некая литература в литературе.

Еще одним существенным признаком является также и тот факт, что массовая беллетристика, как правило, никогда и не стремилась к раскрытию сложных человеческих характеров. Отсутствие психологизма, заданность поступков делает героев этих книг предугадываемыми и тоже схематичными.

Здесь уместным будет процитировать известного английского писателя К. Эмиса, который в своей книге «Новые карты ада» дал следующую психолого-социальную характеристику жанра научной фантастики как феномена всей массовой культуры: «Должен признать, что люди, вообще-то говоря, могут прожить полезную и приятную жизнь, полностью игнорируя этот тип литературы, но именно вопрос об увлеченности должен стать точкой отсчета в нашем исследовании. Тот, кто решит, что он „просто обязан“ узнать, что за штука НФ (научная фантастика), подозревая, что она представляет собой какую-то новую точку обзора, откуда можно изучать „массовую культуру“, найдет немало материала, подтверждающего такую позицию, а также, надеюсь, извлечет попутно известное удовольствие… чтения. И тем не менее, он, полагаю, не сумеет разделить, а может быть, даже и понять наслаждение любителей, составляющих львиную долю читателей НФ, для которых увлекательность сюжета не случайность, я необходимость и основа основ».(2)

Как мы видим, два ведущих теоретика современной массовой беллетристики сходятся во взглядах, когда речь заходит о схеме и заданности сюжетного построения как основе подобной литературы. Что это тогда? Квазихудожественность, простая подделка, порожденная общей технологией индустрии развлечения или нечто большее? Вряд ли всех авторов, или все без исключения их произведения можно отнести к категории чистого ремесла.

Среди массовой беллетристики Запада попадаются и настоящие шедевры, однако и они, шедевры эти, также укладываются в определение литературы-формулы. Ниже еще пойдет речь о таких авторах, как лорд Дансени, Толкин, Ле Гуин и др., чье творчество уже сумело оказать особое влияние на современный литературный процесс Запада, на так называемую большую, а не массовую культуру.

Следовательно, можно предположить, что сам факт схематичности, заданности сюжетов и характеров не всегда является синонимом литературного штампа и посредственности. Скорее всего, эта заданность является воплощением некой алгоритмичности нашего современного мышления. Именно понятие алгоритма, пришедшее к нам из кибернетики, и позволяет современному человеку наиоптимальнейшим образом обработать тот поток информации, который обрушивается на него со всех сторон.

Иными словами, схематизированное искусство не перестает быть искусством и дает человеку шанс выжить и сориентироваться в сошедшей с ума действительности. Но остается еще один вопрос: схематизация литературы — это изобретение только современной массовой культуры или нечто подобное существовало уже в предшествующих эпохах и в частности в античной литературе? На память сразу же приходит опыт греческого романа (Гелиодор, А. Татий, К. Эфесский и др.), где строгое следование раз и навсегда заданному сюжету должно было соблюдаться безукоризненно. «Параллельные жизнеописания» Плутарха, например, по мнению С. С. Аверинцева, это не что иное, как популярно-философская литература, а «композиция и словесная ткань плутарховских биографий основана прежде всего на принципе свободного ассоциативного сцепления тематических разделов».(3)

В свое время Р. Ю. Виппером даже было сделано сенсационное предложение считать евангелистов плагиаторами Плутарха.(4) Однако эта гипотеза заведомо противоречила фактам. Но при этом, как считает сам С. С. Аверинцев, «… связать третье Евангелие с греческой биографической традицией в целом (и притом преимущественно с традицией жизнеописаний философов) представляется не столь уж фантастическим».(5)

Но именно в Евангелии и было достигнуто то совершенное единство метафизики и «физики», когда в этом уникальном повествовании все представало перед читателем в двух измерениях: одновременно и символический план и вместе с тем реалистичность изображаемого. Читать любое Евангелие можно как «простую историю» о предательстве, любви и самопожертвовании, т. е. о страстях самого Христа, или его злоключениях, о приключениях главного героя. И одновременно можно толковать все во множестве поворотов, смысловых контекстов и непосредственных ассоциаций.

Римская литература в этом смысле тоже дала свои образцы остросюжетной литературы.

В современных исследованиях, посвященных анализу трудов римского историка Тацита, прямо выдвигается на первый план господствующий у него принцип сценической обработки истории, причем эти исторические сцены у Тацита почти всегда стихийны, рассчитаны на страшное воздействие и поражают своими трагическими эффектами. Мастерство описания («экфрасы») очень ценились в риторической школе. Тацит изощряется по преимуществу в описаниях страшного. Такова картина бури на море, застигшей флот Германика («Анналы», 170). Охотно описываются пожары; политические процессы, происходившие в сенате по обвинениям в оскорблении величества.(6)

Прибегнув к этому авторитетному мнению знатоков античной литературы, автору хотелось бы обратить внимание читателей на тот факт, что применительно к Тациту речь неизбежно заходит о риторических приемах («экфрасах»), которые использует римский историк для изощренного описания страшного. Современный американский исследователь такого популярного жанра остросюжетной литературы, фэнтези, В. Ирвин так и назвал свою книгу: «Игра в невозможное, или риторические приемы жанра фэнтези». В этой во многом интересной книге автор также исследует особенности повествования в жанре страшной сказки с точки зрения риторических приемов, позволяющих при чтении того или иного произведения вызвать в сознании читателя то, что принято называть «саспенсом».

Бесспорно, всякие сравнения страдают и в данном случае можно увидеть нарушение исторического принципа. Например, какое вообще имеет отношение англоязычная остросюжетная литература к Тациту и другим античным авторам? Сопоставлять эти столь различные литературы по чисто внешнему признаку (близкие риторические приемы, занимательный сюжет) совершенно невозможно. Однако речь здесь может идти и о каких-то общих закономерностях художественного сознания, на которое, бесспорно, влияют различные исторические условия, а также национальные особенности и пр.

В остросюжетной литературе, на наш взгляд, находит свое яркое воплощение одно из свойств художественного сознания: все укрупнения в типах и образах, человечество в своем осмыслении действительности с помощью искусства слова до предела заостряло ту неожиданную трагичность бытия, которая всегда была свойственна обществу и которая проявлялась в неожиданных сдвигах — резкие переломы судьбы, гибель близких, скитание на чужбине, неистовая жажда свободы и неукротимые попытки добиться ее.

Подобное видение мира, при котором до предела заостряется неожиданная трагичность бытия, сложилось еще на основе мифического познания действительности — у Гомера, Фукидида, Ксенофонта, Плутарха, Тита Ливия, Апулея и в совершенстве воплотилось в повествованиях евангелистов. Именно здесь и следует искать истоки возникновения остросюжетной литературы.

Эскапизм — вот еще одна существенная черта подобной литературы. Причем проблему эскапизма каждый жанр решает по-своему. Так, по словам того же К. Эмиса, в жанре научной фантастики эскапизм воплощается в попытке уйти в некий ирреальный квазинаучный мир. Исследователь утверждает, что «научная фантастика — это такой отдел повествовательной прозы, который рассматривает ситуации, каковые в том мире, где мы живем, невозможны, но постулируются писателем на базе научно-технических новшеств или же на основе псевдонауки и псевдотехники земного и внеземного происхождения». (8)

В жанре же «фэнтези» эскапизм был следующим образом определен самим Дж. Толкиным. По мнению знаменитого английского писателя, — это «одна из величайших функций волшебных сказок».(4(9) с. 288). Причем, эскапизм этот осуществляется через некую «евкатастрофу» наподобие евангелического Воскресения самого Христа (5(10) с. 298). И далее для подтверждения значимости подобного эскапизма Толкин вновь обращается к авторитету Библии и заявляет: «Не существует иного повествования, которое люди находили бы более истинным, которое — в силу своего смысла — было бы принято в качестве истины столь большим числом скептиков».(6(11)) Именно эскапизм через евкатастрофу «героического фэнтези» и должно озарить светом прозрения скучную и обыденную реальность.

Жанр «Horror», или романы ужасов, за последнее время сделался наиболее популярным жанром американской массовой культуры. Феномен этого взлета разные исследователи объясняют по-разному. Так, Дж. Кавелти ищет истоки этой популярности в определенных социально-психологических условиях. Во многом исходя из общей концепции Э. Фромма, Дж. Кавелти подсознательное стремление современного читателя к ужасу, к искусственному потрясению определяет как проявление больного «коллективного подсознательного»: искусственный стресс призван помочь пережить стресс истинный.(9)

Известный семиотик У. Эко в особом пристрастии к ужасному и таинственному усматривал некий скрытый смысл, связанный с самим феноменом тайны и сакральности, что напрямую, по его мнению, связано с проблемами религии и религиозного сознания, которое неистребимо даже в век всеобщего рационализма и технократии.(10)

Будучи по своей первой профессии историком-медиевистом, У. Эко именно там, в средних веках, искал особую любовь ко всему таинственному и незнакомому, а современного человека и весь современный мир с его массовой культурой и литературой, равно как и с жанром «Horror», рассматривал как своеобразный вариант модернизации.

Структуролог же Леви-Стросс искал истоки любви современного человека ко всему таинственному и ужасному в еще более глубокой древности. По его мнению, любовь массовой культуры и литературы к жанру «Horror» является атавизмом некоторых аспектов первобытной культуры человечества.(11)

Один из апологетов жанра «Horror», пожалуй, самый популярный автор американской массовой беллетристики, С. Кинг, в своей литературно-критической книге «Танцы в стиле макабр» именно в ужасе, который подстерегает нас на каждом шагу, видел единственную возможность эскапизма от повседневной обывательской рутины.

Эскапизм заложен был и в романтической коллизии Добра и Зла в жанре классического детектива. А так называемый современный «крутой детектив» уже почти перестает существовать в чистом виде и все больше и больше проникает в структуры других жанров массовой беллетристики, усиливая тем самым особую тенденцию к эскапизму.

Однако, несмотря на эту общую ведущую тенденцию именно этот тип литературы, во многом, правда, благодаря индустрии Голливуда, получил в современном мире не только самое широкое распространение в реальном мире, от которого он всеми силами так хотел убежать, но и оказал и оказывает огромное влияние на сознание людей в том числе и на политическую жизнь. Так, еще совсем недавно весь мир буквально содрогался от угрозы «Звездных войн». Гонка вооружений была в самом разгаре и, кажется, достигла своего апогея, когда одна из противоборствующих сторон вдруг начала сдавать свои позиции. Но именно идея «Звездных войн» определила почти всю мировую политику восьмидесятых. Как точно и ясно это словосочетание выразило саму суть тогдашней жизни двух ведущих держав мира?!

Естественно, возникает вопрос: в силу какой закономерности литература, целиком и полностью ориентированная на эскапизм, смогла так точно и ясно определить саму суть современной жизни и именно тот аспект ее, от которого зависели судьбы многих и многих миллионов людей. Скорее всего, проблема здесь заключается в нашем собственном весьма размытом представлении о так называемой незыблемой объективной реальности и в вопросе о том, так ли уж она объективна? Политологам, психологам, социологам, историкам и философам предстоит еще разобраться в этом феномене свою окончательную оценку. Думаю, что в контексте времени эта оценка сможет приобрести особую глубину и даже самые неожиданные и на первый взгляд парадоксальные и на первый взгляд парадоксальные объяснения.

Как филолога меня здесь интересует только само словосочетание «Звездные войны». Порождено оно явно не реальной жизнью, а так называемой массовой культурой, т. е. неким не экономическим или политическим, а, скорее, идеальным началом. Это название нашумевшего фильма американского режиссера Лукаса, а сам фильм можно отнести к жанру «Sciense Fantasy», где миф и научно-фантастические экстраполяции в будущее переплетены между собой настолько, что создают буквально новое жанровое образование.

Естественно возникает вопрос? почему нашумевшая фантастическая картина, никаким образом не связанная с политикой, вдруг оказывается в самом центре этой политики, да еще так точно формулирует ее постулаты?

Чтобы ответить на этот вопрос, следует еще раз попытаться определить для себя саму природу современного искусства и выяснить, насколько глубоко оно, искусство, может быть связано с современным мышлением.

Известно, что искусство, как и художественное творчество вообще, являет собой идеальную модель творческого поведения в сложных, нестандартных, порой уникальных ситуациях — производственных, социально-психологических, исторических — выступает как универсальная творческая способность человека.(12) Ведь художественный образ, который строится на протягивании прямой связи между, казалось бы, самыми отделенными друг от друга явлениями, развивают в человеке способность ассоциации, связывания разнородного, способность гибко ориентироваться в сфере непредвиденного.(13)

Исследования в области теории управления, культуры управления, интенсивно развивающиеся в последнее время, свидетельствуют, что в дилемме «наука управления» — «искусство управления» доля искусства на современном этапе возрастает.(14) Специалисты сферы организации и управления отмечают тенденцию резкого увеличения числа уникальных, неповторимых, слабо структурируемых и формализуемых ситуаций; усложнение проблем выбора решений в таких ситуациях; роста динамизма окружающей Среды; усиление взаимозависимости различных решений и их последствий; умножение числа альтернативных вариантов выбора, причем эта тенденция, как предполагается, будет прогрессировать и далее.(15)

Исследователи в области психологии и физиологии подтверждают: «Дискурсивное мышление поставляет материал для принятия решения, предлагает сознанию реестр формализующих доказательств, но окончательное решение принимается на уровне интуиции и формализовано быть не может». Такое решение принимается человеком на уровне сверхсознания — высшем уровне человеческой психики, содержащем «нечто именно „сверх“, т. е. нечто большее, чем сфера собственного сознания. Это „сверх“ есть принципиально новая информация, непосредственно не вытекающая из ранее накопленных впечатлений».(16)

Следовательно, можно сделать вполне логичный вывод о том, что только соображениями конкретной социальной реальности современный политик уже не может полностью удовлетвориться. Словно продолжая эту мысль, французский исследователь Мишель Маффесоли прямо заявляет о том, что «… приступить к изучению чудесного в современном мире» можно лишь в том случае, если принять за отправную точку «божественное социальное»(17) — термин, которым Э. Дюркгейм обозначал связующую силу, лежащую в основе общества или ассоциации людей. «Слово „миф“, — продолжает Маффесоли, — также могло бы быть использовано в том смысле, в каком оно употребляется для обозначения того, что объединяет нас с каким-либо сообществом»… (18)

Немецкий исследователь Э. Блох приходит к следующим не совсем привычным выводам по поводу окружающей нас реальности: «Ясно… что сама реальность является неокончательной; что на ее границе расположено то, что наступает и вырывается за ее пределы. Человек нашего времени хорошо ощущает пограничность своего существования за пределами контекста ожиданий, подавленных уже ставшей действительностью. Он больше не видит вокруг себя якобы завершенные факты и вовсе не считает их единственной реальностью; в этой реальности пугающе взошло фашистское „ничто“, а еще реальнее — понимаемый как окончательно завершенный и достижимый в срок „социализм“. Возникло понятие, иное, чем узкое и застывшее понятие реальности, сложившееся во второй половине ХIХ века, иное, чем чуждый процессуальный позитивизм»… (19)

Итак, согласно всем этим весьма авторитетным мнениям, казавшийся столь непогрешимым социум на самом деле давно уже успел превратиться в нашем собственном сознании в некое «Божественное социальное».

Естественно, что после двух мировых войн, после обострившейся экологической проблемы, кризиса коммунизма и других утопических социальных систем у человечества утратилась вера:

а) в абсолютную истину;

б) в историческую закономерность;

в) в абсолютную силу науки.

Философия Разума в виде традиции Просвещения, учения Гегеля, а затем научного позитивизма середины XIX и самого начала ХХ века, уступила место философии экзистенциализма. А вера в абсолютную истину или в Гегелевскую идею сменилась простым утверждением Ортега-и-Гассета: «Есть я и мои обстоятельства». Вслед за отходом от идеи о существовании абсолютной истины рухнул и другой постулат — будто исторический процесс имеет свои строгие закономерности, которыми вполне можно управлять, подводя общество к определенному утопическому идеалу как воплощению в социуме идеала гегелевского. И тогда наряду с историческим мышлением появилось или вновь начало возрождаться мышление мифологическое. Вновь вспомнили о книге Дж. Вико («Основания новой науки об общей природе наций»), об идее цикличности развития цивилизации именно эти мысли оказали огромное влияние на учение Ницше и прежде всего Шпенглера («Закат Европы»). Но не надо забывать, что учение о круговороте, или цикличности развития цивилизаций, является не чем иным, как попыткой логически оправдать одну из древнейших мифологем о Мировом годе. Эта мифологема известна с древнейших времен, еще у индусов она воплотилась в концепции Тримурти, получила идея Мирового года свое развитие и у древних греков. В современной исторической науке идею цикличности продолжили Тойнби и Шарден, Вернадский и Гумилев. В связи же с экологическими проблемами общий кризис веры привел к тому, что ученые постепенно начали отказываться от своего недавнего позитивистского снобизма, от стратегии описательства, механической схематизации и моделирования и вдруг вспомнили о мифе.

Началось это с Фрейда и Юнга, у которых миф занял приоритетное место в вопросах человеческой психологии и подсознания. Далее или одновременно с этим миф перешел в область физики малых величин и в тезис о закономерной неопределенности, выдвинутый в тридцатых годах Нильсом Бором. Оперхеймер, один из создателей атомной бомбы, напрямую заявил о необходимости по-иному взглянуть на мифологическую концепцию зарождения Вселенной. С. Хокинг в своей книге «От большого взрыва до черных дыр. (Краткая история времени)», используя последние данные науки, высказал смелое предположение о том, что наша Вселенная, как и само Время, были сотворены. Иными словами: «Было время, когда времени не было». М. Клайн подорвал в свою очередь незыблемую веру в абсолютную точность математики как науки («Математика. Утрата определенности»).

Скорее всего, именно эти черты и характеризуют особенности менталитета современного человека Запада, что в свою очередь и стало причиной огромной популярности так называемого мифологического направления в современной литературе и, в частности, жанра «фэнтези».

Это мифологическое направление берет свои корни еще в творчестве Т. Манна, когда в конкретных явлениях реальной жизни немецкий автор видел проявление неких «сверхсил», пришедших как из греческой мифологии, мифологии варварских народов, так и мифологии иудейской («Смерть в Венеции», «Волшебная гора», «Иосиф и его братья»).

Параллельно с Т. Манном в литературе модернизма миф также начинает играть ведущую роль и жизнь простого дублинского обывателя чудесным образом превращается в скитания гомеровского героя (Дж. Джойс «Улисс»).

На американской почве также начинает создаваться свой миф. Прежде всего он связан с «рождением нации», с идеей покорения «дикого запада», что в дальнейшем ляжет в основу Йокнапатофской саги У. Фолкнера.

В Англии мифотворчество найдет свое яркое проявление в творчестве Дж. Толкина, который станет одним из родоначальников жанра «фэнтези», получившим столь широкую популярность как в литературе, так и в кино, что и позволило фильму Лукаса «Звездные войны» буквально ворваться в самый центр мировой политики восьмидесятых.

Судя по всему, чтобы продолжить нашу апологию жанра «фэнтези», равно как и всей массовой беллетристики, нам следует на данном этапе обратиться к основным положениям теории метафоры и особенностям утопического мышления, что в свою очередь должно подвергнуть серьезному сомнению всякие утверждения по поводу художественной несостоятельности популярных жанров современной литературы.

Тот же Э. Блох, подвергнув вполне резонному сомнению всякую социальную детерминированность в современных представлениях о жизни общества, таким образом определил глобальную роль искусства: «… вопрос об истине искусства превращается в философский вопрос об отражении мира в прекрасной иллюзорности, о степени ее реальности в отнюдь не однослойной реальности мира, о месте ее объект-коррелята.» Э. Блох утверждает далее, что современное искусство сплошь утопично: «Утопия как определенность объекта и степень бытия реально-возможного становится в блистательном феномене искусства особенно содержательной проблемой утверждения.»(20) Но именно об утверждении в форме «благовестия» и особой космической «радости» и говорил Дж. Р. Р. Толкин и тогда получается, что жанр «фэнтези» напрямую связан с такой древней художественной традицией, как утопическое мышление. Однако саму утопию можно в целом рассматривать как своеобразную художественную метафору тому обществу, в котором и живет тот или иной художник, создающий не реальные, а утопические волшебные сказки.

Как пишет Гудмен в «Языках искусства», все символические системы детонативны в том смысле, что они «создают» и «воссоздают» реальность. Поставить вопрос о референциальной значимости поэтического языка означает попытаться показать, как символические системы реорганизуют «мир в терминах действий и действия в терминах мира.»(21)

В этом отношении теория метафоры стремится к слиянию с теорией моделей (а именно моделированием занимается утопия) настолько, что метафору можно считать моделью изменения нашего способа смотреть на вещи, способа восприятия мира.(22) Так, сутью метафорического мышления, равно как и метафорического языка, по Полю Рикеру, является познание, или «референция», направленная на раскрытие, выявление «глубинной структуры реальности», которая определяется как реальность второго порядка, упраздняющая «обыденную референцию, присущую описательному языку.»(23) «Именно в вымысле, — пишет Рикер, — „отсутствие“, свойственное приостановке того, что мы называем „реальностью“ в обыденном языке, конкретно соединяется и сливается с позитивным прозрением потенциальных возможностей нашего бытия в мире, которые наше ежедневное общение с объектами нашей действительности имеет тенденцию скрывать.»(24)

Получается так, что именно «фэнтези» как жанр наиболее отстраненный и удаленный от обыденной реальности в силу своей метафоричности и утопической тенденции призван как никакой другой жанр современной литературы раскрывать «глубинные структуры реальности» на мифологической основе. Именно миф как наиболее яркое проявление метафорического и утопического мышления и лежит в основе жанра «фэнтези». Строгое следование канонам той или иной древней мифологической системы или создание автором своего собственного мифа определяет саму структуру этого жанра. Наиболее излюбленными мифами в современной интерпретации станут:

а) кельтско-германско-скандинавские сказания (творчество Дж. Р. Р. Толкина, Н. Толстого — трилогия «Возвращение короля»);

б) греко-римская мифология (творчество Вульфа и его роман «Воин в тумане»);

в) мифы о короле Артуре (М. Стюарт, Т. Уайт);

г) египетская мифология (Р. Желязный);

д) мифология древнего Китая (У. К. Ле Гуин);

е) авторские мифологические системы (Т. Ли — феминизм как современное мифологическое мышление; Ф. Херберт, С. Дональдсон — создание экологического мифа).

Глава I

ГЕРМАНО-СКАНДИНАВСКАЯ МИФОЛОГИЯ КАК ОДНА ИЗ ОСНОВ СОВРЕМЕННОГО ЖАНРА «ФЭНТЕЗИ»

Для большинства англоязычных авторов, работающих в жанре «фэнтези», именно эта мифологическая модель мира оказалась наиболее привлекательной. Скорее всего, здесь дали о себе знать англо-саксонские корни. Из истории нам известно, что именно эти древнегерманские племена, смешавшись с кельтами, а затем и с норманнами, определили костяк будущей английской нации. И в этом смысле обращение к своим корням, к своим истокам кажется вполне оправданным явлением для писателя ХХ века, разочаровавшегося в объективной истине Гегеля, в идее закономерности исторического процесса и во всесильной роли науки.

Песни о богах и героях, условно объединенные названием «Старшая Эдда», сохранились в рукописи, которая датируется второй половиной ХIII века. Неизвестно, была ли эта рукопись первой либо у нее были какие-то предшественники. Неизвестна и история самих песен. Диапазон в датировке нередко достигает нескольких столетий. Типологические сопоставления «Старшей Эдды» с другими памятниками эпоса также заставляет отнести ее генезис к весьма отдаленным временам, во многих случаях к более ранним, чем начало заселения Исландии скандинавами в конце IХ — начале Х века.(1)

Образ мира, выработанный мыслью народов Северной Европы, во многом зависел от образа их жизни. Скотоводы, охотники, рыбаки и мореходы, в меньшей мере земледельцы, они жили в условиях суровой и слабо освоенной ими природы, которую их богатая фантазия легко населяла враждебными силами. Центр их жизни — обособленный сельский двор. Соответственно, по мнению А. Гуревича, — и все мироздание моделировалось ими в виде системы усадеб. Подобно тому как вокруг их усадеб простирались невозделанные пустоши или скалы, так и весь мир мыслился ими состоящим из редко противопоставленных друг другу сфер: «срединная усадьба» (Мидгард), т. е. мир человеческий, окружена миром чудищ, великанов, постоянно угрожающих миру культуры; этот мир хаоса именовали Утгардом (буквально: «то, что находится за оградой, вне пределов усадьбы»). В состав Удгарда входила Страна великанов — етунов, Страна альвов — карликов. Над Мидгардом высился Асгард — твердыня богов — асов. Асгард соединялся с Мидгардом мостом, образованным радугой. В море плавал мировой змей, тело его опоясывало весь Мидгард.

Нужно также сказать, что в мифологической топографии народов Севера важное место занимал ясень Иггдрасиль, связывавший все эти миры, в том числе и нижний — царство мертвых Хель.

Рисующиеся в песнях о богах драматические ситуации обычно возникали в результате столкновений или соприкосновений, в которые вступали разные миры, противопоставленные один другому то по вертикали, то по горизонтали.

Как Асгард представляет собой идеализированное жилище людей, так и боги скандинавов во многом подобны людям, обладают их качествами, включая и пороки. Боги отличаются от людей ловкостью, знаниями, в особенности — владением магией, но они не всеведущи по своей природе и добывают знания у более древних родов великанов и карликов. Великаны — главные враги богов, и с ними боги ведут непрекращающуюся войну. Глава и вождь богов Один. Он, как и другие асы, старается перехитрить великанов. Только бог Тор борется с ним с помощью своего молота Мьелльнира. Бог Тор, по-видимому, тождественен кельтскому громовику Таранису. По своей основной функции, отраженной в имени, Донар=Тор — типичный индоевропейский громовик, сопоставимый с индийским Индрой. В установленной Ж. Дюмезилем (Франция) трехчленной структуре социальных функций индоевропейских богов Тивае=Тиу сначала, по-видимому, осуществлял функцию духовной и юридической власти, а Донар — воинскую функцию, но затем Водан (Один), который вначале был хтоническим демоном и покровителем воинских инициаций, стал высшим божеством и вытеснил функционально Тиваса=Тиу (Тюра).(2)

Борьба против великанов — необходимое условие существования мироздания; не веди ее боги — великаны давно погубили бы и их самих, и род людской. В этом конфликте боги и люди оказываются союзниками. Бога Тора часто называли «заступником людей». Один помогает мужественным воинам и забирает к себе павших героев. Он добыл мед поэзии, принеся самого себя в жертву, добыл руны — священные тайные знаки, при помощи которых можно творить всяческое колдовство.

В «Прорицаниях вельвы» колдунья вещает Одину о близящейся роковой схватке. Космическая катастрофа является результатом морального упадка, ибо асы некогда нарушили данные ими обеты, и это ведет к развязыванию в мире сил зла, с которыми уже невозможно совладать.

Главное у скандинавов — осознание общности судеб богов и людей в их конфликте с силами зла. Поэтому песни о богах и героях рисуют полную трагизма картину всеобщего мирового движения навстречу неумотимой судьбе. В грядущей космической катастрофе боги и герои вместе со всем миром погибнут в борьбе с мировым волком. Воля к смерти и вызов судьбе являлись проявлением высшей добродетели у скандинавов и у древних германских племен.

На первый взгляд подобные мифологические представления древних скандинавских и германских племен настолько удалены в прошлое, что обращение к этим сюжетам могло представлять из себя лишь попытку кабинетного ученого воскресить прошлое, что называется, наука ради науки. И действительно первые произведения в жанре «фэнтези» профессора Оксфордского университета святого Эндрюса Дж. Р. Толкина так и не нашли своего читателя. Лишь явная ориентированность на детское чтение позволило невинной сказочке «Хоббит, или туда и обратно» появиться в печати непосредственно перед второй мировой войной. Напомним, что профессиональные интересы Толкина-ученого были как раз сконцентрированы на англо-саксонском эпосе, в частности, он занимался комментированием древнегерманской письменности и исследованием текста «Беовульфа». Подлинная, громкая слава пришла к английскому профессору лишь после войны, когда в 1954 году была опубликована вся эпопея «Властелин колец», и это совпадение вряд ли можно было бы назвать случайным. Дело в том, что у Толкина в этом смысле были свои предшественники — это лорд Дансени и другой профессор-лингвист Е. Эддисон. Оба этих автора еще задолго до Толкина начали разрабатывать в литературе тему, близкую германской мифологии, во вновь образовавшемся жанре «фэнтези». Так, фантазия и поэтика Дансени, оказавшие влияние на большинство авторов «героического фэнтези», проявились уже в первом цикле, составившем сборник «Боги Пеганы» (The Gods of Pegana) (1905). Ориентируясь в основном на ирландский фольклор и романтические традиции (от У. Морриса до Уильямса Йитса и Оскара Уальда), Дансени удалось создать свой особый мир, тем самым буквально открыв для последующих читателей еще не изведанный материк. Этот материк продолжал успешно «обживаться» и в последующих сборниках: «Время и боги» (Time and Gods) (1906), «Меч Уэллерана» (The Sword of Welleran) (1908), «История спящего» (A Dreamer’s Tales) (1910), «Книга удивительного: хроника небольших приключений на краю света» (The Book of Wonder: A Chronicle of Little Adventures at the Edge of the World) (1912), «Рассказы об удивительном» (Tales of Wonder) (1916). Перу Дансени принадлежат также романы — «Хроника дона Родригеса» (The Chronicles of don Rodriguez) (1922), «Дочь короля эльфов» (The King of Elfland’s Daughter) (1924) и др.

Здесь следует сказать, что будучи богатым аристократом («18-й барон Дансени») автор писал в свое удовольствие и успел опубликовать около 60 книг, причем многие из них он опубликовал за свой счет. Явно, что творчество Дансени в самом начале ХХ века оказалось несколько преждевременным и не нашло тогда широкого читательского спроса.

Другой предшественник Толкина — Э. Р. Эддисон, будучи ученым-лингвистом и преподавая старонорвежский язык, также создал некий будущий прообраз «Властелина колец». В 1922 году появился его первый роман «Червь Уроборос» (The Worm Ouroboros), герой которого, англичанин Лессингем, таинственным образом переносится на «Меркурий», внешне представляющий собой подобие средневековья, а по сути — платоновскую «гармонию небесных сфер». Написанный на стилизованном староанглийском языке, роман этот продемонстрировал возможности лингвистики в конструировании фантастических миров.

Саму же трилогию «Червь Уроборос» в то время восприняли как нечто неестественное, нечто не соответствующее тогдашней литературной моде и вкусам. Например, О. Прескотт, признав это творение английского автора подлинным шедевром, в то же время не мог не отметить преждевременность его появления.(3) Об Эддисоне вновь вспомнили лишь в 50-х, когда на Англию и Америку буквально обрушилась популярность Толкина. Чем же объяснить, что именно после второй мировой войны мифологические построения на основе древних германских мифов вдруг обрели такой необычный успех? Ответ скорее всего кроется в так называемых оккультных корнях нацизма, который сумел до основания потрясти весь мир в течение каких-то лет десяти.

Выше уже было упомянуто, что воля к смерти и вызов Судьбе для древних германцев являлись проявлением высшей добродетели. Фашистская же идеология как раз и пыталась воплотить древнее мифологическое представление в конкретные так называемые социально-исторические формы. Осуществлялся, иными словами, мощный оккультный эксперимент в рамках гигантской нации с древнейшими мифологическими традициями и осуществлялся он приблизительно так. Началось все с розенкрейцеров, с общества «Золотая заря», германского «Общества Время», которые и привели впоследствии к группе Фуле, где впоследствии появятся Гаусгофер, Гесс и сам Гитлер.(4) Это было хорошо организованное теософское общество. Именно теософия добавила к новоязыческой магии восточный аппарат и индуистскую терминологию, а вернее, открыла люцеферовской части Востока пути на Запад.

Благодаря такому влиянию две теории начали процветать в Германии: теория ледяного мира и теория полой Земли. Как раз эти теории нашли свое грандиозное воплощение с помощью обширного научно-политического аппарата фашистской Германии. Они должны были изгнать из Германии то, что мы считаем современной наукой. Они царили над многими умами. Более того, они определили известные военные решения Гитлера, влияли порой на ход войны и, несомненно, содействовали конечной катастрофе. Увлеченный этими теориями, и в частности идеей жертвенного, искупительного потопа, Гитлер захотел вовлечь в катастрофу весь германский народ.

«Мы не знаем, — пишут французские исследователи Л. Повель и Ж. Бержье, — почему эти теории, так громогласно объявленные, признанные десятками тысяч людей и крупными умами, теории, потребовавшие больших материальных и человеческих жертв, не были еще изучены нами и даже остаются неизвестными нам.»(5)

Две теории, о которых упоминалось выше, наиболее ярко воплотились в пророчествах некого Горбигера. Этот Горбигер считал, что арийские северные предки германцев обрели силу в снегу и во льдах. Вот почему вера в мировой лед — естественное наследие нордического человека.

Доктрина Горбигера черпает свою силу во всеохватывающем видении и эволюции Космоса. Она объясняет образование солнечной системы, рождение Земли, жизни и духа. Она описывает все прошлое Вселенной и возвещает ее будущие превращения. Все основано на идее вечной борьбы в бесконечных пространствах, борьбы между льдом и огнем и между силами отталкивания и притяжения. Эта борьба, это меняющееся напряжение между противоположными принципами, эта вечная война в небе, являющаяся законом планет, царит так-же на Земле над живой материей и определяет историю человечества. Горбигер утверждал, что раскрыл самое отдаленное земного шара и его самое отдаленное будущее, что и позволило ему ввести самые фантастические понятия об эволюции живых существ. Горбигер ниспроверг все, что было принято обычно думать об истории цивилизаций, о происхождении человека и обществ. В этом смысле оккультный идеолог германского фашизма описывал не длительное восхождение, но целую серию взлетов и падений. Получалось так, что люди-боги, гиганты, сказочные цивилизации предшествовали нам сотни тысяч, а может быть, и миллионы лет назад. Предполагалось, что арийская раса вновь сможет стать тем, чем были ее предки, пройдя через катаклизмы и необыкновенные мутации по ходу истории, развертывающеся циклами на Земле и в Космосе. И это возможно лишь потому, что законы неба те же, что и законы Земли, и вся Вселенная принадлежит к одному и тому же движению, она живой организм, и все откликается во всем. Судьбы людей связаны с судьбами звезд, происходящее в Космосе происходит и на Земле, и наоборот.

В глаза сразу бросается прямое сходство этой доктрины о магических взаимоотношениях человека и Вселенной в фашистской германии с древнейшими мифологическими концепциями цикличности времени (например, идея Мирового года), о которых уже шла речь выше. Подобное оккультное миропонимание, возведенное почти в ранг официальной политики Третьего Рейха, стремилось всеми силами воскресить очень древние пророчества, мифы и легенды, древние тексты о сотворении, потопе, гиганта и богах.(6)

Как? Каким образом стало возможно воскрешение древних мифологических концепций? Выше уже шла речь о кризисе позитивистского научного мышления ХХ века. Выяснилось, что простое накопление фактов и их систематизация на голой рациональной основе не может дать целостной картины мира. Человечество обрекло себя на бессмысленное блуждание в лабиринтах Разума, чьим заложником должна была стать отныне каждая свободно мыслящая личность.

Так, ученые ко времени появления фашистского оккультизма допускали, что наша Вселенная действительно была создана взрывом три или четыре миллиарда лет назад. Но взрывом чего? Предполагалось, что Весь Космос содержался в одном атоме, так называемой нулевой точке создания. Этот атом взорвался, и с тех пор непрерывно расщепляется. В нем содержалась вся материя и все силы, развернувшиеся к нашему времени. Однако, вызывая эту гипотезу, ученые не утверждали, что речь идет об абсолютном начале Вселенной. Теоретики, утверждающие, что Вселенная расширяется, исходя из этого атома, оставляли в стороне проблему его происхождения. В общем, наука не высказывала на этот счет ничего более точного, чем великолепная индийская поэма: «В промежутке между разрушением и созданием Вишну-Геша покоился в своем собственном веществе, сияющем спящей энергией, среди зародышей будущих жизней.»(7)

Такой мировоззренческий вакуум не мог долго оставаться незаполненным, и на смену неспособной дать ответы на важнейшие вопросы бытия науке пришел оккультизм и миф, который коснулся всех сторон жизни не только немцев, но и других народов мира.

Скорее всего, именно поэтому уже поле войны эпопея Толкина «Властелин колец» легла, можно сказать, на подготовленную почву и получила самый широкий резонанс, на что никак не могли рассчитывать ни лорд Дансени, ни Эддисон. Примечателен также и тот факт, что первая реакция критики на вновь появившуюся книгу в 1954 году была следующей: толкиновскую эпопею рассматривали как своеобразную сказочную аллегорию, в причудливой форме повествующую о недавних событиях II-ой мировой войны. Почти в каждом повороте сюжета, почти в каждом описании битвы стремились найти ту или иную реальную параллель. Так, владыка зла, Саурон, напрямую ассоциировался с Гитлером, а страна мрака Мордор воспринималась как сказочное воплощение фашистской Германии и т. д.

Известно, что против такого прямого толкования своего произведения резко выступил сам автор. Он говорил о своей особой философии, о своем видении мира, о почти мессианской роли волшебной сказки с ее важней шей функцией эскапизма, с ее стремлением через так называемую евкатастрофу помочь людям за плотной завесой реальности увидеть подлинный божественный Свет.

В своей знаменитой лекции «О волшебных сказках» Толкин определил три основных функции данного жанра:

1) восстановление душевного равновесия;

2) бегство от действительности;

3) счастливый конец, который должен плодотворно воздействовать на человеческую душу и через ощущение чуда и красоты создавать в этой душе подлинное просветление.(8)

Относительно же происхождения мифа как основы любой волшебной сказки, или «фэнтези», Толкин высказывал предположение о существовании некой прарелигии и праязыка, наподобие языка праиндоевропейского. И здесь английский писатель и ученый, словно продолжая концепцию своего предшественника Эддисона, говорит о языке как основе любого мифотворчества. Так, в частности он пишет: «Можно без сожалений отбросить точку зрения Макса Мюллера на мифологию как на „болезнь языка“. Мифология вовсе не болезнь, хотя, как и все человеческое, заболеть может. С таким же успехом можно сказать, что мышление — болезнь сознания. Ближе к истине звучало бы утверждение, что языки, особенно современные европейские языки, — недуг, которым поражена мифология. И все же язык нельзя оставлять без внимания. Язык (как орудие мышления) и миф появились в нашем мире одновременно.» (9)

Толкин здесь придерживается той мистико-религиозной концепции, которая нашла свое воплощение еще в Евангелие от Иоанна: «В начале было Слово, и Слово было Бог, и Бог был Слово.» Ориентация на греко-иудея-христианскую традицию мифолога, продолжающего по-своему исследовать фольклор варварских народов раннего средневековья Северной Европы, придавало особый колорит всему повествованию «Властелина колец».

Так, кто читал его произведения, хорошо помнит, что там ни разу не будет даже упомянуто имя Христа. Такие варварские названия, как Мордор, Елинор, имена Арагорн, Гандольф, Баромир и др. словно самим звучанием своим вытесняют всякие греко-иудейские корни, хотя с позиций той же религиозной мистики Имя несет в себе огромное значение и способно в буквальном смысле преобразовать весь окружающий мир. Об этом писал в свое время о. Павел Флорентийский, такой же концепции придерживался А. Ф. Лосев, представив в своей работе «Философия имени» энциклопедический обзор древних и современных авторов по этому поводу.(10)

Как же тогда Толкину удается соединить чисто евангельское понимание евкатастрофы со своими фантастическими германо-скандинавскими построениями? Скорее всего, никак. Дело в том, что обаяние варварского фольклора с идеей цикличности Времени, Вселенной, категории Добра и Зла оказывается сильнее идеи христианского просветления души. А трагическое звучание книги оказывается созвучно с общей самоубийственной концепцией Воли к Смерти всей германо-скандинавской мифологии. «Властелин колец» в этом смысле напоминает некие «Сумерки богов».

Значение Толкина для массового сознания Запада заключается в том, что вслед за конкретным историческим опытом он словно выпустил джина из бутылки и позволил увидеть еще столь недавно пугающее лицо германского фольклора в привлекательных эстетических формах подлинной Вселенской Трагедии. Идея мифологического самоубийства приобрела некую особую значимость как обретение возможно единственного выхода из ситуации полного разочарования, безверия и онтологического одиночества. И в этом смысле толкиновская эпопея напрямую перекликается с концепцией самоубийства французских экзистенциалистов (А. Камю, Кирилов) и с концепцией онтологического одиночества Джеймса Джойса.

Для примера рассмотрим лишь одну новеллу ирландского прозаика, взятую из сборника «Дублинцы», где идея вселенского одиночества получила наибольшее воплощение в так называемых мифологических категориях. Речь пойдет о новелле «Прискорбное дело».

Дж. Джойс во многом, как и Толкин, ориентируясь на язык как на основу любого мифотворчества, создает свой причудливый мир, только условно облаченный в конкретные формы дублинского пейзажа. На самом же деле почти за каждой деталью городского пейзажа скрывается некая мифологическая основа, которая и придает всему повествованию статус крайней притчевой обобщенности. Так, герой новеллы живет в Чепелизоде, живописном западном пригороде Дублина. В соответствии с одной из легенд, именно здесь Тристан встречался с Изольдой. Ряд топографов и исследователей творчества Джойса считают, что название этого места происходит от имени Изольда. Таким образом, по замыслу автора, место жительства главного героя должно было ассоциироваться с радостями и страданиями тайной и безнадежной любви. Джойс как превосходный ученый-лингвист, ориентируясь на субстантивную сущность своего языка, дает название, уже заранее рассчитывая на то, что полисемантика того или иного имени соответствующим образом будет воздействовать на читательское сознание, углубляя и направляя процесс смыслообразования по мифологическому пути. Таким образом упомянутый в новелле Феникс-Парк, расположенный на западной окраине Дублина, будет также вплетен в общий мифологический фон повествования. Джойс даже будет рассчитывать на сложность этимологической трактовки данного названия парка. С одной стороны, это Fionnuisge (искаж. ирл.) — «чистая вода». Название произошло от источника, бывшего в этом месте. С другой — название было дано в честь священной, сказочной птицы феникс, в старости сжигавшей себя и восстававшей их пепла молодой и обновленной, символа возрождения, необоримой силы любви.

Именно эта мифологическая ориентация на некую космическую любовь и призвана была, по замыслу Джойса, превратить драму мистера Даффи на фоне его любимой книги Ницше «Так говорил Заратустра», которая постоянно лежит у него на столе, на фоне упоминания об астрологическом знаке Сатурна в некую космическую драму онтологического одиночества всего человечества.

Но Толкин в своем творчестве не только перекликается с великими современниками, а, как это ни странно, напрямую соотносится и с великими предшественниками, пришедшими из классической литературы других стран. Нужно сказать, что история и миф, когда речь заходит о большом художественном полотне, почти всегда смешиваются между собой и для этого взаимопроникновения существует немало объективных причин.

Для примера обратимся к «Войне и мир» Л. Н. Толстого и «Властелину колец».

На первый взгляд сопоставление двух столь различных художников кажется уж слишком надуманным. Один из них — писатель-реалист, создатель социально-психологического романа, стремящийся раскрыть сложный внутренний мир человека через разнообразие его связей с окружающим социумом, другой — художник-визионер, тяготеющий к романтическому мироощущению, который, наоборот, активно отказывается признать доминирующую роль социальных обстоятельств, утверждающий, что волшебная сказка должна способствовать только «бегству от действительности».

Традиционно принято также считать, что Л. Толстой относится к категории бесспорных классиков, являясь своеобразным эталоном художественности, в то время как творчество Толкина еще не получило своей окончательной оценки на Западе, ни тем более у нас в отечественном литературоведении.

Традиционно мы привыкли распределять писателей в соответствии с теми литературными методами, к которым они так или иначе принадлежат. Сопоставление писателя-романтика, например, и писателя-реалиста осуществлялось всегда с некоторым допуском. Хотели мы того или нет, но доминанта, что объективная действительность — это и есть основной критерий истины, постоянно присутствовала в нашем сознании. А фраза Ф. Энгельса о том, что романтики всего лишь «гениально догадывались о действительности», определила на многие годы в отечественном литературоведении подчиненное по отношению к реализму положение романтизма.

Именно реализму как некому сверхметоду отводилось главенствующее положение: он словно бы проверял непосредственной социальной практикой все идеальные отвлеченности, называя их «утраченными иллюзиями».

Скорее всего, здесь скрывалась общая традиция позитивистского мышления, для которой эмпирический путь познания действительности считался основным. Отсюда возникла и общая для реализма XIX века тенденция к научности анализа окружающего мира. Так, труды естествоиспытателей Кювье и Сент-Клера натолкнули Бальзака на мысль о том, что и человеческое общество, подобно миру животных, представляет собой единство организмов, где каждое живое существо получает свои отличительные свойства в непосредственной зависимости от той Среды, в которой ему «назначено развиваться».

Г. Флобер создает целую теорию «l’art personnel», или безличного искусства, путь к которому лежит, по мнению писателя, через тщательное и точное наблюдение и изучение действительности, которая является объектом воспроизведения.

Художник, по Флоберу, должен в своих наблюдениях уподобиться бесстрастному ученому, а метод искусства — методу науки. «Искусство, — заявляет художник, — должно стать выше личных переживаний и ощущений. Пора снабдить искусство неумолимым методом и точностью естественных наук.»(11)

Золя же как наиболее яркий последователь этой позитивистской тенденции впрямую говорил о создании «научного» или «экспериментального» романа. В этом смысле натурализм можно рассматривать как наиболее яркое проявление основной тенденции, характерной и для реалистического искусства. Подобно ученому, который, изучая явления природы, не одобряет, не осуждает, а лишь наблюдает их, так и писатель, по мысли Золя, не должен ведать ни гнева, ни жалости. «Нельзя себе представить химика, негодующего на азот за то, что это вещество непригодно для дыхания, или нежно симпатизировать кислороду по противоположной причине», — писал Золя.(12)

Эта общая тенденция всего реалистического направления в искусстве не могла бесследно пройти и для представителей русской классики. Так, отечественный исследователь творчества Л. Н. Толстого И. В. Стахов в своей книге «Лев Толстой как психолог» утверждает, что русский писатель, анализируя внутренний мир своих героев и прибегая к знаменитой «диалектике души», на самом деле дает весьма убедительную научную картину психики человека.

Такая увлеченность реализма научной объективностью как основным критерием истины выражала общую тенденцию времени и стала устойчивой чертой целого менталитета эпохи. Именно так было принято оценивать произведение, и эта внедренная через убедительный художественный образ установка уже не подвергалась сомнению, а стала частью общего сознания и существовала уже как самостоятельный символ веры.

Но позитивистская тенденция к идеализации научности художественного творчества неизбежно вступала в противоречие с самим понятием условности, которое включает и понятие образа, и символа, и метафоры, и многое другое. Иначе говоря, при таком подходе сама условно-идеальная природа слова занимала некое вторичное, зависимое положение.

В ХХ же веке при общем кризисе объективизма и научности (13), при замене концепции абсолютной истины на концепцию сознания и менталитета определенной эпохи, реализм перестал выполнять роль некого сверхметода, серьезно изменился и утратил свои классические черты.

Объясняется это прежде всего тем, что в конфликте объективности и условности художественного творчества победило все-таки второе, то есть условность, с помощью которой художник уже мог не только создавать характер в рамках плоскостного социального среза, но и давать его мифологический, внеисторический аспект, например, дали знать о себе психоаналитические тенденции в творчестве писателей ХХ века, где речь уже пошла об импульсах, унаследованных ею еще из доисторической эпохи (концепция времени в романе Т. Манна «Иосиф и его братья», история как вариант игры творческого сознания в романе Гессе «Игра в бисер», или «магический реализм» латиноамериканской литературы и культурологические парадоксы Х. Борхеса).

А раз так, то логично было бы рассмотреть явления реализма XIX века с позиции тех изменений, которые в полной мере дали знать о себе уже в литературе последующего века ХХ. Иными словами, сейчас нам следует попытаться определить природу условности в таком эпохальном произведении Л. Н. Толстого, как «Война и мир», и сравнить ее с условностью в эпопее Дж. Р. Р. Толкина «Властелин колец». Скорее всего, только здесь и можно будет обнаружить общие точки соприкосновения и увидеть, что при всем внешнем различии у этих авторов есть очень много общего.

Первое, на что сразу же хочется обратить внимание, так это на то, что оба произведения могут быть определены как эпопеи. На наш взгляд, всякая эпопея по своей природе обладает таким потенциалом мифологической условности, что вряд ли может быть объяснена узко научным позитивистски бесстрастным подходом, а следовательно, классифицирована только как объективное или абсолютно реалистическое произведение.

Второе: оба автора — и Л. Толстой и Толкин — по-своему мировоззрению принадлежат к религиозным художникам христианского толка, следовательно, несмотря на внешнее различие их эстетических принципов, близкие религиозно-идеалистические установки неизбежно должны были сказаться в мифологически условной эпичности обоих авторов.

Для доказательства начнем с анализа пространственно-временной категории, которая непосредственно связана с особенностями эпического мышления. Это мышление было унаследовано нами еще с древнейших архаических времен, и отличалось оно особой связью с космосом, а не с поступательным ходом истории. Вот как пишет об этом М. Элиаде: «Главное отличие человека архаического и традиционного общества от человека современного… заключается в том, что первый ощущает себя неразрывно связанным с космосом и космическими ритмами, тогда как сущность второго заключается в его связи с историей».(14) Причем космические ритмы всегда цикличны и воспроизводятся в основном через миф: «Мифы сохраняют и передают парадигмы-образцы, в подражание им осуществляется вся совокупность действий, за которые человек берет на себя ответственность. Силой этих служащих примерами образцов, очевидцами которых были люди мифологического времени, периодически воссоздаются космос и общество».(15)

Естественно, что у Гомера или у создателя «Песни о Нибелунгах» эпическое мышление будет другим, чем у Толкина или Л. Толстого, но все дело заключается в том, что ни один эпос нельзя создать без абсолютной веры в то, что твоя модель мира является единственно верной, всеохватывающей и универсальной. Следовательно, при всей своей вариативности эпическое мышление всегда будется охарактеризовано некой целостностью и цикличностью, т. е., неизбежно история в подобном произведении будет преодолена космическим мироощущением.

В случае с Дж. Р. Р. Толкином это обстоятельство не может вызвать никаких сомнений. Автор откровенно создает свою эпопею на основе древнегерманских и кельтских мифов, где космизм с его цикличностью и повторяемостью уже заложен в самом повествовании. Историческая закономерность в эпопее английского писателя заменена мифологической концепцией Судьбы, столь характерной для всего германского эпоса, а «воля к смерти» как героический поступок и проявление вызова неизбежной и всесильной судьбе составляет основной пафос «Властелина колец». Свершенный героический акт Фродо, Сэма Вайда и других заканчивают собой всю третью эпоху, на смену которой должно прийти новое время со своим Добром и Злом.

В отличие от Дж. Р. Р. Толкина, у Л. Н. Толстого все вроде бы направлено только на изображение поступательного развития истории и на обнаружение движущих сил исторического процесса. Долгое время было принято рассуждать о противоречии, возникшем внутри самой эпопеи между автором-мыслителем и автором-художником. Как религиозный писатель Л. Толстой усматривал движение истории в проявлении воли Бога, а как художник, мол, он отдавал предпочтение объективным историческим закономерностям, воплощенным в народной воле. В соответствии с первой точкой зрения, человек словно соединяет в себе два начала: роевое и семейное, частное. «Нераздельность частного существования каждого и жизни всех, — пишет Я. С. Билинкис, — наиболее решительно в „Войне и мире“ отстаивается образом Каратаева, особой его художественной природой.

Как и Наташа, Каратаев тоже руководим отнюдь не рассчетом, не разумом. Но в стихийных его побуждениях, в полную противоположность Наташе, нет и ничего своего. Даже во внешности его снято все индивидуальное, а говорит он пословицами и поговорками, запечатлевшими в себе лишь общий опыт и общую мудрость.» (16) (выделено мною — Е.Ж.)

Скорее всего, непостижимость Бога Л. Толстой хотел выразить в том, что перед общением с высшим существом человек должен был как бы растворяться в общей массе, и чем больше эта масса, тем яснее должен был прозвучать божественный глас. Частный, малый человек, по мнению писателя, вечно обуреваем сомнениями, его постоянно мучает разум с присущей ему рефлексией и гордыней. Но ведь закон больших величин — это прежде всего закон звезд, то есть космоса, а следовательно, всеобщего безличностного начала.

Это космическое божественное начало Л. Толстой и видел в народной идее и так называемой скрытой теплоте патриотизма. Писатель словно создавал собственный народный миф, и в этом случае мы видим, как историческое мышление на самом деле только кажется таковым, а на проверку мы сталкиваемся с проявлениями традиционного эпико-мифологического сознания.

По М. М. Бахтину, перед нами все признаки подобного сознания.(17) Первое, мы сталкиваемся с воссозданием «абсолютного прошлого» в романе-эпопее «Война и мир». В одном из черновиков предисловия Толстой сам рассказал о становлении своего исторического замысла, как он вынужден был сначала отказаться от современности и сразу же перейти к эпохе 1825 года, затем хронологические границы отодвинулись вплоть до 1812 года, и, наконец, в третий раз время остановилось на отметке 1805–1807 гг. При этом писатель признается, что «… между теми полуисторическими, полуобщественными, полувымышленными великими характерными лицами великой эпохи личность моего героя отступила на задний план»(выделено мною — Е.Ж.). Что это, как не обращение к легенде, то есть не столько к реальному историческому прошлому, сколько к той области народного легендарного сознания, в соответствии с которым обычный частный человек неизбежно мельчает и отходит на задний план.

Второе, источником эпопеи служит национальное предание, а не личный опыт. Во многом именно на основе этого национального предания и появляется в романе образ Кутузова, например, а Наполеон, в противоположность всем очевидным историческим фактам, превращается в некого персонифицированного носителя абсолютного зла, который плох уже тем, что пришел на Русь уничтожить само русское космическое начало. Вообще, в случае с Наполеоном, Л. Толстой как нигде больше откровенен и прямо вступает в противоречие с понятием даже элементарной исторической достоверности и правды.

И, наконец, третье, эпический мир отделен от современности так называемой абсолютной эпической дистанцией. Скорее всего, именно поэтому автор и отказался от связи эпопеи с событиями современной Л. Толстому Крымской войны так, как он предполагал сделать еще в самом начале своей работы. Современность показалась писателю уж слишком мелкой и конкретной по сравнению с теми легендарными для русской национальности событиями, которые и нашли свое воплощение в эпопее «Война и мир».

Но мифологическая цикличность у Л. Толстого проявляется не только на глобальном или космическом уровне, но и в частной жизни. В связи с этим обратим внимание лишь на тот факт, что все так называемые благородные и любимые герои Л. Толстого на самом деле лишь совершают круговое, то есть циклическое свое развитие от некой забытой еще их предками простоты к интеллектуально-духовной рафинированности, а затем назад — ко всеобщему и универсальному опрощению, в котором и может быть заключена единственная Правда и в которой только и существует Бог как воплощение роевого всеобщего начала. К сожалению, размеры статьи не позволяют более подробно проанализировать это круговое цикличное движение во всей эпопее «Война и мир», хочется только напомнить об округлости Платона Каратаева, о метафоре некого свернувшегося и напрасно вращающегося винта, которая возникает в сознании Пьера Безухова, когда он после дуэли с Долоховым оказывается на постоялом дворе в Торжке, а также об особой любви Л. Толстого на разных этапах жизненного пути своих героев возвращать их, словно по кругу, на прежнее место и к прежним ощущениям: князь Андрей и разоренные Лысые Горы, Богучарово и небо Аустерлица.

Известно также, что произведения, которые вдохновили русского писателя на создание своей эпопеи, были «Илиада» Гомера и Библия. Именно оттуда Л. Толстой черпал вдохновение и воспринимал особое эпическое мироощущение с его целостностью и цикличностью, которое непосредственно было связано со всей грандиозностью замысла.

Но если говорить о предании, последствия которого должны были отразиться на судьбе целого народа или целой эпохи, то мы неизбежно начинаем говорить о таком мифическом архетипе, как Битва, в которой лицом к лицу должны встретиться все противоборствующие силы.

В соответствии с этим Л. Толстой вносит указанный архетип в само название. Битв в романе немало, и среди них есть самое главное сражение — это Бородино. Его описание составляет почти весь третий том, и если рассматривать сражение только с исторических позиций, то любой исследователь в данном случае просто зайдет в тупик, столкнувшись уже с авторским субъективизмом, например даже при описании диспозиции русских войск.

Но прежде чем рассматривать мифологический аспект всех военных сцен в произведении Толстого, нам следует вновь вернуться к творчеству английского писателя.

Дело в том, что война действительно является устойчивым мифологическим архетипом. Вот что по этому поводу написано в одном из авторитетнейших справочников: «В космическом смысле любая война предполагает борьбу света против тьмы — Добра против Зла. В мифологии есть большое количество примеров такой борьбы между силами света и силами тьмы: Юпитер борется с титанами. бог Тор — с гигантами, Гильгамеш и другие герои — с чудищами. Обычно поле битвы символизирует собой реальный аспект бытия, на котором и осуществляется основное действие. В соответствии с исламской традицией, любая реальная война с неверными является лишь „малой священной войной“, в то время как „великая священная война“ призвана освободить человека от всякой скверны внутри него самого. Чем грандиознее война, тем больший символ веры она из себя представляет.»(18)

Французский исследователь Гвенон добавляет к сказанному, что «единственным оправданием войны является ослабление разобщенности и приход к единению и общности — от хаоса к гармонии. В этом смысле войну можно рассматривать как восстановление утраченной гармонии и порядка, как своеобразную жертву, которая сродни только космической жертве. То же самое можно обнаружить и в физическом плане: человек должен найти внутреннюю гармонию в своих действиях, в своих мыслях, а также гармонию между своими мыслями и действиями.»(19)

У Дж. Р. Р. Толкина битва становится кульминацией всей эпопеи «Властелин колец». Причем описание ее распадается сразу же на несколько глав, а само сражение словно увидено с различных точек зрения.

Так, накануне битвы король Арагорн поднимает из земли войска мертвых и ведет их в бой против сил тьмы, а в городе Гондоре все готовятся к осаде приблизительно с такой же домашне-деловой беспечностью, как и при подготовке русских солдат к Шенграбинскому сражению. Битва уже началась, она почти достигла своего апогея, как на батарее Раевского в 12 часов пополудни (20), причем автор, кажется, почти полностью растворился в сознании мага Гандольфа, противостоящего из последних сил Черному Всаднику, — и вдруг новая смена, и Толкин неожиданно переключает читательское внимание на подробное и поначалу размеренное описание похода короля Рохана, Теодена, на воспроизведение психологического состояния его войск накануне решающей атаки. Затем дается сцена героической гибели короля Теодена и его дочери. Можно сказать с определенным допуском, что «окопные сцены» или сцены сражения, которые словно сняты так называемой субъективной камерой, сменяются общим панорамным видением всей битвы в ее земном конкретном и космическом аспекте.

Эта «стереоскопичность» видения событий огромной важности всегда считалась особой заслугой художественного мастерства Л. Толстого, но на самом деле подобная традиция берет свое начало в творчестве Гомера. В свое время очень убедительно об этом писал В. Кожинов, разбирая особенности эпического повествования в «Илиаде». Исследователь проанализировал один эпизод пятой песни знаменитой поэмы, в котором Эней обращается с просьбой к своему другу Пандару помочь ему обуздать воинственный гнев Диомеда. Неожиданно картина битвы сменяется мирными видениями жизни, которая течет своим чередом на огромном расстоянии от описываемых мест.(21)

В эпопее Дж. Р. Р. Толкина центром сражения является осада города Гондора. Следует отметить, что город как устойчивый мифологический архетип всегда находится в основании Космоса и всегда является местом соприкосновения трех космических сфер — Неба, Земли и Ада.(22) Город относится к категории ландшафтного символизма, где любая форма соответствует общей доктрине уровней Космоса, это так называемая сакральная география, в соответствии с которой местонахождение и форма ворот, дверей, само расположение города с его храмами и акрополем служили отнюдь не утилитарным целям, а городские стены всегда обладали некой магической силой, соответствующей той или иной религиозной доктрине.(23)

Исходя из общей мистико-религиозной концепции Судьбы, Дж. Р. Р. Толкин описывает битву при Пеленноре как определенную волю рока. Своими активными действиями и непосредственным вмешательством в события такие герои, как король Арагорн, король Рохан, Теоден, его наследник Йомер, принцесса Йовин, хоббит Меррси, хоббит Пиппин, а также маг Гандольф, пытаются просто прояснить для себя то, что было написано на священных скрижалях еще много-много веков назад. Здесь как раз и проявляется общий героический пафос произведения, который был характерен для культового сознания германских племен и который воплотился в активном следовании своей Судьбе наперекор всем обстоятельствам как некий вариант «воли к смерти».

Сражение, происходящее на земле, на самом деле, по замыслу Дж. Р. Р. Толкина, есть лишь проекция того, что творится в космосе, где силы тьмы пытаются подчинить себе силы света. Именно поэтому во всем описании битвы при Пеленноре такую роль играет пейзаж и особенно его цвето-световое воплощение. Так, перед самым началом битвы в главе «Осада Гондора» мы узнаем, что сумерки теперь будут постоянно властвовать над дневным светом, а Черный Всадник, один из властителей тьмы, так и не решается переступить порог разрушенных ворот лишь потому, что слышит крик петуха, для которого словно не существовало войны, ни древней магии и который просто чувствовал, что там, высоко в небесах, утро уже вставало над смертью.

Обратимся к самой образной системе Дж. Р. Р. Толкина и посмотрим, как автор описывает решающую атаку короля Теодена. Она явно носит мистико-символический характер, и здесь почти каждая деталь говорит о противоборстве Света и Тьмы: «И тогда король издал боевой клич, и Белогривый рванул с места. А за спиной у Теодена ветер яростно начал трепать знамя, белый конь мчался по зеленой траве, не удостаивая ее своим почтением. Вслед за королем летели его лучшие рыцари, но никто из них не мог догнать Теодена. Йомер был здесь же, и белый конский волос, украшавший шлем всадника, трепался на ветру от быстрой скачки. Люди Йомера летели на полном скаку с шумом волн, яростно бьющихся о берег, но и лучшие всадники оказались слишком далеко от Теодена. Боевой гнев предков вновь вспыхнул в его жилах, и король, восседая на своем Белогривом, был теперь похож на древнейшее божество, на самого Великого Орома, который победил когда-то в битве Валаров, когда мир еще был таким молодым!

А щит у короля был из чистого незамутненного золота — йо-хо-хо! И сиял он, как само Солнце, и зеленая трава вспыхнула своим зеленым пламенем, умирая под копытами белоснежного скакуна.

И тогда утро все-таки наступило, и ветер подул вдруг с моря, а тьма начала отступать, и полчища Мондора дрогнули, наконец, и ужас объял их сердца, и побежали враги, и гибли они, как трава, под копытами гнева, что топтал их.

И тут все как один всадники Рохана возвысили голос свой и запели, и так пели они и убивали они ради одной только радости — радости битвы, и звуки той песни были прекрасны и ужасны одновременно, и достигли они ушей тех, кто защищал сейчас Город.»(24)

Цвета белый и солнечно-золотой оказываются на стороне короля Теодена и его воинов. Именно своим волевым усилием эти люди способны были повлиять на космические силы и приблизить наступление утра. Таким образом получается, что движение войск непосредственно сопряжено с космическими силами. Но может ли происходить нечто подобное и в реалистической эпопее Л. Толстого «Война и мир»? На первый взгляд этот вопрос кажется наивным и не имеющим под собой серьезного основания. Однако и здесь следует непосредственно обратиться к тексту.

Если рассматривать произведение Л. Толстого с точки зрения эпического мышления, то и здесь мы увидим, как архетип города проявляет себя в полной мере. Прежде всего это касается древней столицы Москвы. Заметим, что западный Петербург ассоциируется у Л. Толстого с чем-то лживо-внешним, далеким от исконно русского, в то время как Москва воплощает собой саму душу народа. Вспомним, что и Бородинское сражение — это прежде всего сражение, предпринятое ради защиты подлинной столицы. Пожар Москвы, а перед этим уход людей из города — все это проявление некоего бессознательного роевого, то есть космического начала города в каждом русском. Именно в Москве Пьер собирается убить Наполеона и тем самым совершить очистительный акт или принести «космическую жертву», видя во французском полководце воплощение самого антихриста.

Соответственно и Бородинское сражение станет еще одним воплощением очистительной «космической жертвы», позволяющей от разобщенности интересов отдельных людей прийти к некой общности, данной свыше. Сцена, когда накануне сражения в расположении русских войск устраивают грандиозный молебен и несут икону Богоматери, как раз и позволяет говорить о жертвенном начале, а огромное количество убиенных, искалеченных и раненых и является неким искуплением и омовением кровью перед лицом вновь открывшихся целому народу нравственных истин, одна из которых, по мнению Л. Толстого, и должна была воплотиться в виде декабристского движения.

Но кто еще, кроме лорда Дансени, Эддисона и Толкина, пытался создать свой особый художественный мир на основе германо-скандинавских мифов? Из наиболее талантливых современных писателей хочется назвать имя У. К. Ле Гуин «Орсинийские рассказы» (Orsinian Tales) (1976) она включила весьма привлекательную и необычную новеллу под названием Курган (The Barrow), написанную ранее.

Данное небольшое по объему произведение как нельзя лучше соответствует той общей тенденции, в которой христианство буквально подчинено древней языческой мифологии варварских народов. Автор, обогащенный знаниями Фрейда и Юнга, словно любуется теми темными импульсами, которые и по сей день продолжают властвовать в душе человека, несмотря на внешнее соблюдение христианских обрядов и нравственных заповедей. У. К. Ле Гуин проводит мысль о том, что в основе всего западного христианства находятся более глубокие языческие корни, берущие свое начало из более темных эпох, когда складывались первые германо-скандинавские мифы. Словно полемизируя с Фрейдом и Юнгом, У. К. Ле Гуин говорит не об античных мифологических архетипах, управляющих сознанием западного человека, а о всем спектре языческой мифологии, о неком хаосе, царящем в мрачных тайниках человеческой души, и еще о том, как мы в контексте истории понимаем этот спроецированный в наших поступках хаос за некий незыблемый порядок. Ради своего ребенка совершив страшное кровавое жертвоприношение, граф Монтайна и его потомки в дальнейшем будут почитаться людьми, угодными церкви и Богу. Ниже мы приводим свой перевод данной новеллы, дабы читатель мог сам убедиться в сказанном выше.

УРСУЛА К. ЛЕ ГУИН

КУРГАН

По заснеженным тропам с гор спустилась ночь. И Тьма поглотила деревню, каменную башню замка Вермар Киип, курган у дороги. Она легла в углах комнат, поднялась до высоких стропил у самой крыши, устроилась под большим столом пиршественного зала, молчаливо встала за спиной сидящего у очага и начала ждать.

Гостю предоставили лучшее место, в углу двадцатифутового камина. Хозяин замка, Фрейга, лорд Киип и граф Монтайна хотя и сидел вместе с другими на каминных плитах, был все-таки ближе всех к огню. Скрестив ноги и положив свои большие ладони на колени, он не отрываясь смотрел на языки пламени. Лорд вспомнил сейчас о самом худшем часе, который ему пришлось пережить в свои двадцать три года: это случилось три осени тому назад у горного озера Малафрена. Перед его глазами вновь задрожала тонкая варварская стрела, которая вызывающе торчала из самого горла отца; лорд хорошо помнил, как холодная грязь просочилась сквозь ткань и коснулась коленей, когда ему пришлось склониться перед мертвым телом среди камышовых зарослей, окруженных мрачными горами. А волосы отца шевелились при этом слегка — воды озера, как легкое дуновение ветра, играли ими. Вот тогда-то и ощутил ллорд впервые вкус Смерти, словно пришлось ему коснуться языком бронзы. И сейчас во рту его появился тот же привкус. Женские голоса доносились из комнаты наверху, и лорд напряженно вслушивался в эти звуки.

Гость же, странствующий проповедник, не умолкая, рассказывал о своих путешествиях. Он пришел из Солари, из нижних долин, расположенных на юге. По его словам, там даже купцы жили в каменных домах, а бароны — во дворцах и ели на серебре сочный ростбиф. Вассалы Фрейга и простые слуги слушали проповедника, раскрыв рот. Сам же Фрейга сидел мрачнее тучи и слушал говорящего вполслуха, чтобы скоротать время. Гость уже успел пожаловаться на плохие конюшни, на холод, баранину, которую подавали здесь на завтрак, обед и ужин, его опечалило также удручающее состояние Вермарской часовни и то, как служили здесь мессу. «Арианство! Мерзкое арианство!» — не переставая бормотал он, издавая при этом странные чюкающие звуки и постоянно осеняя себя крестным знамением. Обращаясь к отцу Егиусу, проповедник заявил, что каждая душа в Вермаре проклята, ибо крестили ее еретики. «Арианство! Арианство!» — не унимался гость. Отец же Егиус, ежась от страха, по наивности думал, что арианство и есть сам дьявол и потому пытался оправдаться, объясняя проповеднику, что в его приходе не было заметно ни одного одержимого, за исключением, может быть, графского барана, у которого, действительно, один глаз был желтым, а другой — голубым и который так боднул беременную девку, что у той случился выкидыш, но барашка сразу же окропили святой водой, и после этого он уже никому не причинял никаких хлопот, став послушной и доброй скотиной; девку же, которая понесла ребенка во грехе и вне брака, выдали в конце концов за доброго крестьянина из Бары, и она родила супругу своему пять христианских душ, радуя его этими подарками каждый год. «Ересь, похоть, невежество!» — продолжал причитать проповедник. Пред ужином ему понадобилось целых двадцать минут, чтобы барана, убитого, зажаренного и поданного к столу руками проклятых им еретиков. «Что же он хочет, — думал Фрейга, — он действительно ожидал встретить здесь изобилие?

Зимой? И не увидев такого, считает, что перед ним язычники, каждый раз называя нас арианами? Видно, святоша в своей жизни ни разу не встречал настоящего варвара, особенно из того племени низкорослых и смуглых людей, что живут близ Малафрены и дальше за горами? Нет — ни одна вражеская стрела не свистела еще над этой головой. А жаль — она бы в мгновение ока научила бы святого отца отличать язычников от истинных христиан».

Таковы были мысли лорда и графа Фрейга.

Когда гость замолчал наконец и перестал хвастаться, граф обратился к мальчику, который лежал рядом с ним, положив подбородок на ладони: «Джильберт, подари нам песню». Мальчик улыбнулся, быстро сел и без всякой подготовки начал петь, выводя своим высоким приятным голосом сладкие звуки.

Он пел о великом Александре, и песнь начиналась неожиданно где-то на половине, но это не имело никакого значения, ибо каждый знал ее наизусть от начала и до самого конца.

— Почему вы позволяете воспевать языческого царя? — спротил гость.

Фрейга оторвался от своих мыслей и поднял голову.

— Александр Македонский — это король христианского мира.

— Нет! Он был греком и идолопоклонником.

— Видно, Вам известна какая-то другая песня, — вежливо возразил граф, — потому что мы поем о том, что Александр осенил себя крестным знамением и призвал имя Господа.

Люди графа понимающе улыбнулись друг другу.

— Может быть, Ваш слуга споет нам нечто получше, — добавил Фрейга с выражением искренней вежливости и почтения. И слуга проповедника, не торопясь, гнусавым голосом начал выводить церковный гимн о неком святом, который двадцать лет жил в доме свонго отца совершенно неузнанным и ел объедки. Сам Фрейга и его домочадцы завороженно слушали всю эту историю: новые песни редко бродили этими дорогами. Но певец неожиданно замолчал, прерванный странным пронзительным стоном. Фрейга вскочил на ноги и стал напяженно всматриваться во Тьму, которая завладела уже всем залом. Потом он посмотрел на своих людей и увидел, что те даже не пошевелились, а продолжали сидеть на своих местах, напряженно смотря на своего господина. И снова слабый стон донесся из комнаты наверху. Молодой граф вновь сел на свое место. «Допойте песнь», — коротко сказал он, и слуга проповедника не столько пропел, сколько пробормотал остаток гимна. Безмолвие, как бездна, поглотило последние звуки.

— Ветер усиливается, — тихо сказал кто-то.

— Да, суровая зима.

— Снег спустился вчера с гор от самой Малафрены, и теперь его навалило по пояс.

— Это все их происки.

— Кого? Горусь?

— Помнишь ту овцу со вспоротым брюхом, которую мы нашли прошлой осенью? Касс сказал еще, что это дурной знак — ее убили для Одна.

— А кто в этом сомневается?

— О ком вы толкуете там? — вмешался в разговор странствующий проповедник

— О горцах, господин проповедник. О язычниках.

— А что это — Одн?

Все затихли и наступило глубокое молчание.

— Вот что, сэр, сейчас не время говорить об этом.

— Почему?

— Потому что сегодня ночью лучше говорить о святых вещах, — заметил с достоинством Касс, местный кузнец, который мимоходом бросил взгляд наверх, туда, откуда доносились стоны, но другой, молодой парень с воспаленными, вдруг забормотал неожиданно:

— У кургана есть уши, и курган все слышит…

— Курган? Ты имеешь в виду тот самый холм у дороги?

И снова молчание воцарилось в зале.

Фрейга повернул голову и внимательно посмотрел на проповедника.

— Они убивают в честь Одна, — зазвучал его мягкий голос, — прямо на камнях, что лежат за курганами. Но что зарыто в самих курганах — не знает никто.

— Бедные язычники, не ведающие благодати, — запричитал с грустью старый отец Егиус.

— А алтарный камень у нас в часовне тоже из кургана, — добавил вдруг мальчик по имени Джильберт.

— Что?

— Закрой рот, — грубо вмешался кузнец. — Он хочет сказать, сэр, что мы взяли один из камней среди тех, что лежали за курганом, большой такой, знаете ли, кусок мрамора, и отец Егиус освятил его — в этом ведь ничего дурного, правда?

— Да, прекрасный получился алтарь, — сказал отец Егиус, кивая в знак согласия головой и улыбаясь, но не успели отзвучать его слова, как вновь из комнаты наверху послышался стон. Старик склонил голову и быстро зашептал молитвы.

— Да и Вам следовало бы помолиться, — сказал Фрейга, глядя на чужака-проповедника. И тот покорно склонил голову и тоже начал произносить какие-то священные слова, время от времени поглядывая искоса на графа.

В огромном замке Киип тепло было только у камина, поэтому на ночь никто никуда не ушел, и заря застала почти всех у очага: отец Егиус трогательно свернулся калачом, как маленькая состарившаяся полевая мышь в зарослях тростника, чужак же проповедник разлегся в углу, сложив руки на огромном животе, граф Фрейга лежал так, будто упал навзничь, неожиданно пораженный ударом врага в смертельном бою. Его люди сгрудились вокруг него, постоянно вскрикивая во сне или непроизвольно вздрагивая. Фрейга проснулся первым перешагивая через спящих, он направился прямо к лестнице, ведущей к комнате, расположенной наверху. Повитуха Ранни встретила его в небольшой прихожей, в которой несколько девушек спало вповалку вместе с собаками на сваленных в кучу овчинах.

— Нет еще, граф, — сказала повитуха.

— Но уже две ночи прошло, — без всякого почтения произнесла женщина. — Ей трудно, надо же и отдохнуть когда-нибудь?

Фрейга повернулся и начал тяжело спускаться вниз по скрипучим ступеням. Он чувствовал превосходство повитухи, и это тяжелым грузом легло на его плечи. Весь прошедший день лица женщин замка были серьезны, сосредоточены, и никто из них не обращал на графа никакого внимания. Он был выброшен из их мира, выставлен на холод и поэтому потерял в этой жизни всякое значение. И ничего он не мог поделать с этим. Граф подошел к дубовому столу, сел, положил свою голову на руки и стал думать о Галла, своей жене. Ей исполнилось всего семнадцать, а поженились они десять месяцев назад. Он думал о ее круглом белом животе. Фрейга пытался представить лицо жены, но у него ничего не получалось, и только привкус бронзы во рту усиливался с каждым мгновением. «Дайте поесть!» — взревел граф и со всей силой ударил кулаком по столу — весь замок проснулся в одно мгновение, словно рассеялись последние чары предрассветных часов. Забегали вокруг мальчики-слуги, залаяли и заскулили псы, меха тяжело задышали на кухне, мужчины стали потягиваться и сплевывать на еще не потухший огонь. Граф продолжал сидеть за столом, закрыв свою голову руками.

Женщины по одной, а иногда по двое, начали спускаться вниз, чтобы погреться немного у камина, а заодно и перекусить чего-нибудь. Их лица были по-прежнему суровыми, и они говорили только друг с другом, не обращая внимания на мужчин.

Снег перестал, а ветер продолжал по-прежнему дуть с гор, наметая огромные сугробы, и был он таким жестким, холодным и жгучим, что, казалось, стоит только глубоко вздохнуть — и тебя полоснет по горлу острым ножом.

— А почему все-таки слово Божье не достигло ушей этих безбожников, приносящих овец в кровавую жертву своим идолам? — это был голос толстобрюхого проповедника, который обратил свою речь к Отцу Егиусу и парню с воспаленными глазами по имени Стефан.

Они молчали, не зная, что ответить важному гостю, ибо не были уверены в том, значение слова «жертва».

— Они убивают ведь не только овец, — осторожно начал Отец Егиус.

— Что правда, то правда, — улыбнулся Стефан и закивал головой.

— Что вы имеете в виду? — голос чужака был строгим и требовательным. Отец Егиус явно струсил слегка и поэтому примирительно добавил:

— Они убивают еще и коз.

— Овцы, козы — какая разница? А откуда вообще взялись эти язычники? Почему им позволено жить здесь, в христианском мире?

— Да потому что народ этот жил здесь всегда, — недоумевал старик-священник.

— И Вы даже не попытались обратить их в истинную веру?

— Кто? Я?

Это была хорошая шутка — и все представили на мгновение, как маленький священник с трудом карабкается по горным тропам, дабы обратить язычников в христианство — дружное веселье на какое-то время воцарилось в холодном зале. Не страдая тщеславием, Отец Егиус все-таки почувствовал себя задетым и поэтому сказал с чувством ущемленного достоинства:

— У гор, сэр, есть свои боги.

— Вы хотите сказать идолы, дьяволы или, как Вы там его называли? Одн, что ли?

— Тихо, проповедник, — неожиданно вмешался в спор граф. — Неужели так необходимо произносить это имя? Разве Вы забыли свои молитвы?

После этого тон чужака не был уже столь надменным. Стоило только графу дать волю своим чувствам, и чары гостеприимства тут же улетучились, а лица людей стали суровыми и утратили былую угодливость и почтительность. Правда, этой ночью проповеднику вновь дали лучшее место в углу у самого огня, но сидел он уже как-то съежившись и не осмелился вытянуть колени поближе к теплу.

В эту ночь уже никто не пел. Мужчины разговаривали между собой вполголоса, смущенные мрачным молчанием Фрейга. Тьма по-прежнему продолжала ждать чего-то, стоя за их спинами. Ни звука кругом, кроме воя ветра снаружи и стонов женщины, доносившихся из верхней комнаты. Весь день она молчала, но теперь, ночью, роженица вновь начала стонать и кричать от боли. Графу казалось невозможным, что жена его еще способна кричать. Она была такой маленькой, такой слабой, совсем еще девочкой, разве тело ее могло вместить такую боль?. «Да что же они ничего не могут сделать, там, наверху! — не выдержал, наконец, Фрейга. — Отец Егиус! Дом этот явно проклят!»

— Я могу только молиться, сын мой, — ответил в испуге старик.

— Ну так молись! У алтаря лучше всего!

С этими словами он вышел вместе с Отцом Егиусом во тьму, холод и пошел через весь двор к часовне. Через некоторое время граф вернулся совершенно один. Старик-священник пообещал всю ночь провести в молитвах, стоя на коленях у небольшого очага в маленькой келье, что расположена была сразу за часовней. У большого же камина не спал еще только чужак-проповедник. Фрейга сел на каменную плиту рядом с огнем и долго не произносил ни единого слова.

Чужак поднял голову и невольно вздрогнул, когда увидел голубые глаза графа, смотрящие прямо ему в лицо.

— Почему не спите?

— Сон оставил меня, граф.

— Было бы лучше, если бы Вы спали.

Чужак заморгал, потом закрыл глаза и попытался уснуть. Время от времени приоткрывая слегка веки, он посматривал с опаской на Фрейга и пытался, не шевеля губами, еле слышно произносить молитвы своему святому покровителю.

Проповедник напомнил Фрейгу толстого черного паука. Тень, отбрасываемая его телом, словно паутина, заволокла комнату.

Ветер стих, и в наступившей тишине слышны были только стоны жены Фрейга — сухие, слабые звуки.

Огонь в очаге затухал. А тень человека-паука все расплывалась и расплывалась. Граф видел, как под густыми бровями чужака поблескивало что-то, а нижняя часть лица слегка шевелилась. Чужак явно творил свои заклинания. Ветер окончательно стих, и наступило полное безмолвие.

Фрейга встал. Проповедник поднял голову и посмотрел на широкую фигуру, которая повисла над ним в золотых отблесках гаснущего огня. Тогда граф сказал: «Пойдем со мной.» И это испугало пилигрима еще больше — он даже не мог пошевельнуться. Тогда Фрейга протянул руку, схватил проповедника и сам поднял его на ноги.

— Граф, граф, что вы хотите? — не переставая шептал странник, пытаясь освободиться.

— Пойдем со мной, — повторил Фрейга и повел проповедника по каменному полу во тьму огромного зала к самой двери.

На плечах у графа была накинута теплая туника из овчины; проповедник же был одет только в шерстяной балахон.

— Граф, — не умолкал толстяк, семеня за Фрейга через весь двор. Очень холодно. Ведь так можно и обморозиться до смерти, а потом волки.

????

переосмысляется прецендент в придачу

Фрейга снял тяжелый засов с ворот замка и открыл створку.

— Вперед, — скомандовал он, указуя дорогу своим зачехленным пока мечом.

— Нет, — сказал толстяк, пытаясь сопротивляться.

Тогда Фрейга обножил меч свой, короткое, тонкое лезвие. Ткнув острым концом в жирное место пониже спины, граф стал погонять проповедника впереди себя — и так они вышли из ворот, спустились вниз по деревенской улице, а потом начали подниматься вверх вдоль по дороге, ведущей в горы. Шли они медленно, ибо снег был глубок и ноги утопали в нем с каждым шагом. Воздух был неподвижен сейчас, словно его заморозили. Фрейга взглянул на небо. Над самой головой между двумя облаками были видны три яркие звезды, похожие на портупею. Это созвездие называли созвездием Воина, но некоторые дали ему имя Молчаливого или Одна Молчальника.

Проповедник не переставая произносил одну молитву за другой, и дыхание вырывалось из его груди с каким-то свистящим звуком. Однажды он споткнулся и упал прямо лицом в сугроб. Фрейга легко поднял его на ноги. В свете звезд проповедник взглянул прямо в лицо молодого графа и ничего не сказал. Он поковылял дальше, продолжая шептать молитвы.

Башня замка и деревня скрылись во тьме у них за спиной; вокруг были видны только безлюдные холмы, долина и бесконечный снег, бледный в свете звезд. Рядом с дорогой вырос небольшой бугор, чуть меньше человеческого роста, и напоминающий скорее могильный холм. А рядом с ним почти засыпанная снегом стояла колонна или алтарь, сооруженный из наваленных кучей грубых камней. Фрейга взял проповедника за плечо, заставил свернуть с дороги и повел толстяка к алтарю у кургана. «Граф, граф,» — взмолился проповедник, когда Фрейга схватил его за волосы и откинул голову назад. Глаза чужака казались белыми в свете звезд, рот раскрылся, чтобы закричать, что есть сил, но готовый вот-вот вырваться вопль перешел в какое-то бульканье и хрип, когда Фрейга полоснул острым лезвием по горлу.

Граф перекинул часть мертвого тела через алтарь и вспорол, разорвал на части монашеское одеяние, затем, чтобы скрыть огромный живот. Кровь хлынула потоками, и кишки вывалились наружу прямо на камни алтаря, а потом на холодный снег, и от всей этой красной массы вверх поднялось обильное испарение. Свежеванное таким образом тело легко перевалилось через алтарь, словно платье через спинку кресла, и руки мертвеца свободно болтались при этом.

Оставшийся в живых человек, продолжая сжимать в руках рукоять меча, обмяк и рухнул рядом с курганом на девственный снег, буквально вылизанный до этого ветром. Земля вздыбилась и напряглась, раздались страшные вопли, и голоса эти будто выплыли и скрылись во тьме.

Когда он пришел в себя и поднял голову, чтобы осмотреться вокруг, он увидел све в совершенно ином свете. Беззвездное небо распростерло свой бледно-розовый купол над головой, холмы и горы вдали уже не отбрасывали тени. А бесформенное тело было черным, как и снег у самого полножия кургана, как руки Фрейга, как лезвие его меча. Он попытался очистить ладони снегом и жгучий холод окончательно пробудил графа. Он встал на ноги, голова пылала, и на ватных ногах своих Фрейга медленно побрел назад к Вермару. Пока он шел, подул западный ветер, мягкий и влажный, который все усиливался по мере приближения нового дня, принося на своих крыльях оттепель.

Ранни стояла у самого камина в зале, а мальчик Джильберт разводил огонь в очаге. Лицо ее отекло и посерело. Она обратилась к Фрейга с прежней усмешкой: «Ну что, граф, вовремя же вы вернулись.»

Он стоял перед ней, тяжело дыша, с почерневшим лицом и не в силах произнести даже слова.

«Пойдем, пойдем,» — скалилась над ним повитуха. Он пошел за женщиной наверх по скрипучим ступеням лестницы. Солома, которой был накрыт некогда пол, вся пошла на растопку. Галла лежала на широкой, похожей на короб, постели, это было их брачное ложе. Ее закрытые глаза глубоко запали. Она слегка похрапывала во сне. «Тсс, — сказала повитуха, когда он уставился на свою жену. — Не будите ее. Лучше посмотрите сюда.»

И с этими словами женщина поднесла ему прямо под нос какой-то туго спеленованный куль.

Но он продолжал неподвижно стоять, не зная, что же делать ему, и тогда повитуха не выдержала и зашипела: «Мальчик. Красивый, большой.»

Фрейга протянул руку к свертку. Под его ногтями еще осталось нечто запекшееся, бурое.

Повитуха тут же прижала сверток к себе. «Вы холодный, — зашипела она вновь. — Смотрите.» И с этими словами она сама откинула кусок материи и на мгновение оттуда выглянуло очень маленькое, сморщенное, красное личико, а потом вновь исчезло.

Фрейга на негнущихся ногах подошел к постели, встал на колени, склонился до тех пор, пока лоб его не коснулся холодных каменных плит пола. И тогда лорд зашептал еле слышно: «Господь наш, будь милостив, будь милостив…»

* * * *

Епископ Солари так и не узнал никогда, что же случилось с его посланцем в северных землях. Может быть, будучи человеком одержимым, он забрел слишком далеко в горы, где жили еще язычники, и умер смертью мученика?

Имя же графа Фрейга долго жило в памяти потомков. В течении своей жизни ему удалось основать бенедиктинский монастырь на высокой горе над самым озером Малафрена. Вассалы графа и его собственный меч с честью защищали монахов и кормили их, особенно в самые трудные первые зимы. А в хрониках на плохой латыни, черными чернилами по тонкому пергаменту, было упомянуто как собственное имя графа, так и имя его сына, царствующего вслед за ним в этих местах, упомянуто с глубокой благодарностью, как об истинных защитниках христианской церкви.

К германо-скандинавской мифологии примыкает и ряд романов популярнейшего американского автора Пола Андерсона. Прежде всего речь здесь должна пойти о таких его романах, как «Сломанный меч» (The Broken Sword) (1954; исправл. 1971) и «Дети морского царя» (Merman’s Children) (1979).

Именно эти два романа являют собой своеобразный сплав приключенческой литературы и волшебной сказки. Прекрасное знание автором эпической и фольклорной европейской традиции, германских и древнескандинавских саг, создает у читателя ощущение невероятной, магической реальности происходящего.

Известно, что П. Андерсон, родившись в бристоле в 1926 г. (шт. Пенсильвания), после смерти отца переезжает в Данию и целый год живет там у родственников матери. Отсюда можно предположить, что скандинавское происхождение самого писателя и определило его устойчивый интерес к будущей германо-скандинавской культуре и истории.

Будучи поначалу 100 % научным фантастом, закончив перед самой войной университет в штате Миннесота с дипломом физика, П. Андерсон в дальнейшем отходит от так называемой традиционной твердой фантастики и открывает, наконец, свою главную тему: Время и возможность изменения самого хода истории, что привело писателя к созданию так называемой альтернативной истории сначала в романе «Три сердца и три льва» (Three Hearts and three Lions) (1953; доп. 1961), позже писатель вернулся к этому приему в романе «Буря в летнюю ночь» (Midsummer Tempest) (1974), рисующем Англию времен Карла I, в которой уже изобретен паровоз.

«Темпоральные» предшественники Андерсона используют любую подручную машину времени: анабиоз, релятивистские парадоксы, гипотетические проколы в пространственно-временном единстве. Наконец, это может быть все та же магия, к которой и прибегнул автор «Бури в летнюю ночь». Неисключено и спиритуальное блуждание души или неведомое проявление экстрасенсорного восприятия, как в романе «Наступит время» (There Will Be Time) (1972).

Подобные, запланированные или случайные, чреваты трагическими столкновениями с «иновременными» моралью и политикой. Так, в «Крестовом походе в небеса» (The High Crusade) (1960) столкновение «разновременных» культур заострено до абсурда: пришельцы, прибывшие на Землю в Средние века, немедленно атакуются рыцарями, которые захватывают «заколдованный замок» и отправляются в нем воевать Гроб Господень в каких-то сказочных заоблачных царствах.

Нужно также сказать, что объемный и многоплановый философский роман П. Андерсона «Лодка миллиона лет» (The Boat of a Million Years) (1989) является одним из лучших произведений этого автора. В романе рассказывается об избранных людях, которые обречены на вечные странствования в исторических эпохах наподобие легендарного Агасфера. И здесь мы видим, как излюбленный романтический мотив (Метьюрин, Э. Сю) по-новому переосмысляется на уровне массовой американской беллетристики. Скорее всего, это было продиктовано не только занимательностью нестареющего сюжета, но и общей модернистской тенденцией показать человека не в узких рамках социального бытия, а в неком блуждающем временном аспекте, как это, например, выражено в общей структуральной концепции Мишеля Фуко, в соответствии с которой убедительно показан исторически преходящий характер отдельных понятий, теорий, социальных институтов.(25)

Получается так, что, обращаясь к той или иной мифологической системе, авторы, работающие в жанре «фэнтези», явно или скрыто перерабатывают в своем творчестве уже ставшие общепринятыми философско-культурологические концепции современности, в частности французских структуралистов.

Глава II

КЕЛЬТСКАЯ МИФОЛОГИЯ И ЖАНР «ФЭНТЕЗИ»

Наряду с германо-скандинавской мифологией современный жанр «фэнтези» стремиться популяризировать и кельтскую мифологию. Особенно это касается артурианского цикла. Создается впечатление, что книга Т. Мэлори «Смерть Артура» пережила в ХХ веке свое второе рождение.

Роман английского писателя ХV в. сэра Томаса Мэлори представляет собой как памятник литературы двоякую ценность. Это, с одной стороны, лучший в мире свод рыцарских романов так называемого Бретонского цикла — свод героических и сказочных сюжетов, восходящих, в свою очередь, к мифу и эпосу кельтских народов и к истории Западной Европы в середине 1 тысячелетию н. э. Следует отметить, что сюжеты, зафиксированные Мэлори, содержат отголоски реальных исторических событий — например, борьбы бретонских кельтов против англов и саксов.

Характерно, что типичные для средневековья мотивы поисков божественной благодати служат здесь поводом для новых рыцарских приключений, а чаша святого Грааля приобретает особый мистический смысл.

Известно, что легенды о короле Артуре и рыцарях Круглого Стола, о поисках святого Грааля прошли в своей эволюции несколько этапов, многообразно отразившись в памятниках духовной и материальной культуры народов Европы. Так, корни артурианских сказаний уходят в далекое прошлое, в темную эпоху V–VII в.в. и еще дальше — в верования и сказания дохристианской и доримской Британии, в культуру древних кельтов. Кельтский элемент в созидании артуровских легенд — древнейший и наиболее значительный.

По мнению Я. Филиппа, кельтская цивилизация является одной из великих цивилизаций Древней Европы, следы которой, как чисто материальные, так и духовные, обнаруживают себя повсюду и поныне (1). Однако об этой цивилизации мы знаем бесконечно мало. Уже к началу нашей эры кельтская цивилизация успела распасться на несколько ветвей. Для судеб собственно литературной традиции немаловажен также и тот факт, что у многих кельтских племен существовал запрет записывать сакральные и литературные тексты: литературная (а до нее — мифологическая) традиция была здесь исключительно устной. Когда запрет на письменную фиксацию был забыт, записанными оказались лишь поздние версии кельтских легенд и преданий.

Кельтский пантеон продолжает вызывать споры, хотя его изучение ведется со времен Цезаря. Уже у Цезаря мы находим параллели между кельтскими (галльскими) божествами и богами Древнего Рима. В основном опираясь на описания древних, были выявлены в верованиях кельтов некоторые аналоги римских богов. Так, с Меркурием обычно сопоставляется Луг Длинной Руки, бог света, обладающий функциями всех других богов; с Юпитером — Дагда, бог-друид, прорицатель, покровитель дружбы; с Марсом — Огме (Огмий, Огам), бог войны, но одновременно бог красноречия и письменности (в его функции входило также препровождать людей в мир иной); с Вулканом — Гойбниу, бог кузнечного ремесла; с Минервой — Бригита, мать богов и поэтов, богиня поэзии и ремесел; с Аполлоном — Ойнгус (ирландское Мак Ок, валлийское Мабон, галльское Мапониус), бог молодости и красоты. (2)

Следует добавить, что в сказаниях об Артуре, как и во всей кельтской мифологии, существует не один слой. Эта сложная система развивалась в постоянном взаимодействии и столкновении с рудиментами мифологии пиктов (давших мировой культуре праобраз Тристана) и со сказаниями соседних народов (в частности, скандинавов, издавна совершавших набеги на Британские острова).

Помимо почитания мифологических персонажей, у древних кельтов был распространен культ воды, камней и священных деревьев. (3) Известно, что этот культ дошел и до артурианской традиции, например, рыцарь Ланселот Озерный получил свое воспитание в подводном замке у Владычицы Озера. Он не случайно стремится постоянно вернуться в свою родную стихию. Именно в озеро падает меч Экскалибур. Помимо озер в кельтской мифологии огромную роль играют всевозможные источники, многие из которых оказываются заколдованными и чудесными. Археологические поиски показали, что озера и источники издавна были предметом поклонения у разных кельтских племен. Определено это общей пространственной картиной мира кельтских мифов, ориентированной, в основном, на плоскостное изображение. Вертикаль представляла только идея мирового древа. Именно с мировым древом и был связан мотив источника. По одной из версий, источник, вытекающий из Сид Нехтан и дающий начало реке Бойн, относится к потустороннему миру и заключает в себе божественную мудрость. Дерево орешника, стоявшее подле него, роняло иногда в источник орехи, которые, попадая в Бойн, давали отведавшему их полноту знания. Стихия воды, воплощенная в источниках, оценивалась безусловно положительно (отчетливее всего это выражено в предании об источнике бога-врачевателя Диан Кехта, возвращавшего жизнь мертвым и исцеляющего раненых), тогда как стихия окружающего океана представлялась враждебной, связанной с демоническим началом. Среди океана традиционно помещался и потусторонний мир в разных своих ипостасях. На западе располагались острова блаженных, где остановилось время, где царит изобилие и молодость. По одной из традиций, правителем этого западного мира был Трен. На севере, ассоциируемом с забвением и смертью, остров со стеклянной башней служил обиталищем фоморов. Мотив стеклянной башни или дворца часто встречается в валлийской мифологии. (4)

Происхождение преданий о короле Артуре изучается уже давно, и споры велись в основном вокруг того, относить ли возникновение этих преданий ко времени их первой письменной фиксации (ХII век), приурочивать ли их к моменту кульминации борьбы кельтов с саксами (YI век) или искать их истоки в кельтском фольклоре. В соответствии с этими спорами имя Артура возводят к латинскому Artorius, к индоевропейскому ara- (землепашец), к кельтскому artos (медведь), к ирландскому art (камень) и т. д. (5). В действительности имя Артура, как и сложенные о нем легенды, — многослойны, поэтому можно смело выделить по крайней мере пять этапов, или пять слоев, на которых и покоятся данные легенды. Во-первых, это как бы Артур до Артура. Нет ни имени, ни героических деяний, ни привычного рыцарского окружения. Есть лишь «мотивы», которые очень скоро найдут отклик в ранних памятниках кельтской (валлийской) литературы и фольклора, где будет фигурировать и Артур. Так возникает «кельтский вариант» распространенной мифологемы о правителе мира, деградации и фатальной гибели его царства, несмотря на поиски очищающего контакта с неким универсальным принципом (например, Граалем). Гибель и исчезновение правителя оказываются все же временными, и мир ожидает его нового появления. Как мы видим, здесь проявляется все та же идея Мирового Года, о которой уже шла речь выше как о существенной черте, отличающей любое мифологическое мышление. Но уникальность данной мифологемы, о которой еще пойдет речь, заключается в том, что она становится тем смысловым полем, на котором осуществляется органическое слияние элементов разных традиций при огромной роли собственно кельтской.

Вторым этапом создания мифов о короле Артуре является мифологизация истории племенных столкновений, отразившаяся в известной мере в ранних валлийских «сагах»; третьим — мифологизированные легенды о сопротивлении англо-саксонскому нашествию, где впервые появляется Артур как главный герой этого сопротивления; четвертым — валлийские «саги» или «романы», сложившиеся накануне нормандского завоевания; в них идея реванша и пафос борьбы с саксами совершенно оттеснены на задний план авантюрно-фантастическим элементом, а Артур выступает не столь удачливым военачальником, сколько мудрым, убеленным сединами правителем, окруженным цветом рыцарства; наконец, в-пятых, это обработка артуровских сюжетов в смешанной франко-кельтской среде (Бретань), вскоре возвращенная нормандским завоеванием на родину (6).

С. В. Шкунаев таким образом представляет всю сюжетную схему артурианского цикла: король в начале утвердил свое владычество над Британией, сумев вытащить из-под лежащего на алтаре камня чудесный меч или добыв его при содействии мага Мерлина, валлийского Мирддина, меч владычицы озера, который держала над водами таинственная рука (название меча «Экскалибур», лат. Caladbolg — меч Фергуса, героя ирландских саг, или чудесный меч Нуаду, один из талисманов ирландских Племен богини Дану).

Так в соответствии с кельтской мифологией считалось, что Племена богини Дану, пришедшие с северных островов, где они преисполнились друической мудрости и магических знаний, принесли в страну четыре знаменитых магических талисмана: камень Фая, который испускал крик под ногами законного короля (знаменитый мотив камня, в который, по одной из легенд, и будет воткнут Экскалибур), победоносное копье Луга, неотразимый меч Нуаду и неистощимый котел Дагда.

В дальнейшем король Артур основывает резиденцию в Карлионе, отмеченную явной символикой центра мира, таинственного и труднодостижимого. Во дворце Камелоте установлен знаменитый Круглый Стол (сведения о нем впервые появляются у авторов на рубеже 12 и 13 веков), вокруг которого восседают лучшие рыцари короля. Центром пиршественного зала был добытый Артуром при путешествии в Аннон (потусторонний мир) магический котел (символика магического котла играет большую роль в ирландской мифологии). Кульминация многочисленных подвигов рыцарей короля — поиски Грааля, героями которых были прежде всего Персеваль (валлийское Передур) и Галахад. Закат королевства, гибель храбрейших рыцарей знаменует битва при Камлане, где Артур сражается со своим племянником Мордредом, который в отсутствие короля посягнул на его супругу Гиньевру (валлийское Гвенуйфар); Мордред был убит, а смертельно раненый Артур перенесен своей сестрой феей Морганой (предтеча этого образа — ирландская богиня войны и смерти Морриган) на остров Аваллон, где он и возлежит в чудесном дворце на вершине горы. (7) Следует отметить, что ранняя традиция валлийских бардов, чья версия здесь и приводится, не знает еще родственных отношений Артура и Мордреда, не знает она и об отношениях Ланселота Озерного и жены короля Гиньевры.

В эволюции артуровских легенд отразился путь от мифа к литературе (через фольклор). Важнейшие этапы ее развития: а) в средние века — стихотворный рыцарский роман Кретьена де Труа (Франция, 12 век), Гартмана фон Ауэ (Германия, конец 12 — начало 13 веков), Вольфрама фон Эшенбаха (Германия, начало 13 века), английский рыцарский роман в стихах «Сэр Гавейн и Зеленый рыцарь» (14 век), роман «Смерть Артура» Т. Мэлори (Англия, 15 век);

б) в 16–17 веках образ Артура использовали Э. Спенсер в аллегорической поэме «Королева фей», Дж. Драйден в либретто оперы «Король Артур»

в) в 19 веке к артурианскому циклу прибегали: английский поэт А. Теннисон (цикл поэм «Королевские идиллии»), У. Моррис (поэма «Защита Гиньевры»), Р. Вагнер (оперы, связанные с «артуровским циклом», — «Лоэнгрин», «Тристан и Изольда» и особенно «Парцифаль»), английский поэт А. Ч. Суинберн (поэмы), М. Твен (давший в романе «Янки при дворе короля Артура» пародийно-сатирическое преломление артуровских легенд);

г) в ХХ в. помимо жанра «фэнтези», о котором еще пойдет речь ниже, к «артуровскому» циклу обращались: американский поэт Э. А. Робинсон (стихотворная трилогия), французский писатель Ж. Кокто («Рыцари Круглого Стола») и др.

Но прежде чем рассмотреть вопрос о современном состоянии артурианы, нам следует вернуться еще раз к мифологической основе, но только на этот раз речь пойдет не столько о самих рыцарях Круглого Стола, сколько о святом Граале и о тех легендах, что непосредственно были связаны с этим загадочным и до сих пор до конца не объясненным символом.

В 1982 году на западном книжном рынке появилась книга под названием «Святая кровь, святой Грааль» Майкла Бэдента, Ричарда Лея и Генри Линкольна. Эта книга, написанная как глубокое научное исследование, вызвала настоящий бум среди читающей публики. В соответствии с концепцией авторов вся мировая история (включая крестовые походы, войну с альбигойцами, расправу с тамплиерами, французскую революцию, образование Североамериканских штатов и третий Рейх Гитлера) является своеобразным воплощением поиска святого Грааля, где все привычные понятия и идеологические установки можно рассматривать как своеобразный мистический код, своеобразную тайнопись, которая расшифровывается лишь в контексте указанного мифа. (8)

Конечно же, не все выводы этой книги бесспорны, но в данном случае важна сама реакция на нее, которая говорит о том, что менталитет западного человека и до сих пор продолжает жить с ориентацией на кельтскую мифологию и до сих пор старые легенды не утратили своего значения, а наоборот, приобретают все новую и новую смысловую окраску.

В чем же здесь дело? Скорее всего в том, что сама мифология святого Грааля оказалась настолько универсальной, что не вписывается только в рамки христианско-западной традиции. Это проявление своеобразного всеобщего мифа как отражение некой еще не познанной закономерности.

В эпоху всеобщего релятивизма, всеобщей размытости и неопределенности ценностей, когда даже такая надежная помощница, как рациональная наука, вдруг встала в тупик перед неразрешимыми проблемами бытия, сознание западного человека продолжает искать выход и, несмотря на новую философию, ориентированную на мозаичную картину мира, продолжает искать хоть какую-нибудь замену Всеобщему и Универсальному, и эту замену западный человек неожиданно обретает в Универсальном мифе о святом Граале. Так рациональная традиция западноевропейского просвещения, ориентированная на некую «абсолютную истину», пытается на современном этапе рационализировать Мировой миф. Прибегая к метафоре, можно сказать, что современный человек Запада в своих духовных поисках, как некогда рыцари Круглого Стола, отправились в опасное путешествие за Святым Граалем как за последней надеждой хоть здесь обрести призрачный, но Универсум.

Пожалуй, именно этим можно объяснить небывалую и до сих пор неослабевающую популярность артурианской тематики. Так, каждый год на англоязычном книжном рынке появляется около десятка новых имен и названий, посвященных теме Грааля или рыцарей Круглого Стола. Не отстает от литературы и кинематограф, создавая все новые и новые кино- и телеверсии на эту тему. Одна из них, фильм Бурмана «Экскалибур», даже получила высшую награду Каннского фестиваля в 1980 году.

Но ка же конкретно проявляется эта ориентация на Универсум в современных научных трактовках мифа о Святом Граале? Для ответа на этот вопрос обратимся к данным одного из авторитетнейших источников — словарю символов Дж. Е. Сирлота. (9). В частности, там сказано, что Грааль принадлежит к категории самых красивых и сложных символов. В основе своей он базируется на двух отдельных символах, которые оказываются тесно переплетенными между собой. Один из них — это собственно Грааль, а другой связан с его поисками. В соответствии с западноевропейской мифологией (например, король — рыбак), с идеей таинственного недуга Грааль всегда окружает некая непроницаемая тайна. Причем таинственный недуг поражает как животный мир, так и деревья, которые перестают плодоносить, а источники иссыхают. День и ночь лекари и рыцари неотступно находятся рядом с ложем больного монарха.

По версии рыцаря тамплиера и известного писателя Вольфрама фон Эшенбаха, автора рыцарского романа «Парцифаль», Грааль находится где-то на границе с Испанией, где рыцарь Титурель основал храм, где и должна была храниться Чаша Тайного Вечеря. Грааль пришел на Запад с Востока, и туда же должен быть возвращен.

Сама чаша обладает своим особым символизмом. Есть, например, легенды, в соответствии с которыми становится ясно, как она была сотворена ангелами небесными из изумруда, который выпал изо лба Люцифера, когда он, поверженный, падал в пропасть. Так же, как святая дева Мария очищает всех женщин от грехов прародительницы Евы, так и кровь Спасителя, собранная в чаше Грааля, должна очистить от грехов Люциферовых. Этот изумруд изо лба Люцифера, как утверждает Гвенон, является реминисценцией древнеиндусской URNA, или жемчужины, тоже находящейся во лбу в качестве третьего глаза Шивы. Именно этот третий глаз и несет на себе значение вечности. (10). Потеря Грааля всегда связывается с утратой веры и верности, с утратой гармонии и счастья. Так, это ассоциировалось с утратой райского блаженства, с одной стороны, с увяданием природы, а с другой стороны, — с утратой насыщенной духовной жизни индивида.

Впрочем, Грааль мог в одинаковой мере ассоциироваться как с чашей, так и с книгой.

Поиски Грааля — это поиски мистического центра Земли, «неподвижной точки», по Аристотелю, или «неизменного движения», по дальневосточной концепции. Появление же Грааля в самом центре круглого стола, за которым и сидят знаменитые рыцари артурианского цикла, обязано вмешательству двух ангелов небесных, это знак согласия между небом и землей, между человеческим и божественным.

Наиболее распространенной является версия о том, что Грааль и есть та самая чаша или блюдо, в которую Иосиф Аримофейский набрал кровь распятого Христа. Отсюда идея жертвоприношения и самопожертвования связаны с символизмом чаши святого Грааля. Именно об этом писал в свое время Вейт в своей книге «Святой Грааль». (11)

Согласно данным Дж. Кэмпбелла, самой ранней литературной версией о святом Граале была версия средневекового поэта Кретьена де Труа. (12) как уверял сам К. де Труа, сюжет он взял из некой книги, переданной ему графом Филиппом Фландрийским.

В противоположность этим данным Вольфрам фон Эшенбах ссылается на некого провансальского автора, известного под именем Киот, факт существования которого многими учеными подвергается сомнению. Согласно версии Вольфрама, провансальский автор Киот обнаружил легенду о Граале в городе Толедо среди трудов языческого асторолога по имени Флегетанис, «который своими очами мог читать тайну звезд, написанную на небесах. Астролог повествовал о некотором предмете, — замечает Вольфрам, — называемом Грааль, которое и предсказали ему созвездия. Флегетанис уверял меня, что Грааль принесли на землю сами ангелы, а затем взмыли вновь на небеса, воспарив при этом выше звезд». (13)

По мнению того же Вольфрама фон Эшенбаха, Грааль не чаша, не наконечник копья или блюдо, а чудесный камень, который немецкий автор называет «lapis exilis», что соответствует алхимическому философскому камню. Этот факт наводит на мысль, что рыцарь тамплиер, Вольфрам фон Эшенбах, отошел от чисто христианской концепции и более склонен к мусульманской мифологии, где Черный камень в Мекке является предметом священного поклонения. О связи рыцарей тамплиеров с мусульманской мистикой современной науке хорошо известно. (14)

«Силой этого камня, — утверждает В. фон Эшенбах, — возрождается из пепла птица Феникс», что соответствует алхимической концепции жизни и смерти. (15) Но, по мнению ученых, алхимия христианских докторов (XIII–XV в.в.)может рассматриваться только в контексте арабского влияния, хоть и со специфическим креном в сторону христианского спиритуализма. (16)

Основные положения алхимического трактата могут выглядеть следующим образом:

Несовершенные металлы больны, они охвачены порчей. Алхимическое искусство способно их возродить. Так, несовершенный или больной металл может быть представлен образом больного короля, как мы это и наблюдаем в алхимическом трактате Петра Бонуса «Новая жемчужина неслыханной цены» (Венеция, 1546 г.). В романе В. фон Эшенбаха «Парцифаль», посвященном поискам Святого Грааля, появляется некий больной «король-рыбак» на берегу чудесного озера. Он-то и владеет тайной святого Грааля. Болезнь Артура и отправляет рыцарей Круглого Стола на поиски святого Грааля.

Алхимик должен твердо знать, отчего болеют металлы. Сущность всех металлов, в соответствии с алхимической концепцией мира, едина. Значит, лишить металлы акцидентальных форм возможно. А это значит — осуществить другое вещество. Разные вещества порождает природа: металл образуется в земле от смешения серы и живого серебра (ртути). Но начала это могут быть испорченными (больное семя). Эти обстоятельства и приводят к рождению металлов несовершенных.

Лечение металлов — рукотворный, но и боговдохновенный процесс. Но лечить прежде следует начала — серу и ртуть, иначе говоря, возвратить металл к первичной материи (очищение огнем). И снова: трансмутация металлов возможна.

Совершенный металл имеет рукотворный прототип, составленный из двух (сера и ртуть) или четырех (мышьяк и нашатырь) начал. Того же состава и философский камень — посредник между несовершенными и совершенными металлами. (17)

Все это нам надо было дать в таких подробностях потому, чтобы доказать, как так называемая алхимическая мистика действительно влияла и продолжает влиять на сознание западного человека. Дело в том, что такая мистика имела непосредственное отношение к магии, а магический тип миросозерцания является непосредственным прототипом всякого рационализма и так называемой научности. Так, Фрезер пишет по поводу магии: «Когда магия является в своей чистой и неизменной форме, она предполагает, что в природе явления должны следовать друг за другом неизбежно и неизменно, не нуждаясь во вмешательстве личного или духовного агента. Итак, ее основоположения тождественны с основоположениями современной науки». (18) Известно также, что алхимическая концепция лежала и в основе мировоззрения эпохи Возрождения, выраженной в идее «единой цепи бытия» как воплощения высшей разумности. Согласно этой концепции, все в мире связано и восходит от камня к богу. В каждом звене «единой цепи» тоже действует закон восхождения: среди камней благороднейшим является алмаз, среди металлов — золото, в государстве все восходит к королю, в семье — к отцу, в мире небесных светил — к солнцу и т. д. (19) Мир, таким образом, связан едиными законами, что и позволило в дальнейшем французскому философу Декарту создать свой дедуктивный метод, свою философию казуальности, в соответствии с которой у каждого следствия должна быть своя причина, соответствующая общей божественной логике.

В конце Х1Х — самом начале ХХ в.в., когда философия позитивизма зашла в тупик, Юнг неожиданно вновь обратился к опыту средневековых алхимиков и на основе анализа их трактатов создал свою теорию архетипов человеческого сознания, пытаясь, таким образом, даже бессознательные процессы психики подверстать под мистико-рациональные законы. (20)

Скорее всего, именно этот историко-культурологический контекст и определяет особую увлеченность западных авторов как кельтской мифологией, так и конкретной сюжетикой, связанной с поисками святого Грааля.

Одним из первых в этом направлении с учетом современного состояния цивилизации начал творить английский писатель Джон Коупер Поунс. Он родился в 1872 году в семье известных английских литераторов. Так, по материнской линии он имел родственные связи с поэтами Донном и Коупером. Получив блестящее литературное образование в Кембридже, Поунс затем оставил Англию и переехал в Америку, где в течениен многих лит читал лекции. В 1963 году Поунс скончался, оставив по себе около шести романов, один из которых стал, бесспорно, современной классикой в литературе, посвященной мифу о Святом Граале.

Как автор сам писал в предисловии к изданию 1953 года своего романа «Гластонберийская любовь», его художественное исследование было сосредоточено, прежде всего, «на том эффекте, который оставляет по себе обыкновенная легенда или некий особый миф, универсальная традиция, пришедшая к нам из глубин истории и оказавшая непосредственное влияние на определенное место на нашей планете, на ее население, на людей всех возрастов и всех типов характера… Героиней моей книги, — пишет Поунс, — является чаша Святого Грааля. И послание, которое она несет в себе, не может расшифровать ничто живое на Земле, это послание так и остается для нас загадкой, которую и предлагает нам, людям, весь окружающий и бесконечный мир». (20)

В своем романе Поунс во многом творит в рамках так называемого «магического реализма». С одной стороны, перед нами развертывается жизнь англичан тридцатых годов нашего столетия. Автор даже стремится передать диалект местных жителей, живущих в районе Гластонбери. Все социальные реалии угадываемы и легко прочитываемы. Характеры полны жизни и словно взяты из каких-то других, уже знакомых нам произведений английской литературы. А с другой — само легендарное место, Гластонбери, место, где по легенде и был захоронен король Артур, весьма зримо и ощутимо вторгается в человеческую жизнь, порой меняя и искажая эту жизнь до неузнаваемости, подчиняя ее не социальным законам, а законам универсального космического мифа. Под влиянием заколдованного места, где влияние Грааля, как магического философского камня, как некой силы, возникшей из Космоса, ощущается наиболее ярко и зримо, начинает постепенно меняться и сама человеческая природа. И в этом смысле роман Поунса напоминает алхимический трактат некого Василия Валентина, где также была описана трансмутация металлов. Представители еще не отжившей до конца викторианской эпохи неожиданно начинают вести себя весьма странным образом. В них словно просыпаются доисторические инстинкты, когда еще не было нравственности, не существовало городской цивилизации, и человек в течение многих и многих тысяч лет существовал наедине с Природой и Космосом, которые так и остались для него тайнами за семью печатями. Раблезианский элемент в какой-то момент начинает преобладать в романе.

Эта своеобразная алхимическая трансмутация, свершающаяся с каждым персонажем книги и описанная автором с поразительным мастерством, и составляет некий художественный стержень всего повествования.

В этом смысле Поунс словно предвещает творческую манеру английской писательницы Айрис Мердок и, в частности, его манера письма и общая тематика произведения перекликается с романом последней «Ученик философа» (1983 год), где также таинственное и мифическое место кардинально влияет на поведение людей, живущих по соседству. Приведем лишь короткий пример такой трансмутации, которая по сути дела и является завязкой всего произведения Поунса: «В самый разгар полдня пятого числа месяца Марта между железнодорожной станцией в районе Брандона и бескрайними пустотами отдаленных космических светил вдруг родилась связь: прошла по Вселенной некая зыбь, слабая рябь, едва уловимый шорох, нарушившие творящую тишь. Казалось, здесь, в небесах, только и ждали любого призыва любой жизни, затерявшейся в этой части галактики. Итак, по весеннему воздуху прошло нечто, напоминающее шум волны, плеснувшей в дальний берег, — и связь родилась. Она родилась между молодым человеком, только что покинувшим вагон третьего класса двенадцатичасового лондонского поезда и Божественно-дьявольской космической душой Первопричины Всего Сущего». (21)

Поунс не стремится подвести читателя к определенному выводу. Он больше стремится оставить нас в недоумении, стремится зародить сомнение в наших душах относительно самой природы человека, относительно так называемого постоянства. И это неудивительно: роман «Гластонберийская любовь» был опубликован в 1933 году, то есть накануне величайших событий, сумевших изменить все привычные взгляды и явившихся словно прямым результатом вероломного вторжения в жизнь человеческую неких мифических разрушительных сил.

Вслед за Поунсом к артурианской теме обратился писатель Теренс Хэнбери Уайт. Он родился в Бомбее 29 мая 1906 года и в 1929 году закончил Кембридж (Куин-Колледж). Т. Х. Уайт является автором десяти книг, и самой прославленной из них является тетралогия «Король в прошлом и будущем». Причем первая часть этой тетралогии «Меч в камне» была впервые издана еще в начале сороковых годов и продолжает переиздаваться и по сей день. На ее основе в свое время был создан мюзикл «Камелот» с музыкой Фредерика Лоу, экранизированный в 1967 году фирмой «Уорнер Бразерс» с участием таких актеров как Ричард Бартон, Ванесса Редгрейв и Франко Неро, и полнометражный мультфильм «Меч в камне», сделанный фирмой Уолта Диснея (1963).

Как пишет об этом писателе С. Т. Уорнер, на втором курсе Кембриджа Уайт заболел туберкулезом и несколько преподавателей сочли необходимым образовать специальный фонд, который бы позволил бы заболевшему талантливому студенту провести целительный год в Италии. Однако спустя год, который больной с большой пользой для себя провел в южной стране, в колыбели европейской цивилизации, Уайт все-таки сумел закончить Кембридж, получив по избранной специальности — английская литература — «высший балл с отличием». (23) В той же Италии Уайт и начал свою писательскую карьеру, написав свой первый роман «Зима за границей».

После окончания Кембриджа в 1932 году по соответствующей рекомендации Уайт был назначен главой факультета английской литературы в школе Стоув. Говорят, что ученики этой школы еще долгое время вспоминали своего учителя за яркое преподавание, за острые критические оценки, за его любовь к охоте на змей, которую он каждый раз устраивал в свободное от работы время. В это же время Уайт учится пилотировать самолет. Так проходит несколько лет и после очередной рыбалки, случившейся в канун Пасхи, которую он устроил дождливый день и в полном одиночестве где-то в горах Шотландии, Уайт окончательно принимает решение посвятить свою жизнь одинокому и свободному писательскому труду.

Где-то в середине лета 1936 года он оставляет свой пост и арендует небольшой охотничий домик В одиночестве, разделяемом лишь чередою воспитываемых им соколов, спасенной от гибели неясытью (вероятно, прототип Архимеда) и горячо любимым сеттером, занялся литературным трудом. Ловчие птицы, кстати сказать, всю жизнь были увлечением Уайта, члена Британского клуба соколятников. Так, в самом начале пятидесятых он отправился в леса Нортгемптоншира, поймал и выучил ястреба и написал об этом книгу «Ястреб», выдержавшую несколько изданий. Помимо книг о путешествиях и охоте Уайт пробовал себя и в поэзии и в детективных историях, но по-настоящему большой успех пришел к нему лишь когда он в 1939 году завершил свой первый роман в артурианской тетралогии «Меч в камне». Уайт закрепил успех первого романа, создав «Ведьму в лесу» (1940 год) (в дальнейшем этот роман будет переименован в «Царицу воздуха и тьмы»), «Проклятый рыцарь» (1941), «Свеча на ветру»(1942). Все четыре романа лишь в 1958 г. вышли под единой обложкой как нечто целое и получили общее название «Король в прошлом и будущем». Умер Уайт в 1964 г. До его смерти считалось, что этот современный классический артуриановский цикл полностью завершен, пока среди рукописей покойного не обнаружили последнюю, пятую часть всей эпопеи. Рукопись нашли среди бумаг покойного писателя в Техасском университете. В дальнейшем эту рукопись опубликовали как отдельную книгу под названием «Книга Мерлина».

В своей эпопее Уайт не стремится следовать жестким канонам легендарного повествования. Наоборот, на первый взгляд может показаться, что писатель несколько модернизирует веками сложившуюся сюжетику. Таким, модернизированным, предстает, например, образ волшебника Мерлина. Давая убедительную картину раннего английского средневековья, описывая детально устройство замка, распорядка жизни, словно скрупулезно восстанавливая менталитет средневекового человека, Уайт в то же время не боится смелых художественных экспериментов и заставляет своего Мерлина жить по другим временным законам: не с начала вперед, к старости и будущему, а из далекого будущего в не менее далекое и темное прошлое. Мерлин, таким образом, становится своеобразным романтическим Агасфером, но только живущим назад. Он несет те знания, которые просто еще недоступны и неведомы современникам Артура. Здесь будет и Фрейд, и законы физики, и электричество, и центральное отопление. Такое странное смешение времен и стилей придает всему повествованию особую ироническую интонацию, которая призвана лишь углубить общий авторский замысел, направленный на воплощение трагедии судьбы… В этой иронии чувствуется словно общий настрой предвоенного времени, некая осознанная и трагическая неизбежность. Ирония Уайта словно одного происхождения с иронией модернистов, с черным юмором Кафки. Так, в дневниках от 26 апреля 1939 г. Уайт пишет: «Разговоры о воинском призыве так и носятся в воздухе, серьезно обсуждаются по всей Англии, и каждый, кажется, живет от одной речи Гитлера до другой…»

23 же октября появляется еще одна заметка: «Война, о которой беспрерывно говорят по радио, кажется мне более ужасной, чем рядовая смерть. Мне даже кажется, что смерть отличается некоторым благородством, страшной таинственностью. Но как бы там ни было, а смерть — вещь естественная. Но то, о чем постоянно кричит радио, не имеет никакого отношения к естественному порядку вещей. Эти ужасные голоса, прославляющие Гитлера, говорят о какой-то другой, особой, отвратительной смерти. Сам дьявол в аду не спел бы так захватывающе, как эти голоса по радио». (24)

Замысел всего артурианского цикла Уайт довольно точно выразил в следующей своей заметке, сделанной по поводу книги Т. Мэлори «Смерть Артура»: «Вся история Артура подобна, — пишет Уайт, — древнегреческой трагедии рока и сопоставима лишь с судьбой Ореста.

Король Утер начал греховное деяние с семьей герцога Корнуэльского, и из этой семьи и появился впоследствии мститель, который и совершил акт возмездия над самим Артуром. Получается так, что отцы первые съели кислые гроздья греха и т. д. Артур же должен был заплатить по счетам отца, заплатить за его первый грех, но чтобы история продолжилась, надо было Року заставить и самого Артура совершать грехи и тем самым еще больше привязаться к общей Трагедии Судьбы.

А случилось все так.

Герцог Корнуэльский женился на Игрейн и родил с ней трех дочерей: Моргану ле Фей, Элейн и Моргоз.

Утер Пендрагон влюбился в Игрейн и убил ее мужа на войне, чтобы завладеть возлюбленной. От этого греха на свет появился сам Артур. И получилось, что Артур стал сводным братом трем девочкам. Но мальчика, как известно, воспитывали вдали от всех.

Девочки вышли замуж за королей Уриена, Нетреса и Лота. Они, естественно, ненавидели Утера и ничего не хотели с ним иметь общего.

Когда же Утер скончался, то Артур унаследовал его престол при довольно мистических обстоятельствах, и получилось так, что молодой король принял в наследство и грехи отца. Дочери же герцога Корнуэльского убедили своих мужей поднять мятеж одиннадцати королей.

Здесь Артуру и объявили, что он и есть сын Утера, но Мерлин в данный момент поступил невероятно глупо и позабыл рассказать своему воспитаннику, кто же на самом деле была его мать. После великой битвы, в которой погибли все одиннадцать мятежных королей, Моргоз, жена короля Лота, приехала к Артуру с посольством. Они не знали о своих кровных узах, влюбились и оказались в одной постели, в результате чего на свет появился Мордред. Этот Мордред и стал плодом кровосмешения (его отец и мать оказались сводными братом и сестрой), и Мордред превратился в возмездие, которое должно было обрушиться на голову короля. Итак, грехом оказалось кровосмешение, а наказанием — Джиневра, инструментом же наказания — Мордред, который сам был греховным плодом… Все это и следовало теперь облечь в подобающие слова». (25)

Осознание вполне возможной гибели европейской цивилизации и, в частности, самой Англии и побудило Уайта обратиться к универсальному мифу о короле Артуре как к последнему оставшемуся прибежищу, где на мифологическом уровне должны были в решающей схватке столкнуться силы Света и Тьмы. Именно мифологическое повествование, а не трактаты ученых-историков и социологов, оказалось наиболее подходящим для изображения всей европейской ситуации накануне второй мировой войны.

Но помимо общего актуального замысла Уайт привлек внимание читателей еще и своим великолепным художественным стилем, где высокая образность буквально растворена в каждом описании, в каждом сравнении и метафоре. Именно так описана сцена сенокоса в первой части тетралогии, а также то место, где юный король Артур вынимает знаменитый меч Экскалибур из камня. До этого учитель короля, волшебник Мерлин, постоянно путешествующий из будущего в прошлое, позволил своему ученику превратиться в рыбу, сокола и муравья, и тем самым раствориться во всей многообразной живой природе. Этот немного наивный, но по-своему трогательный космизм характерен для всего творчества английского писателя. Дело в том, что Уайт полагал, будто всве беды человеческие как раз происходят из-за того, что цивилизация по мере своего развития все дальше и дальше отходит от природы, в которой царит дух Гармонии и Высшей Справедливости, где даже хищники не переступают определенный закон баланса. Здесь явно дают еще знать о себе иллюзии европейского Просвещения, родиной которого и была Англия. Но только в отличие от просветителей и, в частности, идеолога всего Просвещения Шефтсбери, который, используя неоплатонические образы, рисовал величественную картину вечно творимого и творящегося космоса с единым первоисточником истинного, благого и прекрасного, Уайт словно становится свидетелем некого грандиозного распада, когда даже гармоничная природа не в силах противостоять разрушительным инстинктам человека, кроющимся в его подсознании. Отсюда и такая увлеченность автора фрейдовскими теориями относительно эдипова комплекса, комплекса Электры, отсюда и особое внимание к вопросам инцеста и вражды между отцом и сыном и т. д.

Тетралогия Уайта завершается описанием кануна грандиозной битвы между отцом и сыном, между королем Артуром и Мордредом. Эта битва так и не состоялась, а вся эпопея словно не получила своего достойного завершения.

Лишь с выходом пятой части «Книги Мерлина» все будто встало на свои места. Перед битвой король Артур спускается в некую таинственную пещеру, куда его и приглашает Мерлин, чтобы побеседовать со всеми животными, включая и муравьев. Таким образом, первая и последняя части эпопеи оказываются идейно связанными между собой. После долгой беседы, во время которой человеческая история будто застывает на месте, король Артур выходит на поверхность с явным благородным желанием остановить бессмысленное кровопролитие и тем самым явить миру новый идеал, но Судьба, по замыслу автора, как в греческой трагедии, вновь берет свое: так во время переговоров с сыном один из рыцарей свиты, увидев змею в траве, быстро обнажает свой меч, чтобы убить ее, — и этот жест рядом стоящие войска воспринимают как сигнал к атаке. Король Артур в своем неистребимом желании мира остается совершенно один, а его отчаянные попытки восстановить этот мир оказываются тщетными и ведут в конечном счете к гибели героя.

В странной перекличке с идеями английского Просвещения находится и другая книга Т. Уайта «Хозяйка Машемского покоя» (1947 год). Здесь автор словно решил дописать продолжение знаменитого романа Дж. Свифта «Путешествие Гулливера». Все действие романа, написанного также в жанре «фэнтези», автор разворачивает на маленьком островке заброшенного парка, где поселилась колония лилипутов, которых в свое время и завез сюда знаменитый герой Свифта. Конфликт между светлой эпохой Просвещения, эпохой Разума и Безумием современной жизни и лежит в основе этой книги, что еще раз подтверждает мысль об общей рациональной ориентации западных писателей, базирующих свое творчество на мифе.

Имя Мэри Стюарт стало широко известно только после выхода в свет ее первого романа артурианской трилогии «Кристальный грот». Несмотря на уже сложившуюся устойчивую традицию в английской литературе, посвященной современной интерпретации мифов о короле Артуре, роман Стюарт произвел впечатление книги весьма оригинальной, необычной и во многом нарушающей сложившиеся стереотипы. И Поупс, и Уайт даже и не стремились дать историческое обоснование артурианы. Ни о каком исследовательском, научно-художественном подходе к кельтским сказаниям здесь даже и не упоминалось. Правда, в отличие от романтической традиции А. Теннисона Поупс и Уайт стремились придать некий реалистический скепсис М. Твена, усложнив и утяжелив эти легенды особенностями мышления и мировосприятия человека ХХ в., находящегося на пороге глобальной исторической катастрофы. Именно об этом и шла речь выше. Эта традиция черного юмора, неизбежно осовременившая кельтские сказания, была до появления книги Стюарт почти неколебима. Она спокойно перекочевала через океан и нашла свое подтверждение как в творчестве Маласлуда («Рожденный для игр»), так и в творчестве Перси («Ланселот»). В своих романах, которые тоже посвящены артуровским легендам, американские писатели рассматривают кельтский миф только с одной целью: показать социально-психологическое состояние самой Америки в определенное десятилетие ХХ в.

М. Стюарт стремиться нарушить эту традицию осовременивания древнего мифа и специально дает к каждому тому трилогии свой авторский комментарий, направленный прежде всего на исторические источники Нанния и Гальфрида Монмутского.

С художественной точки зрения эта нарочитая ориентация на первоисточники призвана, на первый взгляд, увести читателя от всяких современных исторических параллелей и полностью погрузить его в мир V в., в «темные века», когда миф и реальность, легенда и историческое повествование самым тесным образом переплетались между собой.

Ориентируясь на древние источники, М. Стюарт стремится все-таки усилить тот романтический мотив, который присущ и самому Гальфриду. Суть этого мотива заключалась в раскрытии губительных женских чар, вообще деструктивной роли женщины как в жизни героя, так и всего племени или государства. Известно также, что сам Гальфрид короля Артура не придумал, а лишь привел в систему то, что нашел в смутных и скупых упоминаниях предшественников (главным образом Нанния) и, видимо, в устных легендах. Опираясь на романтический элемент самой «Истории бриттов», Стюарт меняет главного героя и вместо Артура особое внимание обращает на мага Мерлина. Таким образом, Мерлин в книге Стюарт становится не столько волшебником или таинственным легендарным существом, сколько простым смертным, наделенным особым даром предвидения. Он, Мерлин, — всего лишь побочный сын легендарного римского полководца Амброзия, родного брата Утера Пендрагона., Таким образом, М. Стюарт определяет особые родственные мотивы для своего героя — мага по отношению к легендарному королю Артуру. Мерлин теперь приходится старшим двоюродным братом — отсюда и повышенная забота и почти отцовская опека.

Следует отметить, что особую роль в повествовании английской писательницы будет играть тема наследия римской культуры. В лице Мерлина перед нами разворачивается своеобразная история жизни средневекового интеллигента, который в результате исторической катастрофы (падение Римской империи и нашествие на Британию саксов)остается один на один с варварством, когда и речи нет о каком бы то ни было объединении Британии под единым флагом, под единой властью справедливого и законного короля.

В этом смысле образ римского полководца Аврелия Амброзия становится чуть ли не центральным в первой части трилогии. Именно он, Амброзий, последний мудрый представитель и защитник идеи Единения, привлекает наибольшее внимание писательницы и дается в возвышенных идеалистических тонах. И в этой логике бастард Амброзия, Мерлин, становится брошенным в будущее семенем, или надеждой на то, что хаос когда — нибудь все-таки будет преодолен. Извечная борьба хаоса и порядка, закономерности, ясности и энтропии являются своеобразной философской подоплекой трилогии М. Стюарт. И здесь все равно дают знать о себе насущнейшие проблемы ХХ в. Правда, писательница не стремиться навязать эти проблемы самому артурианскому циклу, а пытается найти перекличку эпох в древнем тексте Гальфрида Монмутского. И во многом ей это удается. Так, по мнению известного отечественного медиависта А. Д. Михайлова, Гальфрид довольно ясно сам заявляет о своих римских пристрастиях: «Нередко оказывается, что в жилах королей бриттов течет римская кровь. Таковы, например, Аврелий Амброзий и его брат Утер Пендрагон… Точно также писатель делает жену Артура, Геневра, представительницей знатного римского рода. Потомки Энея долго жили в Италии, затем они переплыли на Британские острова. Теперь кольцо замыкается: новые правители Британии (т. е. непосредственные предки и потомки короля Артура) по своим родственным связям и происхождению восходят к знаменитым римлянам. Хотя это, бесспорно, выдумка, появление ее из-под пера Гальфрида понятно: память о могуществе Рима была не просто жива в ХII столетии, представления об этом могуществе были реальностью. Вообще весь рассказ писателя об истории бриттов, об их корнях преследует одну цель: показать, как рядом с великой Римской империей возникает не менее великое и могущественное Британское королевство, которое оказывается и наследником этой империи, и соперником ее, и ее союзником и собратом». (26)

Скорее всего, такое использование древнего источника понадобилось М. Стюарт для того, чтобы в конце шестидесятых, когда на Англию обрушился ирландский кризис, вновь обратиться к идее исторического единения, к идее общенационального мифа и к наследию Великой Империи как продолжательницы деяний Империи Римской.

Получалось так, что, с одной стороны, еще совсем недавно существовала Великая Британия, которая по своим колониальным территориям превосходила даже Рим, которая первая начала войну с фашизмом и выстояла в смертельной схватке, все время находясь между молотом и наковальней, между двумя диктатурами (сталинской и гитлеровской), а с другой — процесс распада и отделение колоний, который перекинулся и на территорию самой страны в лице деятельности ирландских сепаратистов, потомков тех бриттов, которые и породили на свет легенды о короле Артуре.

Современная писательница в своем замысле словно стремится отказаться от прямолинейного исторического мышления и видит ответы на насущнейшие вопросы современности в мифологической идее цикличности, в идее вечного возвращения короля и в этом смысле книга Гальфрида действительно была наиблагоприятнейшим материалом.

Так, известно, что Гальфрид писал свою «Историю бриттов» сравнительно недавно после нормандского вторжения в Британию. Эту экспедицию Вильгельм Завоеватель готовил старательно и долго, и не только в военно-стратегическом плане. У него были предварительные контакты с представителями валлийской знати, он охотно включал в свои отряды потомков тех кельтов, которые вынуждены были переселиться в Бретань и отчасти в Нормандию, постоянно теснимые англосаксами. Так что события 1066 года в какой-то мере возвращали кельтов на их историческую родину. Сторонники Вильгельма могли изображать и толковать эти события и так. Как бы начинала сбываться мечта о том, что король Артур очнется наконец от своего долгого сна и возглавит свой угнетенный, но не сломленный, непокоренный народ. Книга же Гальфрида как раз и удовлетворяла этим чаяниям. (27) В ХХ веке в интересной и художественной интерпретации Мери Стюарт древняя «История бриттов», словно самой своей древностью призвана была подтвердить правильность кельтского мифа о вечном возвращении короля, как о вечном спасении от политического хаоса и надвигающейся всеобщей энтропии.

Следует также сказать, что помимо угаданных глобальных, но скрытых общих тенденций книги Стюарт завоевали читательскую симпатию еще и благодаря своим бесспорным художественным достоинствам. Жизненные, в прямом смысле реалистические характеры надолго остаются в читательской памяти, придавая всему повествованию некий колорит непосредственного свидетельства. Правда характеров, их психологическая достоверность оказываются настолько убедительными, а детальная погруженность в мир Британии 5 века производит впечатление такого стереоскопического видения, что всю трилогию вполне можно было бы отнести к жанру реалистического исторического романа. Но сделать это не позволяет хотя бы тот факт, что ни о какой реальной истории в книгах Стюарт и говорить не приходится.

Начнем хотя бы с образа самого Мерлина. В этом случае М. Стюарт полностью отходит от книги Гальфрида, придумывая, по сути дела, совершенно новый исторический персонаж. Из истории известно, что в 6 веке в Британии существовал некий бард по имени Мирддин, которому традиция приписывает несколько стихотворений. Известно также, что у этого Мирддина было и второе имя — Амброзий. «Ambrosius» по латыни означает «божественный», «бессмертный» — от греческого «пища богов», делавшая их бессмертными и вечно юными. По Гальфриду, отцом Мерлина был инкуб, т. е., по общераспространенным верованиям того времени, мужской демон, домогавшийся любви смертной женщины. По толкованиям некоторых христианских теологов, инкубы — падшие ангелы. Иногда они принимали человеческий облик и продолжали потомство. Инкубы особенно преследовали монахинь, а суккубы — женские демоны — монахов. Об этом рассказывает, в частности, Гонорий Августодинский. Так, у Гальфрида мы читаем следующее признание матери Мерлина: «Мне ведомо только то, что однажды, когда я находилась вместе со своими приближенными в спальном покое, предо мной предстал некто в облике прелестного юноши и, сжимая в цепких объятиях, осыпал меня поцелуями; пробыв во мной совсем недолго, он внезапно изник, точно его вовсе и не было. Позднее он многократно обращался ко мне с речами, когда я бывала одна, но я его ни разу не видела. И он долгое время посещал меня таким образом, как я рассказала, и часто сочетался со мною, словно человек во плоти и крови, и покинул меня с бременем во чреве». (28) С одной стороны, М. Стюарт сознательно убирает фантастический сюжет, связанный с происхождением Мерлина от инкуба, а с другой, наверное, решив развить идею второго имени этого персонажа, Амброзий, автор пытается найти реалистическое объяснение появлению на свет своего героя. Мерлина в книге английской писательницы действительно зовут как реально жившего мага, Мирддин, второе же его имя — Эмрис, в переводе с кельтского созвучно с латинским Амброзием. Мать Мерлина — смертная женщина царского рода, которая лишь впоследствии становится монахиней. Она вступила в незаконную связь с римским полководцем Амброзием. Распространенное же имя Мерлин — это прозвище, в переводе с английского — «кречет», которую дает своему сыну мать. Вот и вся довольно реалистическая расшифровка. Но мы не случайно в данном случае обратились к имени героя. По данным теологов и мифологов, имя и есть основа всякого мифа (29), а реалистическое обоснование такового словно эту мифологизацию призвано свести на нет. Отсюда и общий эффект фантастического реализма, который и создается М. Стюарт в ее трилогии об Артуре. Волшебник Мерлин становится чуть ли не историческим персонажем, неким вполне реальным существом, но с обостренной интуицией, с даром предвидения, или sight, которым и отличается этот волшебник от прочих героев эпопеи. А дальше идет реалистически обоснованное, созданное по всем законам исторического анализа действительности, художественное повествование. Это повествование настолько убедительно, настолько ярко и впечатляюще, что у читателя создается ощущение некого абсолютного правдоподобия: ведь даже столь таинственный образ, как образ волшебника Мерлина, дан в этих книгах как нечто понятное и вполне реальное.

На самом же деле, если это и история, то она какая-то альтернативная, идеальная, наконец, но никак не научно обоснованная. Можно сказать, что М. Стюарт осуществляет довольно оригинальный эксперимент: она стремится создать историческую версию на основе выдуманных персонажей и мифологических представлений. Дело в том, что в этой исторической версии, по сути дела, нет ни одного исторического персонажа, и все деяния этих персонажей, следовательно, также имеют идеальное происхождение.

Для доказательства этой мысли начнем с того же Аврелия Амброзия и его брата Утера Пендрагона. Известно, что в книге Гальфрида эти герои являются центральными, как и сам король Артур, но что по этому поводу может сказать сама историческая наука?

Если восстановить генеалогию Амброзия и Утера Пендрагона, то выяснится, что они являются сыновьями некого Альдроена, правителя Малой Британии, или Бретани. Альдроен же, по данным истории, является лицом вымышленным. Вымышленным является и другой персонаж Гальфрида, епископ Гветелин, который и отправился к Альдроену с просьбой дать на царствование в Британии своего брата Константина и сына Константа. За их смерть и решаются отомстить впоследствии Амброзий и Утера Пендрагон. В соответствии с данными истории Лондонское архиепископство было основано лишь в 604 году (в то время как упомянутый Гветелин является епископом уже в конце 4 — начале 5 века). Сюжет о якобы возможной гибели Константина и Константа Гальфрид берет у Беда Достопочтенного («Церковная история народа англов»), но у этого автора события происходят не в Британии, а в Галлии и прямого отношения к британским делам не имеют, следовательно, ни у Амброзия, ни у Утера Пендрагона не было никаких оснований мстить саксам, да и сами эти герои словно явились из воздуха, родившись на свет от несуществующего короля. Но если убрать или даже усомниться в существовании Амброзия или его брата Утера Пендрагона, которые, по замыслу М. Стюарт, словно сошли на страницы исторического романа с древнейших хроник, то и вся трилогия предстанет перед нами не иначе как своеобразная мифологическая гипотеза исторического процесса. И здесь М. Стюарт на самом деле не изобретает ничего нового, а просто воссоздает уже некогда существовавший опыт постижения мира с помощью сплетения реальности и фантастических образов. Английская писательница просто очень хорошо поняла творческую манеру своего учителя, Гальфрида Монмутского, и решила перенести этот опыт псевдоисторического повествования 12 века на реалии современной ей социально-политической обстановки, в которой и оказалась Англия к концу шестидесятых.

Говоря об уникальности давно ушедшего ХII в., М. Е. Грабарь-Пассек и М. Л. Гаспаров отмечали в свое время, что этот век являлся «действительно замечательным литературным периодом в культурной истории Европы, когда зарождались и намечались многие противоречия и конфликты будущих веков, но еще не дозревали до яростных вспышек, свидетелем которых стал уже век ХIII». Именно тогда все новое выступило в живой и непосредственной свежести, не затвердевшей в догмах схоластики и в нормах куртуазной поэтики. «Именно ХII век, — по мнению исследователей, — являет собой картину рождения, а кое-где уже и расцвета совершенно новых культурных явлений. И если искать термин, выражающий его сущность, то этим термином скорее будет не „возрождение“ чего-то прежнего, а „рождение“ подлинно нового, дотоле неведомых тенденций». (30)

Н. Бердяев, например, утверждал, что ХХ век — это эпоха нового средневековья. Представитель «новой исторической школы» французский медиавист Жак Ле Гофф в своей книге «История средневекового Запада» уверяет, что и в ХХ веке в нашем менталитете сохранились многие атавизмы «темных веков». Наверное, именно эти средневековые элементы нашего современного сознания и стали той благодатной почвой, на которой и пророс головокружительный успех столь, на первый взгляд, архаичной трилогии о Мерлине и короле Артуре английской писательницы Мэри Стюарт.

В связи с этим хочется также отметить, что во многом благодаря великолепному переводу Инны Бернштейн книги трилогии: «Полые холмы»(1972), «Последнее волшебство»(1979) — приобрели свое достойное воплощение на русском языке.

Словно продолжая традицию, ориентированную на кельтологию и древние источники, начатую М. Стюарт, другой английский писатель, потомок великого русского писателя Льва Толстого, граф Николай Толстой в конце 80-х годов предпринимает попытку создать свою трилогию, посвященную артурианскому циклу. Но продолжая начатое своей предшественницей, Н. Толстой еще больше углубляется в заданную тему, создавая уже не только и не столько чисто художественное произведение, сколько яркое научное исследование в области кельтской мифологии. Именно это сочетание фундаментальной науки и высокого искусства сразу же привлекло внимание читателей к первому тому трилогии, к первой книге Мерлина, вышедшей по названием «Пришествие короля» — «The comming of the king» (1988).

Интересно отметить тот факт, что Н. Толстой пришел к артуровским сказаниям и кельтской мифологии через остро политические книги, посвященные напряженнейшим моментам современной истории. Так, первая книга была посвящена событиям внутрипартийной борьбы нацистской Германии и в частности уничтожению Рема с его группой штурмовиков. Это массовое убийство, нашедшее такое совершенное воплощение в фильме Л. Висконти «Гибель богов», давно уже стало ассоциироваться с своеобразным жертвоприношением, с кровавым ритуалом некой черной мессы. «Ночь длинных ножей»(1972) — именно так назвал свою первую книгу будущий создатель артурианской саги. Следующая книга по близкой тематике была посвящена Ялтинской конференции и тем последствиям, которые испытали на себе простые люди и солдаты, чьи судьбы цинично решались на встрече самой властной в мировой истории Тройки. Здесь Н. Толстой выступил в защиту казачьих частей, которые, в соответствии с этим соглашениями, британское правительство выдало как на заклание Сталину, дабы соблюсти свой политический интерес («Жертвы Ялты», 1978). Следующие две книги были посвящены, может быть, самой загадочной и мифологической личности ХХ века И. Сталину. Переплетение мифа и реальности — вот что в первую очередь интересовало автора. Как твориться современный миф, какие последствия он оказывает на сознание людей, какое место миф и мифологизация занимают в современном историческом процессе или этот процесс также является плодом нашего коллективного мифотворчества? На эти и многие другие вопрося постарался ответить Н. Толстой в своих книгах «Полусумасшедший бог»(1978) и «Секретная война Сталина» (1981).

Затем Толстой переключился на историю собственного рода. Род, понятие наследственности, традиции, семьи в философском понимании, вопрос соединения жизни частной и исторического бытия человека, проблема участия конкретной личности в общественном движении и влияния тех или иных личностных особенностей на на характер этого движения — все это нашло свое воплощение в книге «Толстые»(1983). В этом произведении автор дает подробнейшую историю своего рода начиная с 1353 года и до наших дней.

На первый взгляд такая широта интересов внешне никак не связана с другой любимой темой Толстого, с темой кельтских сказаний. Но на самом деле между предшествующими книгами и книгой 1985 года, посвященной чародею Мерлину («Поиски Мерлина»), существуют глубочайшие связи. Воспринимая современную историю через призму мифологического мышления, интересуясь проблемой рода, давшего миру столько замечательных людей, сумевших повлиять на сознание всего человечества, принадлежа одновременно двум культурам — русской и английской, а точнее — кельтской, Н. Толстой словно на протяжении многих десятилетий вынашивал план создания некой грандиозной эпопеи, в которой смогли бы найти свое воплощение его взгляды на миф и историю и на место человека — художника, барда, певца, пророка в этом новом, созданном только самим человеком космосе, где верования и предрассудки, сомнения и заблуждения, истина и ложь теснейшим образом переплелись между собой и получили название некой новой объективной реальности. Идея, как и человек, создает свою собственную картину мира, проецируя на нее в основном особенности внутреннего космоса, а затем безоговорочно подчиняясь выдуманной объективности, со временем добровольно отказываясь от всего человеческого ради этой объективности, идея извечного уничтожающего противоречия, существующего между создателем и созданием — вот что, пожалуй легло в основу задуманной эпопеи. Впрочем, об окончательных выводах говорить пока не приходиться, так как из трех задуманных книг вышли в свет только первые две, но и они уже позволяют хотя бы в общих чертах уловить всю грандиозность постепенно воплощающегося замысла.

Можно даже сделать следующее смелое предположение: если Лев Толстой в своем последнем шедевре «Хаджи-Мурат» поднял вопрос о выживании в современном мире человека как феномена, то его потомок Николай Толстой в своем творчестве и особенно в книгах, посвященных артурианскому циклу, пытается исследовать саму феноменологию человека. Именно поэтому автор отходит от современной истории и стремится обратиться в глубь веков, в те далекие «темные времена», о которых нам повествуют только предания.

Отказываясь от западной традиции рационализации кельтских мифов, Н. Толстой, на самом деле, повествуя о Мерлине, ведет чисто русскую линию поэта-пророка. В отличие от Мэри Стюарт писатель даже не собирается демифологизировать своего героя. Он тот самый легендарный Мирддин, которому народная традиция приписывает создание нескольких песен. Известно, что у того же Гальфрида в «Истории бриттов» дается довольно подробное описание пророчества Мирддина Амброзия относительно будущих веков. Эту-то пророческую сущность своего героя и стремиться подчеркнуть уже в первой книге Н. Толстой. Первая книга «Пришествие короля» почти не упоминает ни одного известного Наннию или Гальфриду исторического лица. Будучи профессиональным ученым-культурологом, Н. Толстой предоставляет своим читателям доселе неизведанный материк кельтской мифологии, и уже в этом смысле книга могла бы стать заметной. Мирддин Н. Толстого действительно зачат от инкуба и монахини. Это ребенок-старец. Он с рождения обладает неземной мудростью. Но оказывается, что и этого недостаточно. После чудесного рождения в виде покрытого шерстью существа с красной шапочкой на голове Мирддин сразу же встречается с христианским священником и начинает вести с ним ученые беседы. Здесь явно проявляются общие западные критические тенденции по отношению к христианству как к универсальной моде. Н. Толстой в отличие от своего великого предка, взбунтовавшегося против официальной российской церкви, словно идет дальше и начинает сомневаться в самих догматах христианства. Английскому писателю интересно докопаться до истоков веры, до зарождения самого первого религиозного импульса, и в этом смысле христианская религия воспринимается как религия молодая, дающая одностороннюю картину мира.

Если и дальше продолжить параллели с русской литературой, то можно сказать, что Мирддин Н. Толстого проходит в первом томе все обряды инициации или обряда посвящения в пророки наподобие знаменитого пушкинского пророка.

Так, первой стадией для вечного ребенка-старика Мирддина является сорокалетнее плавание в океанских глубинах на гигантском лососе, когда будущий пророк удостаивается грандиозное зрелище: на самой глубине он видит свернувшегося кольцом огромного дракона.

Вторым серьезным испытанием становится так называемая Дикая охота, когда из преисподней на одну только ночь в году выходят все силы зла. Эти силы следует переиграть в древнюю игру, следует пересидеть до первого луча солнца.

Третьим испытанием становится восшествие Мирддина вслед за более мудрым бардом-пророком на вершину горы, где, как и в пушкинском «Пророке», Мирддина должны лишить его земного зрения и слуха, снабдив его лучшими свойствами священных птиц и зверей: «Отверзлись вещие зеницы, как у испуганной орлицы…» и т. д.

По сути дела весь первый том как раз и посвящен описанию развернутого обряда посвящения в пророки в соответствии с древнейшей кельтской мифологией. И на протяжении описаний всех этих испытаний как своеобразным рефреном в сознании Мирддина то и дело появляется видение острова Авалон, острова героев, по кельтской мифологии, лишь по очень узкому и отточенному, как бритва, мосту. И только король Артур смог преодолеть этот путь. Н. Толстой словно ломает все сложившиеся стереотипы и литературные традиции относительно сказаний короля Артура и рыцарях Круглого Стола. Здесь нет места никакой поздней куртуазности, здесь есть Артур до его рождения, а точнее — до рождения литературных традиций о нем. Словно в алхимическом тигле писатель пытается дать полностью очищенный от всяких примесей сам мифологический прообраз великого Короля. Иными словами, Н. Толстой пытается уже в первом томе своей трилогии дать картину некого первомифа, то есть той самой основы, того ядра, вокруг которого позднее сформировались различные мифологические наслоения, которые самым непосредственным образом влияли и продолжают влиять на сознание европейцев на протяжении всей человеческой истории.

Именно через воссоздание так называемого европейского первомифа Н. Толстой пытается проанализировать саму феноменологию человека как явления. Теперь остается только ждать, как этот замысел получит свое окончательное воплощение, чтобы проанализировать и увидеть его в полном объеме.

Справедливости ради следует сказать, что не все авторы, чье творчество в жанре «фэнтези» так или иначе было связано с кельтской мифологией, соответствовали высоким художественным требованиям. Во многом эта тема в силу своей природной популярности обеспечивала коммерческий успех. Естественно, что ничего нового подобные писатели не открывали и не стремились открывать, а их литература была направлена лишь на развлечение. Однако и среди этого бесконечного потока попадались и явные проблески таланта. О них, об этих редких проблесках таланта в литературе развлечения, созданной на основе кельтской мифологии и пойдет речь ниже.

Прежде всего хочется отметить роман Мэрион Зиммер Брэдли «Туманы Авалона»(«The mists of Avalon», 1983). Этот роман в 1984 году получил премию «Локус» и является довольно оригинальной версией известного мифа, где вся история короля Артура оказалась переписанной с точки зрения женщины. Именно женщины в этом произведении стали главными героями. Это их особая философия, их особое мироощущение словно взбунтовалось против так называемого мужского шовинизма. Естественно, эту версию следует рассмотреть в общей традиции движения феминизма, ставшего за последнее время столь популярным на Западе. Переосмысливание ключевых мировых мифов с позиций женской матриархальной психологии и является одним из проявлений общей стратегии феминизма. Но если отвлечься от этого занимательного аспекта, то сама книга может показаться довольно скучным чтивом, написанная вялым языком без каких бы то ни было попыток автора хоть как-то стилизовать свое повествование в соответствии с требованиями хотя бы псевдоисторического повествования.

Молли Коран и Уорен Мерфи в 1992 году выпустили книгу под названием «Король навсегда»(«The forever king»)Следует отметить, что Уорен Мерфи был сценаристом знаменитого боевика «Смертельное оружие — 2» и это также сказалось на общем характере книги, посвященной королю Артуру. Действия в этом романе разворачиваются сразу в двух планах: в реальности и в неких легендарных временах артуровских сказаний. То, что касается реальности, выглядит достаточно убедительно и вполне напоминает хороший триллер с крепко закрученным сюжетом, с неожиданными ходами и т. п. Легендарные же времена попросту взяты или списаны из книг М. Стюарт без какой бы то ни было попытки изменить или критически отнестись к творчеству своей предшественницы. Сама идея святого Грааля также выглядит достаточно наивно. Оказывается, ни какая это не мифологема, над происхождением которой ученые до сих пор ломают себе голову, а просто кусок метеорита или другого космического элемента, попавшего на Землю еще в доисторические времена. Этот странный космический металл обладает невероятными свойствами: он способен исцелять и даже воскрешать мертвых, его структура не подвластна даже сверхсовременным исследовательским методам.

Случайно попав в руки дикарю, метеорит в виде сферической чаши, напоминающей пепельницу, начинает вторгаться как в судьбы людей, так и в саму историю. Так, от дикаря, видевшего еще динозавров, чаша попадает в руки некого юноши Саладина где-то на заре происхождения одной из первых цивилизаций, на заре появления так называемой шумеро-аккадской культуры. Совершив по всем рецептам книги Фрезера «Золотая ветвь» ритуальное убийство дикаря-учителя, юноша Саладин тут же перекочевывает в иную литературную традицию и становится своеобразным воплощением некого вечного жида Агасфера. Дело в том, что чаша-пепельница, она же святой Грааль, дает еще и лар вечной жизни. Сюда примешивается история Христа, история падения Римской империи, а затем тот же Саладин, слегка повзрослев (ему на вид лет 25), оказывается на Британских островах и знакомится как с королем Артуром, так и с Мерлином. Мерлин же из волшебника превращается просто в вора. А поиски святого Грааля становятся актом элементарного воровства чаши-пепельницы у вечного юноши Саладина. И так до самого конца, где реальность современной Англии и Америки дана в форме хорошего детектива, но только суть самого преступления оказывается глубоко скрытой в слишком уж возбужденном воображении авторов.

Подробный пересказ этого малопривлекательного произведения пришлось сделать потому, что здесь по сути дела зафиксированы все наиболее повторяющиеся штампы коммерческих поделок, так или иначе ориентированных на кельтскую мифологию. И в этом смысле от литературы не отстали и современные кинематографисты. Наиболее талантливой современной киноверсией, посвященной королю Артуру и рыцарям Круглого Стола можно считать картину английского режиссера Джона Бурмана «Экскалибур»(1980 г.). Ориентируясь в своей версии на книгу на книгу Т. Мэлори «Смерть Артура», Бурман постарался избежать пошлого осовременивания древнего мифа. Картина получилась очень зрелищной, костюмированной. Так, по мнению известного медиависта и семиотика У. Эко, фильм Бурмана все-таки не является изображением подлинного средневековья, а, скорее, неким идеальным и внешним представлением о нем. Однако это не помешало «Экскалибуру» в 1980 г. получить самую высшую оценку на фестивале в Каннах, что еще раз подтверждает мысль о живучести и актуальности кельтских сказаний.

Не обошел своим вниманием миф о Святом Граале и самый кассовый и популярный режиссер Голливуда Стивен Спилберг. В 1989 г. он, пожалуй, снял лучшую картину из серии об Индиане Джонсе: «Индиана Джонс и последний крестовый поход». По всем законам массовой культуры этот фильм довольно легко расправляется с древним мифом, и по своей фабульной структуре напоминает уже подробно пересказанный роман «Король нвсегда». Однако благодаря прекрасной и остроумной игре Гаррисона Форда и Шона Коннери картина приобрела несомненной очарование и стала одной из наиболее кассовых за прошедшее десятилетие. В 1991 году в Голливуде делают еще одну попытку осовременить легенду о короле Артуре. Режиссер Терри Гильям выпускает картину «Король-рыбак». Здесь, пожалуй, превалирует идея фрейдовского психоанализа, когда мифологическая основа подсознания человека Запада четко оказывается сориентированной на античные, а не кельтские мифы. Обращение к этой древней мифологии в своем аутотренинге и позволяет героям картины избавиться от разрушающих их душу комплексов и обрести, наконец, любовь и понимание, сто оказывается почти равноценно обретению чаши Святого Грааля. Фильм был лауреатом на фестивале в Западном Берлине, а актриса М. Руэль получила Оскара за лучшую женскую роль.

Но обращение в массовой культуре к кельтской мифологии не ограничилось лишь сказаниями о короле Артуре, волшебнике Мерлине и чаше Святого Грааля. Немало современных авторов пошло по ниве непосредственного обращения к пантеону кельтских богов и среди них оказался и американский писатель Раймон Фист со своим романом «Сказка» (Faernietale.1988). В этом романе действие также разворачивается в двух планах: современность и кельтская мифология. Начинается все с того, что пользующийся успехом сценарист по имени Фил Гастингс решает переехать из солнечной Калифорнии на одинокую ферму, расположенную в штате Нью-Йорк. Переезжает он на одинокую ферму со всей семьей, даже не подозревая о том, что он вступил во владение некого короля эльфов. Соединяя сразу три популярных жанра (фэнтези, детектив и роман ужасов), Фисту удается создать захватывающее повествование, в котором современные люди оказываются лицом к лицу с жестокой сутью кельтской мифологии. Здесь нет места романтическому приукрашиванию, равно как нет места и христианской нравственности, так как она кельтским богам просто неведома. Идея, старая как мир, о параллельном существовании нескольких миров приобретает в романе значение конкретной и ужасающей реальности. Получается так, что в далекую Америку боги кельтской мифологии перебрались потому, что именно сюда, на территории старой фермы, были когда-то перевезены сокровища, которые и служили гарантом некого договора, заключенного давным-давно между смертными и не знающими жалости и по-своему красивыми кельтскими божествами. По всем законам жанра романов ужасов может вот-вот начаться самая настоящая катастрофа: мир людей окажется в мгновение ока под властью непобедимых кельтских божеств, против которых не властно ни одно оружие смертных. Но, слава Богу, status quo, оказывается восстановлен, и люди так и оставляют не тронутыми сокровища. При определенном желании данный роман также можно рассматривать как определенную метафору, раскрывающую некие глубинные особенности человеческой психики, унаследованные еще из дохристианских времен и заключающих в себе огромную разрушительную силу.

Непосредственно к пантеону кельтстких богов обращаются и такие современные писатели, создающие свои произведения в жанре «фэнтези», как Д. Геммел, Эддингс и Брукс и другие. Эти авторы работают в границах коммерческого «Фэнтези», и в этом смысле их творения не выходят из общего определения, данного Дж. Кавелти, так называемой литературе формулы или схемы.

Глава III

ДРУГИЕ МИФОЛОГИЧЕСКИЕ СИСТЕМЫ И ЖАНР «ФЭНТЕЗИ»

Помимо германо-скандинавской и кельтской мифологии, современный жанр «фэнтези» стремится художественно освоить и другие системы. Этот процесс весьма показателен: знакомство с мировой мифологической системой словно демонстрирует общую тенденцию к воссозданию некого прамира, о котором говорил еще в свое время Толкин. Но не только эта причина лежит в основе стремления современных писателей расширить свои мифологические интересы. В большинстве случаев здесь проявляется попытка найти новые удачные в коммерческом смысле сюжеты, наделенные некой не наскучившей еще читателю экзотикой. Такое сочетание исследовательского интереса и интереса коммерческого весьма показательно для современного англо-американского книжного рынка. Дело доходит даже до того, что авторы, словно не удовлетворенные современными данными о мировой мифологии, стремятся выдумать своих собственных богов и героев. Создается прецендент некого подобия мифотворчества и здесь также есть свои удачи и неудачи, сочетание коммерции и подлинной художественности. Разобраться в этом, дать конкретное представление о современном состоянии жанра «фэнтези» в англо-американской литературе и является непосредственной задачей данной главы.

Чтобы сразу отделить семена от плевел, обратимся к творчеству одной из самых ёярких современных американских писательниц, к творчеству Урсулы К. Ле Гуин.

Имя Урсулы К. Ле Гуин хорошо известно в фантастике. Ей посвящено немало монографий и научных исследований. Но, несмотря на это, она остается явлением загадочным в современной литературе. Многие ее романы с трудом поддаются точной классификации. Например, ее книга «Маг Земноморья», которая является первой из серии романов о Земноморье, может быть смело отнесена к жанру «фэнтези», или философской сказки, а, скажем, «Левая Рука Тьмы» — это социальная фантастика, равно как и «Обездоленные». Роман «Малафрена» — обычное историческое повествование; а в сборнике «Орсинианские рассказы» есть элементы и того, и другого, и третьего.

Все, кто так или иначе писали о Ле Гуин, отмечали неповторимый стиль ее произведений, ее явную непохожесть ни на кого из современных писателей. Но во всем многообразии творчества Урсулы К. Ле Гуин царит единая, связующая все и вся тема, пронизывающая каждую строку, каждое слово, которое выходит из-под ее пера. Вероятно, ощущение целостности возникает оттого, что сам автор обладает единой картиной мира. Перед нами глубокий философ, который по-своему и не при помощи научной терминологии, а через художественные образы пытается воссоздать единую картину мироздания и ответить на самые существенные вопросы бытия. Разнообразие стилей, жанров и направлений, присущее книгам Ле Гуин, укладывается в философскую систему. Определяя ведущую тему своего творчества, Ле Гуин сказала, что это тема «бракосочетания», или в более широком смысле слова — тема Союза. Союза людей.

«…Личность, о которой я чаще всего пишу, не может быть в полном смысле отнесена к мужскому или женскому полу. На внешнем уровне это означает, что моему герою не присущи определенные стереотипы поведения, характерные для того или иного пола… А сам пол рассматривается мной как некая связь, единство, союз, но не как конкретное поведение или действие. Когда я осознала это, я попыталась описать понятие единства через характеристику одного индивида, а точнее — через гермафродита. Но даже и в этом случае в подобном описании ощущалось немало условности, так как гермафродит продолжал восприниматься мной как супружеская пара. Двое в одном, или двое, которые составили нерасторжимое целое. Инь, как известно, не существует без Ян, равно как и Ян немыслимо без Инь. Как-то меня спросили, как я понимаю основную тему своего творчества, и я совершенно машинально, а следовательно верно, ответила: „Бракосочетание, союз“.»(1)

В одном из своих лучших романов — «Левая Рука Тьмы» — Ле Гуин описала планету Зима, населенную гермафродитами, более того, она с присущими ей фантазией и интуицией воссоздала целую культуру никогда не существовавшей цивилизации. Роман оказался настолько необычным, настолько не укладывался в общепринятые представления, что буквально потряс воображение читателей и был удостоен двух самых авторитетных премий, известных в мире научной фантастики, премий «Хьюга» и «Небьюла». Но не только об этом ошеломляющем успехе хочется вспомнить в связи с попыткой определения главной темы творчества Урсулы Ле Гуин. Основополагающие категории китайской философии — Инь и Ян, т. е. воплощение темного и светлого начал бытия. В самом названии романа мы видим перефраз древнекитайской мудрости: Свет — это Левая Рука Тьмы, так как Инь и Ян существуют неразрывно.

Бракосочетание, или союз, Инь и Ян символизируют собой нечто большее, чем взаимоотношения между мужским и женским началами. Эти две категории играют определяющую роль в китайской космогонии и космологии. Они являются двумя взаимодополняющими началами, принципами, из которых проистекают события, мотивы, явления нашей жизни.

Инь Ян Цзы — так называют это философское учение — предполагает универсальный дуализм сил Инь-Ян и циклическое взаимодействие пяти элементов, или фаз, которые легли в основу всей духовной культуры Китая. В дальнейшем учение это нашло свое воплощение в деятельности гадателей, магов, алхимиков и целителей, а непосредственно в творчестве Урсулы Ле Гуин воплотилось в романах тетралогии о Земноморье: «Маг Земноморья», «Гробницы Атуана», «Самый дальний берег» и «Техану».

Идея о взаимодополняющих началах в ХХ веке обрела особую значимость. Возникнув еще в период мифологического сознания, она через всевозможные мистические течения и оккультные науки нашла постепенно свое воплощение в различных областях знания, начиная с квантовой механики и кончая теорией психоанализа. Так, один из создателей атомной бомбы, физик Роберт Оппенгеймер, отмечал: «Способ мышления на основе взаимодополняющих начал, а также описание действительности на основе того же принципа являются древнейшей и довольно устойчивой нашей традицией… опыт атомной физики доказал вполне определенно, что этот способ мышления может быть достаточно последовательным, точным, основанным на строгих фактах и исключает какой-либо обскурантизм».(2)

Итак, суть философской системы Ле Гуин заключается в том, что она исходит из принципиальной целостности мироздания. Явления жизни и нашего бытия состоят из так называемых взаимодополняющих начал. Следовательно, самой важной проблемой должна стать проблема союза или контакта между противоположными началами как в самом человеке, так и между различными национальными культурами, цивилизациями и целыми историческими эпохами; в противном случае катастрофа неминуема, ибо при нарушении этого союза, этого единства будет нарушен важный закон бытия.

В 1974 году вышел во многом пророческий роман Урсулы Ле Гуин «Обездоленные». Идея о всеобщем спасении, уничтожение границ, оказавшихся бессмысленными и бессильными по сравнению с силами любви и дружбы, которые подобно ядерным силам, связывают воедино различные народы и цивилизации — все слилось воедино в этом крупном произведении.

В исторической науке в настоящее время все больше и больше дает о себе знать тенденция, направленная не на осуждение той или иной исторической эпохи, а на понимание, объективное определение ее сущности и на вживление этого прошлого в контекст настоящего и возможного будущего.

Ле Гуин от романа к роману пытается художественно проанализировать все возможные варианты существующих в мире взаимодополняющих начал. Так, тетралогия о Земноморье — это обращение к древней мистической практике, которая нашла свое воплощение в истории почти каждого народа. Роман «Левая Рука Тьмы» может рассматриваться как программное произведение, в котором проблема контакта заявлена уже в самом названии, а жанр социальной фантастики позволяет провести исследование сразу в нескольких областях: научной, художественной, философской, социально-утопической, культурологической и психоаналитической. Роман «Обездоленные» — это политический памфлет с элементами научной фантастики, где контакт анализируется с точки зрения взаимоотношения различных политических систем. В свою очередь, роман «Малафрена» — это обращение к прошлому: контакт в нем рассматривается на чисто исторической основе.

Харлан Эллисон, замечательный американский писатель-фантаст, к сожалению, почти не известный отечественному читателю, сказал как-то, что, глядя на Урсулу Ле Гуин, сразу начинаешь понимать, откуда она «берет неповторимую манеру повествования».(3) По мнению всех, кто встречал писательницу, ее отличает особая индивидуальность, которая проявляется буквально во всем: в поведении, в привычках, во взаимоотношениях с людьми. Это личностное начало неизбежно чувствуется в любой строке, написанной ее рукой, оно-то и выделяет книги Ле Гуин из общего потока современной американской литературы. А личность, как правило, формируется в семье и закладывается с детства.

21 октября 1929 года в городе Беркли, штат Калифорния, родилась девочка, которой дали имя в честь святой Усулы. Ее отец, Альфред Кребер, был знаменитым антропологом и теоретиком культуры, мать, Теодора Кребер, впоследствии стала детской писательницей. В семье было еще три брата: Теодор, Клифтон и Карл. Два старших брата были неродными: Альфред Кребер, овдовев, женился на Теодоре, когда у нее уже было двое детей от предыдущего брака. Семья была на удивление дружной, и никто из детей не был обделен родительским теплом.

Отец преподавал в местном университете, и поэтому целый год семья жила в городе, но во время летних каникул они направлялись на свою ферму неподалеку от г. Напа, где было все, что нужно для счастья. Сорок акров земли, дом и сарай — плюс вся округа в придачу, — которые дети обследовали и обошли пешком под присмотром Джуаны Долорес — индеанки из племени Панаго. Эти прогулки оставили такое незабываемое впечатление, что в дальнейшем путешествия навсегда стали неотъемлимой частью книг Урсулы Ле Гуин.

Люди разных профессий и разных национальностей посещали летнюю резиденцию семейства Кребер. Разговорам не было конца. Обсуждались самые разные проблемы, и детям разрешалось присутствовать и слушать взрослых. Именно отсюда и берет начало интерес писательницы к общим вопросам культуры и антропологии как к науке, которая соединяет в себе все знания, касающиеся истории человеческих обществ и цивилизаций. Пожалуй, два основополагающих принципа почерпнула Урсула Ле Гуин из своего детства: мысль о бесконечном разнообразии форм, которые может принимать та или иная общность людей, и уважение к подобному разнообразию, т. е. принятие его как закономерности, имеющей полное право на существование. И, как следствие, мы видим, что книги Урсулы Ле Гуин наполнены таким странными и не похожими друг на друга мирами, которые иногда даже с трудом могут быть признаны как человеческие общности, но автор постоянно будет говорить о Великом равновесии, гармонии и терпимости по отношению ко всему, что кажется на первый взгляд непонятным и даже диким.

Но не только антропология оказала большое влияние на мировоззрение будущей писательницы. С детства она увлекалась норвежскими сказаниями и мифами. Настоящим же событием стало чтение книги одного из создателей жанра «фэнтези», предшественника великого Толкина, Лорда Дансени. Его роман «Повести сноведений», появившийся в печати еще в 1910 году, буквально ошеломил юную читательницу. Позднее Ле Гуин следующим образом будет описывать свои впечатления: «Я никак не могла помыслить раньше о том, что люди продолжают создавать мифы даже сейчас. Конечно, среди детей такое не редкость, но чтобы взрослые писали сказки для взрослых, при этом совершенно не заботясь о здравом смысле и всяких там объяснениях на этот счет, а просто погружая своего читателя в фантастический мир Внутренних Владений — подобного я уж никак не ожидала. Во всяком случае, для меня это стало решающим моментом жизни. Я открыла свою страну, свою духовную родину». (4) Уже в возрасте девяти лет Урсула Ле Гуин написала свой первый рассказ о человеке, которого преследовали злые эльфы.

Другим источником творчества было знакомство еще в раннем возрасте с китайской философией и, в частности, с учением Лаоцзы. Основой школы Лаоцзы являлось учение Дао. Еще в детстве Урсула Ле Гуин прочитала знаменитый перевод Артура Вэлли, который он озаглавил как «Путь и его Проявление». Перевод этот отличается прежде всего тем, что переводчик обратил свое внимание на нравственно-философский аспект учения.

Когда читаешь книги Ле Гуин, то поражает ее осознание нравственных ценностей и того чувства единого и нерушимого добра, которое пронизывает все ее творчество. Так, с точки зрения Лаоцзы, Дао выполняет свои функции совершенно естественно, но нет ни одного предмета или явления, возникающего без его участия: Дао постоянно находится в движении к противоположности, ненавязчиво исполняет свою роль, он не вечен, существует независимо и без устали вызывает изменения, проявляясь везде и во всем; хотя Дао приносит пользу всему сущему, но не вступает ни с кем в борьбу, не стремится никого захватить, не считает свою деятельность заслугой перед окружающими, не добивается ни над кем господства. Такое поведение Дао Лаоцзы называл «тайной добробетелью» и рассматривал его как высший закон в природе и обществе. Сам принцип взаимодополняющих начал, который оказался столь продуктивным во всей интеллектуальной жизни ХХ века, в учении Дао нашел свое отражение в следующей формуле: «Светлое начало, дойдя до предела, сменяется темным, и темное начало, дойдя до предела, сменяется светлым: солнце, дойдя до предела, возвращается обратно, луна прибывает и убывает». (5)

В эссе «Сны должны объяснять себя сами» (1973), в котором Ле Гуин говорит об истории создания тетралогии о Земноморье, писательница утверждает, что сам замысел был продиктован ее увлечением даосизмом, и она не столько выдумывала и сочиняла место действия и характеры людей, сколько открывала какие-то забытые, но постоянно существовавшие в ее воображении земли.

Известно, что по просьбе читателей Ле Гуин сама составила список имен тех писателей и поэтов, которые оказали на ее творчество определенное влияние. Сюда вошли английские романтики Шелли, Китс, Водсворт, итальянский поэт Леопарди; Гюго, Рильке, а также Диккенс, Лев Толстой, Тургенев, Чехов, Пастернак и др. Как видно из этого списка, русская классика оказала немалое влияние на творчество писательницы. Китайская философия и учение Дао корректируется в сознании писательницы особой нравственной системой Л. Толстого. Отсюда берет свое начало то пророческое звучание многих книг Ле Гуин, которое поражает современных читателей. Ведь не случайно философ Н. Бердяев так охарактеризовал феномен нашей литературы: «Русская литература — самая профетическая в мире, она полна предчувствий и предсказаний, ей свойственна тревога о надвигающейся катастрофе». (6)

И опять мы видим, как действует во всем творчестве писательницы тот же принцип взаимно дополняющих начал: влияние различных культурных традиций, соединение, своеобразный художественный сплав фактов, взятых из различных отраслей знаний, сплав, который может родиться только в алхимическом тигле — все это и создает такое неповторимое явление, как романы и повести Урсулы Ле Гуин.

По мнению многих исследователей, тетралогия о Земноморье является лучшим произведением писательницы, хотя появление этой книги было продиктовано простым случаем. В 1967 году издательство «Парнас Пресс» попросило Ле Гуин написать роман для подростков и юношества, предоставив при этом автору полную свободу в выборе темы, что, бесспорно, является самым благоприятным условием для любого писателя, обладающего яркой индивидуальностью и богатым творческим воображением. За основу Ле Гуин взяла свой ранний рассказ о некоем маге, который оказался в плену у Врага. Перед ним был выбор: либо остаться на положении раба, либо бежать в царство мертвых, где Враг мог стать слабее и где единственно его и можно было победить. Все дело, правда, осложнялось тем, что из царства мертвых уже нельзя было вернуться. Рассказ назывался «Слово Свободы» и был опубликован еще в 1964 году в сборнике «Двенадцать румбов ветра». В дальнейшем этот сюжет будет взят за основу третьей книги тетралогии «Самый дальний берег».

Далее — если главным героем является маг, то нужно знать, откуда он появился, как стал магом, какие подвиги совершил до этого. Так постепенно возник план всей тетралогии и повествование теперь подолгу бок о бок???? зависеть деструктивный западноевропейский???? начиналось с самого начала, т. е. с рождения и детства.

В уже упомянутом эссе «Сны должны объяснять себя сами» Урсула Ле Гуин следующим образом определяет темы всех трех книг: «Тема „Мага Земноморья“ наиболее „детская“ из всех — это тема вхождения в возраст. Роман „Гробницы Атуана“, если попытаться выразить его парой слов, написан о взаимоотношении полов. Здесь достаточно символики, связанной с психоанализом, и все символы, о которых я, конечно, не думала сознательно, пока писала книгу, имеют непосредственное отношение к сексуальности. Более точно тему можно было бы определить как женский путь вхождения в возраст. Рождение, реинкарнация, смерть и свобода — это не тема, но темы этой книги.

Роман „Самый дальний берег“ посвящен Смерти. И я считаю, что это вполне подходящая тема для моих юных читателей, ибо в тот момент, когда ребенок не просто знакомится Со смертью как явлением (кстати, он живет с ней бок-о-бок с самого рождения), а начинает осознавать, что и сам он смертен — именно этот момент, этот час бытия и является тем часом, когда кончается детство и начинается новая жизнь. Как мы видим, перед нами снова вхождение в возраст, но только в более широком контексте.»(7)

Магия, как уже было сказано выше, является еще одной темой художественного исследования Ле Гуин. К проблемам магии автор подходит сразу с нескольких сторон: научно-этнографической, психоаналитической и художественной. Начнем с имени. Имя, его магическая роль, играет огромное значение во всем повествовании. Но многое Урсула Ле Гуин взяла из знаменитого труда Джорджа Фрэзера «Золотая ветвь», и здесь виден научный аспект исследования. Тень же, которая постоянно преследует Джеда — это, с одной стороны, перефраз знаменитой сказки Ганса Андерсена, о чем сама Ле Гуин упомянула в эссе «Ребенок и Тень» (1975), а с другой — непосредственная перекличка с учением Юнга о том, что тень, возникающая в наших снах — это не что иное, как подавляемые и скрывающиеся в подсознании все темные стороны нашего «я».

Огромное значение для всей первой книги тетралогии «Маг Земноморья» имеет борьба между Светом и Тьмой. Смысл этого антагонизма в книге раскрывается следующим образом. Свет и Тьма представляют Добро и Зло, а также являются полярно противоположными воплощениями Жизни и Смерти, Знания и Невежества, Мудрости и Глупости и т. д. Но чего они точно не представляют, так это Бога и Дьявола. Для всей трилогии не свойственна так называемая теологическая, или божественная, концепция бытия

Некоторые обитатели Земноморья верят в богов, но народы Внутренних Земель, где и живет главный герой Джед, верят только в магию. Из романа «Гробницы Атуана» мы узнаем, что жители империи Карагад верят в две разновидности богов: божественного короля, который является воплощением обожествленной государственной власти — явление, известное в истории человеческой цивилизации еще со времен древнего Египта, — и так называемых божественных братьев, о которых мало что говорится в самой книге. Эти же жители имеют и еще один религиозный культ — они поклоняются неким Безымянным, темным силам, что существовали с самого зарождения мира, когда еще не было Света. Поклонение Безымянным уже утратило свою силу и пришло в упадок. По мнению Ле Гуин, это и есть истинное воплощение Зла, так как даже отживший культ требует все новых и новых человеческих жертв. В конечном же счете в основе всего мироздания лежит магия, сотворенная руками самого человека. В книге постоянно упоминается имя некоего Сегоя, который и поднял из вод морских все ныне живущие острова. Земноморье — творение первого мага, отца и учителя ныне живущих магов.

Создав по существу целую цивилизацию, Урсула Ле Гуин дает некую модель Вселенной, где переплетены различные культуры и различные верования. Но все это многообразие объединено общим всесильным законом, в котором и учитывается великий принцип взаимодополняющих начал, например, как Свет и Тьма, Жизнь и Смерть, и в этой общей системе определяющая роль принадлежит прежде всего человеку. Именно в его душе скрыты огромные резервы, которые могут оказать непосредственное влияние на звезды, на весь космос. И мы видим, как бы ни был сложен и огромен мир, созданный в воображении писательницы, он весь замкнут на человеческое «я» — и в этом, бесспорно, проявляется особый гуманизм творчества Урсулы Ле Гуин.

Однако, как уже было сказано выше, рядом с подлинно художественными произведениями на англо-американском книжном рынке появляются и произведения, преследующие исключительно коммерческий интерес. И в этом смысле, с учетом общей ориентации запада на дальневосточную культуру, начатую еще в конце ХIХ в. философом Шопенгауэром, именно Китай и Япония привлекают наибольший интерес писателей, ориентирующихся в основном на развлечение своих читателей. Здесь мифология Китая не анализируется достаточно глубоко, как это мы видели на примере творчества У. К. Ле Гуин, здесь дальневосточная культура дается лишь как экзотический фон, как некие декорации, используемые писателем лишь для того, чтобы создать определенную необычную атмосферу. Схема таких «фэнтези» оказывается необычайно примитивной: 1) таинственное рождение героя; 2) чаще всего используется двоемирие, например, реалии современной Америки и средневековый или фантастический, легендарный Восток; 3) необходимым всегда является извечное восточное противопоставление сил Света и Тьмы, но это противопоставление не дается в четких нравственных границах, потому что так называемые герои Света совершенно спокойно могут совершать убийства без какого бы то ни было христианского покаяния. Эта нравственная релятивность, с одной стороны, является благодатным поводом для описания всевозможных жестокостей, а, с другой — придает писанию некий эффект философской псевдоглубины, напоминающей чисто романтическую традицию диалектики добра и зла, но только напоминающую, потому что герою подобных книг изначально не присуще страдание; 4) сюжет разворачивается как скрытое единоборство двух высших существ, т. к. таинственное происхождение главного героя чаще всего определяется его тайной родственной связью с каким-нибудь восточным божеством, демоном или драконом; 5) необходимым является и мелодраматический сюжет. Смертная девушка обязательно должна полюбить Светлого полубога, эту девушку в качестве заложницы должен использовать представитель Тьмы. Мелодраматический элемент как правило должен сопровождаться сексуальными сценами. Такова формула успеха, ибо, по Фрейду, насилие и секс должны перемежаться между собой, постоянно привлекая к себе читательское внимание;

6) от схватки светлого и темного героев должна зависеть судьба всего человечества. Предмет их спора обязательно должен быть представлен в качестве той или иной магической вещи, например древнего восточного меча, магических иероглифов и т. д. Но в конце концов все должно разрешиться в пользу Света.

К такому типичному «восточному» «фэнтези» можно отнести и книгу Мак-Эвой «Чай с черным драконом».

Промежуточное положение в этом смысле занимают творение Ласбадера «Ниньзя» и книги на японскую тематику Треваньяна. Двух последних авторов, пожалуй, с большей точностью можно отнести к жанру триллеров. Но дело все в том, что и Ласбадер и Треваньян (роман «Сибуми») стремятся использовать политику и современность лишь как фон, за которым скрывается некий кодекс мистического восточного единоборства, некая тайная война кланов наемных убийц, берущих свои корни еще из средневековой Японии. Так, в книге «Ниньзя» Ласбадера в реалиях современного Нью-Йорка по сути дела разворачивается финальная часть некого средневекового конфликта двух вражеских кланов ниньзя. Здесь присутствует ярко очерченная восточная мифологизация. Конечно дана эта мифологизация чисто внешне, носит характер чистой экзотики, но именно она и привлекает прежде всего автора, а не современная социальная жизнь или психология героев.

В своем романе «Сибуми» Треваньян все повествование выстраивает на базе древней японской игры «Го». Эта игра, описание ее фантастических правил, и становится сюжетным стержнем или строгой схемой романа. Можно сказать, что именно игра «Го» буквально мифологизируется в произведении Треваньяна, через призму правил игры рассматриваются политические интриги Японии конца второй мировой войны, тайные войны спецслужб и т. д. Движение на доске косточек воплощается в виде определенных жизненных ситуаций. У главного героя романа «Сибуми» есть и свой сильный соперник, с которым он и ведет непрекращающийся поединок на протяжении всего романа. «Го» постепенно и становится тем самым магическим предметом, от обладания которым могут зависеть судьбы целого мира. Однако в этих порой увлекательных умозрительных литературных построениях нет и не может быть никакого раскрытия психологии героев. Здесь также нет места для сложных философских проблем бытия. Отсутствует в подобных «фэнтези» и метафоричность повествования, когда за сказочными элементами сюжета автор пытается скрыть некие общечеловеческие проблемы, как это мы видели в тетралогии Ле Гуин.

Воздействие книг-схем носит чисто внешний характер, а релятивность в области нравственных ориентиров заклюзает немалый диструктивный элемент.

Элементы жанра «фэнтези» проникли не только в триллер, но и в «horror». Так, знаменитый и наиболее популярный американский писатель Стивен Кинг, создавая свою замечательную повесть «Обезьянка», которая вошла в сборник «Команда скелетов» (Skeleton Crew, 1985), явно ориентировался на китайскую мифологию. Главным героем этой повести является некая плюшевая обезьянка, которая своей игрой на маленьких тарелочках каждый раз предрекает чью-то смерть. Именно эта обезьянка всю жизнь преследует рассказчика, все время всплывая в самый неподходящий момент из глубин его памяти.

В этой повести С. Кинг попытался дать некий вариант психоанализа своего героя. Комплексы вины, идущие еще из детства, словно определили всю дальнейшую взрослую жизнь Хола. Война с игрушечной обезьянкой как с воплощением вселенского зла становится сюжетным центром повести. Именно столкновения злого и доброго начал и наличие конкретного магического предмета, плюс ясно очерченная мифологема — все это позволяет говорить об очень ярких чертах жанра «фэнтези». Но именно сама плюшевая обезьянка и является той художественной деталью, которая и привязывает все повествование С. Кинга к китайской мифологии. Так, по данным словаря Сирлота, обезьянка является чисто китайским символом, ориентированным на изображение подсознательных импульсов как положительных, так и отрицательных.(8) Подробнее с текстом повести можно ознакомиться в приложении данной книги в переводе автора этой монографии.

Следующей по популярности, пожалуй, можно назвать египетскую мифологию. Скорее своего, авторов, работающих в жанре «фэнтези» здесь привлекает седая древность этой мифологической системы. Получается так, что сама тема призвана придать писаниям некой солидности и фундаментальности, ведь египетская мифология древнее как греко-римской, так и библейской, то есть таких систем легендарных сказаний о богах и героях, которые легли в основу всей западноевропейской цивилизации.

Из современных писателей, работающих в данном направлении, прежде всего следует назвать Роджера Зелазни. Свой роман «Создания света — создания тьмы» (1969) автор подчеркнуто строит на основе сказаний древнего Египта. Правда, назвать это произведение чистым «фэнтези», пожалуй, нельзя. Скорее всего, это «фэнтези» с элементами «киборк-фэнтези», где древние боги выступают в роли своеобразных инженеров, изобретателей новых моделей роботов. При чтении этого романа создается впечатление, будто присутствуешь на выставке авангардной скульптуры, где живые, реальные формы причудливым образом сочетаются с холодными металлическими конструкциями.

Р. Зелазни, бесспорно, нельзя отнести к авторам, пишущим в строгих схематических рамках. Нет, перед нами подлинный художник слова, но тяготеющий не к так называемому магическому реализму как к универсальному явлению во всей современной литературе, а скорее к традициям литературы американского модернизма, когда в каждой фразе создается некое свое лингвистическое пространство, своя модель вселенной, которая преподносится автором с интонацией черного юмора. Именно этот юмор является наиболее яркой стилистической особенностью писателя, которая и позволяет хоть в какой-то мере поставить творчество Р. Зелазни в контекст творчества американских модернистов, например Т. Пинчона («Радуга гравитации»). У читателя может создаться впечатление, что Р. Зелазни в большей мере склонен к так называемой самоиронии, которая и не позволяет уж слишком увлечься, порою достаточно громоздким, мифотворчеством. Как отмечал другой известный американский писатель и теоретик жанра «фэнтези» и научной фантастики, Харлан Эллисон, «подобным чувством юмора, надо полагать, обладал Торквемада…»(9)

Именно в силу этой стилистической особенности пересказать романы Р. Зелазни почти невозможно. По тонкому замечанию видного английского фантаста (и одновременно историка фантастики) Брайна Олдисса, «Зелазни приготовит вам отменную сахарную глазурь, но самого торта вы так и не попробуете.»(10)

В случае с романом «Создания света — создания тьмы» египетская мифология во многом дана лишь как фон, как экзотический элемент в некой эстетической игре с читателем. В этом романе, как и во многих других произведениях писателя, наличествуют два смысловых плана:

1) сюжетный, или научно-фантастический (контакт с инопланетянами, управление сном, земная колония на далекой планете и т. д.);

2) мифический, который включает на основе египетских древних сказаний раскрытие авторского взгляда на миф о смерти-воскрешении, на проблему взаимоотношений «богов» и «людей», на проблему существования рая как некой утопии, построенной на несправедливости и лжи. Именно эта ориентация на утопическое мышление и позволяет прежде всего говорить о романе «Создания света — создания тьмы» как о «фэнтези», несмотря ни на какие элементы «киборк-панковой» стилистики, ориентированной, в основном, на чистую технологию.

В какой-то степени к египетской мифологии можно отнести и четырехтомную эпопею «Книга Нового Солнца» (1983–1985 гг.) американского писателя Джина Вулфа. Эта эпопея, написанная в жанре «фэнтези» представляет собой эпические хроники жизни подмастерья Пыточной гильдии Севериана. Движение сюжета осуществляется в данной книге на богатом самобытном фоне: умирающая (вследствие угасания светила) планета Урт, жители которой давно и сознательно отказались от достижений технического прогресса. Место науки заняла магия, что метафорически призвано в какой-то мере отражать и современную ситуацию Запада. Итак, планета Урт и ее обитатели живут лишь в ожидании «второго пришествия» некого Миротворца, способного заново зажечь солнце и дать, таким образом, новый импульс к жизни.

Следует отметить, что уникальность серии Вулфа, сумевшей соединить в себе сюжетную насыщенность «героической фэнтези» и богатый мифологический контекст современной интеллектуальной прозы, включая сюда и сложные лингвистические конструкции, позволила критикам сравнить построенный писателем мир с произведениями Дж. Толкина.

В отличие от Р. Зелазни и его романа «Создания света — создания тьмы», эпопея Дж. Вулфа напрямую не прибегает к египетской мифологии. Скорее всего, здесь речь может идти о неком симбиозе многих мифологических представлений, включая в сюда и христианские сказания, и идею Апокалипсиса.

Однако первая часть эпопеи, роман «Тень палача» (The Shadow of the Forturer,1980), который получил в 1981 году Всемирную премию «фэнтези», в немалой мере напоминает знаменитую египетскую «Книгу мертвых». В Гелиопольской песни, например, таким образом представлена общая египетская картина жизни и смерти:

«Наши предки покоятся там со времен мирозданья.
Из тех, кто родится на свет во множестве неисчислимом,
Не осядет в Египте никто,
В Городе Вечности всем поголовно приют уготован.» (11)

Известно, что обитатели нильской долины очень рано решили для себя извечную проблему жизни после смерти. Довольно долго смерть представлялась египтянину просто как разлука «астрального тела» — Ка — с тленной оболочкой. Нужно было только научиться вновь восстанавливать эту связь, причем сделав тленное нетленным. Для этой цели были разработаны, с одной стороны, методы мумификации трупа, а с другой — магические формулы, которые позволили бы «астральному телу» обитать в мумии.

Гробница была для египтянина, таким образом, не саркофагом, не склепом в нашем смысле слова, а домом. В ней навечно поселялся умерший, его мумия, статуя и его душа. Рядом с городами вырастали их молчаливые двойники-некрополи, куда постепенно переселялись жители. Умершие цари господствовали над этими некрополями в своих пирамидах. Но, в отличие от простых смертных, фараоны получили привилегию восходить из пирамиды ввысь, в царство богов. Уже не просто Ка, «астральное тело», а сама душа — Ба — фараона имела право пребывать в сонме высших существ.

В период Древнего царства посмертная судьба человека определялась главным образом состоянием гробницы и заупокойным культом. Поэтому строительство гробниц было главнейшей заботой тех египтян, которым средства позволяли соорудить себе вечный дом. Фараоны начинали строить гробницы с первых дней правления, а многие вельможи в древнеегипетских документах указывали на сооружение усыпальницы как на важнейшее событие своей биографии. (12)

Именно эту атмосферу всеобщего декаданса и хочет передать в своем первом романе «Тень палача» Дж. Вулф. Описывая жизнь главного героя Севериана, писатель довольно точно воссоздает психологию подростка-сироты, который, в силу обстоятельств, должен жить в некой странной гильдии палачей, где с детских лет людей готовили к служению довольно страшному искусству: мучить, а затем мастерски, тонко, с болью и без нее забирать у своих жертв жизнь.

Мальчики, принадлежащие этой своеобразной гильдии палачей, — сироты. Их родителей, чаще всего знатных вельмож, самих лишили жизни в этих стенах, а затем погребли в красивых склепах, которые и становятся местом для игр и развлечений. Описание склепов в романе Дж. Вулфа создает ощущение целого города мертвых, неких домов, где продолжают жить души умерших. Именно в один из таких склепов и любит приходить юный Севериан и подолгу смотреть на фамильный герб, изображающий плывущий корабль. У Севериана создается полное ощущение, что погибшие родители его покоятся именно здесь и что они продолжают с ним общаться и после смерти. Примечательно, что почти у каждого юного воспитанника гильдии палачей есть свой особый склеп-дом, где он также ищет общения с родителями. Дж. Вулф здесь явно пытается воссоздать особый тип психики, особый тип мировоззрения, где общая идея Смерти оказывается весьма созвучной с древнеегипетской концепцией.

По мере развития сюжета Севериан вынужден покинуть гильдию, т. к. совершил самое страшное преступление: вместо того, чтобы по всем законам искусства палача уготовить своей жертве медленную и мучительную смерть, юноша влюбился в прекрасную заключенную и даровал ей смерть скорую и безболезненную. Отметим, что восприятие смерти как простого перехода из одного живого состояния в другое также берет свои корни в египетской мифологии. Проступок Севериана как раз и заключается в том, что он пренебрег своими магическими обязанностями палача, который либо ускоряет, либо замедляет этот переход.

Впрочем, в дальнейшем эпопея уже не так строго следует канонам египетской мифологии. При чтении у читателя создается впечатление, будто автор стремится использовать не одну, а сразу несколько мифологических систем для создания особой атмосферы декаданса и распада, царящих на всей планете Урт.

К жанру «фэнтези» можно отнести и книгу известного современного прозаика Нормана Мейлера «Вечера в древности»(1983). Эта книга словно выпадает из общего контекста творчества известного прозаика. Н. Мейлер, заявивший о себе как о мастере еще послевоенной книгой «Нагие и мертвые» (1948), в основном принадлежал к такому направлению в современной американской литературе, как журнализм. Так, его документально-репортажная книга «Песнь палача» (1979) стала настоящим международным бестселлером и получила Пулитзеровскую премию. На ее основе вскоре был снят фильм, также получивший всеобщее признание. Сам Н. Мейлер свою «Песнь палача» назвал «романом подлинной жизни» («a true life novel»). Такая ориентация автора на правду факта вроде бы не позволяла перейти в сферу так называемого чистого мифотворчества. Поэтому тем более примечательно неожиданное обращение писателя к египетской мифологии. Рассматривать книгу «Вечера в древности» как простую иллюстрацию из Мифологического словаря вряд ли возможно. Главным героем данного повествования является некий египтянин, который неожиданно просыпается в своей усыпальнице в качестве «астрального тела Ка» и начинает свои скитания. Жизнь людей теперь дается через призму этой блуждающей души и поэтому обретает свой философский смысл.

Параллельно с этим сюжетом дается и история вечновозвращающегося бога Озириса. Рассказывается о его гибели, о обнаруженном теле погибшего и, наконец, о чудесном воскрешении из мертвых. По мнению ряда историков религии, именно сюжет вечновозвращающегося бога Озириса и повлиял на греческий миф бога Диониса, а затем оказал свое воздействие на христианские сказания. Сами египтяне эпохи Династий также были уверены, что после смерти они словно все воплощаются в вечном Озирисе. Приход «астрального тела Ка» одного из египтян к пониманию, а затем и слиянию с судьбой вечного бога, лежит в основе всего романа Н. Мейлера «Вечера в древности».

Как сказал известный французский культуролог Арьес, современный человек Запада живет в постоянном страхе Смерти, вся его повседневная жизнь выстраивается таким образом, чтобы как можно меньше думать и тем более учитывать грозную неизбежность. По мнению Арьеса, Смерть вообще исключается из жизни современного человека, она непривлекательна и непристижна. Общая же ориентация на здоровье и вечную молодость является воплощением своеобразного эскапизма. Но если смерть не отделима от жизни, если многие нравственные ориентиры, принципы не могут обойтись без учета феномена смерти, то отрицание ее ведет к серьезнейшему искажению в сознании и психике современных людей. (13) Скорее всего, Н. Мейлер, воспроизводя египетскую мифологию и, в частности, ее общую концепцию жизни и смерти, стремился дать своим читателям возможную модель изживания, или преодоления того страха, о котором так точно писал в своей книге Филипп Арьес (1977).

Примечателен здесь также и тот факт, что жанр «фэнтези» в лице того же Н. Мейлера неожиданно нашел своего сторонника, что еще раз подтверждает мысль о размытости границ между литературой большой и массовой в современной ситуации Запада.

????

Следующая мифологическая система, которая также использовалась в жанре «фэнтези» и которая не уступает египетской по своей древности — это система сказаний о богах и героях Древней Индии. И здесь, прежде всего, следует упомянуть роман того же Роджера Зелазни «Бог света» (1967), который по праву считается вершиной творчества писателя. Не случайно и то обстоятельство, что в 1968 году этому произведению была присуждена премия «Хьюго». Хочется сразу отметить, что произведение это сложное, построенное на мощной мифологической основе, и вызывает у четателя самые неожиданные культурологические аллюзии. Герои романа Р. Зелазни «Бог света» являются колонистами на далекой планете. С помощью совершенной технологии они «разыгрывают» перед аборигенами, которые тоже являются потомками землян-первопроходцев, богов и демонов из пантеонаиндуистской мифологии. Но главный персонаж книги очень скоро начинает понимать, как трудно быть богом и восстает против «своих», повторяя подвиги далекого мифологического предшественника, но только взятого уже из другой мифологической системы: в последних частях перед нами разворачиваются героические деяния Прометея.

????

Обращение к греко-римской мифологии в современном жанре «фэнтези» оказалось не таким уж распространенным. Этот феномен, скорее всего, следует объяснить тем обстоятельством, что античная культура, являясь подлинной колыбелью культуры западноевропейской, все-таки была ориентирована не столько на магию, сколько на рациональный подход к миру. Именно в античности, в философии Платона и Аристотеля следует искать корни сначала возрожденческого, а потом и просветительского рационализма, следует искать истоки позитивистского научного мышления. Но именно от этого наследия и пыталась все время отказаться современная литературная традиция Запада, как некогда в романтизме, ориентируясь в большей степени на так называемый фольклор варварских народов или на экзотическую восточную мифологию, которой чуждо было всякое рациональное начало. Однако благодаря теории Фрейда и Юнга, античные мотивы все-таки находили воплощение в творчестве писателей-«фэнтезистов». В этом смысле наиболее удачным можно назвать опыт того же Дж. Вулфа и его роман «Солдат тумана» (1986), который получил премию «Локус-87». Вслед за «Солдатом тумана» Дж. Вулф выпустил продолжение — роман «Солдат Ареты»(1989), который, по мнению критиков, по своим художественным достоинствам значительно уступает первой части.

В этом «фэнтези» довольно интересно переплетаются элементы так называемой «альтернативной истории», когда известные исторические факты даются в неком гипотетическом аспекте, с учетом эксперимента и возможности раскрыть в писательском воображении скрытые потенциалы значения того или иного события и элементы так называемого героического «фэнтези», во многом ориентированного на традиции романтической литературы. Так, некий греческий воин после полученной раны словно начинает существовать сразу в двух мирах: в ситуации \/ века до нашей эры, когда становился и укреплялся греческий полис, и в ситуации чистой мистики, видений, где этот воин тоже должен сыграть весьма значительную роль. Дж. Вулф, словно следуя в какой-то мере традиции Гора Видала и его романа «Сотворение» (1981), где греко-персидская война дана с парадоксальной точки зрения персов, для которых население Балканского полуострова считалось варварским, как и сам историк Геродот, пытается рассмотреть Пелопонесскую войну не как историческое событие, а как наружное проявление некого мистико-космического конфликта. И в этом смысле Дж. Вулф нисколько не выбивается из общей тенденции, а, наоборот, с позиции мистики и необъяснимого пытается поставить под сомнение уже существующие исторические факты.

В этом смысле хочется отметить и творчество еще одного американского автора, некого Сомтова П… По национальности Сомтов П. — тайландец, но он вырос и получил образование в Европе: закончил Итонский колледж и Кембридж в Великобритании, где защитил диссертацию по музыковедению. Сначала Сомтов начал свою карьеру как композитор и быстро был признан как один из самых ярких музыкантов Юго-Восточной Азии. Ярким писательским дебютом Сомтова П. стал роман «Звездолет и хокку» (1981). Он принес ему премию имени Джона Кэмпбелла как «самому многообещающему молодому автору». В 1986 году писатель создает роман в жанре «фэнтези» под названием «Разбитый конь», который посвящен событиям Троянской войны. Скорее всего, следуя традиции античного музыкознания и, в частности, теории Пифагора, по которой миром правит исчисляемая, как магическое число, мелодия, молодой автор дает свою весьма оригинальную трактовку хрестоматийного мифа.

????

Среди экзотических мифологических систем англо-американскому «фэнтези» известны такие, как фольклор североамериканских индейцев, малазийские и африканские мифы и русские легенды и предания.

Обращение к фольклору североамериканских индейцев в большей степени характерно для американских авторов. Начиная с Логфелло, Ф. Купера и др., сказания всегда были особой темой. И в этом контексте следует упомянуть одну из популярнейших современных писательниц, Андре Нортон.

А. Нортон довольно быстро завоевала популярность как одна из ведущих авторов детской научной фантастики и «фэнтези», чьи ясно написанные и обязательно содержащие гуманистическое «послание» книги адресованы, в основном, подросткам. Известно, что в 1983 году Ассоциация американских писателей-фантастов наградила А. Нортон званием «Великий мастер».

Славу писательнице принесла серия о Колдовском Мире. Начатая как «твердая»(естественнонаучная) фантастика, серия о Колдовском Мире постепенно развилась в «героическое фэнтези». Так, герои серии, колонисты с Земли, теряют связь с «метрополией» и начинают осваиваться в мире, который все больше и больше приобретает черты «феодализма». В серию входят следующие романы: «Колдовской мир» (1963); «Паутина Колдовского Мира» (1964); «Год единорога» (1965); «Трое против Колдовского Мира» (1965); «Волшебник Колдовского Мира» (1968); «Чары Колдовского Мира» (1972) и т. д.

Из других произведений в жанре «фэнтези» выделяется серия «Магия», в которой как раз и нашел свое яркое воплощение фольклор североамериканских индейцев. В серию «Магия» вошли следующие произведения: «Магия стали» (1965); «Магия восьмиугольника»(1967);«Магия мехов» (1968); «Магия дракона»(1972); «Магия зеленой лаванды» (1974); «Магия красного оленя»(1976).

Из этих произведений прежде всего следует обратить внимание на такие произведения, как «Магия мехов», «Магия зеленой лаванды» и «Магия красного оленя». В первом из трех указанных романов речь идет о тотемизме, столь характерном для фольклора североамериканских индейцев. Повествование распадается на два плана: реальный и магический, в котором главную роль играют животные. Главным героем романа «Магия мехов» является подросток, неожиданно оказавшийся на территории, некогда принадлежавшей индейским племенам. Постепенно мальчик оказывается втянутым в сложную интригу, а сам роман во многом начинает напоминать древнейший обряд инициации, обряд посвящения в мужчины. В романе «Магия зеленой лаванды» речь идет уже о тотеме растения и эта мифология будет в большей степени характерна для коренного населения Латинской Америки. Книга А. Нортон в какой-то мере является откликом как на общественное движение хиппи, так и откликом на популярность книг Карлоса Кастонеды.

На стыке «фэнтези» и жанра романов ужасов создает свой роман «Маниту» Грэм Мастертон, который также основан на фольклоре коренного населения Америки. В этом произведении Г. Мастертон словно стремится шокировать своих пуритански настроенных читателей и погружает своих героев, так называемых средних американцев, в атмосферу злых духов индейского фольклора. Роман можно рассматривать как своеобразную дань моде, основанной на попытке соединения приемов психоанализа и знаний мифологии.

Не прошел мимо увлечения колоритом индейского фольклора и такой сверхпопулярный современный американский писатель, как Стивен Кинг. В своем нашумевшем бестселлере «Кладбище домашних животных» (Pet Sematary, 1983) автор пытается разрешить проблему бессмертия на основе все того же фольклора североамериканских индейцев. Отличаясь умением тонкой психологической зарисовки, доподлинным знанием современных социальных реалий, С. Кинг пытается создать некое подобие «реалистической мистики». Именно эта ориентация на «реалистическую мистику» и определила во многом писательский успех С. Кинга. В романе «Кладбище домашних животных» С. Кинг словно ставит эксперимент над своими героями как представителями современной цивилизации, для которых Смерть давно уже вытеснена из каждодневной жизни. Социальный успех и физическое здоровье — вот те два идола, на которые и молится современный человек. Молодой врач переезжает со своей семьей в новый дом, расположенный в уютном местечке неподалеку от студенческого «кампуса». Теперь Луи Крид уверен, что его семейная жизнь встала на прочные рельсы. В лице престарелого и заботливого соседа он даже приобрел нового отца, который всегда готов прийти на помощь даже в самых неожиданных и неправдоподобных ситуациях. Например, в том случае, когда на дороге погибает любимый котенок дочки. Чтобы не расстраивать ребенка, Луи, пока дочь проводит каникулы во время Дня Благодарения у своей бабушки с дедушкой, отправляется с добрым соседом за старое кладбище, где несколько поколений местных детей хоронили своих питомцев. Место же за кладбищем домашних животных обладает особой магической силой. Здесь некогда обитало индейское племя каннибалов, которое и хоронило свои жертвы, совершая при этом различные магические обряды. Именно злой дух индейских демонов и может вернуть неожиданно погибшего питомца к жизни. Таким образом, проблема Смерти может быть легко и безболезненно решена, а человек вполне оказывается равен Богу. Страхи перед Смертью разрешаются с помощью древнего индейского обряда. Поэтому вслед за погибшим котенком врач Луи Крид собирается вернуть к жизни и неожиданно погибшего малолетнего сына, и жену. Но, оказывается, Жизнь и Смерть — это не простые физиологические состояния организма. Оказывается, что Жизнь без Смерти просто невозможна, и Смерть, помимо тления и разрушения, несет в себе и мощное созидательное нравственное начало, иными словами, она дана человеку во испытание его Духа и, отрицая Смерть, не учитывая ее, современный человек рискует превратиться в некое подобие зомби, или живого трупа. Как сказал в своем предисловии к роману сам С. Кинг. «Смерть — это таинство, а похороны священны.» Вот, например, как рассуждает относительно смерти один из героев романа, старик Джуд, который и стал для врача Луи Крида вторым отцом: «Сейчас, кажется, никто не хочет говорить о ней, о Смерти, никто даже не хочет знать ее. Телевизор выключают сразу же, потому что подобные сцены могут травмировать детей, их душу, гроб тут же наглухо закрывают, потому что никто не хочет бросить последний взгляд на бренные останки и сказать умершему „прощай“… Создается впечатление, будто люди изо всех сил хотят забыть о курносой.

Но при этом по кабельному телевидению могут крутить такие сцены и публично показывать то, что приличный человек сделает лишь при закрытых дверях и с наглухо задвинутыми шторами…

… Нет, мы с женой пришли из другого мира. Мы были ближе знакомы со смертью, ближе, поверь. Мы были свидетелями великой эпидемии после Первой Мировой, когда матери умирали с младенцами на руках. Когда мы с Нормой были молоды, то диагноз рак становился твоей твердой гарантией на место на кладбище: никаких тебе химиотерапий, никаких облучений…

… Нет, смерть для нас была и другом, и врагом… В наши дни она спокойно заходила в дом, усаживалась с тобой за один стол во время ужина, и тебе несказанно везло, если курносая лишь кусала за задницу.» (14)

С жанром «фэнтези» этот роман может связывать не только ориентация на мифологию, но и столь характерная для «фэнтези» проблема противопоставления Бога и человека, проблема, когда простой смертный человек в той или иной ситуации начинает себя неким небожителем. Именно этому и были посвящены многие «фэнтезийные» построения Р. Зелазни, о котором уже шла у нас речь выше.

Следует также отметить и общую культурологическую «включенность» романа С. Кинга в современный психолого-социальный контекст жизни человека Запада. Эта сконструированность и метафоричность одновременно, ориентированная на так называемый эскапизм, также позволяет расценивать роман «Кладбище домашних животных» не только в рамках жанра ужасов, но и в рамках «фэнтези».

По сути дела, монолог героя С. Кинга является своеобразным пересказом из книги Ф. Арьеса об отношении современного общества к проблеме смерти в целом. Приведем для сравнения тот текст, который, может быть, и лег в основу всего замысла романа С. Кинга: «К середине ХХ в. в наиболее обуржуазившихся и проникнутых индивидуализмом частях Запада складывается новая ситуация. Воцаряется убеждение, что публичное изъявление скорби, а также слишком настойчивое и долгое выражение горя утраты в частной сфере есть нечто болезненное. Приступ слез считается первым признаком. Скорбь есть болезнь. Проявлять ее — значит проявлять слабохарактерность. Период траура — это больше не время молчания человека, понесшего утрату, посреди хлопотливого и нескромного окружения. Нет, это период молчания самого окружения: в доме, где недавно кто-то умер, не звонит телефон, люди вас избегают. Человек в трауре изолирован, он как бы в карантине, словно заразный больной.» (15)

В начале 30-х годов на англо-американском книжном рынке появился довольно необычный роман Майкла Скотта Роэна «В погоне за утром». Этот роман ориентировался сразу на несколько мифологических систем:

а) мифология народов Западной Индонезии и Малайзии;

б) африканскую мифологию бамбара;

в) на романтико-мифологическую традицию, связанную с представлениями о Мировом Океане.

Вслед на первым романом «В погоне за утром» М. С. Роэн уже выпустил еще два — «Врата полдня» (1992) и «Заоблачные замки» (Cloud Castle, 1993). Таким образом, получилась довольно оригинальная трилогия, которая, несмотря на такую литературную смесь, представляет из себя довольно стройное и законченное повествование.

Скорее всего, эта стройность определяется тем, что М. С. Роэн нешил, по сути дела, воскресить традиции срарого «морского» романа, традиции Стивенсона и Мелвила, традиции первопроходцев, открывателей новых земель еще с эпохи Возрождения. Так, уже в эпоху Великих географических открытий, начавшихся с Х\/ в., постепенно складывается особый вариант «океанической» («морской») мифологии, прежде всего среди мореплавателей, которая строится на синтезе богатого арсенала мотивов, связанных с опасностью океана, и новых мотивов, отражающих приобретенный опыт морских путешествий (невидимые страны, заколдованные острова, ни на что не похожие люди, сказочные сокровища, таинственные корабли без экипажа с покойниками, наподобие «Летучего Голландца» и т. д.).

Романтическая традиция развивает главным образом два круга тем, связанных с океаном и его водами: человек и море (в плане антитезы с постепенно вырисовывающейся идеей родства в свободе) и вода как первородная творящая космическая стихия.

Во многих отношениях сходные архаические и романтические представления об Океане, как рамкой, охватывают эпоху, когда демифологизирующийся образ Океана превращается в элемент полумифологизированного пространства, выделяя при этом из себя многочисленные персонифицированные образы.

Как уже было сказано выше, М. С. Роэн использует и океаническую мифологию народов Западной Индонезии и Малайзии. Одна из общих черт мифологии этого региона — это представления об архитектонике космоса, мироздание мыслится трехслойным, состоящим из верхнего, уранического мира; срединного — земли и нижнего, хтонического мира. При этом изначальными являются только верхний и нижний миры, а срединный возникает вследствие космогонической деятельности уранических и хтонических божеств. Верхний мир, в свою очередь, часто подразделяется на 7 или 9 слоев, небес. Нижний мир имеет ярко выраженный водный характер. Обычно это первичный безбрежный океан, в котором плавает созданная ураническими божествами земля. Каждый из вертикальных миров делится по горизонтали на части, ориентированные или по основной реке, текущей вдоль этого мира, или по принятой в Индонезии системе плоскостной ориентации «суша — море».

Пантеон этой мифологической системы привязан к структуре мироздания. Уранический мир — царство мужского начала.

Во главе его стоит верховный бог, демиург обычно выступающий в облике птицы-носорога. Одно из его имен Джади, который в романе М. С. Роэна превратился в шкипера некого таинственного парусного судна «Искандер», на борту которого находятся такие экзотические грузы, слловно взятые из морской мифологии Х\/ века, как корень победителя и шкуры морской лошади.

Кроме того Джади, или, по роману, Джипа, уранический мир населен различными божествами, играющими подчиненную роль в космогонии, но более, чем верховный бог, связанными с жизнью людей. Чаше всего они в мифе, как и в романе М. С. Роэна, представляют собой персонификацию отдельных аспектов демиурга. Иногда выступают в роли культурных героев и первопредков и следят за соблюдением адата людьми.

Огромную роль в романе играют также колдовские обряды африканских племен, например Нигерии. Эти обряды получили свое название — вуду.

Язык М. С. Роэна отличается романтической приподнятостью и высокой метафоричностью. Используя эстетические находки классической морской приключенческой прозы, писателю удается создать свой особый неповторимый мир, который во многом отечественному читателю сможет напомнить стиль романов А. Грина. Можно сказать, что трилогия М. С. Роэна — это, действительно, яркое самобытное явление как в современной англо-американской литературе, так и в жанре современного «фэнтези».

Неожиданным для анго-американской литературы стал интерес американской писательницы Кэролайн Джианис Черри к дохристианскому русскому фольклору. Из-под пера этого прозаика уже вышли в свет такие два романа, как «Русалка»(Rusalka, 1989) и «Черневог» (Chernevog, 1990). Автор предполагает продолжить начатую серию, которая встретила самый неожиданный отклик среди читающей публики. В первом своем романе «Русалка» Черри исходит из той дохристианской языческой традиции, в соответствии с которой этот персонаж древнерусского фольклора связывался с водой и растительностью, а также с животворящими силами природы, с такими карнавальными персонажами, как Кострома и Ярило, смерть которых гарантировала урожай. В основе этого «фэнтези» лежит яркий мелодраматический сюжет, основанный на любви языческого божества к смертному мужчине. Идея жертвы во имя любви и восприятие самой любви как огромной хтонической силы — все это придает повествованию Черри особое очарование мудрой сказки, созданной на вечную тему.

Неожиданное обращение к шумеро-аккадской и византийской мифологии продемонстрировал такой классик современной научной фантастики и «фэнтези», как Роберт Силверберг. Являясь одним из самых ярких представителей так называемой Новой Волны 60-х годов, Р. Силверберг всегда стремился продемонстрировать свой яркий талант стилиста и визионера. Так, в 1980 году из-под пера этого писателя выходит героическая сага в жанре «фэнтези» под названием «Замок лорда Валентина», которая в 1981 году получила премию «Локус». В 1982 году выходит продолжение — «Маджипуские хроники», а в 1983 — «Понтифик Валентин».

Дальнейшее увлечение Силверберга историей, культурологией и конструированием миров привело его к созданию масштабного исторического «фэнтези» — романа «Царь Гильгамеш» (1984), повести «Гильгамеш в глуши» (1986), которая получила премию «Хьюго» в 1987 году, и повести «Плавание в Византию» (1985), удостоенную в 1985 году премии «Небьюла». Эта повесть и была переработана впоследствии автором в роман под тем же названием.

***************

Однако следует отметить, что немалая доля современных романов, написанных в жанре «фэнтези», базируются не на конкретной уже известной мифологической системе, а, наоборот, авторы словно сами создают свои мифы, своих богов и легендарных героев. Такое повальное мифотворчество также весьма характерно для нынешнего состояния англо-американского книжного рынка. Впрочем, данное направление имело в западной литературе своих весьма даровитых предшественников. Например, английский прозаик и художник-иллюстратор Мервин Пик (1911–1968). Родившись в Китае, Пик со временем вместе с семьей переехал в Англию и окончил сначала Эльтем-колледж, а затем Королевскую художественную академию. Примечателен тот факт, что по окончании Второй мировой войны Пик был официально послан британским правительством на континент, в только что освобожденный немецкий концлагерь Бельзен (как «художник-свидетель»). Скорее всего, именно этот необычный жизненный опыт и вдохновил в дальнейшем М. Пика на создание довольно странных, а порой и абсурдных художественных построений в жанре «фэнтези», которые так напоминали стилистические особенности романа Ф. Кафки «Замок». Так, по мнению английских критиков, Мервин Пик — это одна из ярких и своеобразных фигур англоязычной литературы. Его произведения еще при жизни вошли в антологии современной классики. (16)

В историю «фэнтези» Пик вошел знаменитой трилогией о детстве и зрелых годах героя по имени Титус Гроун, живущего в магическом замке Горменгаст: «Титус Гроун» (1946); «Горменгаст» (1950); «Титус один» (1953 — сокращенный вариант и 1970 — полный). Все три романа написаны в традициях европейской «просветительской» прозы, в действии которых магически сплетаются фантазия, гротеск, сатира, элементы мистики, глубочайший психологизм. Повествование трилогии построено на раскрытии значения для человека (в этом смысле можно даже говорить об элементах европейского романа-воспитания: ведь Титус Гроун на протяжении всех трех романов, по сути дела, проходит все стадии взросления и возмужания) извечных человеческих ценностей — любви, стремления к свободе, борьбы со всем порочным и косным как в обществе, так и в самом человеке.

Блестящий стилист, мастер захватывающего повествования, тонкий знаток природы и движений человеческой души, М. Пик создал поистине уникальный мир, события в котором не могут не увлечь читателя.

Однако из всех трех романов, посвященных приключениям главного героя Титуса Гроуна в магическом замке Горменгаст, именно второй, «Замок Горменгаст», принес автору безусловное признание литературной общественности (премия Королевского литературного общества) и мировую славу.

Основой мифотворчества в этой трилогии является детальное описание некого магического Ритуала, которому должны подчиняться все обитатели замка. Хранитель же Ритуала, человек, знающий все тонкости обрядового действа, все празднества и их тайный смысл, некий карлик по имени Баркентин является этаким серым кардиналом, двигающим тайными пружинами и стунами духовной и прочей жизни обитателей замка. Естественно, у Баркентина появляется свой соперник, который во что бы то ни стало хочет втереться к нему в доверие, чтобы в дальнейшем отстранить карлика от власти, а затем, подделав родословную, с помощью могущественного Ритуала самому воцариться на престоле Горменгаста. Имя у самозванца — Щуквол. Титус же Гроун — наследник законный. Во второй части трилогии ему исполнилось всего семь лет. Мальчик стал властителем замка из-за неожиданного изчезновения отца во время пожара в библиотеке (события первого тома). Умер ли старый герцог или предварительно где-нибудь спрятался в несожженных частях огромного замка, дабы посмотреть на жизнь и интриги со стороны, никто не знает. Исчезли и две старшие сестры Титуса, но они не умерли. Просто вездесущий Щуквол спрятал их в потаенных комнатах, испугав предварительно, что на замок напала некая таинственная эпидемия. Огромный Горменгаст превращается в некое специально организованное пространство, в некую смоделированную действительность, где каждая часть (например, кухня, профессорская, жилые комнаты, крыша или бесконечные переходы) становятся своеобразным кварталом средневекового города, своеобразной минимоделью Вселенной. Великолепный язык, притчевость манеры авторского повествования, явно модернистская ориентация на мифологическое моделирование действительности — все это создает богатую почву для великолепных смысловых аллюзий, позволяющих читателю всерьез задуматься как о природе Власти, так и о природе Свободы и феноменологической сущности самого человеческого «я».

Вторым классиком современного мифотворчества в рамках жанра «фэнтези» является английский прозаик Дэвид Линдсей. При жизни творчество Линдсея оставалось почти неизвестным широкому кругу читателей. Но посмертная известность пришла в связи с переизданием главного романа писателя, оригинальной фантазии «Путешествия к Арктуру» (1920), в которой герой мистическим образом переносится на планету Торманс, где переживает удивительные приключения (в том числе и «спиритуальные»), представляющие собой бесконечную цепь концептуальных переворотов. С помощью смешения многих мифологических систем, с помощью собственного незаурядного мифотворчества Линдсей стремится создать некий свой «внутренний космос». Книга являет собой сложное сочетание стилистических особенностей неясных пророчеств Нострадамуса и психологических откровений. Это произведение, так же как и трилогию М. Пика, во многом можно рассматривать в русле модернистской литературы Запада.

Если продолжить и дальше экскурс в историю жанра «фэнтези», основанной на личностной мифологии автора, то здесь следует упомянуть еще одного английского прозаика начала ХХ века, Уильямса Хоупа Ходжсона (1877–1918).

Именно Ходжсон считается одним из самых ярких писателей-визионеров начала века и эта слава закрепилась за автором после выхода в свет его романа «Дом на границе» (The House on the Borderland, 1908). Действие здесь происходит в жилище главного героя, находящегося на срещенье параллельных миров, и представляет собой аллегорические спиритуальные странствия в пространстве и во времени.

В этой связи еще раз хочется вспомнить творчество Р. Зелазни и, в частности, его эпопею, получившую наибольшее читательское признание, о некой существующей в параллельном мире Янтарной стране: «Девять принцев Янтарной страны»(1975), «Ружья Авалона»(1972), «Знак Единорога»(1975), «Рука» (1976), «При дворе Хаоса»(1978), «Знаменья Судьбы»(1985), «Кровь Янтарной страны»(1986), «Знаки Хаоса»(1987), «Рыцарь Тьмы»(1989) и завершающий серию «Принц Хаоса»(1991). Вся эта десятитомная серия задумывалась в духе Ходжсона как своего рода философский комментарий к реальности и ее восприятию людьми. Реальность же, по Р. Зелазни, представляет собой своеобразный веер параллельных миров, и в каждом отыскиваются лишь небольшие отличия от нашей реальности.

Фрэнк Херберт, один из ведущих аворов научной фантастики и «фэнтези» 60-80-х гг., родился в штате Вашингтон и окончил университет в Сиэтле. По-настоящему большой успех к писателю пришел после выхода в свет в 1965 году романа «Дюна», который завоевал сразу две самые престижные премии (Хьюга-66; Небьюла-65). Этот роман стал бесспорной классикой как современной научной фантастики, так и жанра «фэнтези». В результате опроса, проведенного журналом «Локус», роман «Дюна» назван лучшим научно-фантастическим романом всех времен. В 80-х годах в Голливуде была сделана по нему экранизация с участием звезд мирового экрана. «Дюна» по праву считается одним из самых многослойных романов современной американской беллетристики, удачно совмещающей галактическую интригу в квазифеодальном (в «исламском» варианте) далеком будущем, романтизированную биографию харизматического лидера-мессии-изгнанника, воина, политика и пророка Пола Муад’дина (по тону и психологической глубине напоминающую дилогию Г. Манна о короле Генрихе I\/); один из самых комплексных и запоминающихся выдуманных миров (песчаная планета Арракис, или Дюна, где добывается уникальное Снадобье, позволяющее генетически трансформированным членам Космической гильдии совершать межзвездные полеты-прыжки), и где обитают гигантские песчаные черви, играющие значительную роль в местной экологии; и многие другие темы и проблемы, которые Херберт сумел органично соединить в своего рода сагу, беспрецедентную по охвату и вымышленному культурно-историческому, мифологическому фону, сообщающему доподлинную глубину нарисованному фрагменту галактической истории. (17)

Одним из лидеров британской «Новой Волны» является Майкл Муркок. Необычайно плодовитым оказался творческий вклад этого писателя в развитие жанра, за это он и получил Британскую премию «фэнтези-67». Муркоку удалось создать несколько «фэнтезийных» серий, которые в отдельных сериях переплетались между собой настолько тесно, что, по сути дела, образовали так называемые «суперсерии». Следует сказать, что художественные построения Муркока отличаются легковесностью, нарочитой и вялостью сюжета, но почему-то неизменно пользуются читательским спросом. Почти все «суперсерии» соединены одним главным героем, этаким сверхчеловеком, который может быть представлен как герой положительный (Вечный чемпион) или как герой отрицательный (монарх-альбинос Эльрик с его заколдованным мечом).

Трилогия о «Вечном чемпионе» включает в себя романы: «Вечный чемпион»(1956, испр. 1978), «Феникс в обсидиане» (1970), «Дракон в мече»(1986; дополненное издание 1987).

Серия «Эльрик из Мелнибона» (1972), «Крепость жемчужины»(1989), «Плывущий по морям судьбы» (1973), «Кошмар белого волка» (1976), «Спящая волшебница» (1971) и т. д. Есть также серия «Хокмун (Ястребиная луна)», которая состоит из тетралогии «Жезл с рунами».

Среди произведений в жанре «фэнтези» последних лет у Муркока выделяется дилогия, действие которой протекает в «воображаемом Средневековье»: «Пес войны и боль мира» (1981), «Город в осенних звездах» (1986).

Из других авторов, работающих в жанре «фэнтези», хочется, прежде всего, упомянуть имя Стивена Дональдсона, буквально ворвавшегося в сонм лучших писателей в середине семидесятых годов своей нашумевшей трилогией «Хроники Томаса Обетованного, неверующего»: «Яд лорда Фоула» (Lord Foul’s Bane), «Войны больной Земли» (The Ilearth Wars), «Власть хранящая» (The Power that preserves). Все три романа вышли в свет в 1977 году, и в 1977–1978 гг. они получили Британскую премию фэнтези.

В этой трилогии С. Дональдсон пытается создать довольно своеобразный экологический миф, где живая природа уподобляется некому живому организму, напрямую связанному с конкретной человеческой личностью Томаса Обетованного, являющегося в обычной жизни людей изгоем, проклятым человеком, заболевшим проказой.

В 1979 году С. Дональдсон за свою экологическую трилогию получает еще одну премию, премию имени Джона Кэмпбелла как «самому перспективному молодому автору». И с этого момента критика начинает именовать американского прозаика «прямым наследником Дж. Толкина». (18)

В семидесятые же годы со своей мифологией выдвинулась и еще одна писательница, работающая в жанре «фэнтези», — это Танит Ли.

Творческую карьеру Ли начала в жанре «детского фэнтези», заявив о себе романом «Замок животных» (1972) и сборником «Принцесса Хинчатти и некоторые другие сюрпризы» (1972). Позже Ли издала романы для подростков: «Спутники по дороге» (1975), «Зимние игроки» (1976). Затем выходят романы: «Замок Тьмы» (1978), «Шон Взятый» (1979) и «Принц на белом коне» (1982). Во всех этих романах прослеживается мощная традиция «героического фэнтези», где также присутствует элемент путешествия во времени. Для Ли очень характерно лирическое начало, которое особенно ярко проявилось в «Серебряном металлическом любовнике» (1981), где описана любовь богатой девушки к умеющему чувствовать роботу, что оказалось новым прочтением Ромео и Джульетты, тот же сюжет, но уже с учетом существования параллельного мира мы находим в романе «Спетое в тени» (1983).

Очень яркий мелодраматический момент ощущается и в романе 1977 года «Волкхаваар», где тема любви представляется в аспекте феминистического движения, а природа самой женщины, мир ее чувств, ее богатейшая интуиция мифологизируются писательницей. Именно извечное противопоставление мужского и женского начал как начал основополагающих, космических и лежит в основе всего творчества английской писательницы.

В семидесятые же годы взошла звезда американской писательницы Катрин Курц. Она известна как автор «героического фэнтези», ориентированного на мифологию параллельных миров, причем этот параллельный мир имеет лишь некоторое сходство со средневековым Уэльсом. Населяют этот мир «дерини», обладающие колдовскими чарами (объяснение им лежит на пересечении традиционной магии и экстрасенсорного восприятия), что вызывает неизбежные преследования со стороны официальной церкви. Весь цикл в 1985 году вышел под единой обложкой и получил название «Хроники Дерини».

Одним из ярких представителей американской «Новой Волны», теоретиком жанра научной фантастики и «фэнтези» является Харлан Эллисон. Его вклад в разновидность так называемого «черного фэнтези», непосредственно примыкающего к жанру романов ужасов, прежде всего, определяется повестью «Птица смерти» (1973), которая получила премию «Хьюго-74», и сборником «Рассказы птицы смерти». Здесь писатель пытается воссоздать новый пантеон экзотических богов, которые, по его мнению, пришли на смену старой религии. Х. Эллисон словно уловил настроение своих сограждан, которые, решившись заполнить образовавшийся вакуум веры, обратились ко всевозможным сектам, буквально заполонившим всю страну. Обилие этих сект превратилось в середине семидесятых годов чуть ли не в национальную угрозу. По стране прошла серия громких судебных процессов. Х. Эллисон же создает в своих произведениях мрачный мир «богов темных улиц», «бога брошенных машин», «бога лающих собак» и т. д.

К тому же направлению «черного фэнтези» можно смело отнести и творчество Чарль-за Гранта. Получив одобрение мастера в лице С. Кинга, Ч. Грант создает свой сборник «Рассказы, пришедшие с ночной стороны» (1981), где также воссоздается своеобразный пантеон новых божеств, порожденных людскими страхами. Получается так, что обычная жизнь людей, американских обывателей на самом деле протекает словно в двух измерениях: с одной стороны — это абсолютно понятное обывательское существование, а с другой — мир, полный тайн, где нет места здравому смыслу, где царствует только темное иррациональное начало.

И в этом смысле вновь следует вспомнить о С. Кинге и о его рассказе из сборника «Ночная смена» (1978) «Дети кукурузы». Здесь также речь идет об образовании странных сект, о мифологизации современным человеком собственных страхов. Но если и дальше продолжать развивать эту мысль, то нам уже следует выйти за рамки «фэнтези» и перейти границы нового жанра, жанра романов ужасов, что не входит в задачи данной книги.

Глава IV

Классический детектив или решение задачи с тремя неизвестными

Задача с тремя неизвестными, которую и призван решить классический детектив, каким он предстает в творчестве Эдгара Аллана По, Конан Дойля, Честертона, Агаты Кристи, Дороти Сайерс и др. — это поиск ответа на следующие вопросы: кто совершил преступление? Как оно было совершено? И зачем, с какой целью его совершили?

Детективная история обычно начинается с факта преступления, и дальнейшее развитие сюжета ¬— это ни что иное, как восстановление картины прошлого с помощью строгой логики, когда различные конкретные предметы, те или иные обстоятельства, складываясь воедино, и составляет общую мозаику. Это напоминает игру, когда по определенным меткам разрезанная на мелкие части общая картина преступления, совершенного в прошлом, должна быть вновь составлена из кучи бесформенных, не связанных между собой по цвету и форме кусочков. Как известно, всякое сравнение страдает. И это сравнение детектива с детской игрой тоже отражает только одну его особенность — временной фактор. Но детектив — это еще и логика, и в этом случае точнее будет сравнить этот жанр с лабиринтом, однако раскрыть суть этого сравнения нам придется несколько позднее. Сейчас же нас будет интересовать прежде всего метод реконструкции прошлого.

В современной научной мысли не случайно уделяется такое пристальное внимание «несерьезному» жанру — детективу. «Я верю, — пишет знаменитый историк, философ и писатель Умберто Эко, — что людям нравятся триллеры не потому, что там много трупов и есть счастливый конец, символизирующий собой триумф интеллектуального, общественного и нравственного порядка над нестабильностью всякого зла. Факт остается фактом — криминальный роман представляет собой ни что иное как чистое гипотетическое мышление. Но диагностика в медицине, научное исследование, метафизические инсинуации — все это тоже примеры различных гипотез и предположений. В конце концов фундаментальный вопрос философии так же лежит в основе любого детектива: кто виноват?»(1)

Известный всему миру логик Я. Хинтикка утверждает, например, что логическая концепция вывода (дедукции), которая, кстати сказать, принадлежала и Шерлоку Холмсу, заслуживает серьезнейшего разбора и анализа. (2)

В чем же здесь дело? Оказывается весьма значительная часть современных научных исследований в разных дисциплинах (от космогонии до молекулярной теории эволюции и сравнительного языкознания) используют метод реконструкции прошлого по некоторым иногда скудным следам. «Великий психолог Л. С. Выготский, — пишет Иванов В., одним из первых… обративший внимание на эту особенность новейшей науки, отмечал важность ее для исследования человека. Если угодно, детективный роман можно рассматривать как способ тренировки умения реконструировать ранее случившееся». (3) По мнению В. Иванова, детективный стиль рассуждения, к которому прибегает, например, в своем романе У. Эко «Имя розы» можно вообще отнести «в разряд особой философии». (4)

Но что же это за философия? Для ответа на этот вопрос нам уже необходимо перейти к рассмотрению особенностей дедуктивного метода, которым и пользуются практически все герои так называемого классического детектива. Философскую сущность дедуктивной логики прекрасно раскрыл уже упомянутый Я. Хинтикка. Но прежде всего необходимо посмотреть, как этот метод проявляется непосредственно в самой детективной литературе. Так, Огюст Дюпен у Э. По в новелле «Убийство на улице Морг» после пятнадцати минут сосредоточенного молчания поражает своего собеседника тем, что он якобы может читать его мысли. Когда пораженный собеседник приходит в себя, Дюпен объясняет ему, что он просто проследил последовательность мыслей своего собеседника путем тщательного изучения его жестов, его выражения лица, его взглядов. Конечно, сейчас это может вызвать улыбку, равно как и в случае со знаменитым дедуктивным методом Шерлока Холмса, от нас, читателей, требуется только одно — не учитывать ту простую истину, что другая личность, неповторимая человеческая индивидуальность, получив те же самые исходные данные, может их выстроить в не менее строгой, чем у Холмса или Дюпена, логической последовательности, но она будет совершенно иной, и может привести даже к противоположным выводам. Но несмотря на эту существенную поправку перед нами в чистом виде метод дедукции, который является проявлением определенной философской концепции. По мнению Я. Хинтикка дедуктивный метод Холмса или Дюпена, а точнее, их непосредственное наблюдение за предметами и явлениями реального мира связано с получением так называемой «внешней информации». Эта «внешняя информация» дает острому, вдумчивому наблюдателю почву для размышления, появляются так называемые новые «не тривиальные доказательства», которые и приводят к тому, что сам наблюдатель вступает во внутренний спор с внешне самоочевидным и вроде бы ясным. (5)

В результате этого процесса «внешняя информация» приводит наблюдателя к ощущению общей «концепции», например, преступления, а шире — бытия. Это неизбежно наводит на мысль о кантовском учении априори.(6)

Как уже было сказано выше, детективную историю можно сравнить с лабиринтом. Действительно, если в основе этого литературного жанра лежит принцип гипотетичности или предположения, то абстрактной моделью любого полагания может быть лабиринт. В своей истории человечество создало три типа лабиринта и два из них соответствуют двум различным типам детектива: классическому и так называемому «крутому» детективу ХХ века.

По мнению У. Эко, классический детектив напоминает собой греческий лабиринт, который нашел свое отражение в мифе о Минотавре. (7) В этом лабиринте нет никакой возможности потеряться: вы входите в него, достигаете центра и уже из центра добираетесь до выхода. Все упорядочено и раз и навсегда спланировано. Но в центре вас всегда будет ждать Минотавр, ибо в противном случае блуждание по лабиринту потеряет всякий смысл и превратится в простую прогулку. Страх рождается от одного сознания, что вы не знаете, где и когда вы сможете повстречаться с чудищем. Но ваша безопасность гарантирована тем, что у вас в руках находится ариаднина нить. Эта нить и есть воплощение всепобеждающей человеческой логики, бесподобного дедуктивного метода. Действительно, это сравнение с лабиринтом напоминает замкнутые пространства многих произведений Агаты Кристи, например, а идея ариадниной нити непосредственно перекликается со следующими высказываниями относительно общей композиции произведений Э. А. По: «Совершенно ясно, что всякий сюжет, достойный так называться, должно тщательно разработать до развязки, прежде нежели браться за перо. Только ни на миг не упуская из виду развязку, мы сможем придать сюжету необходимую последовательность или причинность и заставить события и особенно интонации в любом пункте повествования способствовать развитию замысла». (8)

Тип лабиринта, который соответствует «крутому» детективу ХХ века, больше напоминает некий вьющийся стебель с бесконечным количеством ответвлений, с одним только выходом, который почти невозможно найти. Этот лабиринт — некая модель процесса бесконечных проб и ошибок. Здесь нет центра, нет периферии — лабиринт становится бесконечным. Пространство для всевозможных предположений и гипотез — это разветвленное вьющееся пространство. (9)

Но как бы там ни было в теории, а в реальности все выглядит несколько иначе. Помимо бесподобных сыщиков в детективной литературе неизбежно должен присутствовать и преступник, следовательно, в этот мир чистой абстракции так или иначе войдет реальная жизнь в виде самых низких пороков, скорее даже не столько сама жизнь, сколько ее изнанка, та ее неприглядная сторона, которая существует подспудно, незаметно.

В «Теориях прибавочной стоимости» Маркс пишет: «Преступник производит впечатление — то морально-назидательное, то трагическое, смотря по обстоятельствам, и тем самым оказывает определенную „услугу“ в смысле возбуждения моральных и эстетических чувств публики. Он производит не только руководства по уголовному праву, не только уголовные кодексы, а стало быть, и законодателей в этой области, но также и искусство, художественную литературу — романы и даже трагедии». (10)

Вся детективная литература — это, в известном смысле, «производство» и «продукт» преступника. И пока преступление существует как общественное явление, оно будет представлять собой не только социальную, но и этическую и эстетическую проблему. (11) Над этой проблемой ломали голову философы на протяжении долгого времени. Так, Шопенгауэр возводил в неколебимый принцип древнюю максиму «человек человеку волк». Для Ницше сущностью всех общественных процессов является «воля к власти», неизбежно порождающая насилие. Ломброзо считает, что преступление и по данным статистики, и по данным антропологических исследований выступает как явление естественное. А по мнению фрейдистов, преступное действие так же неискоренимо, как и порождающий его «инстинкт разрушения».

Вопрос о том, как в различные периоды общественного и культурного развития человечество определило само понятие преступления и каким образом связывало его с другими понятиями духовной культуры, является очень важным для того, чтобы проследить историю развития и становления детективного жанра.

Так, еще в средние века и вплоть до XVIII столетия преступление относилось в основном к религиозно-моральной концепции мира. Нарушение закона расценивалось как святотатство, как преступление против самого господа бога и влекло за собой страшное наказание. «Это был период, — как отмечает американский исследователь Д. Кавелти, — когда многие считали совершенно естественным, что смертная казнь должна следовать за каждым преступлением даже и за самым незначительным. Потому что преступник расценивался как грешник, и литература рассматривала его грех как один из назидательных примеров, огромное количество которых мы находим в сказаниях о святых и мучениках». (12)

Это была литература предупреждения против тех грехопадений и соблазнов, которые ожидали человека на каждом шагу. Силы зла избирали слабого для осуществления своих дьявольских планов, а человеку оставалось только раскаяние в содеянном и принятие мук и страданий в традициях христианской морали.

Сами казни в этот исторический период становятся своеобразными спектаклями с нравоучениями.

Начиная с ХIХ века, криминальная литература кардинально меняется, и эти изменения находят свое непосредственное отражение в появлении так называемого классического детектива. Само изменение, по мнению того же Д. Кавелти, можно охарактеризовать как появление нового эстетического подхода к проблеме преступления, который приходит на смену религиозно-моральным установкам. (13) Читателя начинают больше интересовать не примеры грехопадения, справедливой кары и неожиданного раскаяния, а сама форма преступления и, больше всего, непосредственно процесс раскрытия, решения той или иной хитросплетенной задачи.

Еще до появления классического детектива этот новый подход уже нашел свое воплощение в книге Томаса де Квинси «Убийство как одно из изящных искусств» (1827 г.) (14) Эстетизация преступления в девятнадцатом веке характеризовалась следующими направлениями:

• романтизация преступника и самого преступления;

• научный подход к преступлению как к социальной проблеме.

С точки зрения научного подхода предполагалось, что понять истинные причины преступления помогут уже не морально-религиозные установки, а изучение социально-психологических условий жизни. И сама жизнь предоставляла исследователю богатый материал.

Так, первое «Бюро расследования» было основано в Париже в 1833 году Франсуа Эженом Видоком. В прошлом он был сам преступником и полицейским осведомителем, а ныне прекрасно заведовал агентством, сплошь состоящим из бывших воров и грабителей, готовых выполнить самую грязную работу. Впоследствии Видок опубликовал четыре тома своих мемуаров. Эти мемуары заинтересовали Э. А. По и произвели на него большое впечатление. Именно этим мемуарам мы и обязаны появлению новеллы «Убийство на улице Морг» (1841 г.). Так зародился классический детектив.

В течение 147 лет своего развития детективная история стала чем-то сродни современному мифу: сам сыщик, как и всякий мифический герой, несет непосредственную ответственность за то общество, которое его породило и в то же время частный сыщик — это выражение преувеличенного укрупненного варианта правдоискателя. Вопрос — «что такое истина?» — волновал и продолжает волновать человечество на протяжении почти двух тысяч лет, и детектив в этом смысле тоже пытается дать свой ответ на этот вечный вопрос.

Каким же видел своего героя Э. А. По?

Шевалье Огюст Дюпен был человеком эксцентричным. Этот обладатель выдающихся способностей легко мог сойти за сумасшедшего. Он вел одинокий образ жизни в полуразрушенном доме со своим единственным компаньоном, имени которого не будет указано ни в одном из рассказов. Огюст Дюпен не принимает гостей и боится дневного света. На прогулку он выходит на улицу только в сумерки или даже ночью. Прошлое этого героя также туманно. Мы знаем только, что он происходит из старинного аристократического рода, но Дюпен добровольно обрек себя на бедность и, чтобы совсем не умереть с голоду, время от времени пользуется остатками таинственного отцовского наследства. Книги — вот единственная роскошь, которую может позволить себе господин Дюпен.

Иными словами Дюпена можно охарактеризовать как всезнающего, гордого интеллектуала с хорошими манерами. Он — аскет и вполне может существовать даже без того необходимого комфорта, который многие из нас сочли бы просто необходимым.

Практически Э. По в своих новеллах выразил все основные особенности детективной истории. Он создал незыблемые каноны жанра. Что же это за каноны?

Во-первых, центром повествования в любом классическом детективе будет являться не столько сама трагедия преступления, сколько интеллектуальный процесс поиска истины, осуществленный главным героем. Сыщик из классического детектива, будь то Холмс или Дюпен, вырван из реальной жизни. Он рассматривает свою работу как решение сложной шахматной задачи, а не как преступление в чистом виде. Э. По, скорее не предполагая того, заставил своего героя в какой-то степени заниматься тем, чем сейчас занимается семиотика, наука о знаковых системах: Дюпен дешифрует различные коды, различные знаковые системы, чтобы раскрыть тайну. По мнению видного советского семиотика В. Иванова, именно дешифровка и составляет неотъемлемую характеристику жанра. (15) Когда же речь заходит о личностях и конкретных людях, втянутых в то или иное преступление, то все они выстраиваются в соответствии со строгой иерархией, и Дюпен, равно, как и Холмс, во всех самых сложных ситуациях, Не жалея сил будут защищать невинность. Сама же невинность в лучших традициях готического романа предстанет перед нами в виде молодой, чаще всего красивой женщины. Бесспорно, эта женщина будет жертвой чьих-нибудь злых козней, но жертва бесцветная. И сделано это будет специально для того, чтобы все читательские эмоции, весь интерес были сосредоточены на сомой загадке или тайне, а не на человеческой трагедии. Да и трагедии-то здесь как таковой нет, она только обозначена, она предельно условна, как декорация в греческом античном театре, когда на сцену выносили щит с изображением дерева и этого достаточно было, чтобы обозначить целый лес.

Во-вторых, количество действующих лиц в классическом детективе, как правило, будет весьма ограничено. В этом узком окружении и должен появиться великий сыщик. Он должен сойти в этот ограниченный сценический мир, как греческий бог в древней трагедии, и найти виновного. А чтобы усилить ощущение сцены, автор, как правило, все действие помещает в очень ограниченное пространство. Например, местом раскрытия преступления будет одинокий загородный дом, в библиотеке которого окажется труп хозяина, а подозрительный дворецкий будет вести себя при этом подчеркнуто странно.

В-третьих, сам сыщик в силу своих незаурядных интеллектуальных способностей, что называется, обречен на успех. Его успех как бы запрограммирован и сомневаться в этом не приходится. Это необходимое правило игры, которое читатель должен принимать безоговорочно. Для того, чтобы убедить в этом своих читателей, Э. По и Конан Дойль не раз будут демонстрировать блестящие способности своих героев.

Четвертая особенность жанра логически вытекает из предыдущей. Ее можно сформулировать следующим образом:…главный герой не только обречен на успех, но он единственный из всех, кто этого успеха может добиться. Это уникальное положение, которое занимает Дюпен и Холмс среди прочих действующих лиц, подчеркивается разительным контрастом между частными сыщиками и офицерами полиции.

У Дюпена и у Холмса есть свои «двойники». В первом случае — это некий префект Г***, во втором — инспектор Лестрейд из Скотланд-Ярда. Последние, хотя и отличаются своей честностью и неподкупностью, принадлежат к разряду людей ограниченных, лишенных всяческого воображения. По описанию самого Дюпена, его префект — человек «сообразительный» и его по праву можно назвать «добрым малым», но он не годится для того, чтобы решать сложные интеллектуальные задачи. Сам префект знает это и желает не только обратиться за советом к Дюпену, но даже нанимает его за 50000 франков.

В противопоставлении Дюпен — префект, Холмс — инспектор Лестрейд мы видим проявление одной из особенностей романтического мироощущения. Противопоставление талантливой яркой индивидуальности скучной запрограммированной посредственности было характерно для всего творчества Э. По в целом. Это противопоставление писатель пытался обосновать даже с философской точки зрения. Так, в рассказе «Лигейя» приводятся слова Бэкона: «Всякая истинная красота всегда имеет в своих пропорциях какую-то странность». В рассказе эта мысль преломляется конкретно, но вообще-то она имеет для автора широкое, фундаментальное значение. Самим Э. По творимый им мир воспринимался как критическая антитеза реальной жизни Америки. Это проявляется уже в том, что Дюпен, по замыслу автора, должен быть не американцем, а французом. В данном случае писателю оказалась ближе именно европейская традиция. В свое время это дало повод считать все творчество По чужеродным общему американскому литературному процессу. Так, Брет Гарт, считая По «до сих пор непревзойденным мастером новеллы», говорил в то же время, что это «не… американский короткий рассказ». Хемингуэй писал: «Эдгар По — блестящий мастер. Его рассказы блестящи, великолепно построены — и мертвы». Наконец, Фолкнер утверждал, что По «принадлежал к группе американских писателей, которые по преимуществу оставались европейцами».

В статье «Философия обстановки», подобно своему герою Дюпену, писатель пытался увидеть во внутреннем убранстве жилища скрытый код, систему знаков и символов. «Слишком много прямых линий, — пишет По, — они слишком долго ничем не прерываются — или же неуклюже прерываются под прямым углом. Если встречаются изогнутые линии, то они монотонно повторяются». Элементарному, мертвому порядку бездушной действительности писатель противопоставляет высший гармонический порядок поэзии.

Вслед за своим героем По мог бы повторить, что люди с настоящим воображением не могут не быть аналитиками.

Образ, который По создал еще в 1841 году, явился ни чем иным, как канонизированным образом частного детектива, впоследствии многократно повторенного в различных вариантах. Романтический герой Огюст Дюпен поразительно отличается от куперовского Натти Бампо или старых голландцев Ирвинга, который искал отдохновения в преданиях ранней американской истории. Ум Дюпена блестящ, но бесстрастен. Его литературные наследники, патер Браун, Шерлок Холмс, были куда человечнее. Герою По доступно обнаружение механизмов зла, но не искоренение его причин. В этом мире зла при внешней его хаотичности все упорядочено, все действует по строгим законам дьявольской логики, и Дюпен получает наслаждение только от одного созерцания этой всеобщей картины злодейства, предательства, распада и смерти. Он причастен к высшим материям, к потустороннему миру, ему дано увидеть всю трагичность и безысходность бытия, но не дано ничего изменить, да, кстати сказать, он и менять-то ничего не собирается, ибо тогда и будет нарушена эта дьявольская гармония.

Э. По в своих детективных рассказах, равно как и во всем творчестве в целом, удалось отразить диалектику бытия. Антитеза: высокая «странность» и «нормальная» посредственность, по существу дела, является не просто особенностью жанра классического детектива, но еще и выражением мировоззрения писателя, выражением его диалектического видения мира.

Тридцать пять лет спустя после создания новеллы «Убийство на улице Морг» Ф. Энгельс в своей работе «Анти-Дюринг» так определит противопоставление «странности» диалектического мышления видимой «нормальности» здравого смысла: «Положительное и отрицательное абсолютно исключают друг друга; причина и следствие по отношению друг к другу тоже находятся в застывшей противоположности. Этот способ мышления кажется нам на первый взгляд вполне приемлемым потому, что он присущ так называемому здравому человеческому рассудку. Но здравый человеческий рассудок, весьма почтенный спутник в четырех стенах своего домашнего обихода, переживает самые удивительные приключения, лишь только он отважится выйти на широкий простор исследования». (16)

Сам По подходил к художественному творчеству сугубо рационалистически. В искусстве он прежде всего ценил сознательное стремление художника к определенному эффекту воздействия произведения на читателя. По высмеивал поэтов, которые «предпочитают, чтобы о них думали, будто они сочиняют в порыве высокого безумия». Сам он предпочитал спокойствие и бесстрастие, «состояние, как можно более противоположные поэтическому». Но этот внешний аналитический ригоризм не имел ничего общего с так называемой обывательской упорядоченностью и здравым смыслом. По, — может быть, один из первых писателей, который решил приподнять завесу над тайной творчества. И в этом проявляется общая гуманистическая установка писателя. Почти одновременно с Пушкиным, который в своем отрывке «Осень» смог дать возможность читателю разделить с поэтом чувство упоения творчеством, Эдгар По пытается добиться близкого эффекта, но идет он при этом совершенно иным путем.

Принято считать, что классический детектив, как предстает он в творчестве Э. По, не выходил за рамки своего жанра и не мог сказать сколько-нибудь серьезное влияние на последующую литературу. Однако постепенно начинает выясняться, что нестабильность бытия, которая нашла свое отражение даже в сверх рациональных детективных рассказах, оказывается чем-то сродни мироощущению западных пост модернистов, таких, как Робб Грийе и Берджес. Английский исследователь Майкл Холквист пишет: «Как и По, Робб Грийе и Берджес обладают тем же ощущением глубокого хаоса, охватившего мир, но, в отличие от По, они не могут смягчить это чувство обращением к механистической уверенности, которая порождена гиперлогикой классического детектива». (17)

Герой Конан Дойля не сопоставим в полной мере с шевалье Огюстом Дюпеном. У английского писателя все выглядит значительно скромнее. Здесь нет и не может быть никакой потусторонности. Холмс стоит на земле двумя ногами. Даже в самом таинственном из всех произведений Конан Дойля, в повести «Собака Баскервилей», Холмс сразу же отметает даже намек на всевозможное существование призраков. Ему неведом суеверный страх перед проклятым местом, т. н. Гримпенской Трясиной, откуда по ночам доносится зловещий вой собаки-призрака. Есть злая воля конкретного человека и есть порок, который надо разоблачить и наказать. Преступление в произведениях английского писателя воспринимается как некое исключение, которое не является результатом влияния внешней среды, а также не влияет и не окружающий мир. Когда Холмс раскрывает преступление и находит преступника, то он тем самым восстанавливает только временно нарушенный правопорядок и справедливость, укрепляет поколебленные было моральные ценности. Правда, Холмс, как и Дюпен, странен с точки зрения обывательского сознания. Также, как и Дюпен, он будет любителем, а не профессионалом. Его действия обусловлены не меркантильными интересами, а простым азартом игры или желанием защитить морально-нравственные принципы.

Холмс представляется нам человеком гордым, романтичным, взбалмошным. Его эрудиция не один раз поразит воображение бедного доктора Ватсона. По отношению к женщинам Холмс будет рыцарственен и застенчив одновременно. Но он всей потусторонности Дюпена в наследство ему достанется только пристрастие к кокаину. Там, где у Э. По есть выражение диалектики бытия, у Конан Дойля будет простая пикантная подробность, которая по принципу контраста должна добавить еще больше привлекательности герою.

Однако трансформация героя классического детектива в самих США пошла по совершенно иному пути, нежели это случилось в Англии. Частный детектив прочно занял подобающее ему место в популярной литературе двух стран, и в США это произошло даже на год раньше. Если Холмс появился в Англии в 1887 году, то первые рассказы о Нике Картере стали появляться в дешевых журналах Америки уже в 1886 году. Оба этих героя продолжали свое победное шествие на протяжении нескольких десятилетий. Но различие между ними уже наметилось, и различие это было существенным. Американский собрат Шерлока Холмса уже начал отходить от классического архетипа.

И Холмс, и Картер, бесспорно, — высшие существа, но Картер понемногу уже начал отказываться от своего высокомерного тона в пользу чисто американской беcкастовой усредненности и благопристойности. Холмс, например, и не собирается менять своего низкого мнения об инспекторе Лестрейде из Скотланд-Ярда. Самый большой комплимент, на который способен великий сыщик, это употребление прилагательного «энергичный» в адрес скромного полисмена. Лестрейд, в свою очередь, принимает такое отношение к себе и уважает своего великого помощника, хотя совершенно ясно, что его раздражает роль аутсайдера, которую он должен постоянно играть в присутствии Шерлока Холмса. Ник Картер же, наоборот, непосредственно связан с властями. И хотя в качестве сыщика у него есть своя частная практика, он время от времени обращается за помощью в полицию и, в свою очередь, помогает ей совершенно бескорыстно и с полной охотой. Ник Картер даже носит при себе специальный значок, по которому полисмены безоговорочно признают его как своего. Вот что мы можем прочитать на этот счет в одном из ранних рассказов о Нике Картере: «Ник пронзительно свистнул. Через минуту появился полицейский. „Возьмите эту женщину в участок“, — сказал детектив. Он сделал секретный знак полицейскому, по которому каждый из них должен был признать великого детектива, даже если он и изменил свой облик.

„Да, сэр“, — сказал полицейский». (18)

Холмс по существу исключен из реальной жизни. Картер же является только укрупненным и слегка преувеличенным вариантом того, чем мог стать самый заурядный читатель на рубеже двух веков, будь он немножко посообразительнее, изворотливее, сильнее и, конечно, настойчивее. Холмс к тому же очень эксцентричен. Об этом свидетельствуют его запутанные письмена, его игра на скрипке, его хандра и сплин и, наконец, пристрастие к кокаину. Поведение Холмса во многом напоминает нам декадента на рубеже веков. Картер же — это одна из ранних моделей так называемого стопроцентного американца, его характеру не свойственна вся эта повышенная чувствительность и на смену ей приходит физическая, эмоциональная и интеллектуальная сила и выносливость. Вот как об этом сказано в одном из рассказов о Нике Картере: «Одним ударом своего маленького, но сильного кулака он мог повалить быка. Папаша Сим Картер уделил много внимания физическому развитию своего сына. Но только этим образование не ограничивалось. Голова юного Ника была полна различных весьма специфических сведений. Его серые глаза, подобно взгляду индейца, могли расшифровать любой свежий след, любую неожиданную деталь. Его голосовые связки могли издавать самую разнообразную гамму звуков от кашля умирающей старухи до бормотания дородного громилы… Он был мастером и по части переодевания и мог так лихо изменить свою внешность, что даже старик отец не всегда признавал своего шустрого сына.

Природный интеллект Картера, подобный лезвию бритвы, под неусыпными заботами отца, благодаря систематическим упражнениям был доведен до совершенства».(19)

Как мы видим, Картер физически выглядит намного совершеннее, чем его английский коллега. Холмс то же может быть и смелым, и сильным одновременно. Например, в рассказе «Пестрая лента» он, рискуя собственной жизнью, не задумываясь, бросается с кочергой на ядовитую змею, готовую смертельно ужалить его в любую минуту. В схватке с профессором Мориарти этот интеллектуал ведет себя как профессиональный борец. Но в то же время не физическая сила, а интеллектуальная мощь, проявляющаяся в знаменитом дедуктивном методе, прежде всего отличают Шерлока Холмса от Ника Картера. Картер то же может продемонстрировать незаурядные интеллектуальные способности, но сама разгадка и раскрытие преступления будут носить второстепенный характер по отношению к изображению главного действия и характеристике персонажей.

Смещены сами акценты, а, следовательно, претерпела изменение одна из особенностей классического детектива.

Ник Картер отразил особенности сознания своего времени, а также того американского идеала, который сформировался к началу ХХ века. Он был первым американским героем урбанистического толка. Его предшественники в лице Кожаного Чулка Фенимора Купера, Дика Дедвуда, Анни Окли и др. Распространяли свою деятельность исключительно за пределами городской цивилизации. Их мир — это мир прерий, мир бескрайних просторов дикого Запада. Каждый из них, конечно, был цивилизованным человеком, который добровольно обрек себя на скитания и порвал раз и навсегда с городской культурой. Но во времена Картера этих строгих границ уже не существовало и всеобщая урбанизация общества нарушила тот первобытный уклад жизни, к которому, как к земле обетованной, и стремились герои предыдущей романтической литературы. Внимание популярной литературы всецело переключилось на Город. Дикий Запад сменился урбанистическим Востоком, который в буквальном смысле слова был захвачен всеобщей индустриализацией, а также эмиграцией и другими социальными проблемами, связанными с безудержным ростом населения. От нового героя требовалось теперь отразить так называемое урбанизированное американское сознание, чаяния и надежды простых граждан, захваченных врасплох в Большом Городе, которые с надеждой и любовью смотрели теперь на своего нового Защитника, великого Ника Картера.

В дальнейшем процесс трансформации жанра и образа главного героя приведет к тому, что в американской популярной литературе появится так называемый «крутой» детектив. Но подробнее мы поговорим об этом позднее.

В Англии классический детектив развивался несколько иным образом. Какова же была его судьба? Можно смело сказать, что наследником Шерлока Холмса стал Эркюль Пуаро, герой детективных романов и коротких рассказов английской писательницы Агаты Кристи.

В 1917 году, когда Агата Кристи только начинала свою писательскую карьеру, Шерлок Холмс уже владел умами и сердцами своих почитателей, а сам Пуаро появился на свет под сенью славы несравненного героя К. Дойля.

Как и многие другие молодые писатели того времени Агата Кристи не избежала соблазна скопировать своего знаменитого предшественника. Это проявилось хотя бы уже в том, что наподобие знаменитого триединства — Холмс — Ватсон — Лестрейд она создала свою формулу — Пуаро — Хастинг — Джапп. Сейчас популярность А. Кристи практически не знает себе равных. Количество изданий ее романов в «пейпербек» уже давно перевалило за 200 миллионов копий только в США, во всем же мире эта цифра равна 400-м миллионам книг. По мнению специалистов, знаменитый автор детективных историй занимает третье место по количеству изданий после Шекспира и Библии. Но, несмотря на такой огромный успех и бешеную популярность, не все критики с одинаковой симпатией относятся к творчеству Агаты Кристи. Претензии они выдвигают весьма веские. Попробуем классифицировать их и разобраться, что в этих претензиях справедливо, а что нет.

Первое и наиболее распространенное обвинение, которое выдвигают против Агаты Кристи как автора детективных романов, заключается в том, что у нее практически отсутствует психологически достоверная характеристика героев. Более того, все ее герои скучно однотипны. Они напоминают колоду карт, из которой автор по своей прихоти раскладывает ту или иную комбинацию, как при игре в пасьянс. Что же это за герои? Как можно кратко охарактеризовать их?

В так называемый классический период творчества, что примерно соответствует периоду от 1925 по 1950 год, список постоянных действующих лиц выглядел следующим образом: помпезный полковник-зануда, который всю жизнь прослужил в колониальных войсках в Индии; злая на язык старая дева; вульгарный, недавно разбогатевший делец; эгоистичный актер или актриса; молодой человек без определенных занятий.

Правда, иногда эта жесткая система нарушается и на сцене может появиться характер с более глубокой психологической характеристикой, например, женоподобный художник в «Пяти поросятах», а также порочный богатый юноша из «Приближения к нулю». Но даже и в случае с этими более или менее удачными зарисовками в целом Агата Кристи не отличается глубиной проникновения во внутренний мир своих героев и неизменно остается в этом смысле на уровне самых тривиальных романов, полных различных условностей.

Если говорить о классовой принадлежности героев романов Агаты Кристи, то они все без исключения принадлежат к так называемому среднему классу. Перед нами пройдет целая галерея ничем не запоминающихся портретов: военные, сельские священники, люди, вернувшиеся из колоний, сельские более или менее удачливые врачи. И, конечно же, целая плеяда женщин, которые почти полностью будут зависеть от выше перечисленных мужчин и, как это утверждала сама Агата Кристи в своей знаменитой «Автобиографии», эта зависимость и будет смыслом и целью всей их жизни. Сама А. Кристи именно такой образ жизни и вела до того, как она стала всемирно известной писательницей. Этот узкий мир средней Англии был ей знаком с самого детства и ничего другого она по существу и не знала. Все эти люди ведут в основном праздный образ жизни и если у них и будет какая-то профессия, то мы ни разу не увидим их за работой. Единственная профессия, которой автор отдал предпочтение и изобразил более или менее подробно в своем творчестве — это профессия археолога. Конечно, данный факт можно расценить как простое случайное совпадение или результат личного пристрастия, но, на наш взгляд, здесь проявляется и некоторая скрытая закономерность. Ранее уже упоминалось о том, что основной принцип детектива — реконструкция прошлого по скудным следам — вообще соответствует определенному складу научного мышления, и археология в данном случае не является исключением. Но более подробно о роли застывших конструкций и формул в произведениях А. Кристи мы поговорим несколько позднее.

На рубеже шестидесятых годов круг персонажей несколько расширяется, и на страницах романов появляются новые социальные типы: постоянные посетители кафе и баров, девицы в мини юбках, возбужденные молодые люди, чем-то напоминающие наших так называемых «неформалов». Но результат при этом остается неизменным. Перед нами простая интерпретация одного и того же — все это простой маскарад. Ну и, конечно же, в любой ситуации предпочтение будет отдаваться людям старшего поколения, хранителям старых добрых английских традиций. Не случайно, что в последний период своего творчества А. Кристи отказывается от знаменитого Эркюля Пуаро и выводит некую мисс Марпл, старушку с очень острым умом и наблюдательным взглядом, этакая авторская копия, которая не просто блестяще проводит расследование самых запутанных дел, но еще и вершит свой суд над всем происходящим. Такая трансформация от потустороннего Дюпена, гения Шерлока Холмса, жизнелюба Э. Пуаро к старушке мисс Марпл кажется не случайна. Здесь косвенно выразилась сама идея затухания классического детектива. Кажется, он исчерпал все свои возможности в освоении сложной запутанной действительности и превратился не столько в гениального аналитика и исследователя, сколько в старческое надоедливое брюзжание, сквозь которое, хотя и прорываются яркие и интересные догадки и озарения, но в целом здесь уже нет и не может быть какой бы то ни было перспективы.

Следующая претензия, которую предъявляют критики к творчеству А. Кристи — это отсутствие поэтических описаний и неумение создать атмосферу действия. Сама писательница признавала за собой этот грех и в порыве откровенности в своей «Автобиографии» прямо заявляла: «Если бы я могла бы писать как Элизабет Боуэн, Мериел Спак или Грем Грин, то от восторга я прыгала бы до небес, но я совершенно уверена, что это мне просто не под силу».

В одном из первых своим романов «Убийство в доме священника» (с этим романом по существу и пришел настоящий успех), Агата Кристи создает типичную обстановку, на фоне которой им будут развиваться события большинства ее произведений. Место действия — некая сказочная страна, которая закамуфлирована под Англию, а точнее, имеет декорацию доброй старой английской деревни. Вслед за критиком Колином Ватсаном этой деревне дадут общее название — Мэйхем Парва (20). С различными вариантами перед нами предстанет однотипный пейзаж, который можно охарактеризовать следующим образом: сюда войдут помещичий дом, дом священника, а также милые жилища простых обитателей. Нищета, грязь и болезни практически исключены из этого сказочного пейзажа. Как справедливо указывает английский критик Роберт Барнард, «здесь даже нет самого ощущения деревенской жизни, нет описания самобытности сельской архитектуры — бесцветность слога налицо. Эти картины сельских пейзажей полностью взаимозаменяемы, они полны общих мест и скучны… Мы оказались на ничьей земле, здесь нет живой души». (21) Чтобы не быть голословным, приведем пример одного из таких описаний: «Вигвуд стоял вдоль единственной главной улицы. Здесь были магазинчики, маленькие дома, аккуратные и аристократичные, с побеленными ступенями лестниц и отполированными дверными кольцами. Были здесь также живописные коттеджи с цветочными клумбами. Гостиница „Бубенцы и Всякая Всячина“ находилась несколько в стороне. Сельская лужайка и пруд — и над ними возвышался величественный дом, выстроенный в георгиевском стиле». (22)

В пятидесятых-шестидесятых годах Мэйхем Парва претерпевает некоторые изменения: появляется здание муниципалитета; аристократы все чаще и чаще начинают выступать в роли простых гостей, а не хозяев Мэйхем Парвы, и нувориши в свою очередь обосновываются в роскошных помещичьих усадьбах. Но во всем остальном жизнь течет по-прежнему: те же люди играют в бридж, приходские священники так же рассеяны и не от мира сего, и старые, но преданные слуги внушают мисс Марпл больше доверия, нежели молодые свистушки, которые только что выскочили из приюта для сирот и готовы покорить весь мир.

В создании Мэйхем Парвы А. Кристи многое заимствует у своего предшественника А. Конан Дойля. Правда, селение Дартмур из «Собаки Баскервилей» — место слишком уже дикое и заброшенное для того, чтобы служить прямым прототипом для Мэйхем Парвы, но в то же время характеры убийц и деревенских злодеев весьма схожи: местный доктор, на все готовый эксцентрик, таинственные чужаки, между которыми существует какая-то подозрительная двусмысленная связь (муж и жена, например, которые выдают себя за брата и сестру).

На первый взгляд в этом стабильном мире убийство воспринимается как досадное нарушение всеобщей гармонии. Задача Эркюля Пуаро заключается в том, чтобы восстановить status-quo и всеобщий мир. Вот каким предстает этот герой в глазах критика Джорджа Грелла: «Пуаро — человек небольшого роста, с налетом помпезности, добродушный и немного не от мира сего — чем-то напоминает нам эльфа из сказки… Он прибегает к своей магии исключительно в добрых целях, вселяя в нас уверенность в незыблемости общественного правопорядка, который немедленно будет восстановлен после временного подрыва устоев, произведенного преступлением». (23) И, действительно, в конце концов порядок будет восстановлен, и будущее предстанет перед нами в ярком солнечном свете. Английские критики в этой особенности повествования Агаты Кристи находили даже отголоски творчества Чарльза Диккенса, а точнее, отклик на общую атмосферу финала в его ранних романах (24). Однако с появлением мисс Марпл писательница приходит к несколько иной концепции преступления. Идея о том, что убийство — преступление не изолированное, что оно возникает на подготовленной почве, все отчетливее и отчетливее начинает проявляться в романах о мисс Марпл. Эта неутомимая старушка ищет разгадку в сплетнях, в пересудах и в простых разговорах по душам. Она уверена — в анналах деревенской жизни можно найти все, что нужно для расследования. Преступление, как в анфиладе зеркал, отражается в различных пороках жителей Мэйхем Парвы в соответствии с различной степенью их нравственной деградации. Установление параллелей и сходств между большим преступлением, чаще всего убийством, и разными малыми пороками создает у читателя ощущение того, что за внешне благопристойным фасадом деревенской жизни бурлит лава, состоящая из различных пороков, извращений и прочих грехов, которая в любую минуту готова вырваться наружу. Именно поэтому в романах А. Кристи чаще всего совершается не одно, а целая цепь убийств. Создается впечатление выпущенного из бутылки джина, который вышел из-под контроля и творит свою злую волю в строгом соответствии со своей, только ему присущей, логикой.

Помимо романов о Пуаро и мисс Марпл есть у А. Кристи произведения, в которых вообще нет никаких сыщиков, этих рыцарей без страха и упрека, стоящих на страже всеобщего порядка. Этому типу произведений можно дать условное определение — роман возмездия, наиболее ярким примером которого можно считать «Десять негритят». Именно здесь и проявляется достаточно убедительно тема вышедшего из-под контроля всеобщего порока, тема скрытой невидимой миру лавы грехов, которая до того долго тлела где-то глубоко внутри и, наконец, вырвалась наружу и творит теперь свое страшное «правосудие». Так или иначе, но Агата Кристи снесла свой склад в решение философско-этической проблемы — преступление и наказание, которая нашла свое совершенное воплощение в классическом романе Достоевского. Бесспорно, у английской писательницы все выглядит гораздо скромнее. Она не поднимается выше простого утверждения, что всякое преступление, как отклонение от нормы, самонаказуемо. Здесь чувствуется определенная узость, нормативность догмы. И в то же время обостренное чувство детали, мелких подробностей повседневной жизни волей-неволей наводит нас на мысль о непреходящей ценности нашего собственного существования. Это обостренное ощущение бытия не выражено у Агаты Кристи в виде прямого авторского монолога или лирического отступления, но оно пронизывает структуру любой ее детективной истории. Так, Р. Барнард утверждает, что ее способность вводить в заблуждение своих читателей, отвлекать их внимание описаниями различных малозначимых предметов и даже запахов, кажется совершенно непогрешимой. «Шерлок Холмс, конечно, понимал значение того факта, что собака, например, перестала лаять в ночи, — пишет критик, — но Агата Кристи пошла дальше. Ей ведом даже тайный смысл не просто запаха табака в комнате, но и полное отсутствие такового поутру». (25)

Одна из основных причин успеха и непрекращающейся популярности романов Агаты Кристи, скорее всего, кроется в ее способности не только по-особому увидеть, но и художественно интерпретировать те зловещие возможности, которые скрываются за самыми обычными предметами и с которыми читатель постоянно сталкивается в своей повседневной жизни, но не придает этому особого значения. Мир А. Кристи, действительно, становится зыбким, полным другого, скрытого значения.

В какой-то мере это второе, скрытое значение нашло свое воплощение в семантике названий романов А. Кристи. Если их проклассифицировать, то получится следующая картина. На первом месте в количественном отношении будут стоять названия, заключающие в себе либо слово убийство, либо — тайна. В данном случае здесь ничего оригинального нет. К этому типу названий в свое время прибегали и Э. По, и Конан Дойль. Приведем пример таких названий у А. Кристи: «Убийство Роджера Экройза», «Убийство в Восточном экспрессе», «Азбука убийства», «Загадка Эндхауза», «Тайна семи циферблатов» и т. д. Не малую долю будут составлять и так называемые предметные названия: «Ниша», «Сверкающий цианид», «Часы», «Кошка среди голубей», «Тело в библиотеке», «Движущийся палец» и др. Роль улики и вещественных доказательств в самом процессе расследования сыграет в появлении подобных названий весьма значимую роль. Временной фактор как весьма значимый в раскрытии преступления так же найдет свое воплощение в системе названий: «Вечер в канун всех святых», «Бесконечная ночь», «Поезд четыре пятьдесят из Педингтона» и др. Бесспорно, в заголовке детективного романа может быть отражен и юридический аспект происходящего: «Свидетель обвинения», «Глупая свидетельница», «Соучастники преступления» и др. И как естественное продолжение темы правосудия в названиях отразилось влияние римского права в виде всевозможных отсылок к античной мифологии: «Подвиги Геракла», «Немезида», «Печальные кипарисы» и т. д. Но помимо выше перечисленных типов названий детективных романов, которые во многом определены самим предметом повествования, у А. Кристи встречаются такие заголовки, которые носят чисто отвлеченный характер. В этих заголовках, число которых достаточно велико, чаще всего ключевым словом будет слово судьба или смерть: «Знак судьбы», «Свидание со смертью», «А в конце приходит Смерть», «Гончая смерть», «Смерть на Ниле» и др. Уровень отвлеченной обобщенности иногда доходит до такой степени, что писательница позволяет себе назвать свой роман в философско-этическом духе «Зло под солнцем». К этому же разряду можно отнести заголовки, которые отражают определенные суеверия. Наиболее распространенными в данном случае будут названия с различными упоминаниями чертовой дюжины: «Тринадцатая проблема», «Тринадцать за обедом», «Счастливая чертова дюжина» и др. Детский фольклор также будет использоваться А. Кристи: «Раз, два, три, четыре, пять — я иду искать», «Десять негритят» (другой вариант названия — последняя строчка из детского стишка «И тогда никого не осталось»), «Пять поросят» и др.

Название литературного произведения, а тем более детектива, можно вообще рассматривать как нечто случайное. Перед нами ведь не «Война и мир» или «Мертвые души». В названиях этих произведений, действительно, нашла свое опосредованное отражение авторская концепция. В данном же случае дело вроде бы обстоит куда проще. Детектив — чисто развлекательный жанр, и писательница просто хотела заинтриговать своего читателя необычным привлекательным названием. Действительно, можно и так подойти к этому вопросу. Но дело все в том, что это «примитивное чтиво» выводит нас на уровень самых смелых обобщений, догадок и гипотез, выходящих за рамки только художественного мироощущения. Перед нами так называемое логико-дискурсионное моделирование реальности, а раз так, то всякая деталь в этой системе будет значимой. Что же в таком случае скрывается за заголовками романов Агаты Кристи? Первое, на что сразу хочется обратить особое внимание, — это обращение к детскому фольклору. Как можно интерпретировать подобную любовь А. Кристи ко всякого рода считалочкам, детским песенкам и стишкам? В этой системе названий на одной плоскости оказывается судьба и детская считалочка. В истории мировой литературы судьбу не раз сравнивали с капризным ребенком, по прихоти которого погиб не один человек. Может быть, в данном случае мы имеем нечто подобное. Так или иначе, но в самих названиях произведений А. Кристи косвенно проявляется ее мировоззрение. С одной стороны, перед нами предстает сама идея Закона и Правопорядка, а с другой — идея неведомой слепой силы, вызывающей только суеверный страх и готовой, как в детской игре, нарушить любой Правопорядок. Это ощущение игры не покидает читателя, какой бы роман он не взял в руки. Создается впечатление, что писательница все делает для того, чтобы обмануть наши ожидания: убийцей всегда оказывается не тот, на кого вроде бы падали все подозрения. Но каким образом на протяжении 70 лет Агате Кристи удается водить за нос своих читателей? Каковы ее излюбленные приемы?

Известно, что в 1926 году, согретая лучами славы, Агата Кристи буквально на глазах своих почитателей и надоедливых репортеров неожиданно исчезла. Поиски знаменитой писательницы так ни к чему и не привели. По этому поводу высказывались разные предположения, одно абсурднее другого. Лучшие детективы оказались беспомощными перед этой сложной задачей. И не известно, чем бы все кончилось, если бы виновница всех этих бед не сжалилась бы над изнывающей от любопытства и догадок публикой и не предстала бы перед всеми как нив чем не бывало. Создавалось впечатление, будто Агата Кристи на самой себе, ориентируясь в основном на читательскую реакцию, проверяла один из сюжетов своего будущего романа. Как бы то ни было, но в этом странном эпизоде, словно в зеркале, нашел свое воплощение один из наиболее распространенных приемов, с помощью которого А. Кристи с успехом морочит голову уже не одному поколению читателей. Так же, как и в реальной жизни, писательница исчезает и со страниц своих произведений. Мы практически ничего не знаем о ее собственном мнении о том или ином эпизоде, о том или ином персонаже. Авторская оценка, как таковая, напрочь отсутствует, и читатель остается один на один с неразгаданной тайной. Его ведут по лабиринту, где, бесспорно, есть выход, но он всего лишь один, а ложных ходов и различных тупиков, больше, чем достаточно.

Второй излюбленный прием заключается в том, что повествователь, от лица которого и ведется рассказ, автоматически вычеркивается в читательском сознании из списков подозреваемых, но именно он, в конечном счете, и оказывается убийцей. Другим вариантом этого приема может быть то обстоятельство, что настоящий убийца до последнего момента сам выдает себя за жертву: за ним якобы охотится кто-то другой. Мы видим это в таких романах, как «Убийство в Эндхаузе», «Трагедия в трех актах», «Раз, два, три, четыре, пять — я иду искать» и др. Но подобной уже было в английской литературе. Нечто близкое мы находим в неоконченном романе Чарльза Диккенса «Тайна Эдвина Друда». Джон Джаспер поначалу не только не вызывает у нас отрицательных эмоций, а, наоборот, его неразделенная страсть способна пробудить в читателе только полное сочувствие и понимание. Близкий прием мы находим и в повести Стивенсона «Странная история доктора Джекила и мистера Хайда». Английский критик Джерри Палмер, анализируя этот феномен, приходит к выводу о том, что, начиная с конца XVII столетия в читательском сознании постепенно меняется само отношение к преступнику. Он уже становится не просто изгоем, а наделяется к тому же чертами героической личности. В соответствии с этим все, кто так или иначе преследует преступника-героя будут преданы анафеме. (26)

Итак, А. Кристи, учитывая уже сформировавшуюся предыдущей литературой систему координат: преступник — закон, умело использует в своих целях. Читатель попросту сбит с толку, так как он уже готов на сочувствие и не подозревает о возможной ловушке.

Так же играя на уже сложившихся стереотипах, Агата Кристи будет использовать еще один довольно часто повторяющийся прием — так называемый классический треугольник. Критик Эмма Латен указывает, что писательница специально заставляет своих читателей сочувствовать невинной супружеской паре, которой кто-то постоянно угрожает со стороны, например, соперница.(27) По этой схеме муж всегда будет привлекателен, и читательские симпатии всецело окажутся на его стороне. Соперница же, в свою очередь, сконцентрирует на себе все отрицательные эмоции, именно на нее и падут самые черные подозрения. И только в конце романа выяснится, что это еще одна уловка, к которой прибегала автор, чтобы в очередной раз одурачить своих читателей. Настоящие преступники — это идеальная супружеская пара.

Таковы в общих чертах те схемы, с помощью которых А. Кристи и конструирует каждый из своих детективных романов. Подобной обстоятельство тоже можно рассмотреть как слабость и творческую беспомощность писательницы. Мы привыкли на каждую схему в художественной литературе смотреть как на нечто предвзятое и низкопробное. Но, «хотя любая стандартизация не слишком-то высоко ценится в современной художественной идеологии, — без нее невозможно обойтись, так как она является существенной особенностью всей литературы в целом. Условности в литературе необходимы для установления взаимопонимания между писателями и читателями. Без малейшего допуска условности и схемы такое взаимопонимание просто невозможно. А крепко сколоченные лежат в основе создания такого жанра литературы, как детектив.»(28) Но, как уже было сказано выше, всякого рода классификация и схематизация является проявлением одной из особенностей научного мышления. Агата Кристи, равно как и весь классический детектив, выходит из той логической посылки, что при всех изначально возможных вариантах единственно верным должен остаться только один. Перед нами явное проявление стратегии научной мысли, которая в большей степени была характерна для XIX века. Безоглядные надежды на автоматический прогресс отрицали возможность существования различных и неоднозначных форм эволюции. Общечеловеческая культура еще не начала осознавать вариабельности своих форм.(29). На пороге ХХ века человечество столкнулось с совершенно иными проблемами, требующими совершенно иной стратегии научной мысли, и это не замедлило сказаться на всех областях духовной жизни, в том числе и на таком популярном жанре литературы, как детектив. На смену классической дедуктивной логике пришел совершенно иной тип мышления, совершенно иной способ сбора информации и ее обработки. В детективе это нашло свое отражение в том, что на смену классическому частному сыщику типа Дюпена, Холмса и Пуаро, пришел совершенно иной герой Хемметта и Чандлера. Но об этом более подробно будет сказано в другой главе.

Глава V

«Школа крутого детектива» в век всеобщей связи и управления

В 20-е годы нашего столетия детективный жанр, по определению его историков Дж. Симмонса, Х. Хейкрофта, В. Киттреджа и С. Краузе, переживал свой «золотой век».

Один из наиболее известных американских авторов, принадлежащих к так называемой школе «классического детектива», Уильям Хандингтон Райт, писавший под псевдонимом Ван Дейн, следующим образом сформулировал свое определение «хорошего детектива». По его мнению, «хороший детектив» должен обладать четкой фабулой при почти полном отсутствии психологизма, так как само повествование напоминает хитро сплетенный кроссворд. По этой схеме насилие в детективе должно быть минимальным, а сама история обладать строгим единством стиля и общего настроения. И все бы ничего, если бы 01 июля 1923 года на страницах популярного журнала «Черная маска» не появился бв рассказ с таинственным заголовком «рыцари таинственной ладони». Этот рассказ принадлежал Кэроллу Джону Дейли, и именно с этого момента «школа крутого детектива» начинает свою историю, начинает свое победное шествие, которое продолжается и по сей день.

Рассказ Дейли значителен уже потому, что именно здесь новый герой впервые представляет себя читателю. Начинается другая эпоха развития детектива как литературного жанра. Имя новому герою дано — Рейс Уильямс. И впервые определено его отношение к миру и к людям Вот как сам герой заявляет о себе: «„Рейс Уильямс, частный детектив“, — написано золотыми буквами через всю дверь моего офиса…Что касается бизнеса, то я тот, кого вы называете посредником. Я — компромисс между полицейским и вором. Сомневаться излишне, что и полицейские, и воры принимают меня за своего. Револьвер решает все. Но я ни то, ни другое в строгом смысле слова. Время от времени я, конечно, постреливаю, но это благородная стрельба — исключительно в целях бизнеса. Совесть моя чиста, смею вас заверить, так как я никогда не уберу парня, который в этом не нуждается. Но я спокойно могу пришить любого подонка. Вы спрашиваете: „Почему?“ Да потому, что этих сволочей я знаю лучше, чем они себя знают. Да, Рейс Уильямс, частный детектив, это я» (1)

Как мы видим, в образе Уильямса Дейли первым вывел новый тип частного сыщика, так называемого «круто сваренного» парня. Писательская манера Дейли была грубой, почти самопародийной, характеристики героев двусмысленными. Его творчество достаточно быстро померкло в тени славы таких писателей, как Хемметт и Чандлер. Но, как и в случае с Э. А. По, именно Дейли смог первым определить характерные черты нового направления. Возьмем для примера хотя бы вышеприведенный отрывок. По крайней мере дважды Дейли упоминает слово «бизнес», так как именно это слово и является проявлением основного различия между «классическим» и так называемым «крутым» детективом. Героя последнего нельзя назвать дилетантом-любителем, каковыми являлись Огюст Дюпен и великий Шерлок Холмс. Герой нового детектива сам себя обеспечивает и даже организовывал маленькое, но свое частное дело. Он — плоть от плоти той урбанизированной цивилизации, которая и является средой его обитания: маленький офис его расположен в деловой части города, а живет он, как и всякий городской житель, в квартире обычного дома.

Подобно своим врагам, герой «крутого» детектива постоянно носит при себе оружие, его инстинкт самосохранения доведен почти до совершенства. Герой не ищет стычек и насилия, но часто они находят его самого, и если ему случается убить человека, то совесть его, действительно, чиста — все оправдано бизнесом.

Подобно герою «классического» детектива, новый герой тоже расследует преступление и разоблачает преступников, но делает он это благодаря своей живучести, наконец. Герою «крутого» детектива необходимо переработать много ненужной информации, попотеть и побегать за преступниками. Он действует путем проб и ошибок, а не с помощью почти мистической силы так называемой «определенностной» логики мышления, которая была характерна для героя «классического» детектива.

Но различия между «классическим» и «крутым» детективом оказываются шире простой характеристики главных героев. В этом различии находят свое проявление и условия общественно-исторические. «Крутой детектив» порожден более сложным обществом, которое не может уже быть определено с точки зрения концепции чистого закона и порядка, а также с позиции различных социальных каст. С развитием монополистического капитализма, который по первоначалу проявился в таком явлении общественной жизни Америки 20-х годов, как «просперити», городская культура стала более хаотичной и враждебной по отношению к маленькому человеку. На смену видимой стабильности пришла ожесточенная конкуренция. И как реакция на все эти объективные изменения мы видим постепенный отказ от надуманных фантастических аспектов «классической» модели. «Крутой» детектив сознательно борется за так называемый мужественный реализм. Он смело вводит в свое повествование сцены насилия, что недопустимо было в недавнем прошлом. Читатель находит в книге не только блестяще, с интеллектуальной точки зрения, разгаданные всевозможные тайны, но и проявление конкретных общественных обстоятельств, знакомых ему из его собственной повседневной жизни, которые воплощаются теперь в правдивых описаниях преступного мира.

Когда Раймонд Чандлер, один из основоположников «крутого детектива» пишет, что новая школа «вернула убийство в руки тех, кто совершает его из-за конкретных причин, а не из желания запастись на всякий случай трупом, причем совершают это убийство чем попало, а не дуэльным пистолетом ручной работы, ядом кураре или тропической рыбы», то он тем самым как бы признает, что преступление стало неотъемлемой частью повседневной жизни Америки. Более того, оно стало прозой жизни и лишилось раз и навсегда своего романтического ореола. И действительно, мир еще совсем недавно потрясла первая мировая война. Впервые за всю историю человечества эта война была поставлена на мощную индустриальную основу. Потенциальные возможности современной технологии по производству массовой смерти и насилия были продемонстрированы в полную мощь и силу. Миллионы средних граждан Америки были втянуты в эту бойню, в это всеобщее технически оснащенное преступление. Сами основоположники «крутого» детектива Хемметт и Чандлер так или иначе были причастны к происходящим событиям.(2). Бесспорно, их военный опыт нельзя сравнить с опытом Хемингуэя ил Ремарка, но в той или иной степени они могли наблюдать происходящее, что называется, своими глазами. В какой-то Хемметта и Чандлера тоже можно отнести к так называемому «потерянному поколению», если не с точки зрения военного опыта, то во всяком случае с точки зрения того разочарования, которое каждый из них испытал в мирное время. Так, Хемметт, демобилизовавшись из армии, лицом к лицу столкнулся с острой нуждой. Его ничтожная пенсия по инвалидности составляла всего 40 долларов в месяц.

Будучи совершенно больным человеком с диагнозом «открытый туберкулез», Хемметт должен был вновь вернуться в агентство Пинкертона, где он работал в качестве сыщика еще до войны. В первой книге, посвященной творчеству Хемметта Вильям Ноулэн рассказал несколько забавных историй, относящихся к этим годам жизни писателя. В частности, речь в них шла о том, что сначала будущему создателю образа «оперативника» пришлось три месяца под видом больного провести в госпитале, выслеживая и допрашивая подозреваемого, который занимал соседнюю койку в палате, а потом, летом 1920 года, он угодил в этот же госпиталь снова, но уже по иной причине: клиент, которого должен был выследить Хемметт, ударил его камнем по голове.

Несмотря на заверения тогдашнего президента Хардинга о том, что Америка должна вернуться к нормальному образу жизни, послевоенное общество не могло быть уже прежним. Коррупция распространилась на все сферы общества. В январе 1920 года Лига по борьбе с пьянством после объявления «сухого закона» торжественно провозгласила начало новой эры, эры «чистого разума и чистой жизни». Но при этом сам «сухой закон» стал причиной невиданного доселе роста преступности и коррупции. Судьи и адвокаты в буквальном смысле выстраивались в очередь, чтобы получить хотя бы малую толику от тех несметных прибылей, которые приносила гангстерам незаконная продажа спиртного — бутлегерство.

Всеобщая коррупция породила новую болезнь. Болезнь не менее страшную, чем неслыханный рост преступности — лицемерие. Преступный мир прекрасно осознавал, что в ситуации всеобщего лицемерия, всеобщего желания выдать желаемое за действительное, их тайные сделки могут осуществляться совершенно безнаказанно, почти на легальном уровне. Вот каким образом оценивал свое собственное положение легендарный мафиози Аль Капоне: «Меня называют гангстером, я же считаю себя бизнесменом. Когда я продаю моим клиентам спиртное, это считается спекуляцией. Когда же они продают его гостям на серебряном подносе в своих особняках, это у них называется гостеприимством». (4) Этот период стал свидетелем мрачной карьеры Аль Капоне и Арнольда Готштейна. Войны между различными гангстерскими кланами стали обычным явлением городской жизни. Так, на улицах Вашингтона жертвой перестрелки между бутлегерами стал… сенатор от штата Вермонт.

В вышеперечисленных преступлениях не было никаких личных мотивов, которые, по утверждению того же Райта, составляли основу «хорошего детектива». Действовал лишь мотив выгоды. Преступление незаметно перешло в разряд бизнеса и непосредственно срослось со всей экономической и политической системой общества. Очень современно в этой связи звучат слова К. Маркса: «Особое внимание привлекает в себе тот или иной вопрос лишь тогда, когда он становится политическим…» (5).

Начиная с 20-х годов проблема преступности в США, можно сказать, перешла в совершенно иное качество. Преступность стала осознаваться как неотъемлемая часть общества, а шире — всей современной цивилизации. Преступление переросло те рамки, которые отводила ему «школа классического» детектива. Оно стало всеобщим, оно вплелось в философские, мировоззренческие установки многих американских авторов.

Герои «крутого» детектива живут в мире, который, кажется, сошел с ума, в мире, где задолго до атомной бомбы, цивилизация уже сотворила совершенную технологию убийства с целью самоуничтожения. Подобно туповатому гангстеру, опробывающему свой новенький пулемет, этот мир с восхищением приноравливался к изобретенной им самим технологии убийства. Всеобщее помешательство проявлялось также и в какой-то неопределенности, размытости человеческих чувств, в ощущении собственного бессилия и полной незначимости.

Видный американский теоретик, занимавшийся вопросами социальной психологии, Эрих Фромм, таким образом характеризует Америку новой формации — это «громады городов, в которых человек чувствует себя совершенно потерянным, небоскребы, высокие, как горы, непрекращающаяся ни на минуту акустическая бомбардировка с помощью радио, гигантские заголовки, меняющиеся три раза на дню, и которые не оставляют никакой возможности индивиду выбрать, что из них важно, а что нет; шоу, где сотня девушек, подобно мощной, но мягко движущейся машине, демонстрирует свои возможности все делать в унисон, исключая при этом проявление какой бы то ни было индивидуальной; напряженный ритм джаза — эти и многие другие детали бытия являются выражением того ужаса, с которым сталкивается индивид благодаря осознанию своей ничтожности по сравнению с невероятными размерами окружающей действительности». (6)

Ощущение бессмысленности существования было характерно не только для Америки. С этим ощущением жила вся послевоенная Европа. Так, австрийский писатель Франц Кафка в своем романе «Замок» описывает человека, который хочет войти в контакт с таинственными обитателями замка с целью, чтобы те сказали ему, что делать и каково его место в жизни. На протяжении всей своей жизни герой хочет добиться аудиенции и получить ответа на волнующие его вопросы, но дело его так и не увенчалось успехом.

То же чувство бессилия и одиночества было передано Джулианом Грином, современником Хемметта и Чандлера, в следующих выражениях: «Я знаю, что мы мало значим по сравнению со вселенной, я знаю, что мы — ничто, но быть полным ничто — это одновременно и угнетающе, и утомительно. Эти цифры, эти размеры, которые просто непостижимы человеческим разумом, совершенно подавляют меня. Есть ли вообще в мире что-нибудь или кто-нибудь, к кому мы могли бы прибегнуть?. Мы стоим на краю пропасти и вопрошающе вперяем туда взор свой. И нам страшно.» (7)

Обращаясь к образу популярного героя диснеевских мультфильмов, Микки Маусу, Эрих Фромм на этом примере хочет показать, до какой степени средний американец испытывал страх и ощущение собственной незначимости. Во всех мультфильмах о храбром мышонке практически варьируется одна и та же тема: нечто очень маленькое постоянно подвергается опасности и преследуется кем-то невероятно огромным и сильным, способным убить или просто проглотить маленькое беспомощное существо. Бешеная популярность незамысловатых мультяшек объяснялась скорее всего тем, что зритель полностью идентифицировал себя с маленьким мышонком. Ситуация постоянного преследования и угрозы была знакома простому зрителю из повседневной жизни. Средний американец ходил на диснеевские мультфильмы для того, чтобы в очередной раз изжить свои собственные страхи. И «хэппи энд» здесь играл немалую роль. Он вселял в человека радость и надежду на то, что возможно все-таки одолеть или перехитрить некое безымянное чудовище, которое преследует его и в реальной жизни. Но в «хэппи энде» всегда присутствовало одно весьма печальное условие: спасение зависело исключительно от способности маленького существа вовремя убежать от преследователя, а также от наличия в сюжете бесчисленных непредвиденных обстоятельств и различных ситуаций. Именно эти ситуации и придавали игре в кошки-мышки некую вариабельность в отличие от логически закономерной вроде бы гибели мышонка в конце мультфильма.

Так, в самой жизни, чуть ли не на бытовом уровне, проявились общие физические законы, осознание которых впоследствии привело к выработке «неопределенностного» стиля научного мышления. В случае с диснеевским мышонком обыватель сталкивался с так называемой проблемой кризиса сложности, с проблемой борьбы порядка с хаосом, проблемой сохранения счастливых антиэнтропийных (известных, понятных человеку) островков в бушующем море случайностей.

И здесь мы имеем дело с очень важной философской проблемой. По мнению ряда ученых, которые творили как раз в 20-40-е годы, наша Вселенная стремится к асимптотической тепловой смерти. В этой концепции, скорее всего нашло свое отражение всеобщее настроение и ожидание гибели, о котором мы уже говорили выше. Но даже это стремление с смерти не устанавливает абсолютной верхней границы для жизни антиэнтропийных островков. Абсолютной верхней границы сложности системы не существует. Любая система, будь то незамысловатый сюжет мультфильма или человеческий мозг, в борьбе с самораспадом (поимка кошкой мышонка, например) может переживать кризисы сложности, но при этом сама система всегда будет выбираться из них и достигать высших уровней сложности.

Знаменитый Микки Маус в своих бесконечных «хэппи эндах» и подтверждает эту научную гипотезу. Но мышонок Уолта Диснея мало чем отличается от героев «крутого» детектива. Романы этого жанра всегда будут соответствовать очень строгой формуле. Вот каким образом определяет ее американский критик Жак Барзен: «Представьте себе следующую строгую формулу: частный детектив, обычно стесненный в денежных средствах, но имеющий хорошую репутацию, в одиночку и чаще всего без гонорара решается защитить несчастного — мужчину или женщину, у которых не осталось ни души на всем белом свете. Герою приходится бороться с безжалостным преступным синдикатом или с продажными городскими властями, а иногда и с теми и с другими одновременно. Во время расследования ему угрожают, его избивают, накачивают наркотиками, в него стреляют, его похищают, пытают, но все-таки не могут одолеть до конца. Так или иначе, но ему приходится выпить огромное количество виски, и при этом герой всегда будет свежим и опрятным, готовым в любую минуту к драке и к блуду. Ничего не может повлиять на его работу, он просто не поддается физическому разрушению. Чужие пули всегда пролетят мимо, а его собственные, особенно в заключительной сцене кровавой бойни, обязательно попадут в цель. И несмотря на взятый им бешеный темп, герой всегда найдет время, а мозги его всегда будут в порядке, и он без лишних рассуждений и заметок на полях, отбросив последние сомнения, разоблачит, наконец, преступника, разгадает его истинные мотивы». (8)

Как мы видим, герою «крутого детектива», чтобы выжить, необходимо собрать и молниеносно, «без заметок на полях», обработать нужную информацию.

Он должен приспособить случайные факты к тому, чтобы из них сложить оптимальный алгоритм поведения для скорого достижения поставленной цели. Именно неоформленная еще в строгом научном виде теория информации и лежала в основе всех приключений и невероятных происшествий, случавшихся по воле судьбы с героем «крутого детектива» и с храбрым мышонком из диснеевских мультфильмов. Но что же это за теория и какое отношение она имеет к творчеству Хемметта и Чандлера, например?

Чтобы ответить на этот вопрос, необходимо обратиться непосредственно к первоисточнику, т. е. к книге Норбгерта Винера «Кибернетика», которая создавалась почти одновременно с такими романами детективного жанра, как «Высокое окно» и «Леди в озере» Раймонда Чандлера.

По мнению Норберта Винера, основоположника науки кибернетики, идеи каждой эпохи отражаются в ее технике. Инженерами древности были землемеры, астрономы и мореплаватели; инженерами 17 и начала 18 столетия — часовщики и шлифовальщики линз и т. д. Но если 17 столетие и начало 18 — это века часов, а 19 век — век паровых машин, то настоящее время есть «век связи и управления». (9)

Действительно, кибернетика стала одной из устойчивых примет нашего времени. Теория информации проникла в нашу жизнь самым непосредственным образом.

Вот как определил место и значение мира информации в жизнедеятельности человека академик В. Г. Афанасьев: «Между клетками, тканями, органами растений и животных имеют место морфологическое, функциональное, генетическое и информационное взаимодействия… Люди в обществе связаны в те или иные целостные системы… Взаимодействие компонентов целостной системы носит по своей природе характер обмена между ними веществом, энергией и информацией». (10)

Таким образом, жизнь современного человека тесно связана с энергетическим и информационным полями. Последнее, информационное поле, создается непрерывно возникающими и циркулирующими потоками информации, которые чрезвычайно разнообразны. Это и устная речь человека, и звуки животных и птиц, и передачи по радио и телевидению, и различного рода знаковые системы, в том числе книги, наскальные рисунки, дорожные указатели и т. д., и т. п.

Естественно, что это явление современной жизни не могло не оказать своего влияния и на литературу, в частности на жанр детектива. Так, читая произведения Р. Чандлера, мы действительно оказываемся под мощным воздействием информационного поля. Для главного героя, Филиппа Марло, например, все будет представлять интерес: музыка, которую транслируют по радио, бытовые шумы с улицы, шаркающая походка хозяйки дома, неясные звуки, доносящиеся из соседней комнаты.

Для примера обратимся к роману «Прощай, любимая», который был написан в 1940 году, т. е. всего за восемь лет до публикации книги Н. Винера.

Филипп Марло случайно становится свидетелем убийства и решается расследовать преступление. Марло знает, что убийца разыскивает некую девушку по имени Велма, которая когда-то пела в «веселом» заведении Флориана. Марло отыскивает адрес жены Флориана и отправляется к ней, чтобы все разузнать о загадочной Велме, а попутно, если повезет, конечно, найти и самого убийцу. Но вместо решения конкретной задачи герой Чандлера постоянно «отвлекается» на всякие побочные явления. Его слух и зрение необычайно обострены. Он действует, подобно кибернетической системе. (11). То, что на первый взгляд кажется ненужной информацией или даже дезинформацией, оказывается в дальнейшем просто необходимым.

Итак, герой появляется в доме миссис Флориан, и та с готовностью, еще ничего не подозревая, отправляется в соседнюю комнату, чтобы найти фотографию Велмы: «Я услышал ее шаркающие шаги в задней части дома».

«Ветви куста посеции еле слышно ударились о стену. Бельевая веревка отозвалась ленивым пощелкиванием прищепок. На улице прошел разносчик мороженого, позвякивая в колокольчик. Новенькое большое красивое радио в углу комнаты шептало о танцах и любви, и в голосе певца ноты пульсировали так, будто их поджаривали на огне. Потом из задней части дома донеслось целое разнообразие резких звуков. Стул, казалось, упал спинкой на пол, ящик стола слишком резко и далеко выдвинули, и он упал вслед за стулом; опять шарканье, стук, неразборчивое бормотание. Затем осторожно щелкнул замок, и крышка сундука со скрипом пошла вверх. Еще шарканье — грохот… поднос упал. Я встал с тахты и проскользнул в столовую, а оттуда — в холл и заглянул в приоткрытую дверь». (12)

Выше перечисленные подробности могут показаться совершенно лишними с точки зрения собственно «детективной» части повествования. Это проявление индивидуального стиля писателя. Американский критик Джон Кэвелти следующим образом определил писательскую манеру Р. Чандлера: «В мрачном городском пейзаже, на фоне которого крадется одинокая фигура Марло, как в зеркале, непосредственно отражается мир чувств самого героя. Где Хемметт бесстрастно оценивает увиденное, измеряя предметы по размеру, весу, цвету и форме, там чувствуется напряженное воздействие на нервную систему рассказчика, обладающего повышенной чувствительностью». (13)

Но вряд ли все здесь можно объяснить только проявлением творческой индивидуальности. При всем различии стилей у Хемметта и Чандлера есть нечто общее. Марло действительно воспринимает мир с какой-то обостренной чувствительностью. В этом смысле он резко отличается от героев Хемметта. Но подобное обстоятельство ни в коем случае не устраняет самого главного — и герою Хемметта, и герою Чандлера необходимо перебрать бесчисленное количество вариантов, чтобы, найти, наконец, нужное решение. Авторы «крутого» детектива в отличие от своих предшественников как раз и стремятся создать в своих произведениях напряженное информационное поле, которое и является одной из устойчивых примет нашего времени. В этом потоке противоречивой информации современному сыщику становится все труднее и труднее расследовать преступление. Иногда он просто оказывается в безвыходной ситуации.

Для примера сопоставим то, как по-разному фотография или портрет преступника будут восприниматься героем «крутого» детектива и героем детектива «классической» школы.

С этой целью обратимся к тому же роману Чандлера «Прощай, любимая». Так, в выше приведенной сцене миссис Флориан, наконец, находит нужную фотографию загадочной Велмы. Но вот какую информацию получает из всего этого сам Марло: «Я просмотрел пачку лоснящихся фотографий. На них были запечатлены мужчины и женщины, что называется, в профессиональных позах. Мужчины, одетые исключительно в жокейский наряд, в основном были все с жуликоватыми лицами и с густым гримом клоунов. Чечеточники и комики из провинции. Таких опасно пускать в приличное общество. Подобные типы легко можно отыскать в любой провинциальной дыре. Эти люди, чаще всего без гроша в кармане, подвизаются в дешевом балагане, где грязно настолько, что достаточно хорошей инспекции, чтобы прикрыть лавочку, а потом можно устроить небольшую заварушку в суде, и после всех мытарств вновь выскочить на сцену, оскалившись улыбкой садиста в публику, провонявшую мочой и потом. Впрочем у девочек ножки были ничего, и они с удовольствием демонстрировали их, а попутно и те скрытые части тела, которые демонстрировать строжайше запрещалось даже в Голливуде. Но ноги ногами, а девичьи лица были изрядно помяты, как морда кошки, живущей в лавке букиниста. Передо мной мелькали блондинки, брюнетки с огромными глазами телок и с истинно крестьянской тоской во взоре. Но иногда здесь проскакивали и острые маленькие хищные глазки, в которых запечатлялась сама Алчность. Порок лежал несмываемым пятном на парочке лиц из всей этой кучки милых мордашек. Какая-то из них, пожалуй, была и рыжей. Но разве разберешь это на черно-белой фотографии. Я лениво просмотрел все, потом сложил фотографии и надел резинку на пачку». (14)

Рассматривая фотографии, Филипп Марло, с точки зрения «классического» детектива, совершает бесполезную работу. Миссис Флориан вместо одной фотографии подает Марло сразу целую пачку, и в этом случайном факте проявляется определенная закономерность. Хозяйка уверена, что ее посетитель прекрасно знает Велму в лицо, следовательно, нужную фотографию он отыщет без труда. Произвольно Флориан доводит задачу до верхней границы сложности, расширяя информацию до предела. Сам же Марло в этом вовсе не нуждается. По воле слепого случая частный детектив оказывается вроде бы в безвыходной ситуации. Своей конкретной цели он не достигает. Но в то же время нельзя с полной уверенностью заявить, что Марло вообще ничего не вынес для себя из этого обрушившегося на него потока информации. Избыточная информация, которая не помогла ему в решении конкретной задачи, в дальнейшем поможет герою Чандлера решить задачу иного порядка, что называется, повышенной сложности.

Итак, полученная в данном случае информация носит явно не прагматический характер, более того, кажется даже совершенно бесполезной, но это только кажущаяся бесполезность. Герой на глазах у читателя выходит за узкие рамки поиска конкретно одного преступника. Он вступает в конфликт с более сложной системой — с обществом, которое и дает о себе знать в виде более сложной информационной структуры.

На самом деле, просматривая фотографии, Марло раскрывает для себя и для нас, читателей, не сущность конкретного человека, а сущность целого социального явления. Мы знакомимся с деклассированными актерами, с миром провинциальной Америки 30-х годов. А шире — с той самой эмоциональной атмосферой времени, в которой и зреет Преступление как социальное явление. Речь идет уже не об отдельных пороках человеческой натуры, а о явлении всеобщего порядка. В этой ситуации герою «крутого» детектива нельзя уже пользоваться методом Шерлока Холмса. Филипп Марло в романе «Большой сон» так определяет свой метод в сравнении с героем Конан Дойля: «Я не Шерлок Холмс или Фило Вэнс. Мне не приходится надеяться на то, что я, действуя легальным образом, пойду вслед за полицейскими, подберу незамеченное ими сломанное перо для ручки и на основе этой улики раскрою все дело. Если вы думаете, что в нашем деле есть кто-то, кто именно таким образом зарабатывает себе на жизнь, то вы просто не знаете полицейских. После них и подбирать-то нечего». (15) Действительно, современная криминалистика унифицировала то, что раньше гениальный сыщик делал по вдохновению свыше. Бесстрастная техника раскрытия преступления, пожалуй, превзошла даже самые смелые, самые невероятные догадки великого Шерлока Холмса.

В критической литературе не раз писалось о том, что герой «крутого» детектива значительно уступает своим предшественникам в интеллектуальном плане. Он далеко не гений и в основном совершает черновую сыскную работу, а не упражняется в области чистой дедукции. И в тоже время влияние научной мысли непосредственным образом сказывается на его работе, как оно сказалось и на самой криминалистике. По мнению советского литературоведа Ю. Лотмана, острота социальных конфликтов, возникновение средств массовой информации (и дезинформации), выдвижение проблемы массовой культуры и целый ряд других вопросов придали насущнейшим проблемам современной науки далеко не академический характер. (16) Столкновение очевидности и истины, резкое расхождение между научной картиной мира и привычными бытовыми представлениями о нем и одновременно широкое внедрение абстрактных научных идей в сознание необычайно широкой аудитории — все это не могло не сказаться и на новой методологии раскрытия преступления, к которой и прибегают герои «крутого» детектива.

Как же эта новая методология конкретно проявляется в творчестве того же Чандлера?

Выше мы уже приводили пример того, как работает с фотографией частный детектив Филипп Марло. Фотография, оказывается, не ограничена простым запечатленным на ней фактом, а в эпоху кинематографа воспринимается уже как отдельный кадр из какого-то фильма. И в этом кадре не только есть своя внутренняя композиция, но он в снятой форме заключает в себе и весь фильм. Работа с фотографией превращается у Филиппа Марло в работу по раскрытию, а точнее сказать, раскодированию скрытого сюжета.

Подобного подхода не могло быть в эпоху Конан Дойля. В романе «Собака Баскервилей», например, Шерлок Холмс тоже по портрету Хьюго Баскервиля определяет, наконец, недостающее звено в его строгой логической системе доказательств. Однако портрет Хьюго — это простое указание на то, что Стэплтон тоже принадлежит к роду Баскервилей. Тем самым определяются мотивы преступления и дело можно считать раскрытым. Портрет в данном случае предстает перед нами как нечто застывшее. Здесь нет раскрытия его внутренней композиции. Он самоценен как непосредственная улика и больше ничего. Этот портрет не содержит в себе скрытого сюжета, скрытого повествования: «Я долго рассматривал широкополую шляпу с плюмажем, белый кружевной воротник и длинные локоны, обрамляющие суровое узкое лицо. Это лицо никто не упрекнул бы ни в грубости черт, ни в жестокости выражения, но в поджатых тонких губах, в холодном, непреклонном взгляде было что-то черствое, строгое, чопорное». (17)

Совсем по-иному будет подходит к портрету или фотографии Филипп Марло. В романе «Высокое окно» именно фотография должна стать основной уликой. Сюжет романа сводится к следующему. Богатая вдова миссис Мердок нанимает частного детектива Филиппа Марло для того, чтобы найти неожиданно пропавшие редкие монеты из коллекции покойного мужа. Через некоторое время монеты без помощи Марло сами собой находятся, и миссис Мердок отказывается от услуг сыщика. Но в короткий период своего расследования герой становится невольным свидетелем сразу трех убийств. Более того, все глубже и глубже входя в суть дела, Марло знакомится с сыном хозяйки, который и похитил редкие дублоны, а также с молоденькой секретаршей по имени Мерл. Он невольно обнаруживает семейную тайну, то есть то, что сами американцы называют «скелет в шкафу». Первый муж миссис Мердок погиб при загадочных обстоятельствах: он выбросился из окна. Секретарша Мерл уверена, что это она совершила убийство. Мерл находится в состоянии глубокого невроза: у нее сильно развит комплекс. Муж хозяйки, мистер Брайт, пытался изнасиловать ее накануне. Внезапная смерть Брайта окончательно подорвала и без того слабую психику Мерл.

На самом же деле убийство совершила сама миссис Мердок для того, чтобы завладеть капиталами мужа, а заодно и отомстить за супружескую неверность. Всю сцену убийства удалось случайно снять некому Ванньеру. Он шантажирует миссис Мердок, а та в свою очередь, чтобы не придать дело огласке, а заодно и уменьшить аппетиты шантажиста, умело использует психическое состояние своей молоденькой секретарши и искусственно развивает в ней комплекс вины.

Жизнь в доме Мердоков для для Мерл становится сущим адом, ежедневной непрекращающейся пыткой. Чтобы защитить Мерл и вернуть ее к нормальной жизни, и продолжает Филипп Марло на свой страх и риск вести расследование. Совершенно случайно в доме он обнаруживает на стене маленькую репродукцию, на которой изображен мужчина в старинном камзоле и чулках. На голове у него старинная фетровая шляпа с пером, на рукавах — кружевные манжеты. Этот джентльмен очень сильно высунулся из окна и смотрит куда-то вниз на живописный пейзаж. Вся комната шантажиста увешана подобными репродукциями, старинными акварелями, гравюрами. Перед нами не что иное, как закодированная информация: каждая из этих миниатюр — скрытое преступление. Вспомним, что тот же Шерлок Холмс находит портрет Хьюго Баскервиля среди целой галереи семейных портретов. Сопоставление этих сцен напрашивается как бы само собой. Шерлок Холмс целый вечер думает, приглядывается к портретам и, наконец, делает открытия: он закрывает ладонью бороду и длинные волосы на портрете Хьюго Баскервиля и перед изумленным взором Ватсона предстает преступник Стэплтон.

Как же в близкой ситуации поступает Филипп Марло? Ход его рассуждений принимает следующий оборот: «Мужчина высунулся из окна на верхнем этаже. Это было очень давно… Первая догадка была такой легковесной, что я вообще не обратил на нее внимания и пропустил мимо. Меня как будто коснулись пером. Нет, — снежинка мягко опустилась на ладонь. Высокое окно. Мужчина высунулся и смотрит из окна. Это было давно.

И потом как обожгло. Из высокого окна — очень давно — лет восемь назад — мужчина высунулся из окна и смотрит — нет, уже падает, летит навстречу собственной смерти, а имя ему — Гораций Брайт.» (18)

Филипп Марло переворачивает репродукцию и видит, что задняя картонка прикреплена обычными граммофонными иголками. За этой картонкой находится роковая фотография и негатив. Но сама фотография пока «молчит». На ней изображен мужчина, лицо которого трудно различить. Он расставил руки и уперся в проем окна. Рот его неестественно широко открыт и, кажется, он кричит. За спиной мужчины с трудом можно различить лицо женщины. Но фотографий оказалось две, и именно в сопоставлении, как кадры фильма, они и дали сюжет в развитии. Внимание Марло обострено, но поначалу он ничего особенного не замечает. Просто глаз при сопоставлении фотографий выхватывает все новые и новые неожиданные детали. И перед нами предстает уже не застывший факт, а рассказ об убийстве. Сам факт повествования здесь принципиально важен, потому что повествование предполагает наличие текста. Причем текст необязательно должен быть словесный, и смысл этого текста складывается уже непосредственно в самом сознании смотрящего. Факт жизни Марло интерпретирует по-своему, дает ему оценку. Он поражен увиденным, так как создается полное ощущение, будто все произошло непосредственно на его глазах, и такое же сильное впечатление сопричастности остается и у читателя. Преступление, как чудовищный Левиафан, всплывает на поверхность. (19). Момент сопричастности рождает ощущение постоянного действия, никогда не прекращающегося убийства. Так из частного факта создается метафора всеобщности и вечности Преступления. Именно поэтому в данном описании Чандлер не будет упоминать имени жертвы. Он — Человек. И вся сцена приобретает предельно обобщенное значение: «Я держал фотографию и смотрел на нее. И чем дольше я вглядывался, тем яснее становилось, что она совершенно ничего не значит. Но я почему-то был уверен, что здесь что-то есть. Почему? Сам не знаю. Я продолжал все смотреть и смотреть на фотографию. И вдруг я почувствовал, что что-то неладно. Так, мелочь, пустяк. Но это пустяк и был важен. Руки человека — вот что важно! Руки его, которые должны были опираться в проем окна. Руки его, которые должны были крепко держаться за оконную раму, простерлись в пустоту, они ничего не касались. Они были уже за окном. Они упирались в воздух.

И человек падал». (20).

Но этим не исчерпывается полностью роль фотографии в романе. Марло стремится к обвинению конкретного преступника. И порок приобретает ясные очертания лица. Как будто мы присутствуем при реставрации старой редкой фотографии. Под воздействием мощного проявителя при красном свете лампы на поверхность всплывает новое четкое изображение. Марло хочет окончательно излечить Мерл от ее комплекса вины. Он показывает ей фотографию, и фотография предстает перед нами в ином, обновленном виде: «Смотри, — сказал я ей. — Это фотография миссис Элизабет Брайт Мердок, которая выталкивает своего собственного мужа их окна. Он падает. Видишь? Посмотри внимательно на его руки. Он кричит. Ему страшно. А она позади, и ненависть в глазах ее». (21)

Точно также будет раскодировать текст фотографии герой фильма итальянского режиссера М. Антониони «Блоу-ап». Причем, именно вокруг фотографии и ее дешифровки и будет строиться вся смысловая часть фильма. Сюжет картина сводится к следующему. Владелец небольшого ателье художественной фотографии готовит совместно с писателем-авангардистом книгу о современном Лондоне. Желая уловить лицо современной жизни в ее непредвзятых проявлениях, он рыщет по трущобам и паркам, улицам и кафе, делая снимки. Так, прогуливаясь по парку, фотограф видит целующуюся пару и делает несколько снимков. Именно вокруг этих невинных фотографий и начинается весь переполох. Внезапно обернувшись, женщина замечает непрошеного соглядатая и, подбежав к фотографу, с гневом требует уничтожить пленку, даже делает попытку отнять ее силой. В дальнейшем эта же женщина появляется в ателье фотографа и умоляет отдать ей пленку, пытаясь его соблазнить. Настойчивость ее заинтересовала фотографа, и он, обманом вручив ей другую пленку, торопливо проявляет и увеличивает снятые кадры. И фотография в результате внимательного изучения действительно принимает вид непонятного текста. Выясняется, что испуганное лицо женщины смотрит не на самого фотографа, а на ближайшие кусты. «И именно потому, что мы забыли кое-что из того, что знали, — пишет Ю. Лотман, применивший по отношению к данному фильму принципы научного семиотического анализа, — и отказались признать свое первое впечатление истинным, мы вдруг вместе с фотографом явственно замечаем в кустах лицо, руку

человека и длинный ствол автоматического пистолета, направленный в спину отвернувшегося спутника женщины». (22)

Итак, как мы видим из только что приведенного примера, новая комбинация элементов дала и Филиппу Марло, и герою фильма Антониони совершенно новое объяснение происходящего, и это объяснение выходит за рамки простого обнаружения убийцы или простой констатации правды факта. Мало зафиксировать жизнь — надо ее расшифровать, понять тайный смысл бытия.

Стремление вывести все повествование на более глубокий, обобщающий уровень сам Раймонд Чандлер попытался определить следующим образом: «Если подходить к детективному роману как к реалистическому произведению (что на самом деле случается крайне редко), то этот реализм предстает перед нами в отстраненном виде, т. к. в противном случае никто, кроме психопатов, и не захочет его читать или писать». (23)

Но каким образом писателю удается вывести повествование на более глубокий уровень?

Скорее всего дело здесь заключается в том, что в своем творчестве ему удалось зафиксировать новый, «неопределенностный» стиль мышления. Но этот стиль мышления непосредственно связан с теорией информации.

Что же представляет собой этот самый феномен, имя которому «информация»?

В научной литературе существует немало определений, одно из которых звучит следующим образом: под информацией понимается так называемая снимаемая, уменьшаемая неопределенность, т. е. увеличение определенности. (24)

Определенность и неопределенность того или иного явления обнаруживается в единстве устойчивости и изменчивости. Поскольку то или иное явление обладает устойчивыми признаками, постольку сохраняется ее определенность. Изменение этих признаков ведет к нарушению определенности, и таким образом приобретается неопределенность. Иными словами, неопределенностью характеризуется любой скачок при переходе одного качества в другое. (25)

ХХ век, «подаривший» науке квантовую физику с ее соотношением неопределенностей, с вероятностно-статистическими закономерностями, окончательно подорвал надежды сторонников чисто «определенностного» стиля мышления.

Еще в прошлом столетии строго «определенностное» мышление естествоиспытателей доминировало и практически нашло свое отражение во всех сферах духовной жизни. В частности, подтверждением тому может быть создание так называемого «классического» детектива. Герои Э. По и Конан Дойля вели расследование, исходя из того постулата, будто бы все в мире существует и действует в соответствии со строгим законом логической взаимосвязи причины и следствия. Для подтверждения этой мысли еще раз вернемся к рассказу «Убийство на улице Морг». По взглядам и жестам Огюст Дюпен якобы расшифровывает сложный строй мыслей своего собеседника. Здесь даже и не допускается мысли о том, что возможна какая-то иная связь, что тот или иной предмет может быть причиной возникновения совершенно неожиданной, не предполагаемой даже самим субъектом ассоциации. Эта ассоциация, вообще могла всплыть из глубин подсознания, где трудно установить строгие границы и где нет четких контуров, определяющих различные процессы психологической жизни.

«„Неопределенностный“ же стиль мышления предполагает несколько иную логику. Вся притягательная сила книг Чандлера и Хемметта заключается в том, что смещаются акценты: одна система (общество) вступает в конфликт с другой системой (человек), в результате чего образуется взаимопроникающая „зона неопределенности“. Здесь уже не действует привычная причинно-следственная связь. Акцент в произведениях этих авторов смещен с простого раскрытия преступления на проблемы более глобальные. По очень меткому замечанию Г. Анджапаридзе, элемент разгадывания в книгах Чандлера, например, значительно ослаблен (по сравнению с А. Кристи). Так, в романе „Прощай, любимая“ преступник известен Марло с самого начала: он стал свидетелем преступления, совершенного Маллоем. То, что он обнаруживает еще одну преступницу — Велму, — чистая случайность, до определенного момента в ходе расследования он ничего подобного не предполагает. Так что собственно „сыскная“, детективная в узком смысле слова сторона особого интереса в себе и не заключает». (26)

Сам Раймонд Чандлер таким образом определяет свою творческую задачу: «Вся моя теория заключается в том, чтобы заставить читателя думать, будто их больше всего на свете интересует действие, но на самом деле, хотя они и не отдавали себе в этом отчета, действие меньше всего их заботило.

А то, что держало читательское внимание и что меня самого волновало больше всего на свете — это желание передать определенное чувство с помощью диалога и описания обстановки. Детали, которые должны были остаться в памяти читателя, не сводились к простому указанию на убийство. Важнее было передать то, что в момент смерти человек пытался взять канцелярскую скрепку с полированной поверхности письменного стола, и эта скрепка выскользнула у него из рук, и умер он с напряженным выражением лица и вымученной улыбкой на устах, даже и не подозревая о близкой смерти. Он просто не услышал, как смерть вошла к нему в кабинет». (27)

Как можно видеть из данного отрывка, именно конкретный предмет, канцелярская скрепка, и является той ключевой деталью, которая и держит всю сцену в напряжении. Она призвана поразить сознание читателя своей парадоксальностью. Она дезинформирует читателя, а не является веской уликой в разоблачении преступника. Но дезинформация эта и оказывается более значимой и веской, чем простое доказательство преступления, т. к. с ее помощью автор «подключает» эмоциональное восприятие читателя, и читатель додумывает, дорисовывает то, что скрыто, что не лежит на поверхности и что относится уже к области глубинных идей и понятий.

В критической литературе не раз указывалось на существование внутренней связи между творчеством основоположника жанра «крутого» детектива Хемметта и творчеством классика американской литературы Хемингуэя. Бесспорно, перед нами художники, обладающие разной степенью дарования, и такое сопоставление может кому-то показаться несостоятельным. Но в данном случае нас будет интересовать только единый творческий принцип, который и нашел свое воплощение у столь различных авторов. Э. Хемингуэй так писал о своей «теории айсберга»: «Если прозаик в достаточной мере знает то, о чем он пишет, то он может и опускать некоторые вещи, и читатель при этом, если, конечно, писатель действительно пишет правдиво, будет все равно ощущать присутствие этих вещей так же сильно, как если бы автор упоминал о них.

Видимостью своего величественного движения айсберг обязан лишь тому, что только одна восьмая часть его находится над водой». (28)

Опущенное, скрытое от глаз читателя предстает в контексте сложных ассоциаций, которые рождаются в читательском сознании в результате неожиданного появления в тексте так называемых парадоксальных деталей типа уже упомянутой канцелярской скрепки. Эти детали, подобно ярким лучам света, которые выхватывают из непроницаемой темноты скрытый смысл происходящего. Но художественная формула, предложенная Хемингуэем, на самом деле отражает некоторые существенные особенности мышления современного человека. В частности, мы здесь сталкиваемся с таким явлением, как подтекст, который является воплощением диалогической природы нашего мышления. Это явление глубоко и всесторонне было исследовано советским М. М. Бахтиным. Он, в частности, писал о том, что «событие жизни текста, то есть его подлинная сущность, всегда развивается на рубеже двух сознаний, двух субъектов», а если подтекст — «это встреча двух подтекстов — готового и создаваемого реагирующего текста, следовательно, встреча двух субъектов, двух авторов». (29)

Основоположники «крутого» детектива с помощью различных художественных средств, создавая сложный второй план повествования, стремятся включить своих читателей в процесс сотворчества. Чисто детективная фабула нужна для того, чтобы создать атмосферу эмоциональной напряженности, и тем самым им удается легко «подключить» читательское воображение в творческий процесс додумывания, дорисовывания того, что кажется поначалу неясным, неопределенным.

Если писательская манера Чандлера повышенно эмоциональна, то стиль повествования Хемметта подчеркнуто сдержан и даже холоден. Его герой, будь то оперативник, Сэм Спайд или Нед Бомонт, ведет свой рассказ в подчеркнуто отстраненной манере. Но в то же время это не уменьшает внутренней напряженности. Как и Чандлер, Хемметт создает в своих произведениях очень глубокий смысловой подтекст. По мнению Г. Анджапаридзе, в каждом романе Хемметт настойчиво пытается раздвинуть рамки детективной интриги. Его цель не только развлечь читателя хитросплетениями сюжета, у него всегда есть что-то «про запас». В романе «Красная жатва» — это социальное обличение; в «Проклятье Дейнов» — размышления о природе Зла; граничащая с патологией человеческая алчность и ее последствия — в центре «сверхзадачи» «Мальтийского сокола». (30)

Причем свою «сверхзадачу» автор всегда будет воплощать на конкретном жизненном материале: «то, что внешне выглядит голым авантюрным действием, обнаруживает у Хемметта многозначительный подтекст» (31) Большой Бизнес — основа основ американской действительности, — по мнению Хемметта, криминален и «криминогенен» по самой своей сути — он ежечасно порождает все новые и новые преступления. Книги Хемметта звучат как нельзя злободневно и остро и в наши дни, когда высокие чины американской администрации снова и снова оказываются замешаны в разного рода шумных скандалах, т скрытого злоупотребления своим положением до прямых взяток и тесных связей с мафией. Так, по данным журнала «Ньюсвик», всевозможных правонарушений в высших эшелонах власти, включая администрацию Белого дома, в 1984 году было зафиксировано 770, в 1985–1242 и в 1986–1420 случай. Причем за первые шесть месяцев текущего 1988 года таких случаев было зафиксировано свыше 575. По данным этого же журнала самым урожайным годом в отношении подкупа правительственных чиновников обещает быть тот же 1988 год. За шесть месяцев было зафиксировано свыше 118 случаев взяток при условии, что самый высокий «показатель» был достигнут в 1985 году — около 188 случаев за все 12 месяцев. (32)

В своих романах Хемметт выступает как писатель-марксист, который глубоко анализирует современную ему социальную действительность в ее мрачной перспективе. Известно, что до конца своей жизни писатель находился под непосредственным наблюдением ФБР, и досье на него составляло 278 страниц. Вдова Хемметта, Лилиан Хеллман, которая скончалась в 1984 году, передала часть своего состояния фонду помощи литераторам, разделяющим марксистские убеждения. Доверенным лицам при распределении средств рекомендовано руководствоваться «политическими, социальными и экономическими убеждениями покойного Дэниэла Хемметта, который верил в доктрины Карла Маркса».

Но не только мощным и беспощадным социальным обличением отличается глубокий подтекст, который возникает в произведениях американского писателя. Как уже было сказано выше, Хемметт всегда имел для читателя что-то «про запас». По существу он писал не детектив в чистом виде, а глубокое философское произведение на основе острейших социальных противоречий. Проблемы бытия, вопросы о сущности человеческой природы и одновременно с этим природы Зла волновали Хемметта в не меньшей степени, чем проблемы острой социальной критики. Можно сказать, что произведения Хемметта нельзя воспринимать в отрыве от мировой художественной культуры. Выше уже указывалось на близость писательских манер Хемметта и Хемингуэя, но только подобным сопоставлением дело не ограничивается. Для примера обратимся к одной из сцен романа «Проклятье Дейнов» (1929): «Он вошел, уставившись на меня и двигался так, если бы увидел не меня, а святого Петра у райских врат. Я прикрыл дверь и провел его через прихожую вниз к главному коридору. Насколько я мог судить, весь дом был в полном нашем распоряжении. Но это длилось недолго. Габриелла Леггет предстала перед нами. Она была совершенно босой и всей одежды на ней было — только желтая шелковая ночная рубашка. И рубашка эта вся была в каких-то темных пятнах. Я инстинктивно вытянул вперед руки — Габриелла двигалась прямо на нас, и несла она огромный кинжал, скорее меч. Ее обнаженные руки буквально сочились от крови. На одной из ее щек была кровь. А взгляд ее был чист, ясен и спокоен. Маленький лоб — гладок, а рот и подбородок были крепко сжаты. Она подошла ко мне. Ее невозмутимый взгляд встретился с моим, пожалуй, не столь уже спокойным. Габриелла очень просто сказала: „Возьми“. Она сказала это так, как будто все время поджидала меня здесь для того только, чтобы сказать: „Возьми. Это — улика. Я убила его“. А я сказал: „Что?“»

В этом отрывке поражает бесстрастное отстраненно-реалистическое описание в сочетании с ощущением фантасмагоричности происходящего. И, действительно, сравнение главного героя с апостолом Петром, стоящим у райских врат, вроде бы никак не вяжется с самым прозаическим убийством. Здесь уже чувствуется смещение значимых акцентов, ироническое сочетание всеобщего падения нравов, неоправданного насилия с символами святости. За деталями быта мы видим другую реальность, мы видим царство хаоса, где все перемешалось и где убийца может оказаться в раю, а сам рай может превратиться в обычный воровской притон или в место, где совершилось преступление. Обычный кинжал вдруг неожиданно приобретает размеры фантастического меча, а портрет Габриеллы Леггетт в забрызганной кровью ночной рубашке напоминает иллюстрацию к шекспировской трагедии или репродукцию картины Ричарда Вестоля «Леди Макбет» с одним только отличием, что ночная рубашка — деталь уже очень сниженная для такого поэтического сравнения. (33) Но в том-то все и дело, что здесь нет шекспировской трагедии, т. к. нет и шекспировских героев. Бесстрастность повествования объясняется скорее какой-то всеобщей анемией чувств. Чувства как такового нет, а на смену ему пришло некое его подобие. Нет в этой драме и героя. Потому что сам «оперативник», главное действующее лицо романа «Проклятие Дейнов», использует методы, которые просто не приемлемы с точки зрения общепринятой морали и нравственных принципов. Всесильные обстоятельства всецело управляют его действиями. Именно случай и правит в этом мире хаоса, он и является здесь безраздельным хозяином. А ощущение трагичности рождается от осознания человеком собственной незначимости и бессилия. По своему эмоциональному состоянию мир Хемметта оказывается очень близким художественному миру Кафки. Перефразируя слова последнего, любой герой Хемметта может сказать про себя: «Пуст, как ракушка на берегу, которую может раздавить нога любого прохожего». (34) Метафорой всеобщей духовной анемии предстает в другом романе Хемметта некий стеклянный ключ. Не случайно, что автор детектива неожиданно выносит в само название столь необычную и отвлеченную деталь. Это не указание на конкретную улику, не ключ, в прямом смысле слова, к разгадке тайны, а в чистом виде метафора, с помощью которой Хемметту удается перевести все повествование в совершенно иную смысловую плоскость.

В соответствии с поэтикой жанра «крутого детектива» в романе «Стеклянный ключ» (1931) расследование одного частного преступления оборачивается приговором той социальной системе, внутри которой живут и действуют герои. Доказав формальную невиновность Пола Мэдвига, профессионального политика и «делателя сенаторов», Нед Бомонд в то же время убеждается в его нравственной ущербности, тем более ужасающей, сто сам Мэдвиг и не подозревает о том, насколько весомым оказался его вклад в преступление сенатора Генри. Этот респектабельный «сенатор старой школы» ради политической карьеры приносит в жертву собственного сына: во время внезапно разгоревшейся ссоры он убивает его ударом трости по голове и в дальнейшем пытается скрыть страшное преступление, боясь в основном политического краха, а не угрызений совести.

В сюжете книги собственно уголовно-детективное действие и политический фарс сплетаются настолько, что иногда с трудом удается различить, где кончается уголовщина и начинается политика, где бандиты и подонки, а где — уважаемые люди, «отцы нации». Так, гангстер О`Рори всерьёз задумывается о политической карьере, его как огня боится окружной прокурор Фарр, например. Центральный персонаж романа, Нед Бомонд, общается по ходу дола и с уголовниками, и с политиками, но вся разница между его собеседниками сводится исключительно к словарю, суть же их бесед остается неизменной: цинизм, голый расчет, вероломство и полная бездуховность.

Преступление вновь раскрыто, преступник, сенатор Генри, разоблачен и взят под стражу, но само Зло не истреблено. Против него можно восстать в одиночку и вести отчаянную борьбу, но искоренить Его нельзя, т. к. источник Зла в самой социальной системе, в самой жизни. Это целый мир зла, в котором нет просвета, нет надежды на будущую победу. Этим объясняется и необычайно пессимистический финал романа. Перед нами уже не герой, не «круто сваренный» парень Нед Бомонт, а слабый человек, который потрясен тем, что он недавно узнал. Нед не одинок в своем познании черных сторон бытия. К полному духовному краху приходит и дочь сенатора Генри, Джанет. Этих людей притягивает друг к другу сопричастность одной тайне и общее разочарование в жизни. Единственный выход из создавшегося положения Джанет и Нед видят в бегстве. Подобный финал вступал в явное противоречие с традиционным представлением о «хорошем детективе». В отличие от традиционного данный финал был открытым. Здесь ничего не ясно. В ситуации с открытым финалом мы невольно дорисовываем, дописываем роман вместе с автором, мы втянуты в процесс сотворчества. Атмосфера кошмарного сна пронизывает всю структуру романа.

Это тот сон, в котором отец может убить своего сына и из простой бережливости принести в дом трость, орудие убийства, и даже оставить ее на видном месте, в корзине в прихожей. На таком фоне кошмарной реальности сон Джанет кажется просто пророческим: «… мы потерялись в лесу и очень устали и были голодны. Мы шли и шли до тех пор, пока не набрели на какой-то домишко, и мы стучали в дверь, но никто не ответил. Мы пытались открыть ее, но безуспешно. Тогда нам пришлось заглянуть в окно, и увидели огромный стол посредине, буквально заваленный всевозможными яствами. Но пролезть через окно тоже не было ни малейшей возможности — мешали решетки. Нам пришлось вернуться и вновь постучать в дверь — и опять никакого ответа. Тогда нам пришла мысль о том, что некоторые хозяева, уходя из дома, оставляют ключ под ковриком. Мы заглянули под коврик, и ключ, действительно, был там. Но когда дверь открылась, сотни и сотни змей, которыми буквально кишел весь дом и которых мы не могли увидеть из окна, поползли к нам навстречу…»

Сон и впрямь напоминает пророчество. Его вспоминает в романе дважды. Первый раз — еще до драматической развязки, и поэтому он имеет счастливую концовку, суть которой заключается в том, что обнаруженным под ковриком ключом дверь можно вновь закрыть и предотвратить тем самым собственную гибель. Но эта концовка оказывается придуманной, ложной. Ничего подобного в реальном, а не пересказанном героиней сне не происходит. Джанет затем изменяет увиденное, она просто сама боится зловещего предзнаменования, боится своего собственного трагического предчувствия. Но предчувствие подтверждается жизнью. С одной стороны видение, в котором на человека ползет огромное количество змей, а с другой — убийство родного сына. И когда реальность в своем кошмаре приближается к сновидению, Джанет все ставит на свои места и возвращает своему видению истинную концовку. Она рассказывает Неду: «Ключ оказался стеклянным и рассыпался в наших руках, как только мы открыли замок… Мы не смогли запереть змей в доме, и они поползли прямо на нас».

Указание на то, что ключ был из стекла, неслучайно сакцентировано автором. Это и указание на необратимость процесса, и на легкость, с которой может совершиться непоправимое. Но это также и указание на ту призрачную прозрачную (ключ не случайно сделан из стекла) грань, которая отделяет реальный добропорядочный мир от самого невероятного кошмара, граничащего с безумием. И грань эта потому такая призрачная, наподобие хрупкого стекла, что сами люди имеют слабые, размытые, неопределенные представления об основных нравственных ценностях, например, об отцовской или сыновней любви.

Сон это кажется пророческим еще и потому, что в нем в скрытой, перефразированной форме передана тема преступления и наказания. Обильные яства на огромном столе, как соблазн, влекут к себе Джанет и Неда. Они во власти голода, во власти желания и готовы как угодно, любой ценой проникнуть в чужое жилище, за что звери и пожирают их. «Ну, что ж, — как сказал бы один из героев романа Достоевского „Братья Карамазовы“, — гадина съела гадину». Но образ огромного клубка змей в данном случае может вызвать у читателя и несколько иные ассоциации, и иное представление о наказании. У Данте, например, в седьмом круге Ада таким образом наказывается воровство:

Мы с моста вниз сошли неторопливо,
Где он с восьмым смыкается кольцом,
И тут весь ров открылся мне с обрыва
И я внутри увидел страшный ком
Змей, и так много разных было видно,
Что стынет кровь, чуть вспомяну о нем.

Но ведь ни Джанет, ни Нед Бомонд ничего не крадут в реальной жизни — при чем же здесь тогда седьмой круг Ада? И вообще, не слишком ли далекая ассоциация для детективного романа?

Как известно, роман «Стеклянный ключ» сам Хемметт считал лучшим своим произведением. Он вложил в него всю силу своего таланта, и ему действительно удалось создать очень многоплановый подтекст. Идея наказания, страшных адских мук не покидает писателя, когда он создает картину всеобщего хаоса. Мы говорим, что в «крутом детективе» автор и герой не совпадают по своим жизненным принципам, взглядам и убеждениям. И с этим трудно не согласиться. Но сама идея личной морали и порядочности, которую отстаивает герой во всех перипетиях, несмотря на все испытания, — это не что иное, как отражение авторского категорического императива, который находит свое воплощение в идее наказания. Пусть здесь, в этом обществе, Зло действительно неистребимо и практически ненаказуемо, но перед лицом высокой нравственности оно должно померкнуть, ему отведен свой круг Ада.

Так за внешней космогонической хаотичностью художественного мира Хемметта сказывается неистребимое влечение автора к справедливой гармонии. И эта гармония и справедливость проявляется не только на уровне отвлеченных идей, но и «как снятая» существует, предполагается в беспощадной социальной критике современного капиталистического строя.

Так усилиями реформаторов жанра Хемметта и Чандлера жанр-развлечение превратился в жанр-размышление об американском обществе, о тех ценностях, которые уважают в нем «в теории», а на практике цинично попираются.

Но, к сожалению, детективный роман в ХХ веке, особенно после второй мировой войны, превратился в такой же жанр, производимый серийным способом, как и голливудские ленты. Способствовало этому превращению немало причин. Это и традиционное отношение к детективу как к «низкому» жанру по отношению ко всей остальной литературе, и жестокость определенной модели-формулы, от которой не могут далеко отойти даже реформаторы жанра. О том, какова судьба послевоенного «крутого детектива» и будет рассказано в следующей главе.

Глава VI

Преступление во имя порядка

В послевоенный период своего развития американский «крутой детектив» был тесно связан с таким популярным жанром кино и литературы, как вестерн. В основном тематику вестерна составляют события, связанные с освоением американцами дикого Запада во второй половине XIX века. Хотя в основе многих вестернов лежали исторические факты, история в них была переосмыслена и служила материалом для создания идеализированной картины установления правопорядка на землях, не знавших Закона, а также легендарного образа героя, вступающего в борьбу с дикой природой и конкурентами во имя утверждения нравственных и социальных идеалов. Сами эти ценности трактуются различно, приближаясь то к узкобуржуазному индивидуалистическому, то к общедемократическому и гуманистическому их пониманию, что и определяет столкновение идейно-художественных тенденций внутри вестерна (36).

Герой вестерна, равно как и герой «крутого детектива», был воплощением определенного архетипа общественного сознания. Как известно, сознание характеризуется человеческой способностью к идеальному воспроизведению действительности в мышлении. Сознание выступает в двух формах: индивидуальной (личной) и общественной. Общественной сознание — это отражение общественного бытия, а в данном конкретном случае оно проявляется в форме искусства. Что же за объективные тенденции нашли свое воплощение в образе героев двух столь популярных жанров литературы? Прежде всего — это индивидуализм и связанная с ним тема мести. Чем дальше, тем все чаще и чаще извечный конфликт между обществом и человеком начинал проявляться в так называемой «эпидемии преступности», и у читателя уже не оставалось почти никаких надежд на то, что справедливость может быть восстановлена законным образом. Бальзак сказал, что «за каждым большим состоянием кроется преступление». Как бы в подтверждение этой мысли западногерманский профессор Мерген в своей книге «Профиль экономического преступника» утверждал, что состояние многих «уважаемых» политических деятелей Запада, в том числе и Америки, было нажито преступными методами. Преступность стала неотъемлемой частью американского общества — вот почему тему индивидуальной, личной мести по отношению к несправедливому обществу в целом все больше и больше завладевала умами простых американцев и находила свое отражение как в вестернах, так и в детективах.

Во всей истории вестерна, насчитывающей без малого 160 лет, от знаменитого Кожаного Чулка Купера и до современных героев типа Джона Вэйна и Клинта Иствуда этот дух индивидуализма оказался поистине неистребимым. Вопрос в том, как менялся герой в зависимости от общественных условий, представляет в этом смысле особый интерес. Так, классический вестерн изначально предполагал, что его герой должен быть вне общества. По канонам жанра он сам избрал для себя жизнь, полную опасностей, которая во всем противоречит раз и навсегда заведенному общественному порядку. Чаще всего этот Джек Шеффер или кто-то еще, в прошлом был ганфайтером (37), то есть существовал практически вне закона. Но вот пришла пора, и бывший Робин Гуд хочет жить среди людей. И как раз в этот момент перед ним открывается довольно странная дилемма: чтобы жить в обществе, ему нужно оставить свой револьвер на вечные времена, однако события разворачиваются таким образом, что Джеку Шефферу не из личных целей, а только для того, чтобы защитить само общество, приходится вновь прибегнуть к оружию. Суть противоречия заключается в том, что даже защищая закон, герой действует противозаконно, а, следовательно, так или иначе, но его индивидуализм не позволяет ему примириться с теми общественными положениями, в соответствии с которыми и существует общество. Однако законность и порядок в данном случае притягивают к себе героя, хотя и оказываются в конце концов каким-то недостижимым идеалом.

В сороковых годах эти взаимоотношения героя с обществом еще более ослабляются. Общество оказывается совершенно неспособным защитить себя от насилия, и единоличная воля какого-нибудь Джона Вэйна приводит лишь к тому, что даже за восстановленную справедливость общество все равно оставляет ему жалкую участь жить вне закона и в постоянных бегах. Особенно ярко подобная тенденция проявилась в таких широко известных фильмах, как «Дилижанс» (1939 г., режиссер Форд, в советском прокате «Путешествие будет опасным»), «Красная река»(1948 г., режиссер Х. Хоуке) и др.

В конце шестидесятых годов общество как воплощение пусть даже недостижимого, но идеала законности и порядка, полностью исключено из вестерна. Герой вообще нисходит до уровня охотника за состоянием или простого преступника. Правительство, государственные чиновники, всевозможные компании воплощаются в вестерне конца шестидесятых годов как конкретное и всесильное Зло, с которым отчаянный Буч Кэссиди и его друг, малыш Санденс, ведут безнадежную борьбу и обречены на гибель.

Как раз тема мести очень прочно входит в жанр «крутого детектива» с появлением в 1947 году романов Микки Спилейна «Я» и «Суд и месть — это я». Таким образом, на свет появляется еще один частный сыщик по имени Хаммер. В первом из двух романов Хаммер хочет найти убийцу своего лучшего друга и фронтового товарища Джека Уильямса. Он так объясняет свои мотивы полицейскому Пэту Чемберсу: «Джек был самым лучшим моим другом. Мы жили вместе и воевали вместе. И, клянусь Богом, убийца от меня не уйдет — я не доведу дела до суда. Ты сам знаешь, как это делается, черт побери. Они наймут лучших адвокатов и обставят дело так, что этот подонок выйдет у них героем. Мертвые не могут позаботиться о себе. Они не могут быть свидетелями и в точности рассказать суду, что же все-таки произошло… Суд присяжных будет безучастен и равнодушен до тех пор, пока какому-нибудь адвокатишке не удастся разжалобить его настолько, что все готовы будут поверить любой ерунде вплоть до того, что подсудимый просто на несколько минут сошел с ума или выстрелил в человека исключительно в целях самообороны.

Закон, бесспорно, вещь хорошая. Но сейчас я — закон и, как подобает закону, я совершу свое дело совершенно хладнокровно и без сожаления»(38).

Методы Хаммера жестоки и незаконны. Во многих случаях он просто напоминает нам садиста и психопата. Существование такого героя как Хаммер, по мнению самих американских критиков, — это прямая угроза демократическому строю. Но при всей парадоксальности новоявленный герой Спилейна, когда речь не касается мести, может быть исключительно добропорядочен, и строго придерживается всех норм морали. Более того, Микки Спилейн пытается придать своему Хаммеру черты библейского героя. Так, название второго романа является ни чем иным, как перефразом из Ветхого Завета. Перед нами явное отрицание всякого христианского смирения. На смену ему возвращается жизненный принцип: око за око и зуб за зуб. И этот принцип полностью соответствует непритязательным читательским вкусам. В Хаммере читатель начинает видеть нового героя-освободителя. Ведь самое главное — это примитивно восстановленная норма. И здесь мы сталкиваемся с тем, что всегда было характерно для так называемой массовой культуры — обращение к архаичному типу мышления. Подобный тип мышления нашел свое отражение, например, в мифах и сказках. Советский исследователь фольклора В. Я. Пропп, в частности, писал, что в системе этого мышления складывается и композиция, и сюжеты и отдельные мотивы произведений устного народного творчества.

Каждый жанр фольклора и даже иногда жанровая разновидность обнаруживает свое отношение к действительности — свои принципы отбора явлений жизни, их трактовки и художественного изображения. Эти принципы — в отличие от литературы — нигде в фольклоре прямо не сформулированы и не высказаны, они материализованы в самих произведениях. Метод исследования, который предложил В. Я. Пропп — это выделение и одновременно исследование всевозможных функций. Причем под функцией понимается поступок действующего лица, определяемый с точки зрения его значения для хода действия. Так, если герой на своем коне допрыгивает до окна царевны, мы имеем не функцию скачка на коне, а функцию выполнения трудной задачи, связанной со сватовством. Равным образом, если герой на орле перелетает в страну, где находится царевна, мы имеем не функцию полета на птице, а функцию переправы к месту, где находится предмет поисков. В этом смысле волшебная сказка знает 31 функцию. Композицией же Пропп называет последовательность функций, как это диктуется самой сказкой. Полученная схема — это единая композиционная схема, лежащая в основе волшебных сказок.

Относительно же связи фольклора и литературы В. Я. Пропп писал: «Очень возможно, что метод изучения повествования по функциям действующих лиц окажется полезным и для изучения повествовательных жанров не только фольклора, но и литературы… Они возможны и плодотворны там, где имеется повторяемость в больших масштабах»(39). Но произведения массовой культуры, к каким и относится роман М. Спилейна, как раз и представляет собой эту «повторяемость в больших масштабах». Перед нами ни что иное как соблюдение жесткой схемы, или, как подобное явление называют сами американские исследователи, перед нами литература формулы. То, что было новаторски открыто и освоено Хемметом и Чандлером постепенно само превратилось в твердую схему или функцию, по В. Я. Проппу. Это не просто литературный штамп (подобная оценка больше относится к вкусовому предпочтению, что не может отразить полностью всей картины), а именно определенная функция, из строгого набора и складывается общая формула «крутого детектива». Изучая сказку, можно заметить, что некоторые функции (поступки действующих лиц) легко рассматриваются попарно. Например: задание трудной задачи влечет за собой ее разрешение, погоня ведет к спасению от нее, бой ведет к победе, беда или несчастье, с которого начинается сказка, в конце ее благополучно сменяется счастьем и всеобщим довольством и т. д. Кстати сказать, по близкой схеме построен и «крутой детектив». Выше уже приводилось высказывание Жака Барзена, в котором была осуществлена весьма точная «формализация» жанра. Структура оказывается очень строгой, и, подобно сказочному герою, частный сыщик, действительно, в начале романа сталкивается с трудной, почти неразрешимой задачей, которую он все-таки разгадывает: погоня, преследования — тоже неизменная принадлежность жанра; а бой с противоборствующими силами неизбежно должен привести к победе главного героя. Наверное поэтому, когда Майк Хаммер убивает из своего револьвера сорок пятого калибра убийцу своего друга, читатель неизбежно сочувствует главному герою. Ведь схема усвоена им с детства, и, умело манипулируя читательским сознанием, Спилейн наделяет Хаммера чертами героя волшебной сказки с одним только различием, что у Хаммера вполне реальные и вполне современные мотивы, и мотивы эти вступают в противоречие с законами нравственности. Именно таким образом в общих чертах можно представить механизм идеализации насилия и убийства в современной американской массовой культуре.

В послевоенной Америке подобная тенденция стала наиболее заметиной в «крутом детективе». Так, Вильям Киттредж и Стивен Краузе указывают, что тенденция к созданию бунтарей романтического толка из отпетых убийц является одной из форм американского мифа, в соответствии с которым в ХХ веке Джон Диллинджер(40), Бонни Паркер и Клайд Барроу(41) стали восприниматься как герои фольклора(42).

Скорее всего как реакция на возрастающую жестокость и насилие в книгах Спилейна «традиционный» герой «крутого детектива» в романах Росса Макдональда и Джона Макдональда, наоборот, выступает как открытый противник всякого насилия. Этот герой все больше и больше тяготеет к психологизму и повышенной рефлексии.

Критика сразу признала Росса Макдональда как писателя в высшей степени оригинального. То, о чем в свое время безрезультатно мечтал Р. Чандлер, Макдональду удалось достичь без особого труда: его признали не только как выдающегося автора детективных историй, но и как весьма одаренного писателя большой литературы. Признание пришло к нему после опубликования в 1971 году романа «Подземный человек».

Главный герой всех детективных романов Росса Макдональда, Лу Арчер, — человек средних лет, разведен. Как и его знаменитые предшественники, он также в прошлом служил в полиции, но сейчас занимается исключительно частной практикой. Живет он в обычной квартире в Лос-Анжелесе. Его клиенты — это быстро разбогатевшие обитатели Юга. В творчестве Р. Макдональда в какой-то степени нашли свое проявление общие тенденции, характерные для литературы Юга, и, в частности, — это тема богатства, нажитого неправедным путем, тема нравственной вины старшего поколения и ответственности детей за поступки своих родителей. Лу Арчер отличается принципиальностью. Он видит своих клиентов, что называется, насквозь. Его эмоциональное сопереживание происходящему, его непосредственное участие в драмах и трагедиях, героем которых он становится по воле судьбы, подкупает читателя. Однако, несмотря на традиционное удачное завершение, от романа к роману растет чувство одиночества. Главный герой так и не может отклик своей душе в окружающем мире. Он обречен в одиночку вести борьбу за справедливость.

Но, к сожалению, в дальнейшем, в американском детективе происходит все более тесное сращение частного сыщика с миром преступности, и это тоже определено реальной общественной ситуацией.

«Преступность стала эпидемией Америки, каждый год она уносит жизни 239999 американцев; она затрагивает почти треть американских семей и приводит к финансовым убыткам минимум 8,8 млрд долларов в год… Только за то время, пока мы с вами будем находиться здесь вместе сегодня, по крайней мере один человек будет убит, 9 женщин будут изнасилованы, 67 американцев будут ограблены, на 37 человек будут совершены серьезные нападения и будет совершено 389 квартирных краж. И все это произойдет за последующие 30 минут»(43).

Американская газета «VS. News and World report» от 03 февраля 1986 г., характеризуя организованную преступность, ее силу, экономическое и политическое влияние, констатирует, что, если бы организованная преступность была акционерной компанией, то по доходам она стояла бы выше «Дженерал Моторс» в списке пятисот крупнейших компаний.

По приблизительным подсчетам, мафия в США от торговли наркотиками, оружием, от продажи алкоголя, порнографических изделий, от содержания игорного бизнеса и всякого рода притонов получает доходы, превышающие 25 млрд. Долларов. Под ее контролем находятся фирмы и капиталовложения, стоимость которых превышает 150 млрд. Долларов.

Детективный роман, особенно после второй мировой войны, превратился в товар, производимый серийным способом. С легкой руки таких авторов как Д. Х. Чейз, Дон Пенддтон, Сандерс, Флеминг и др., образ частного сыщика практически полностью растворился в преступном мире. Созданные по строгой формуле «успеха» творения этих авторов перегружены сценами насилия, кровавых убийств и откровенного садизма, которые сменяются картинками из интимной жизни суперменов. Создается такое ощущение, что воевать им просто не с кем и незачем — ведь этот мир населен такими же, как они, милыми существами, готовыми, не задумываясь, совершить любое преступление ради призрачной цели.

Примечания

ГЛАВА II

Я. Филип «Кельтская цивилизация и ее эволюция», Прага,1961

А. Д. Михайлов, «Артуровские легенды и их эволюция» в книге Т. Мэлори «Смерть Артура», М., 1974

E. Ettinger, «Lez conditions naturelles des legendes celtiques». — «Ogam», 1960 (t. XII), p. 101–112

Словарь, Мифы народов мира, М. 1991, Кельтская мифология

E. Faral, La legende Arthurienne, t. I, Paris, 1929, p. 134

А. Д. Михайлов, «Артуровские легенды и их эволюция» в книге Т. Мэлори «Смерть Артура», М., 1974, с. 811–812

Словарь, Мифы народов мира, М. 1991, Артур

The Holy blood and holy Graie, M. Baigent, R. Leigh and H. Lincoln. London, 1982

J. E. Cirlot. Ce Dictionary of Simbols London. New-York, 1962

Guenon, Rene’. Simboles foudamentaux de la science sacre’e. Paris, 1962, p. 120

Wait, A. E.,The Holy Grail. London, 1988

Joseph Campbell. Creative myfology.The masks of God. London, 1968

Там же, p. 429

M. Baigent, R. Leigh. The TEMPLE and lodge, London, 1990

Joseph Campbell. Creative myfology.The masks of God. London, 1968, p.430

Возникновение и развитие химии с древнейших времен до XVII века. М., 1980, с. 224

там же, с. 222

Д. Фрезер, Золотая ветвь, В. I Магия и религия, с. 37

А. Ф. Лосев. Эстетика Возрождения. М., 1978

Marie-Louise von Franz. Alchemy an Introduction to the Simbolism and the Psichology. Toronto. 1980

John Cowper Powys. The Glastonbury Romance. London, 1978, p.XI

Там же, р. 21

S. T. Warner. The Story of the Book. In T. H. White the book of Merlyn. New-York, 1982, p. X

Там же, р. XVI–XVII

Там же, р. XII–XIII

А. Д. Михайлов, Книга Гальфрида Монмутского и ее судьба. С. 209// Гальфрид Монмутский. История бриттов. Жизнь Мерлина. М., 1984

А. Д. Михайлов, с. 214

Гальфрид Монмутский. История бриттов. Жизнь Мерлина. М., 1984, с. 73

А. Ф. Лосев. Философия имени, М., 1990, П. Флоренский. Имена// Опыты. Литературно-философский ежегодник. М., 1980

Грабарь-Пассек М. Е., Гаспаров М. Л. Время расцвета.//Памятники средневековой латинской литературы Х-ХII веков, М., 1972 г., с.274

ГЛАВА IV

1. Umberto Eco. Postscript to the name THE NAME OF THE ROSE. San Diego N. Y. London, 1984, p. 54

2. Yaakko Hintikka. Logic, Language, Games and Information.Kfntian themes in the philosophy of logic. London, Oxford Univ. Pass 1973, p. 234

3. В.В. Иванов. Огонь и роза. Вступительная статья к роману У. Эко «Имя розы». «Иностранная литература», № 8, 1988, с. 4

4. В. В. Иванов. Указ. Соч., с. 4

5. Yaakko Hintikka. Logic, Longuage, Game… p. 23

6. По Канту, условием познания мира является существование общезначимых априорных (понятие, харатеризующее знание, предшествующее опыту и не зависящее от него) форм, упорядочивающих хаос ощущений.

7. Umberto Eco. Postscript… p. 57

8. Э. А. По. Философия творчества. В кн.:Эдгар По. Библиотека литературы США. М., 1984, с. 639–640

9. У. Эко. Там же.

10. К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., т. 26, ч. 1, с. 393–394

11. Богомил Райнов. Черный роман. М., 1975, с. 23

12. Cawelti J. C. Adventure, Mystery and Romance, Chicago and London, 1976, p.54

13. Там же

14. Thomas de Qvincei. Murder Conciderer as one of the Fine Arts. Boston: Tichnor and Fields, 1853

15. В. В. Иванов. Огнь и роза… с. 4

16. Ф. Энгельс. Анти-Дюринг. М.,1978, с. 22

17. Michael Holguist. Whodunit and other Qvestions: Metaphysical Detective Stories in Post-war Ficthion. New Literary History 3 [1971–1972] p. 155

18. A clever little women in: The Greats american detective edited by William Kattredge and Steven M. Krauser. N. Y.,1978,p. 13

19. Там же, с. 13–14

20. Colin Watson. Snobbery with Violence. London, 1971

21. Robert Barnard. A talent to deceive an appreciation of Agatha Cyristie. Collins London, 1980, p. 4

22. Agatha Chrictie. Murder is easy London Fontana, 1960, chapter 3, p.4

23. Grella, G. Murder and Manners: The Formal Detective Story. Novem. № 4, 1970

24. Роберт Бернард. Там же, с. 36

25. Роберт Бернард. Там же, с. 79

26. Jerry Palmer. Thrillers. London. 1978

27. Emma Lathen. Cornwallis`s Revense in: A. Christie First Lady of Crime. London. 1977

Cawelti J. C. Adventure…p. 9

А. Е. Левин. Англо-американская фантастика как социокультурный феномен. Вопросы философии. 1976, ¹ 3, с.148.

ГЛАВА V

Цит. по william Kittredg and Steven Krauzer Introduction in: The Great american detective, New-York, 1978, p. 14–15

В 1918 году Хемметта призывают в армию. Но принять участие в военных действиях ему не удалось. В 1919 году Хемметта освобождают из армии с диагнозом «открытый. туберкулез». В 1917 году Чандлер пошел добровольцем в канадскую армию, несколько месяцев прослужил в частях, находившихся в Англии и Франции, однако участия в сражениях первой мировой войны так и не принял.

Dashiell Hammette: a casebook ed Nally and Loftin, 1969

Dennis Dooly Dashiell Hammette. New-York, 1984, Frederick Unger Publishing Co, p. 12

Маркс К., Энгельс Э. Соч., 2-у изд., т. 1, с. 360

Erich Fromm. Escape from Freedom. New-York, 19699, p. 152–153

Julian Green. Personal Record., 1928–1938, New-York, 1939, p. 15

Jacques Barzun. The Illusion of the Real in: The World of Raymond Chandler. Ed by Miriam Gross, London, 1977, p. 161

Винер Н. Кибернетика или управление и связь в животном и машине, Москва, 1983, с. 93

В. Г. Афанасьев. Системность и общество. М., 1980, с. 62

Примерами кибернетических систем могут служить не только автоматические регуляторы в технике, ЭВМ, но и человеческий мозг, например, биологические популяции, человеческое общество. Энциклопедический словарь, М., 1982

Raymond Chandler. Farewell, my Covely., M., Raduga, 1988, p. 23

Cawelti. Advehture, Vystery and Romance…, p. 176

Farewell, my Covely… p. 130

Raymond Chandler. The big sleep. Penguin books., 1978, p. 204

Лотман Ю. М. Семиотика кино и проблемы киноэстетики. Таллин, с. 126

Конан Дойль. «Собака Баскервилей». Воронеж, 1980, с. 136

Raymond Chandler. The hign window Pan books, 1979, p. 156

Английский философ Томас Гоббс уподоблял государство мифическому библейскому чудовищу Лефиафану. По его мнению, государство — это результат договора между людьми, положившего конец естественному состоянию «войны всех против всех». Но в произведениях того Чандлера именно капиталистическая государственная машина и порождает ежесекундно Преступление, заставляет жить своих граждан по принципу «человек человеку волк».

R. Chandler. The high window… p.157.

Там же, p.188.

Лотман Ю. М. Семиотика кино, с.129.

R. Chandler. The Simple Art of Mirder in: Pearls are a nuisance. Lnd, 1950, p.173.

Подробнее см. об этом: Готт В. С., Урсул А. Д. Определенность и неопределенность как категории научного познания. М., 1971, с. 25–33.

Визир П. И., Урсул А. Д. Диалектика определенности и неопределенности. Кишинев, 1976, с.89.

Анджапаридзе Г. Феномен Раймонда Чандлера. В кн.: Raymond Chandler Farewell, my lovely. Staries. М., 1983, с.324.

Цитата по: F. Macshane. The life of Raymond Chandler. E. P. Dutton & Co., Inc. N.Y., 1976, p.51.

Hemingway. Death in the afternoon. Lnd. Granada, 1982, p. 170–171.

Бахтин М. М. Эстетика словесного творчества. М., 1979, с.285.

Анджапаридзе Г. Загадка Дэниела Хемметта. В кн.: Dashiell Hammett. Selected detective prose. M., Raduga, 1985, p. 444–445.

Там же.

Newsweek Jnne 27, 1988, p.28.

Эту пластическую особенность писательского таланта Хемметта подметил в свое время американский исследователь Джон Кэвелти. В частности данную сцену он интерпретировал в эстетике сюрреализма Сальватора Дали: «Подобно картинам Дали, где пылающие жирафы, растекающиеся по поверхности часы сочетаются с тщательно выписанной „реалистической“ бытовой деталью, данная сцена романа отличается бесстрастностью повествования с одной стороны и фантастичностью всей обстановки и эмоционального настроя — с другой. Соединение грубого реализма и самой дикой фантазии, кажется, проявлением мировоззрения Хемметта, его чувства жизни: перед нами предстает картина некоего космоса, где все законы и правила, вся кажущаяся стабильность, рутинность и традиционность в одно мгновение ока могут превратиться в сплошной хаос и неразбериху.»

Кафка Ф. Из дневников. Письмо отцу. М., 1988, с.143.

Dashiell Hammett. Selected detective prose. M., Raduga, 1985, p.66.

Данте. Божественная комедия. Ад. ХХIV песня, перевод М. Лозинского. М.-Л., 1950, с.100.

ГЛАВА VI.

Кино. Энциклопедический словарь. 1987 год.

Американский вариант дуэлянта на ковбойский лад.

The Great American Detective… p.24.

Пропп В. Я. Структурное и историческое изучение волшебной сказки. В кн.: В. Я. Пропп. Фольклор и действительность. М., 1976, с.151.

Американский бандит, в основном специализировавшийся на ограблении банков (1902–1934 г.г.).

Герои знаменитого фильма «Бонни и Клайд», который вошел в анналы американской кинематографии.

The Great American Detective… p.28.

Взято из книги Карнец И. И. Международная преступность. М., 1988, с.14.

Приложение

СТИВЕН КИНГ

«ОБЕЗЬЯНКА»

В самом отдаленном и заброшенном углу чердака, где свод крыши соединяется с полом, Хал Шелбурн увидел, как его сын Деннис, копаясь в старом хламе из почти рассыпавшейся от времени картонной коробки с надписью «Ралстон Пурина» извлек на свет божий… игрушку. Неожиданно в душе Хала поднялось такое чувство безотчетного страха и отвращения, что оно готово было вырваться наружу в животном душераздирающем вопле. Он только успел зажать рот рукой, чтобы сдержать этот крик и … закашлялся. Ни Терри, ни Деннис ничего не заметили, и только Петти с любопытством посмотрел на отца.

— Вот это вещь! — с уважением сказал Деннис. Такие уважительные интонации редко появлялись теперь в голосе Денниса, даже когда они обращались к отцу. Да и что можно было ожидать от двенадцатилетнего мальчишки.

— Что это? — спросил Петти. Он вновь посмотрел на отца, прежде чем его взгляд вернулся к той вещи, которую нашел старший брат.

— Что это, папа?

— Это обезьянка, дурила, — оборвал его Деннис. — Что, ни разу обезьян не видел, что ли?

— Не называй своего брата дурилой, — машинально бросила мать и начала осматривать коробку со старыми занавесками. Почти все содержимое коробки было откровенной дрянью. — Тряпье, — фыркнула Терри.

— Папа, можно я возьму это себе? — спросил Петти. Ему было девять лет.

— Что?! — возмутился Деннис.

— Я, я это нашел, понятно!

— Хватит! У меня голова идет кругом, — это был, кажется, голос Терри.

Но Хал уже почти ничего не слышал. Он как будто оказался в другом измерении. Обезьянка, ухмыляясь, глядела на него. Она мирно покоилась на руках его старшего сына и, казалось, время прекратило свое течение. Вот так, ухмыляясь, она и являлась ему в его детских кошмарах до тех пор, пока он…

В этот момент снаружи поднялся сильный ветер, завыл, будто призрачные губы коснулись жерла ржавой водосточной трубы, чтобы возвестить миру о конце света.

Петти прижался к отцу, оглядывая дырявую крышу чердака, сплошь утыканную гвоздями.

— Папа, что это? — спросил он, когда страшный звук сменился обычным завыванием ветра в водосточной трубе.

— Просто ветер, — сказал Хал, завороженно глядя на обезьянку. При слабом свете лампочки цимбалы в ее маленьких лапках казались не круглыми, а принимали форму двух полумесяцев… и только один фут отделял их друг от друга. Хал машинально произнес: «Не бойся, от ветра шуму много, а толку мало». И в этот момент он поймал себя на мысли, что только что произнес любимую фразу дяди Вилли.

С Кристального озера вновь подул ветер, сквозь чердачные щели он проник вовнутрь и коснулся лица Хала. Господи, это место так напомнило ему кладовку в их старом доме в Халотфорде, что казалось, будто он совершил путешествие во времени и сейчас находится на том же самом месте, только все происходит тридцать лет спустя.

— Я не хочу об этом думать, не хочу…

Но уже ничего нельзя было изменить.

— Все, как в прежние времена, когда я нашел ее в старой кладовке. Странно, и коробка оказалась той же самой.

В этом же углу был еще один короб с каким-то хламом, и Терри пошла его осматривать согнувшись в три погибели, чтобы не удариться головой о крышу. Место напоминало бездонный колодец, из которого все черпали и черпали воплощенные в вещи воспоминания.

— Мне не нравится эта обезьянка, — сказал Петти и схватился за руку отца. — Если Денни хочет- пусть возьмет ее. Давай уйдем отсюда, а?

— Боишься призраков, цыпленок? — ввернул Деннис

В этот момент она вытащила из короба вафельницу тонкой работы с изящным китайским рисунком: «Какая маленькая, не правда ли? Я давно…» Но Хал увидел, что Деннис нащупал на спине обезьянки маленький заводной ключик.

— Стой!!!

Это вырвалось само собой и так внезапно, что Хал сам не ожидал такого, он успел вырвать игрушку из рук Денни, еще до того, как осознал, что он сделал. Денни, оцепенев, смотрел на отца. Терри тоже отвлеклась на шум и посмотрела через плечо. Что происходит?.. Петти не сводил глаз с отца. На минуту воцарилась полная тишина, и только ветер продолжал завывать снаружи, но на этот раз тихо, как гость, который понял, что его здесь не ждали.

— Я думал… Я хотел… Ну, в общем, она сломана, — как бы извиняясь, произнес Хал.

Сломана, ха! Сломана-то сломана, но когда захочет, то заработает так…

— Ну а чего хватать-то надо было, — буркнул Деннис.

— Заткнись, — крикнул отец.

Обескураженный Деннис никак не мог понять, в чем дело. Отец уже давно так с ним не разговаривал. Во всяком случае с тех самых пор, как он потерял работу в «Нейшнл Аэродин» в штате Калифорния, но они уже два года жили в Техасе, и все было в порядке. Деннис решил спустить все на тормозах, ну хотя бы на время. А там посмотрим, чья возьмет. Он вернулся к истлевшей коробке с надписью «Ралстон Пурина», чтобы посмотреть, нет ли там чего, но там были только какие-то пружины и железки — ничего интересного.

Ветер вновь усилился, и ветхий чердак начал поскрипывать, как будто кто-то ходил совсем рядом, и скрипели половицы.

— Папа, папа, пожалуйста, — почти взмолился Петти.

— Да, да, — откликнулся Хал. — Терри, кончай, уходим.

— Но я еще не все посмотрела.

— Я сказал уходим, ясно?

Теперь уже жена возмутилась резкому тону мужа.

Шелбурны снимали две смежные комнаты в мотеле. К десяти вечера дети, наконец, улеглись в своей комнате. Терри тоже уже спала. Перед сном она приняла как обычно две таблетки снотворного, а совсем недавно, чтобы заснуть, ей приходилось выпивать почти целую упаковку. Это началось как раз с того момента, когда Хал потерял работу в «Нейшнл Аэродин». Последние два года он работал в «Техас Инструментс» — на 4000 меньше в год, но все же это была работа. Он не переставал повторять Терри, что им повезло. И она соглашалась с ним. Им повезло, потому что сейчас полно специалистов по программированию, которым остается лишь строить воздушные замки. Она соглашалась и с этим. Строительная компания Варметта ничем не хуже, чем во Фрезно. Терри молчаливо кивала головой, но в глубине души Хал знал, что все ложь, и Терри знала это.

А плюс ко всему Хал чувствовал, что теряет Денниса, неожиданно ставшего таким чужим. Поезд медленно двигается, и ты готов в последний момент схватиться за поручень… Но ты этого не делаешь. Ты стоишь и смотришь. Прощай, Денни, прощай, сын. Терри обмолвилась, будто от Денни как-то попахивало марихуаной: «Ты обязан поговорить с ним, Хал, обязан, слышишь?» Что же делать? Обязан, конечно, но как?

В доме все было тихо. Мальчишки спали, спала и Терри. Хал прошел в ванную комнату, закрыл дверь на замок, сел на крышку унитаза и стал разглядывать игрушку. Ему противно было само прикосновение к ней, ее мягкий коричневый мех уже вылез в некоторых местах. Он ненавидел ее ухмылку. «Эта обезьянка улыбается как ниггер!» — сказал ему как-то дядя Вилли. Но это не имело ничего общего с улыбкой негра, это не имело ничего общего ни с чем человеческим. Эта улыбка была один сплошной оскал, одни сплошные зубы, и если поворачивали ключ механизма, то губы начинали двигаться сами собой, зубы становились все больше и больше, как клыки у вампира, обезьянка гримасничала, как бы издеваясь над вами, — и вот тогда в дело вступали музыкальные тарелочки.

— Дрянь, мерзость, тварь!!!

Он с размаху бросил ее об пол- заводной ключик в спине обезьянки ударился о кафель. Этот звук показался очень громким при полной тишине, царящей в доме. Лежа на полу, обезьянка по-прежнему ухмылялась, и казалось, ее стеклянные ничего не выражающие глаза все смотрят и смотрят на него, а музыкальные тарелочки готовы вот-вот ударить одна о другую, и тогда с этим первым звуком вступит весь дьявольский оркестр.

«Сделано в Гонконге» было отштамповано на ее заднице.

— Тебя не должно здесь быть, — прошептал он, — не должно. Я бросил тебя на дно колодца, когда мне было девять.

Обезьяна лишь тихо улыбалась.

Там, во тьме ночной, бушевала буря, и ветер готов был поднять их мотель в воздух.

* * *

Хал, его брат Билл и жена брата, Колетт, встретились на следующий день в доме дяди Вилли и тети Иды. «Тебе никогда не приходило в голову, что каждая сместь в семье — это довольно мерзкий способ возобновления родственных связей», — с грустной улыбкой спросил Билл. Брата назвали так в честь дяди Вилли. «Вилл и Билл — чемпионы родео,» — любил повторять дядя и ласково трепал племянника по голове. Это было одно из его любимых выражений, как и «шума много, а толку мало». Дядя Вилли умер шесть лет тому назад, и тетя Ида жила здесь одна, пока на прошлой неделе внезапно не умерла от удара. «В одночасье», как сказал Билл, когда звонил брату по междугороднему телефону, чтобы сообщить печальную весть. Если бы только знать, если вообще кто-нибудь хоть что-то знал. Тетя Ида умерла одна — в пустом доме

— Да, — согласился Хал. — Эта мысль приходила мне в голову.

Сейчас братья молча смотрели на дом, в котором провели свое детство, в котором выросли. Их отец, служивший в торговом флоте, просто исчез с лица земли, как будто его смыло волной во время шторма. Братья были тогда совсем маленькие. У Билла еще остались какие-то смутные воспоминания об отце, но Хал не помнил его вовсе. Мать умерла, когда Биллу было десять, а Халу восемь. Тетя Ида перевезла их сюда на допотопном автобусе — и с тех пор они росли здесь, отсюда отправились поступать в колледж и разлетелись потом кто куда. Роднее этого места у них не было. Билл остался в штате Мэн и сейчас процветал в своей адвокатской конторе в Портленде.

Краем глаза Хал увидел, что Петти медленно побрел по направлению к кустам ежевики в восточной стороне их огромного сада, где все заросло, как в джунглях. «Не ходи туда!..» — крикнул он.

Петти оглянулся и вопросительно посмотрел на отца. Хал ощутил, что его буквально захлестнуло чувство неожиданной любви к сыну и… он снова подумал об игрушке.

— Почему?

— Там остался где-то заброшенный колодец, — ответил за отца дядя Билл. — Но черт меня побери, если я вспомню где он. Твой папа прав, Петти. Это место хорошо лишь тем, что здесь можно получить пару острых колючек в одно место, правда, Хал?

— Правда, правда, — рассеянно произнес отец Петти. А сам Петти, ни о чем не подозревая, ни разу не обернувшись в сторону отца, побежал в другую сторону, вниз по насыпи к пляжу, покрытому галькой, где его брат Деннис с размаху бросал камень за камнем вдоль водной глади и каждый раз считал, сколько раз галька коснется поверхности воды прежде, чем она упадет на дно.

Хал почувствовал, что что-то ослабло, и на душе у него стало легче.

* * *

Билл, может быть, и забыл, где находится старый колодец, но Хал знал к нему прямую дорогу. После полудня, когда солнце клонилось к закату, он уже с трудом пробирался сквозь густые заросли, и ветви кустарника раздирали его старую фланелевую куртку, готовые выколоть ему глаза. Наконец он остановился. Тяжело дыша, посмотрел на покоробленные, сгнившие доски у своих ног. Тишина. Минуту поколебавшись, Хал резко присел, коленные суставы в этой тишине хрустнули, как два пистолетные выстрела. Хал раздвинул доски… Со дна колодца потянуло сыростью. Лицо утопленника смотрело на Хала снизу: широко раскрытые глаза, гримаса искривила рот. Вопль, который вырвался только легким вздохом, рвал сердце Хала на части.

В мутной воде он увидел свое собственное отражение.

На секунду ему показалось, что на него смотрит обезьяна. Его трясло, трясло как в ознобе.

— Я бросил ее на дно, я бросил ее на дно. Господи! Не дай мне сойти с ума! Я бросил ее на дно, — повторял как заведенный Хал.

Колодец высох в лето, когда умер Джон Маккаб, в год, когда Билл и Хал приехали навсегда к дяде Вилли и тете Иде. Дядя Вилли занял деньги в банке, чтобы вырыть новый колодец, а старый весь порос непроходимыми зарослями ежевики.

Колодец высох.

Только вода в него все-таки вернулась. Как обезьянка.

Сейчас уже нельзя было просто отмахнуться от воспоминаний. Хал сидел беспомощный, давая памяти делать с ним все, что она захочет, пытаясь только не вступить с ней в спор. Надо овладеть ею, как при серфинге, когда огромная волна накатывает на тебя и готова сокрушить, если не удержишься на доске. Дай памяти спокойно пронестись в твоем сознании, и она снова уйдет, уйдет в глубины твоего Я, твоего собственного Я.

* * *

В то незабываемое лето он пробрался сюда вместе с обезьянкой ближе к вечеру.

Ягоды ежевики уже созрели, и их тонкий пьянящий запах чувствовался повсюду. Но здесь их никто и никогда не собирал. Только, бывало, тетя Ида иногда зайдет в кустарник и постоит у самого края, собирая ягоды целыми пригоршнями в подол. А здесь ягоды уже давно переспели, некоторые даже сгнили и превратились в сладкую липучую массу, похожую на гной. В траве трещали кузнечики. Они как с ума сошли, и только и слышно было: ЦЦЦЦЦЦ.

Шипы впивались в его тело — на щеках и руках выступили капли крови, но он не обращал внимания ни на раны, ни на боль. Он был слеп от ужаса — так слеп, что даже не заметил, как пробежал несколько дюймов по уже сгнившим доскам, прикрывавшим колодец. Еще чуть-чуть и он свалился с высоты в тридцать футов на самое дно колодца, покрытое грязью, но он вовремя расставил руки в стороны, чтобы удержать равновесие, и тернии с соседних кустов с еще большей силой впились в его и без того израненные ладони. Именно воспоминание о той самой физической боли и заставило сегодня Хала так резко прогнать Петти от зарослей кустарника.

Это было в тот день, когда умер Джон Маккаб, когда умер его лучший друг детства.

Джон медленно поднимался по приставной лестнице к своему «наблюдательному пункту». Он устроил его среди ветвей большого развесистого дерева. Столько счастливых часов они провели здесь вместе с Халом! Играли в пиратов. Призрачные галеоны, подобные «Летучему Голландцу», появлялись на соседнем озере, которое так хорошо было видно отсюда. В их воображении разыгрывались настоящие морские баталии. Звучали команды: «На абордаж! Орудия к бою! Убрать блинд, убрать фок-зейль, поднять бизань!» (господи, знать бы еще, что хоть это такое?)

Итак, в тот день Джонни Маккаб, как обычно, поднимался по приставной лестнице на свой «наблюдательный пункт», он уже проделывал этот путь в страну, где он воображал себя капитаном Флинтом, тысячу раз, как вдруг у самого лаза, ведущего в заколдованный мир фантазии, в руках его на две половины разломилась последняя рейка лестницы.

И Джонни Маккаб полетел!!! Полетел с высоты тридцати футов… и упал на землю. И его не стало.

Когда резко зазвонил телефон, первой к нему подбежала тетя Ида. Она схватила трубку и долго стояла так, слушая кого-то. В этот момент Хал был на веранде и смотрел на все происходящее со стороны, как во сне, и страшное предчувствие уже родилось в нем. А потом тетя Ида открыла рот, и из уст ее вырвалось только одно тихое «О». Это подружка тети Иды, тетя Милли, сообщила печальную весть о смерти Джонни. А потом тетя Ида сказала: «Хал, иди в дом. Плохие вести, мальчик, плохие…»

И тогда Хал все понял: «Обезьянка! Это она!!! Она все сделала!! Ну, что ты теперь выкинешь, тварь?!!»

В то день, почти тридцать лет назад, когда Хал бросил обезьянку в колодец, он не увидел своего отражения в мутной воде. Тогда он долго смотрел на игрушку. Она спокойно лежала на колючей траве. Тарелочки, казалось, были наготове, чтобы вот-вот звякнуть. Оскал огромных зубов, широко растянутые губы, шерстка, вытершаяся до залысин — чесоточные, паршивые пятна здесь и там, стеклянные глаза.

«Я ненавижу тебя,» — прошипел он. Хал обхватил все ее омерзительное тельце одной рукой. Пальцы ощутили морщинистое шерстяное покрытие, похожее на детскую пеленку.

Обезьянка улыбалась, когда он поднес ее к лицу. «Ну!» — крикнул он и не сдержался. Первый раз за все время после того, как он узнал о смерти Джонни, Хал дал волю слезам. Он плакал и тряс игрушку. Цимбалы чуть-чуть позвякивали. Это и была траурная музыка. Хал оплакивал своего друга. «Ты, ты убиваешь все вокруг! Давай! Ударь еще раз в свои тарелки! Ударь посильнее!»

Обезьянка только улыбалась.

— Ударь! — это уже была истерика.

— Говнюшка! Ударь в них! Я заклинаю, Заклинаю тебя!!

Коричнево-желтые глаза, огромные в радостном оскале зубы — и больше ничего.

Тогда он бросил игрушку вниз, сходя с ума от горя и ужаса. Он видел, как обезьянка перевернулась в воздухе, как акробат в цирке, и солнце в последний раз отразилось в ее медных тарелочках. Обезьянка шлепнулась на нос с глухим звуком. От толчка, видно, заработал механизм. И неожиданно тарелочки заиграли. Их настойчивый, неторопливый медный звон достиг его слуха, создавая странный резонанс в каменном жерле колодца: ца-ца-ца-ца.

Хал, даже тридцать лет спустя, увидел эту сцену как в яви. На секунду ему показалось, что события далекого прошлого предстали перед ним. Он отчетливо вспомнил эти обезьяньи глаза, смотрящие со дна колодца (как погребальная маска, слепок этого выражения был навечно запечатлен здесь, в грязи, на самом дне высохшего колодца).

Растянутые до предела губы, оскал и тарелочки — милая заводская игрушка.

Ца-ца-ца — кто помер? Кто помер? Кто помер? Ца-ца-ца. Джонни Маккаб помер. Вот он теперь в голубом просторе неба, с еще зажатыми в обеих руках обломками рейки. Вот он делает свой смертельный трюк, сальто-мортале. Видишь, Хал, глаза его широко раскрыты, ему страшно… А сейчас он ударится о землю — раздастся хруст. Это кости ломаются, Хал. Сейчас кровь из носа брызнет. Потом — изо рта, и Джонни так и останется лежать с широко раскрытыми глазами. Вот он — твой друг, Хал. А может быть, это ты сам?!

Застонав, Хал закрыл досками колодец. Все его руки были в занозах, но он не чувствовал боли. Звяканье тарелочек даже через наглухо сдвинутые доски доносилось до него, как в кошмарном сне. Она была внизу, во тьме, среди холодных камней. Казалось, что она все с новой и новой силой бьет в свои цимбалы и при этом ее трясет, как в конвульсии.

Ца-ца-ца-ца! Ну, а сейчас кто помрет?

Ему пришлось прорубать дорогу домой сквозь заросли ежевики. Тернии оставляли новые кровавые следы на его и без того израненном лице. Лопухи опутывали ноги. Однажды он даже упал в полный рост. А в ушах по-прежнему звучало: ца-ца-ца-ца, — как будто обезьянка преследовала его.

Позднее дядя Билли нашел его. Он сидел на старой покрышке в углу гаража и плакал. Дядя Билли подумал, что Хал все оплакивает своего друга. Да так оно и было, но это были не только слезы печали и отчаяния. Душой Хала все еще владел недавний страх, который он с такой силой испытывал в зарослях ежевики.

Хал бросил обезьянку на дно колодца днем, ближе к вечеру, а когда наступили сумерки и испарения как легкая дымка поднялись над землей, окутывая все вокруг белым саваном, именно в это время невесть откуда взявшийся автомобиль на большой скорости переехал любимую кошку тети Иды. Кишки валялись повсюду. При виде этого Билла начало выворачивать наизнанку, а Хал только побледнел как смерть и отвернулся. Тетя Ида билась в истерике (по поводу смерти Маккаба она только всплакнула маленько — и все, а сейчас дяде понадобилось два часа, чтобы привести тетю в порядок).

Хал весь был погружен в себя. Истеричные вопли тети Иды доносились до него так глухо, как будто это все происходило за несколько миль отсюда. В сердце своем он испытывал холодную, ликующую радость. «Пронесло! Пронесло! — кричало в нем все существо его. — Кошка, кошка попалась… Я жив, жив!! И брат, и дядя живы! Чемпионы родео!!!» А обезьяны теперь нет. Она там — на дне. И кошка, ей-богу, не такая уж большая плата за совершенное. Если этой твари вздумается еще раз поиграть на своих тарелочках — на здоровье. Ее слушателями будут теперь только клопы, жуки и прочие твари. Она сгниет там — на дне. Ее вонючие шестеренки, колесики, пружинки, болтики, винтики — все заржавеет и развалится. Она умрет там в нечистотах и во тьме кромешной. А пауки в конце концов сплетут ей прекрасный саван.

Но… Она вернулась из тлена.

Медленно Хал снова закрыл колодец досками, как это он уже сделал однажды, тридцать лет тому назад. В ушах его все звучало эхо: «Ца-ца-ца-ца — кто помер, Хал? Кто помер? Терри? Деннис? Или Петти? Ведь он твой любимчик, Хал, не правда ли? Может быть, настала его очередь? Ца-ца-ца-ца…»

* * *

— Брось ЕЕ!

Петти вздрогнул, и обезьянка выпала у него из рук. Хал вдруг представил, что вот сейчас от неожиданного удара сработает механизм и тарелочки опять начнут биться друг о друга и звякать.

— Ты напугал меня, пап.

— Прости. Я просто… Я не хочу, чтобы ты играл с ЭТИМ.

Пока Хал был у колодца, все отправились в кино. Халу казалось, что его путешествие займет немного времени, и он сможет очень скоро вернуться и увести своих засветло. Но семья задержалась в родном гнезде гораздо дольше, чем предполагала. Виной тому — старые ненавистные воспоминания. Они протекали в другой временной зоне, и имя ей — Вечность. Только поздно вечером Шелбурны вернулись в мотель, где они остановились на все время похорон.

Сейчас Терри и Деннис сидели рядом. Терри рассматривала какой-то журнал, но по выражению ее лица было видно, что уже начали потихоньку действовать таблетки снотворного. Петти сидел на ковре, скрестив ноги. В руках у него была обезьянка.

Она все равно не работает, — сказал, как бы оправдываясь, Петти. «Поэтому Деннис и отдал ее,» — подумал Хал, и ему стало стыдно за свою собственную выходку. Он почувствовал, что в нем все нарастает и нарастает какая-то враждебность по отношению к Деннису и что он просто бессилен совладать с нею.

— Тем более. Раз она старая, то я пойду сейчас и выброшу ее. Дай мне обезьянку.

Он протянул руку за игрушкой, и Петти неохотно отдал ее отцу.

— Мам, а папаша-то у нас шизиком стал, — неосторожно буркнул матери Деннис

Хал уже был на другом конце комнаты, прежде чем он осознал, что делает. Обезьянка так и осталась у него в руке и, казалось, она ухмылялась и искушала его. Он буквально вышвырнул Денниса из кресла, схватив его за ворот рубахи. Раздался треск. Деннис с вызовом смотрел на отца. Журнал выпал у него из рук.

— Эй!

— Пошли со мной, — мрачно произнес Хал и подтолкнул своего сына к двери в смежную комнату.

— Хал! — Терри почти уже кричала. Петти испуганно смотрел на отца. Хал еще раз толкнул Денниса.

Он одним ударом захлопнул за собой дверь, а затем с размаху ударил Денниса об нее. Дениис начал по-настоящему трусить.

— Тебе преподать урок хорошего тона?

— Пусти! Ты порвал рубаху. Ты…

Хал еще раз ударил Денниса об дверь

— Да. Тебя действительно надо кой-чему поучить. Это в школе тебя научили так разговаривать с отцом или в курилке в туалете?

— Я никогда не пойду в эту сраную школу, если ты не оставишь меня в покое, выпалил он от бессилия.

Хал снова ударил Денниса о дверь

— Нет, все-таки урок тебе необходим. Ты хочешь быть взрослым? Так добро пожаловать в этот мир! Задница у тебя прикрыта, носить есть что, ты жрешь до отвала. Теде уже двенадцать. Ты хочешь зарабатывать это все сам? Пожалуйста, я не против, но я не желаю, чтобы ты обращался со мной как… — Он отчетливо каждую фразу, подтягивая Денниса все ближе и ближе к себе до тех пор, пока они не очутились почти нос к носу, а потом снова ударил его о дверь. Деннис не на шутку испугался — отец не бил его с тех пор, как они переехали в Техас. От отчаяния и злобы Деннис начал плакать навзрыд, Юкак совсем маленький ребенок.

— Ну, давай, давай, избей меня! — кричал он. его лицо исказилось, стало бледным.

— Давай! Избей меня, если хочешь. Ты, ты ненавидишь меня!

— Хал стоял, обескураженный таким неожиданным ответом сына.

— Я, я… люблю тебя, Деннис. Но я твой отец, и ты должен хотя бы чуть-чуть уважать меня, пойми…

Деннис опять попытался вырваться из рук отца. Хал притянул Денниса к себе и крепко обнял его. Деннис сначала сопротивлялся, а потом, обессиленный, прильнул лицом к отцовской груди и заплакал.

Терри начала барабанить в дверь изо всех сил.

— Прекрати, прекрати, Хал! Ты убьешь его, — кричала она.

— Да не убью, не убью я его. Оставь нас в покое. Мы в порядке.

— Все в порядке, мам, — крикнул сквозь слезы Деннис, прижавшись еще крепче к груди Хала.

Хал почувствовал, что Терри никак не может успокоиться, но она все-таки отошла от двери. Отец снова взглянул на сына.

— Прости, — через силу буркнул Деннис.

— О`кей. Примем это в качестве извинений, ладно? Я подожду еще два-три дня, а потом обыщу все твои ящики. Если там что-нибудь есть, лучше убери, чтобы я этого не видел. Договорились?

Деннис потупил взор, и видно было, что ему есть что спрятать от отца. Он вытер губы тыльной стороной руки.

— Я могу идти? — и Халу показалось, что в его тоне вновь проскользнула ирония.

— Иди.

А внутренний голос как бы шептал Халу: «Пойди с ним на рыбалку. Помнишь, как это было у вас с дядей Вилли? Пойди. Попробуй, сойдись с ним.»

Он сел на кровать в опустевшей комнате и посмотрел на обезьянку. «Ты никогда не вернешь себе сына, Хал, — казалось говорила она. — Имей в виду, я снова вступила в игру, и ты сам знал, что рано или поздно это должно произойти.»

* * *

Этой ночью Хал стоял в ванной комнате и чистил зубы. Воспоминания опять нахлынули на него. Как могло случиться, что она вновь оказалась в той же самой коробке?

Зубная щетка пошла вверх и поранили десну. Он сморщился от неожиданной боли.

Ему было тогда четыре, Биллу — шесть, когда впервые он увидел обезьянку. Их исчезнувший папаша купил дом в Хартворде перед тем, как ему суждено было пропасть в пучине морской или где-то там еще. Мать работала секретаршей на заводе, где делали вертолеты. Приходилось каждый раз нанимать сиделок. Билл уже, правда, пошел к тому времени в первый класс, и сиделкам приходилось присматривать только за Халом. Ни одна из нянек не задерживалась особенно долго на этой должности. Они либо становились беременными и выскакивали замуж за своих дружков, либо подыскивали работу посолиднее. Или того хуже: миссис Шелбурн вдруг обнаруживала, что в бутылочке бренди, которую она держала для всяких там оказий, уже кто-то притрагивался. Но Хал-то больше всего не любил сиделок, которые только и думали о том, чтобы поесть и поспать. Они даже не читали ему интересных книжек, как это делала ему мама.

В ту памятную зиму сиделкой в доме Шелбурнов нанялась огромная, как сама мать-земля, негритянка. Ее звали Бэла. Бывало, приласкает Хала так, что, кажется, добрей няньки не сыщешь, а потом куда-нибудь как ущипнет… И все-таки Халу нравилась Бэла. Она читала ему выдержки из сенсационных сообщений, а также отрывки из детективных рассказов, где были такие замечательные фразы: «Смерть подкралась к рыжему распутнику незаметно…» Голос Бэлы в эти минуты звучал зловеще в убаюкивающей тишине гостиной. Хал завороженно рассматривал картинки, а Бела тем временем уплетала одну банку сливок за другой, и чем страшнее была история, тем больше был аппетит у Бэлы.

Как знать, если бы ему Бэла не нравилась больше, чем все другие сиделки, может быть, и пронесло бы и не случилось бы того, что случилось?.

Хал нашел обезьянку в холодный сумрачный мартовский день. Дождь лил в окна, и Бэла мирно спала на диване. Очередной детектив покоился на ее достойных восхищения грудях.

Хал пробрался в кладовку. Там были вещи отца. Маленькая дверь, похожая на кроличью нору, вела в это таинственное место: стены, сплошь уставленные полками. Зимой здесь было очень холодно, а летом нестерпимо душно и жарко. Но братьям нравилось здесь бывать. Длинная узкая комната и какая-то давящая на душу обстановка. Но зато здесь было столько всякой всячины, что и представить трудно. И сколько бы раз ты не рылся здесь — всегда найдешь что-нибудь новенькое. Братья проводили здесь целые субботние вечера, просто болтая друг с другом. Они вытаскивали вещи из коробок, рассматривали их, подолгу держали в руках, чтобы на ощупь попробовать — какие они, из чего сделаны? И клали их на прежнее место.

Сейчас, с высоты своего возраста, Хал мог объяснить все это тем, что им просто не хватало отца. Трогая его вещи, они как бы общались с ним.

Отец служил в торговом флоте, обошел почти весь мир — и здесь валялись целые пачки навигационных карт, некоторые из них были отмечены красными таинственными кружками. Здесь также пылилось двадцать томов научных трудов по той же навигации. Старый бинокль! Если подолгу смотреть в него, то выступал пот у переносицы. Сувениров здесь было со всего света! Резиновые куколки с Гавайских островов, кружка из твердого картона «Эх, девочку бы», стеклянный шар, в который была вставлена миниатюрная Эйфелева башня. Повсюду валялись конверты с иностранными марками и адресами, написанными на всех языках мира.

В тот день, когда падали капли дождя, не переставая, стучали по крыше и от этого нестерпимо хотелось спать, Хал, как под влиянием гипноза, пробрался в самый отдаленный угол кладовки, выдвинул какую-то коробку и неожиданно увидел за ней другую. Как будто ее специально спрятали туда — подальше от глаз людских. На этой коробке красовалась надпись «Ралстон — Пурина». Из коробки на Хала смотрели два стеклянных глаза. Этот взгляд испугал его. Он отшатнулся. Ему показалось, что это труп… Несколько минут спустя он наклонился вперед, увидел, что это просто игрушка, и осторожно достал ее из коробки. В полумраке кладовки обезьянка улыбнулась ему своей зубастой улыбкой, в лапках у нее были крепко зажаты музыкальные тарелочки.

Восхищенный, Хал повертел игрушку в руках, ощущая морщинистое, похожее на пеленку, меховое покрытие. Сейчас, стоя в ванной комнате перед зеркалом, Хал вспоминал, было ли еще что-нибудь в его первых ощущениях. Пожалуй, какое-то инстинктивное чувство опасности, но оно так быстро промелькнуло в нем, что он не успел даже до конца осознать его. Сейчас уже трудно сказать, что было, а чего не было. Ведь на лице у Петти тоже мелькнуло выражение испуга, когда он увидел ее там, на чердаке?

Ключик… Да-да, ключик. Вот что еще он обнаружил сразу. В спине у обезьянки торчал маленький ключик. Он осторожно повернул его и удивился, как легко этот ключ провернулся. Но и сломанная, она по-прежнему привлекала его к себе.

Он взял обезьянку с собой.

— Притащил что-то? — потягиваясь, спросила Бэла.

— Ага, смотри, в кладовке нашел.

Хал поставил ее на полку в спальне. Ухмыляясь, обезьянка возвышалась над его детскими книжками, ее стеклянные глаза были обращены в пространство, лапки крепко сжимали тарелочки. Казалось, что она наконец-то обрела свое место.

Ночью Хал проснулся от беспокойного сна. Он побежал в туалет, помочиться. Билл мирно посапывал в другом углу комнаты.

Совершенно сонный Хал вернулся в комнату… и вдруг обезьянка начала яростно бить в свои тарелочки в полной темноте.

— Ца-ца-ца-ца…

Сон как рукой сняло, как будто лицо накрыли влажным полотенцем. Сердце яростно забилось, комок подступил к горлу… Широко раскрытыми глазами с трясущимися губами он уставился на обезьянку.

— Ца-ца-ца-ца…

ЕЕ тельце тряслось в конвульсиях на верхней полке.

— Хватит, — прошептал еле дыша Хал.

Его брат как ни в чем не бывало перевернулся на другой бок и захрапел. Обезьянка все била и била в свои тарелочки, и рано или поздно этот звук должен был разбудить брата и мать — все живое вокруг.

— Ца-ца-ца-цва…

Хал потянулся к ней, желая хоть как-то остановить ЕЕ. Он хотел уже было подставить руку между тарелочками, как вдруг, ударив еще раз, обезьянка сама остановилась. Тарелочки медленно возвратились в свое прежнее положение. Грязно-желтые зубы застыли в зверином оскале.

В доме снова стало тихо. Слышно было лишь, как мать в соседней комнате перевернулась с боку на бок, а Билл так и продолжал мирно похрапывать. Хал забрался к себе в постель, укрылся с головой одеялом. Сердце готово было выскочить из груди: «Я ЕЕ завтра же положу на прежнее место. Я не хочу, не хочу, не хочу ЕЕ…»

Но утром он совершенно забыл о своих ночных страхах и о желании избавиться от обезьянки, мама осталась дома. Она почему-то не пошла в этот день на работу.

Бэла умерла…

Мать в точности не рассказала им, что же все-таки произошло. «Это была простая случайность, трагическая случайность,» — вот все, что она могла сказать. Но днем, по дороге из школы, Билл купил газету, вырвал из нее четвертую страницу криминальной хроники, спрятал под рубашку и притащил домой. Жадно читая про себя, Билл буквально впился глазами в сообщение. Мать в это время готовила на кухне ужин. Халу был виден только заголовок статьи: «Двое убитых в одной комнате».

Бэла Маккафри, 19 лет, и Салли Тремонт, 20 лет, были застрелены любовником мисс Маккафри, Леонардом Вайтом, 25 лет, из-за ссоры по поводу того, кто должен спуститься вниз и заказать ужин в китайском ресторанчике. Мисс Тремонт скончалась в госпитале, Бэла Маккафри умерла сразу же на месте преступления.

Похоже, что Бэла просто перешла из разряда живущих в другое состояние и стала одной из героинь тех бесконечных детективных романов, которыми она так зачитывалась.

Но в этой истории было одно очень странное обстоятельство. Время, когда прозвучали выстрелы, и время, когда обезьянке вздумалось поиграть на своих тарелочках, совпадало.

* * *

— Хал, — прервал его воспоминания голос Терри. — Ты наконец пойдешь спать или нет?

Он сплюнул остатки зубной пасты в раковину и крикнул в ответ: «Иду». Но по дорогу в спальню он спрятал обезьянку в своем дипломате с шифрованным замком. Через два-три дня они должны вернуться в Техас, а до этого надо избавиться от НЕЕ. Но как?

— Ты был сегодня очень груб с Денни, — начала Терри, когда они лежали в полной темноте.

— Иначе я не мог. Кто-то с ним должен быть грубым. А то он совсем отобьется от рук

— Психологи говорят, что телесные наказания — это не очень продуктивный способ.

— Я не бил его, Терри, ради бога, прекрати этот разговор.

— … чтобы заслужить авторитет у ребенка, — не унималась жена.

— О, мне еще твоих лекций не хватало, — зло отрезал Хал.

— Я вижу, тебе не очень-то хочется обсудить эту проблему? — в голосе Терри прозвучали холодные нотки.

— Я просто сказал ему, что в своем доме я не потерплю никаких наркотиков. Вот и все.

— Ты так и сказал? — с надеждой спросила жена. — А что он? Как он воспринял это?

— Терри, ну что он мог сказать?

— Что с тобой происходит, Хал? Ты очень изменился. Что-нибудь случилось?

— Ничего, — а сам он в этот момент думал об обезьянке, надежно запертой в его дипломате с секретным замком. Интересно, если ей вздумается поиграть на своих тарелочках, будет ли отсюда слышно или нет. Конечно же, будет. Ведь это прозвучит как тема рока в какой-нибудь симфонии. Судьба позовет кого-то с собой, как это уже было с Бэлой, с Джонни Маккабом, с любимым псом дяди Вилли. Ца-ца-ца-ца. … А может быть, настанет твоя очередь, Хал?

— Ничего особенного, Терри, я просто не в своей тарелке.

— Не нравится мне все это.

— Не нравится?! — и вдруг следующая фраза вырвалась как бы сама собой., - Ну тогда прими еще одну таблетку снотворного, и все снова будет в порядке.

В следующий момент Хал услышал учащенное дыхание жены, а потом тихий плач. Он должен был бы успокоить ее, приласкать, но покоя не было в нем самом. Будет лучше для всех, если эта чертова обезьяна навсегда исчезнет из его жизни. Навсегда. Господи! Сделай так, чтоб ее больше не было…

Он долго не мог заснуть в эту ночь. Но с наступлением рассвета Хал уже точно знал, что ему нужно делать.

* * *

На второй раз обезьянку нашел его брат Билл.

Это было приблизительно полтора года спустя после смерти Бэлы. Стояло жаркое лето. Хал только что вернулся из детского сада.

Как только он появился на пороге, мама сказала: «Мойте руки, синьор, вы грязны как поросенок». Она в этот момент сидела на веранде, пила чай со льдом и читала книгу. Мама ушла в отпуск, и впереди было две недели отдыха.

Хал опустил руки под кран с холодной водой. На ручке крана остались грязные пятна.

— А где Билл?

— Наверху. Передай ему, чтобы он немедленно убрался у себя.

Хал, которому нравилось по поручению матери передавать Биллу всякие гадости, быстро сорвался и побежал наверх.

Билл сидел на полу. Дверь в кладовку была распахнута настежь. В руках у брата была обезьянка.

— Она сломана, — выпалил Хал.

На секунду ему показалось, что он вновь возвращается из ванной комнаты, как это и было в ту ночь, и обезьянка неожиданно начинает играть на своих тарелочках. Неделю спустя после смерти Бэлы у Хала вновь появились кошмары. Ему снились то обезьянка, то Бэла, но в точности он не мог вспомнить, что… Он проснулся от собственного крика, на секунду ему показалось, что мягкое пушистое тело обезьянки покоится на его груди, что сейчас он откроет глаза и увидит ее звериный оскал. На самом деле он просто обеими руками сжимал собственную подушку. Мать была уже у его постели. Она начала успокаивать его, дала попить водички, и вложила в рот похожую на кусочек мела таблетку детского аспирина. Мама думала, что его мучают кошмары из-за неожиданной смерти Бэлы. Но это не совсем так.

Воспоминания пронеслись перед его внутренним взором, и, может быть, поэтому, видя ЕЕ сейчас в руках брата, он не на шутку испугался. Особенно его пугали музыкальные тарелочки.

— Сам знаю, — сказал Билл и отбросил обезьянку в сторону, — Глупая вещь.

И обезьянка шлепнулась прямо на постель Билла. Она лежала, уставившись в потолок своими ничего не выражающими глазами, крепко сжимая в лапках тарелочки. Халу даже не хотелось смотреть на нее.

— Ну что, спустимся и попьем пепси-колы, — предложил брат.

— Я уже растратил всю мелочь. Потом мама сказала, что тебе следует прибраться здесь.

— Это можно сделать и позднее. Я могу одолжить тебе монету, если хочешь.

Билла, конечно, нельзя было назвать слишком заботливым братом. Как-то он не разрешил поджечь ему канат из настоящего джута. Иногда пинал его, давал затрещины, но, в общем-то, он был ничего.

— Ладно, — согласился Хал, — только я сначала заброшу эту обезьянку назад, в кладовку, хорошо?

— Успеем, — сказал Билл, вставая, — Пошли.

И Хал подчинился. У Билла был переменчивый характер: замешкайся Хал, и пепси-колы ему уже не видать.

Напившись вволю пепси, они пошли на спортивную площадку, где ребята уже вовсю играли в бейсбол. Хал пристроился в теньке в самом дальнем углу площадки и с интересом наблюдал, как играют старшие. Домой они вернулись, когда уже совсем стемнело. И мама отчитала Хала за то, что он вытер грязные руки о чистое полотенце, а Билла за то, что он так и не прибрался. А после ужина они смотрели телевизор, и за все это время Хал так и не вспомнил об обезьянке. Он совсем забыл о ней. А ОНА тем временем каким-то образом очутилась на полке Билла рядом с фотографией знаменитого бейсболиста. Там она простояла почти два года.

Когда Залу исполнилось семь, то приглашать сиделок было уже не с руки. Миссис Шелбурн обходилась теперь только коротко брошенной фразой: «Билл, присмотри за братом». И преспокойно шла на работу.

В этот день, однако, Билл должен был задержаться в школе, и Хал вернулся домой из детского сада один. По дороге он останавливался у каждого перекрестка, подолгу дожидаясь зеленого света — так его учили. Для полной уверенности он переходил улицу лишь тогда, когда на горизонте вообще не было ни одной машины. Втягивая голову в плечи, он быстро перебегал улицу. В этот момент он чувствовал себя преступником, осквернителем праха, который вступает в запретную для людей зону.

Достав из-под коврика ключ, он открыл дверь и тут же кинулся к холодильнику, чтобы выпить стакан холодного молока. Бутылка, покрытая испариной, выскользнула у него из рук и разбилась вдребезги — осколки оказались повсюду.

— Ца-ца-ца-ца- раздалось сверху из комнаты.

— Ца-ца-ца-ца- Привет, Хал! Добро пожаловать! Может быть, я по тебе справляю панихиду? Все придут — а ты мертв.

Он застыл на месте, тупо уставившись на осколки разбитого стекла. Молоко залило весь пол. Страх охватил его душу. Он не мог понять. Почему ему вдруг стало так страшно, но безотчетный страх этот просто сидел в нем и сейчас вместе с потом выходил из каждой его поры.

Наконец, Хал пришел в себя и кинулся наверх в комнату. Обезьянка стояла на полке Билла, и, казалось, так и уставилась на него. Фотография со знаменитым бейсболистом лежала лицом вниз на постели Билла. Видно, обезьянка опрокинула ее, когда начала бить в свои тарелочки. ОНА и сейчас все ухмылялась, и все била и била в свои цимбалы. Хал осторожно приблизился к ней. Казалось, что делает он все против своей воли, как будто кто-то подталкивает его в спину. А тарелочки так и мелькали перед глазами и, казалось, это будет длиться до бесконечности. Когда он приблизился к обезьянке совсем близко, он даже услышал, как работает ее механизм.

Крик вырвался из его груди, и Хал с силой смахнул ЕЕ с полки. Так убивают клопа или другое мерзкое насекомое, неожиданно укусившее вас. Обезьянка упала на подушку Билла — скатилась на пол, но продолжала бить в свои ненавистные тарелочки. Губы то сжимались, то растягивались в ухмылке. Так ОНА лежала на полу, освещенная яркими лучами апрельского солнца.

Хал со всей силой пнул ее ногой, продолжая все это время кричать, и, даже не слыша при этом своего голоса. Обезьянка покатилась через всю комнату, ударилась о противоположную стену и замерла… Хал стоял и смотрел на нее, сжав кулаки, сердуе готово было выскочить из груди. Обезьянка по-прежнему ухмылялась, и луч солнца отражался в ее стеклянном зрачке.

«Ну, давай! Пинай, пинай меня, если тебе это так нравится, — казалось, говорила она ему, — Я ведь ничто. Только колесики и винтики, и чуть-чуть теплой шерстки — вот и все. Пинай, пинай меня. Я ведь мираж, просто механическая игрушка. А кто все-таки помер? А? Кажется, был взрыв на заводе, где работает твоя мама? Видишь, столб пламени поднимается в воздух. Твоей маме, наверное, оторвало голову! Ах! Какой красивой она была! Но, посмотрим, что творится на углу Брук-стрит. Ух, как мчится этот автомобиль! Водитель пьяный — это видно. Подумаешь, одним Биллом больше, одним — меньше. Ты слышишь, слышишь, как трещит его череп под колесами, а мозги? — они сейчас потекут из ушей… Но только не спрашивай, не спрашивай меня ни о чем. Я сама ничего не знаю. Да и не могу знать. Все, что я умею — это бить в тарелочки. Ца-ца-ца-ца- Кто еще помер, Хал? Мама, брат? А, может быть, настала твоя очередь?».

Он кинулся опять к ней, желая разбить эту дьявольскую игрушку. Он готов был прыгнуть на нее и прыгать так до тех пор, пока ее стеклянные глаза не покатятся по полу, пока из нее не посыпятся ее чертовы пружины. Но, как только он подбежал к ней, ее тарелочки ударились друг о друга еще раз, а затем медленно вернулись в прежнее положение, как будто пружина в последний раз распрямилась внутри самой обезьянки… и он почувствовал, как внутри его самого как будто растаял кусочек льда, и он вновь остался один на один со своим необъяснимым страхом.

Видно, обезьянке самой нравилась ее выходка, ее ухмылка.

Он поднял ее, попытался выкрутить ей лапку, крепко сжав ее большим и указательным пальцами. И его вдруг охватило неописуемое отвращение, в руках у него уже была не игрушка, а труп, труп пигмея. И шкурка была еще теплой. Он открыл дверь в кладовку и зажег свет. Обезьянка по-прежнему улыбалась ему, когда он пробирался среди коробок, среди старых коробок, наваленных одна на другую, среди томов старых книг по навигации, среди старых альбомов для фотографий с их запахом химикатов и среди сувениров и старого тряпья, и Хал думал в этот момент: «Если она опять ударит в свои тарелочки и зашевелится у меня в руке — я закричу, а, если я закричу, то она захохочет и будет смеяться надо мной и тогда я сойду с ума, и они найдут меня здесь, перекатывающегося с боку на бок и хохочущего во все горло. Я просто сойду с ума. О Господи, Господи, дай мне силы».

Наконец, он достиг самого отдаленного угла кладовки, прополз между коробками, опрокинув одну из них, и запихнул обезьянку назад, в коробку с надписью «Ралстон Пурина». ОНА спокойно поместилась там, как в гробу, как будто обрела самое подходящее для себя обиталище. По-прежнему крепко зажав тарелочки в своих лапках, обезьянка, как бы подшучивая над Халом, улыбалась ему своей зловещей улыбкой.

Хал начал медленно пробираться назад. Его бросало то в холод, то в жар. Он каждую минуту ожидал, что тарелочки вот-вот заиграют, обезьянка выскочит из своего гробика и поползет за ним вслед, и тогда…

Но к счастью ничего такого не произошло. Добравшись до выхода, он выключил свет, с размаху захлопнул за собой дверь и привалился к ней всем телом, тяжело дыша. Наконец ему стало немного легче. Он опустился вниз. Ноги не слушались. Они были как ватные. Хал взял пустую сумку и стал осторожно собирать осколки от разбитой бутылки. Ему казалось, что вот сейчас он должен как-нибудь страшно порезаться и умереть от потери крови, ведь она для кого-то играла эта тварь похоронный марш? Но ничего такого не случилось. Он взял полотенце и вытер молоко с пола, потом сел и стал ожидать возвращения своих близких.

Первой пришла мать и сразу же, с порога: «Где Билл?»

Тихим голосом, предчувствуя беду, он начал объяснять, что Билл задержался в школе, что у них сегодня тренировка. А в душе все кричало: «Билл мертв! Это его очередь!» Если даже он и задержался на тренировке, то вернуться домой он должен был уже полтора часа назад.

Мать настороженно смотрела на него. Она готова была уже спросить: «Что случилось?» — как дверь распахнулась настежь и на пороге показался Билл. Он вошел в дом. Но это уже был не Билл. Нет. Это, скорее, был его призрак. Он прошел между ними к противоположной стене, так и не взглянув на них.

— Что случилось? Билл, что с тобой?

И неожиданно для всех Билл начал плакать и сквозь слезы он рассказал им все. «Это была машина», — начал он.

Все дело обстояло таким образом, что он, Билл Шелбурн, и его друг, Чарли Сильверманн, возвращались домой после тренировки. Вдруг из-за поворота Брук-стрит выскочил автомобиль. Автомобиль появился так неожиданно, что Чарли не успел даже отреагировать и застыл на месте. Билл пытался стащить Чарли за руку с этого проклятого места, но рука Билла в самый последний момент соскользнула, и машина…

Хал видел, как брат опять разразился истерическим плачем, и мама бросилась к нему, схватила его, стала успокаивать. Хал обернулся и посмотрел на веранду. Там уже стояли два полицейских. Патрульный автомобиль, на котором и доставили Билла домой, стоял на углу улицы. И неожиданно для самого себя Хал тоже начал плакать…, но слезы его были слезами облегчения.

Теперь уже Билла ночью посещали кошмары. Сны, в которых Чарли Сильверманна каждый раз сбивал один и тот же автомобиль с пьяным водителем за рулем. Постоянно в этих снах запыленный бампер автомобиля сбивал Чарли, скользили по асфальту ноги в ковбойских сапожках. Рассыпалось вдребезги лобовое стекло, а голова Чарли разламывалась, как грецкий орех.

Пьяный водитель, владелец местной кондитерской лавки, чуть сам не умер от сердечного приступа в полицейском участке. Причиной тому, может быть, был вид мозгов Чарли Сильверманна, которые так и присохли к его штанам, как весенняя грязь. Дело в суде было выиграно. Адвокат пьяного водителя напирал на то обстоятельство, что, мол, его подзащитный и без того уже наказан. Пьяница был приговорен к шестидесятидневному заключению с лишением водительских прав в течение пяти лет в штате Коннектикут. Как раз все это время Билла и не покидали кошмары, которые повторялись каждую ночь.

Билл даже не заметил, Сто обезьянка исчезла с его полки… а, может быть, заметил, да виду не подал? Во всяком случае, она уже надежно была запрятана в самом отдаленном углу кладовки.

Хал какое-то время чувствовал себя в полной безопасности. Он даже начал забывать о существовании обезьянки и начал верить, что это все было сном, кошмаром. Но когда он вернулся из школы в день и час смерти своей матери, ОНА снова мирно покоилась на его полке и улыбалась ему сверху. Тарелочки по-прежнему были зажаты в ее лапках.

Он медленно приблизился к НЕЙ, и ему показалось, будто в данный момент он смотрит на себя со стороны, будто его собственное тело неподвластно ему, будто оно само превратилось в заводную игрушку при одном только виде обезьянки. Он с любопытством наблюдал за собой, как его рука потянулась к обезьянке, взяла ЕЕ и сняла с полки. Снова он ощутил в руке этот бархатистый, похожий на пеленку материал, но только сейчас он испытывал гораздо меньше отвращения, как будто его предварительно накачали наркотиками, и все чувства его притупились. Он даже слышал собственное дыхание: частое и прерывистое. Так ветер шуршит в стоге сена.

Хал повернул игрушку и схватился за ключик.

Много лет спустя, вспоминая происходящее, все его тогдашние действия будут напоминать ему какой-то вестерн: человек заряжает шестизарядный револьвер, прицеливается и нажимает на спусковой крючок.

— Не надо, оставь ЕЕ, брось ЕЕ, не касайся, — пронеслось в голове.

Он поверну ключик и ясно услышал в тишине, как скрипнула пружина. Когда Хал отпустил ключ, обезьянка тут же начала бить в свои тарелочки. Она затряслась в его руке, как живая. И, ОНА, действительно, была живой, и рукой он ощущал не действие механизма, а биение ее собственного сердца.

С воплем Хал бросил обезьянку на пол. Его самого отбросило в сторону, как взрывной волной. Сжимая крепко обеими руками рот, на секунду он оказался в полной тьме: ногтями Хал чуть не выколол себе глаза. Споткнувшись обо что-то, Хал почти упал, но вовремя выпрямился. Его передернуло от мысли, что он мог оказаться на полу рядом с этой ШТУКОЙ. ЕЕ стеклянные ничего не выражающие глаза, казалось, так и смотрят, тапку и притягивают его к себе. Хал бросился к двери, захлопнул ее за собой. Потом в ванную. Его начало выворачивать наизнанку.

Мисс Стукей сообщила им о смерти матери. Она работала с ней на одном заводе. Первые две бессонные ночи мисс Стукей провела вместе с ними, пока тетя Ида не забрала их с собой. Смерть матери наступила мгновенно. Миссис Шелбурн умерла от инсульта. В полдень. Когда обезьянка заиграла на своих тарелочках. В этот момент с картонным стаканчиком в руках она стояла й охладителя воды и вдруг упала как будто скошенная снайперской пулей, стаканчик так и остался в ее руке. При падении другой рукой она схватилась за охладитель и опрокинула всю цистерну на себя. Стекло разбилось. Осколки валялись повсюду, они впились в ее тело. Но они уже не причинили ей ни боли, ни страдания. Миссис Шелбурн была мертва до того, как вода просочилась сквозь ее новое платье. Так сказал доктор, который тут же подоспел на место происшествия.

Мальчикам, конечно, ни о чем таком не рассказывали, но Хал обо всем этом знал в мельчайших подробностях. Да и как не знать? Он постоянно видел эту сцену в своих самых страшных снах.

— Брат, ты маму во сне видишь? — спросил как-то Билл. Хал молча кивнул головой. Он знал, что Билл думает. Причиной его кошмаров была, действительно, смерть матери. Но это была только полуправда. Хала не покидало сознание вины, нет, скорее, точное знание того, что это именно он убил свою мать, повернув маленький ключик на спине обезьянки в тот незабываемый солнечный полдень, когда было так приятно после школы побыть одному в пустом доме.

* * *

Под утро Хал, наконец, заснул, и его сон был глубоким. Проснулся он ближе к полудню. Петти устроился на стуле в другом углу комнаты. Он смотрел телевизор и ел дону конфету за другой.

Хал выпростал ноги из под одеяла. Он чувствовал себя так, будто ему сначала дали сильную дозу снотворного, а затем насильно разбудили. Голова буквально раскалывалась.

— Где мама, Петти?

— Она с Деннисом в магазин пошла. А я сказал, что лучше с тобой останусь. Папа, а ты всегда во сне говоришь?

Хал подозрительно посмотрел на сына: «Нет А что я такого говорил?»

— Точно не могу сказать. Ты меня очень напугал.

— Как видишь, я сейчас в здравом уме, — и Хал заставил себя улыбнуться. Петти улыбнулся в ответ. И Хала буквально захлестнуло чувство бесхитростной сильной любви к сыну. Почему его так тянуло к Петти? Скорее всего потому, что они понимали друг друга с полуслова. С Деннисом — другое дело. Общаться с ним — это все равно, что смотреть сквозь затемненное стекло. Напрасно. Все равно ничего не разберешь. Сам Хал никогда таким не был. Можно было бы объяснить все тем, что на Денниса очень сильно повлиял переезд из Калифорнии, или…

Его как током ударило. Обезьянка. Она сидела на подоконнике и по-прежнему держала в своих лапках тарелочки. Острая боль пронзила грудь. Сердце на секунду остановилось, потом забилось вновь с такой силой, что, казалось, готово было вырваться из груди. Круги пошли перед глазами. Нестерпимо болела голова.

— Думал, что избавился от меня? Но ты уже ошибся однажды, так ведь?

— Да, — отозвалось в нем.

— Петти, это ты достал обезьянку из моего дипломата? — спросил он, хотя ответ уже знал заранее. Он сам закрыл дипломат на ключ и положил этот ключ в карман плаща. Петти тоже пристально смотрел на обезьянку. Халу показалось, что на лице сына отразилось какое-то беспокойство.

— Нет. Я ЕЕ не брал. Мама положила ее сюда.

— Мама?

— Да. Она взяла ее у тебя. Она очень смеялась.

— Взяла у меня? О чем ты говоришь?

— Ты спал с ней, папа. Я в этот момент чистил зубы, а Деннис все видел. Он тоже над тобой смеялся. Он еще сказал, что ты похож на малыша, который не может заснуть без своей любимой игрушки.

Хал еще раз взглянул на обезьянку. У него пересохло во рту. Как она могла очутиться у него в постели? ОНА касалась своей шерсткой его щеки, рта. Стеклянными глазами ОНА смотрела на его спящее лицо. Зубы у самой его шеи…

Он пошел в ванную комнату. Дипломат по-прежнему здесь. Замок надежно закрыт, а ключ — в кармане плаща.

Раздался щелчок — это Петти включил телевизор на полную громкость. Хал медленно вышел из ванной. Петти пристально смотрел на отца и, казалось, ему есть, что сказать.

— Папа, — неожиданно прошептал он. — Мне не нравится эта обезьянка.

— Мне тоже.

Петти посмотрел на отца, пытаясь угадать, шутит он или нет. Он подошел к отцу и прижался к нему всем телом. Хал почувствовал, как дрожит его сын.

Быстро, быстро, как бы боясь, что ему не хватит смелости сказать все сразу, Петти начал шептать что-то Халу в самое ухо. Постепенно Хал начал разбирать смысл сказанного.

— … ОНА все смотрит, смотрит на тебя… а если ты в другой комнате, то она смотрит на тебя сквозь стену. ОНА чего-то хочет от меня, папа.

Петти вновь задрожал всем телом, и Хал крепче прижал его к себе.

— ОНА хочет, чтобы ты ее завел, да, сынок? — подсказал ему Хал.

Петти кивнул головой.

— ОНА ведь настоящая, да, папа?

— Как знать, сынок, как знать, — сказал Хал и взглянул через плечо сына на обезьянку.

— Я все хотел подойти и завести ЕЕ. Но я думал, что могу разбудить тебя. А мне так хотелось ЕЕ завести… Я даже коснулся ключика. И, знаешь, папа, мне было и приятно, и противно. Разве так бывает?

— Бывает.

— А ОНА все как будто говорила мне: «Заведи, заведи меня, Петти. Мы поиграем с тобой — вот и все. Не бойся, твой папа не заругает тебя. Он даже не проснется, он уже никогда не проснется. Заведи меня, Петти… заведи.» Это очень плохо, плохо. Давай выбросим ЕЕ, папа! Пожалуйста! Давай ее выбросим.

Петти плакал, и слезы его просочились сквозь отцовскую рубашку. Обезьянка улыбалась Халу своей зубастой улыбкой через плечо сына. Полуденное солнце ослепительно сверкнуло в ее медных тарелочках и, отразившись, как от зеркальной поверхности, заиграло солнечным зайчиком на белоснежном потолке мотеля.

— Когда вернутся мама и Деннис?

— Около часа, — Петти вытер свои красные от слез глаза рукавом рубашки. Ему самому было стыдно за свои слезы. Петти боялся обернуться — там была обезьянка.

— Я специально включил телевизор погромче, чтоб он не слышала нас.

«Интересно, что произошло, если бы Петти все-таки завел ЕЕ? — думал Хал. — Сердечный приступ? Инсульт, как у матери? Или что-то еще? Господи, реально ли все это? Не схожу ли я с ума?» и вслед за этим последовала цепь таких ассоциаций, чувств и мыслей, что Хал понял, что он, действительно, сходит с ума. «Петти сказал, что надо ЕЕ выбросить. Но можно ли вообще от НЕЕ избавиться? Хоть когда-нибудь.»

Обезьянка издевательски ухмылялась ему. ОНА сжимала свои тарелочки, и между ними было расстояние только в один фут

«Ожила ли ОНА в ночь, когда умерла тетя Ида?» пришла ему в голову неожиданная мысль, и «ветер в это время в печной трубе, и это было все, что слышала тетя Ида перед смертью.» — ясно представилась ему картина той ночи.

— Может быть, у нас все-таки есть шанс? — проговорил Хал вслух.

— Ну-ка, принеси мне дорожную сумку, — обратился он к сыну.

Петти с сомнением посмотрел на отца: «А что мы будем делать?»

«Может быть, все-таки можно от НЕЕ избавиться. Навсегда. Или на время. А если на время, то как долго продлиться ЕЕ отсутствие? Может быть, это ЕЕ свойство каждый раз находиться и возвращаться. Но, может быть, я, нет, мы, скажем сейчас, „прощай“, и ОНА еще очень долго не появится здесь. Ведь понадобилось ей целых двадцать лет, чтобы вылезти из колодца…»

— А? Что ты сказал? Что мы будем делать?.. Отправимся в небольшое путешествие, Петти, в небольшое путешествие, — и он немного успокоился от этой мысли, хотя почувствовал, что у него поднялось давление, и кровь прилила к голове.

— Но вначале я хочу, чтобы ты принес свою дорожную сумку и вместе с ней отправился бы к стоянке автомашин. Найдешь там три увесистых камня и тащи их сюда, понял?

— Хорошо, папа.

Хал взглянул на часы. Было пятнадцать минут первого.

— Поторопись. Я хочу успеть до того, как вернутся наши.

— А куда мы поедем?

— К дому, где жили дядя Вилли и тетя Ида…

* * *

Тем временем Хал пошел в ванную комнату, заглянул за унитаз и вытащил оттуда веник. Потом он подошел к окну. Держа веник в руках как магический символ, охраняющий его сына и его самого от всех реальных и вымышленных бед, Хал стоял и смотрел на улицу. Он видел, как Петти перебегает через двор к автомобильной стоянке. На голубом фоне его дорожной сумки красовалась надпись «Дельта», написанная большими белыми буквами. Муха назойливо жужжала в верхнем углу окна, пытаясь вырваться наружу. Глупое и бессмысленное занятие. Это почти то же самое, что избавиться от этой обезьянки.

Хал видел, как Петти подобрал три увесистых камня и поспешил назад к дому. Машина появилась из-за угла мотеля. Она двигалась быстро, слишком быстро. Еще не сознавая, в чем дело, Хал инстинктивно кинулся вправо, рука, в которой был зажат веник, пошла вниз. Короткое точное движение, как удар в карате — и рука вовремя оказалась между двух тарелочек. Обезьянка готова уже была ударить в них, но медные пластинки беззвучно коснулись руки Хала. И он почувствовал что-то вроде ненависти, направленной на него самого. ОНА ненавидела его, ненавидела за то, что он впервые помешал ей сделать свое дело.

Раздался скрип тормозов. Петти отбросило назад. Водитель обругал его, как будто мальчишка был в чем-то виноват, а Петти как ни в чем ни бывало кинулся к мотелю.

Хал весь покрылся потом. Он чувствовал, что лоб его был мокрым, словно он попал под ливень. Рука начала неметь, зажатая, как в тисках, между двумя пластинками. «Давай, — думал он, — давай. Я готов ждать весь день. До тех пор, пока черти в аду не передохнут, если уж на то пошло.»

Тарелочки медленно раздвинулись и вернулись в свое прежнее положение. Хал услышал только, что что-то хрустнуло внутри обезьянки. Хал посмотрел на руку и на веник. Веник почернел в том месте, где его коснулись тарелочки, как будто это место обожгли чем.

Муха продолжала все жужжать и биться о стекло, пытаясь вырваться из комнаты к холодному октябрьскому солнцу, которое казалось таким близким.

Петти буквально влетел в комнату. Он тяжело дышал, щеки порозовели: «Я нашел сразу три камня. Пап, я еще, — вдруг он прервался, — пап, что с тобой?»

— Все в порядке. Давай сумку.

Хал подцепил ногой столик, стоящий у софы, и придвинул его вплотную к подоконнику. И затем положил на стол сумку. Он открыл ее, как будто раздвинул губы чьего-то огромного рта. Хал видел, как в глубине сумки чернеют три здоровых камня. Брезгливо, веником Хал смел обезьянку с подоконника, и та упала прямо в сумку. Раздался слабый звон, одна из тарелочек ударила о камень.

— Папа? Папа? — в испуге закричал Петти. Хал посмотрел на него. Что-то случилось? Но что? Хал посмотрел в ту сторону, куда был обращен взгляд Петти. И ему все стало ясно. Назойливое жужжание прекратилось. Она лежала, задрав лапки кверху, на подоконнике.

— Это ОНА сделала это? — прошептал растерянно Петти.

— Пошли. Дорогой все узнаешь, — и Хал закрыл сумку на «молнию».

— Но у нас нет автомобиля, папа. Ведь мама с Деннисом уехали на нем за покупками.

— А вот это уже не твоя печаль, — сказал хал и потрепал сына по голове.

* * *

Хал показал клерку свои водительские права, добавил к ним двадцать долларов и, как дополнительную плату, наручные часы. Взамен он получил ключи от собственной машины клерка. Когда они уже ехали на восток в сторону Каско по шоссе 302, Хал начал рассказывать свою историю. Сначала спокойно, а потом все больше и больше волнуясь. Он начал с того, что, обезьянку, скорее всего, привез его отец из какого-нибудь далекого плавания. По-началу в этой игрушке не было ничего особенного. Существуют сотни тысяч всякого рода заводных обезьянок. Некоторые из них сделаны в Гонконге, некоторые — в Тайване, некоторые — в Корее. Но именно с этой игрушкой произошло что-то неладное. Скорее всего, это произошло с НЕЙ в темной кладовке в их родном доме. «Я вообще считаю, — сказал Хал, пытаясь выжать из машины хотя бы семьдесят миль в час, — что ЗЛО окружает нас повсюду, только оно не всегда дает о себе знать. Чаще всего оно срывается до поры, до времени, а потом совершенно неожиданно дает о себе знать с такой силой, что ты уже не в состоянии что-либо сделать». Он не стал развивать эту мысль дальше, так как почувствовал, что Петти уже на пределе, но мысль эта помимо его воли сама начала развиваться в этом в том же направлении. Он думал, что само понятое ЗЛА чем-то напоминает ему обезьянку, его детскую заводную игрушку. Ведь никто не заставляет тебя делать то, что ты делаешь. Ты сам решаешь завести эту обезьянку: механизм начинает работать, одна шестеренка зацепляется за другую — и начинают звякать тарелочки, а глупые стеклянные глаза как будто смеются над тобою.

* * *

За домом тети Иды и дяди Вилли был старый сарай, где хранилась рыбачья лодка и снасти. Сюда-то и направились Хал и Петти. В правой руке у Хала была сумка с обезьянкой, и, казалось, что с каждым шагом она становилась все тяжелее. У Хала пересохло в горле, заложило уши.

— Не касайся ее, — сказал он сыну, ставя сумку на землю. В кармане Хал нащупал связку ключей, которую передал ему недавно Билл. Ключ от сарая был специально помечен.

Хал повернул ключ в замке и открыл настежь дверь в сарае. Деревянным бруском он заложил ее так, чтобы она не закрылась сама собой от ветра. Первое, что почувствовал Хал, вступив на порог, — это запах лета. Здесь по-прежнему пахло брезентом и деревом.

Рыбачья лодка все еще была здесь. Весла аккуратно сложены. Казалось, что только вчера ее поставили сюда и ушли по своим делам. Билл и Хал часто рыбачили с дядей Вилли, но всегда порознь. Лодка была слишком мала для троих. Краска от времени облезла, а, бывало, дядя Вилли каждую весну красил лодку в красный цвет. Мыс был затянут паутиной.

Хал подошел с кормы и начал толкать лодку наружу. Рыбалки с дядей Вилли были, пожалуй, самым лучшим воспоминанием детства. Отплывая на шестьдесят или семьдесят ярдов от берега, они спокойно дрейфовали, полностью подвластные воле капризного ветра. Дядя Вилли любил раздавить бутылочку- другую пивка. Иногда перепадало и Халу. Дядя Вилли при этом неизменно повторял: «Смотри, тетке не проговорись, а то опять начнется: „Ты детей спаиваешь, ты детей спаиваешь…“

Однажды Хал спросил: „А почему мы никогда не рыбачим на середине?“

— Хочешь попробовать?

Хал кивнул головой, и они очутились на самой середине озера. Под собой он увидел совершенно синюю воду, леску было видно всего лишь на несколько дюймов.

— Вот оно, самое глубокой место, — сказал дядя Вилли, крепко сжав пустую банку из-под пива. Та переломилась, как картонный стаканчик. Через секунду в руке у него оказалась еще одна, но на этот раз уже полная. — Здесь, пожалуй, сотня футов будет, хотя, кто проверит? Ведь никто и не мерил. Студебеккер Амоса Каллигана здесь утоп — что верно, то верно. Да Амос сам виноват: решил по льду проехать — это в декабре-то месяце… Ну, разве не дурак? Слава богу, что самому удалось спастись. Конечно, машину уже не достать. Разве что в день Страшного Суда она сама выплывет на поверхность. Да ты как же червя-то насаживаешь? Подцепляй, подцепляй его, сукина сына, получше…»

Пока сам дядя Вилли подцеплял червя на крючок, Хал все смотрел в воду, пытаясь увидеть старый Студебеккер. И вдруг ему представилась картина: Студебеккер, уже весь проржавевший от времени, был опутан водорослями. Ожерельем они обвивались вокруг руля, опутали все зеркальце шофера и то место в разбитом лобовом стекле кабины, через которое и выплыл в самый последний момент бедолага Амос Каллиган. Водоросли размеренно колыхались в воде, и все это напоминало какую-то странную фантастическую клумбу: слабое дуновение ветра — и головки цветов начинают клониться к земле.

Странное видение исчезло так же внезапно, как и появилось. Перед Халом все по-прежнему была синяя толща воды, которая чем глубже — тем становилась темнее, а дальше — полные мрак и небытие.

«… Самое глубокое место во всем Кристальном озере… сотня футов будет…»

* * *

Хал остановился, чтобы перевести дух.

— Тебе помочь, папа?

— Сейчас, подожди.

Глубоко вздохнув, Хал снова налег на лодку и протащил ее по песку к воде, оставляя глубокий след. Краска облезла, но лодка все это время была под навесом и вроде бы хорошо сохранилась.

Когда Хал и дядя Вилли отправлялись вместе на рыбалку, то Халу доставалось самое легкое — оттолкнуть лодку от берега, когда она уже была в воде. «Давай, Хал, давай, дружок, — обычно говорил дядя, — отрабатывай свой хлеб.»

— Положи сначала сумку в лодку, а потом оттолкнешь меня от берега, — обратился Хал к сыну. А затем, немного помедлив, неожиданно улыбнулся и добавил: Давай, отрабатывай свой хлеб, сынок.

Но Петти было не до шуток.

— Я с тобой, папа?

— Не сейчас. В другой раз мы обязательно с тобой порыбачим, только не сейчас.

Петти колебался. Он не знал, что ему делать. Несколько желтых листьев сорвало с ветвей. Они пролетели прямо над головой Петти и спустились на воду. А потом плавали у самого берега, как маленькие рыбачьи лодочки.

— Ты должен перевязать их чем-нибудь,

— Что? — переспросил Хал, хотя и догадывался, о чем думает его сын.

— Ты должен обмотать тарелочки ватой, чтобы они… Чтобы они не звякнули.

— Нам нельзя терять ни минуты. Давай, толкай лодку. Живей!

Петти наклонился, корма пошла по песку. Хал уперся веслом в берег — и вдруг почувствовал, что его больше ничего не связывает с этой грешной землей… После стольких лет заключения в темном сарае лодка как будто вновь обрела свободу и теперь мирно покачивалась на волнах, готовая к любому плаванию. Хал установил весла в уключины и начал грести к середине озера.

— Будь осторожен, папа! — крикнул ему вслед Петти.

— Я ненадолго, — пообещал ему отец, и Хал вновь посмотрел на дорожную сумку, покоившуюся на дне лодки.

Он приналег на весла и ощутил знакомую боль в спине, между лопаток. Берег стремительно удалялся от него. И это было похоже на путешествие во времени. Петти стоял на берегу, прикрыв ладонью глаза от солнца, и, казалось, что сейчас его сыну восемь лет, ерез несколько мгновений — шесть, четыре.

Хал искал середину озера по определенным ориентирам на берегу, но за пятнадцать лет здесь все так изменилось, что возникла опасность вообще потеряться на этих бескрайних просторах. Солнце жгло ему спину. Он покрылся потом. Он снова взглянул на сумку и неожиданно сбился с налаженного ритма. Ему показалось, что там зашевелилось что-то. Хал стал грести еще сильнее.

Поднялся ветер. И теперь уже стало по-настоящему холодно. Лодку качало из стороны в сторону. Казалось, ветер усиливался с каждой минутой. Петти что-то кричал ему с берега. Да, конечно, он что-то кричал. Из-за ветра Хал не мог разобрать слов. Да это и не важно. Главное — избавиться от обезьянки. Пусть еще на двадцать лет, а, может быть, Господь приберет ЕЕ навечно?..

Лодку качало на волнах, и качка становилась все сильнее. Он же взглянул налево и увидел, что озеро сплошь покрыто белыми барашками. На берегу он различил какие-то развалины, это бывший дом и сарай Бурдонсов — значит, он плыл правильно, и сейчас он находится как раз на том самом месте, где упал под лед знаменитый Студебеккер Амоса Каллигана. Это и было самым глубоким местом на всем Кристальном озере.

Петти продолжал кричать изо всех сил, кричать и указывать на что-то рукой. А Хал все по-прежнему не мог понять, в чем дело? Лодку качало из стороны в сторону все сильнее и сильнее. Свет и тени ходили по поверхности воды. Небо неожиданно заволокло тучами. Начинался настоящий шторм, и белые барашки уже не казались столь безобидными. Хала начало трясти в ознобе. Он был весь мокрый от брызг. Хал греб, как сумасшедший. Он бросал взгляд то на берег, то на сумку на дне лодки. Лодку вновь подняло на волне и на этот раз так высоко, что даже весло повисло в воздухе.

Петти указывал халу, чтобы он посмотрел на небо. Его крик перешел в истерику.

Хал посмотрел через плечо в ту сторону, что указывал ему сын. Шторм усилился. Огромная тень накрыла водную гладь и двигалась по направлению к лодке. Очертания этой тени были узнаваемы настолько, что от неожиданного возникновения догадки Хал чуть было не закричал от испуга.

Туча закрыла солнце. И как только она поглотила весь свет, Хал услышал знакомое звяканье тарелочек. Обезьянка ожила: «Теперь твоя очередь, Хал, твоя. Наконец-то ты попался. Ты попался, Хал».

Хал вынул весла из воды, наклонился и поднял сумку. Обезьянка делала свое дело и от этого казалось, что края сумки раздулись как кузнечные меха.

— Здесь! Сукина дочь! — закричал в исступлении хал. — Здесь!

И он выбросил сумку за борт.

От тяжести она сразу же пошла ко дну. Еще секунду хал мог видеть ее, как она тонет, мог слышать, как звякают друг о друга медные тарелочки. И вдруг непроницаемая плотность воды озарилась ярким светом. И перед ним разверзлась бездна, и на самой глубине ее он мог ясно видеть старый Студебеккер Амоса Каллигана, и труп его собственной матери лежал в кабине, а рядом с ней — тетя Иды и дядя Вилли. И в воде седая прядь волос тети Иды совершенно растрепалась, и, чем глубже погружалась сумка, тем больше и больше, как под сильным порывом ветра, развевались в воде ее седые волосы.

Хал вновь опустил весла в воду и несмотря на кровавые мозоли начал грести к берегу.

«Господи, а что же в кузове этого Студебеккера? — пришла ему неожиданная мысль. — Он, наверное, весь полон детьми: Чарли Сильверманн, Джонни Маккаб…»

Звук, похожий на пистолетный выстрел, раздался у него под ногами, и в лодку сразу же начала поступать вода. Лодка была старой. Обшивка не выдержала, но дырка, слава богу, была еще маленькая. Но этой дырки не было, когда он когда он спускал лодку на воду. Он мог поклясться в этом.

И вновь раздался треск. Еще одна дыра образовалась в днище. Вода просочилась сквозь обувь. Гвозди вылетели сами собой, освободив от крепления уключину весла. Ветер дул ему в спину и, казалось, нарочно подталкивал его назад к середине озера. И несмотря на охватившее его отчаяние в глубине души он испытывал какую-то несказанную радость. В нем родилось предчувствие, что обезьянка на этот раз покинула их навсегда. Он знал это. И, чтобы с ним не случилось в сейчас, обезьянка уже никогда не отравит жизнь его детей, Денниса и Петти. ОНА ушла, ушла навсегда. Может быть, ОНА сейчас покоится на крыше кабины того самого Студебеккера, на самом дне Кристального озера? ОНА ушла и больше никогда не вернется.

Хал продолжал грести. Снова раздался треск. Банка для наживки, которая лежала на дне лодки, плавала в луже глубиной в три дюйма. Брызги полетели Халу в лицо. Раздался еще один треск — и лавка на носу лодки развалилась пополам. Обломки ее плавали в той же луже. Слева и справа по вертикали появились большие трещины. Хал продолжал грести, грести на последнем дыхании.

Теперь трещина появилась в самом днище лодки. Зигзагом она прошла между ног Хала и до самого мыса. Вода уже была по щиколотку, потом — по голень. Он продолжал грести, боясь посмотреть на берег, который мог быть так еще далеко.

Треск — и вода неудержимо хлынула в лодку. Хал потерял одно весло, но продолжал грести.

Скамейка под ним развалилась пополам, и он оказался в воде. Лодка еще каким-то чудом держалась на плаву. Хал попытался встать на колени, и его охватила отчаянная мысль: «Петти не должен видеть этого. Он не должен видеть, как на его глазах тонет его собственный отец.» «Ты должен плыть, — повторял он себе, — хоть по-собачьи, но плыть.»

Раздался еще один треск, похожий скорее на взрыв, и Хал очутился в воде, и он поплыл, поплыл так, как он не плавал никогда в своей жизни… А берег, оказывается, был до смешного рядом. Через минуту Хал уже коснулся ногами дна и стоял по пояс в воде. Отсюда было не более пяти ярдов до суши.

Петти радостно бежал ему навстречу, простирая вперед руки, крича от радости и плача одновременно. Хал, барахтаясь, побежал к сыну. Петти было уже по грудь, и он тоже стал яростно бить руками по воде, чтобы как можно скорее обнять своего отца, прижаться к ему, убедиться, что он жив.

Хал, тяжело дыша, нежно взял сына на руки и вынес его из воды, на берег, и оба рухнули на землю и долго не могли отдышаться.

— Папа, ЕЕ нет? Да, папа?

— Я думаю, что ЕЕ больше уже никогда не будет.

— Лодка развалилась. Ты знаешь, она развалилась вокруг тебя, как скорлупа ореха.

Хал смотрел на обломки, которые плавали в воде в сорока футах от берега. Они не имели ничего общего с той крепко сколоченной рыбачьей лодкой, которую он совсем недавно спустил на воду.

Все в порядке, малыш. Все в порядке, — сказал Хал и, упершись локтями в песок, задрал голову кверху и закрыл глаза, подставляя свое лицо холодному октябрьскому солнцу.

— Ты видел тучу? — прошептал Петти.

— Ее больше нет и, кажется, никогда и не было. Разве ты не видишь?

Отец и сын долго смотрели на чистое голубое небо.

Хал притянул к себе Петти и обнял его:

— Пойди в дом, там должны быть полотенца. — Потом отец помолчал немного и добавил. — Это было неосмотрительно с вашей стороны, сэр, так необдуманно бросаться в холодную воду.

Петти с восхищением смотрел на отца: «Папа, ты самый смелый.»

— Смелый? — эта мысль никогда не приходила Халу в голову. Был только страх, страх, который подавлял все другие чувства.

— Поторопись, Петти, у нас мало времени.

— А что мы скажем маме?

Хал улыбнулся.

— А черт его знает. Что-нибудь да скажем.

Он снова помолчал, смотря на обломки, плавающие у берега. Озеро вновь успокоилось, оно сейчас искрилось и играло на солнце. И вдруг ему ясно представилась картина, что теплым летним днем какой-нибудь другой отец со своим сыном будут рыбачить в этих местах и сынишка подцепит ЕЕ и вытащит из глубины наружу. Она будет вся опутана водорослями, а медные тарелочки будут по-прежнему крепко зажаты в ее маленьких пушистых лапках.

Хала передернуло от этой мысли. В конце концов это всего лишь его фантазия, а случится ли подобное на самом деле, никто не знает.

«Пошли», — сказал он снова Петти, и отец с сыном побрели по тропинке к дому через октябрьский лес, и листья, казалось, так и горели на солнце.

* * *

Заметка Бетси Мориарти в местной «Бридгтон ньюс» от 24 октября 1980 года.

«Тайна мертвой рыбы»

«В течение последней недели сотни мертвых рыб, плавающих брюхом вверх, были найдены в так называемом Кристальном озере недалеко от города Каско. Никто не может дать правильных объяснений. Мертвая рыба включает в себя все сорта известных в этом водоеме рыб: карп, щука, окунь и т. д. Власти, отвечающие за сохранение дичи и рыбы в этих местах, утверждают, что они буквально обескуражены этим странным явлением.»

Жаринов Евгений Викторович