Журнальный вариант повести Николая Печерского «Восемьдесят восемь дорог». Опубликован в журнале «Костер» №№ 4–7 в 1967 году.

Николай Павлович Печерский

Восемьдесят восемь дорог

Козел отпущения

Утром я был у зубного врача и поэтому в редакцию пришел поздно. В нашей комнате уже вовсю скрипели перья, шуршали гранки: спотыкаясь на каждом слове, стучала новая пишущая машинка редактора.

Я сказал всем «здравствуйте» и сел за свой старый, заляпанный чернилами стол. Это неуклюжее сооружение из досок и растрескавшейся фанеры стояло возле самых дверей. Редактор пионерской газеты Расул Расулович испытывал здесь новичков-стажоров. За этим столом с жару с пылу писали корреспонденции будущие газетные зубры, выдавливали из себя по словечку, как пасту из засохшего тюбика, убогие посредственности, протирали штаны завистливые балбесы.

Я сидел возле дверей третий месяц. Расул Расулович до сих пор не зачислял меня в штат. Это меня очень огорчало. Так, наверно, бывает не только у меня. Когда человеку не везет, он думает, что в этом виноваты другие. Людей, которые отдуваются за чужие грехи, называют козлами отпущения. У меня тоже был такой козел. По-настоящему его звали Олимом Турдывалиевым. Он учился в шестом классе и был нашим юнкором.

Турдывалиев не отличался постоянной привязанностью к одному жанру. Он сочинял стихи и рассказы, придумывал кроссворды и шарады, рисовал дружеские шаржи и загадочные картинки «где охотник»? Олим — по-таджикски ученый. У таджиков много красивых нежных имен. К нам в редакцию, например, ходит девочка, которую зовут Лола — то есть тюльпан, а у нее есть подруга Ситора — звезда.

Олим хотел оправдать свое имя. Он работал, как экскаватор. Каждую неделю он приносил мне целый ворох творений. В ящиках не хватало места. При одном виде тетрадок и рисунков Олима у меня кружилась голова и начинался звон в ушах. Я мучился и терпел. Но однажды меня прорвало. Я разозлился на Олима, швырнул ворох его бумажек на пол и сказал, что это не поэзия, не искусство, а самая настоящая труха.

С этого все и пошло. Теперь в редакции меня считают грубияном, говорят, будто я плохо влияю на ребят. Я догадывался, что сегодня мне тоже не верили. Они думали, что я проспал на работу и теперь сам себе выдумал зуб. Когда я вошел, Расул Расулович подозрительно посмотрел на меня из-за своей машинки и сказал:

— А щека у тебя вполне нормальная…

Странное заявление! Если на то пошло, я могу предъявить свой зуб. Эта корявая штуковина лежит у меня в кармане. Пускай смотрят. Пожалуйста!

Но я не стал показывать зуб. Я сел за свой стол и начал читать заметки. Работалось мне плохо. В голове была сплошная торричеллиева пустота. Я знал, что сегодня что-то произойдет, и покорно ждал этого.

Неприятность, которую я ждал, явилась самым неожиданным образом. Я стал раскладывать на столе юнкоровские заметки и вдруг увидел возле чернильницы записку. На тетрадочном листке, свернутом вроде аптечного порошка, были написаны мое имя, отчество и фамилия — то есть Александр Иванович Нечаев.

На одной стороне тетрадочного листка, который я развернул, темнели клетки кроссворда. Он был перечеркнут красным крестом, а внизу мелким круглым почерком было написано: «Это не считается!!!»

На обороте была записка:

«Дорогой Александр Иванович!

Я приходил два раза, но в редакции никого не было. Не уходите, пожалуйста, никуда, Вы мне очень нужны.

Ваш Олим Турдывалиев».

«Не уходите» было подчеркнуто три раза, а все письмо завершала большая, похожая на амебу, клякса. Я оглянулся по сторонам и сунул записку в карман. Я не переваривал эту странную личность. Меня раздражали и лицо Олима, и походка, и его дурацкая привычка говорить к месту и не к месту — «между прочим».

У Олима была стриженая налысо голова, коротенькая толстая шея и жесткие оттопыренные уши. Ко всему этому надо еще добавить абсолютно круглые глаза и полные губы. На том месте, где у человека обычно растет нос, у Олима была пришлепнута маленькая плоская лепешка.

Олим напоминал мне черный глиняный горшок для каймака с двумя ручками. В жизни такие личности почти не встречаются. Это был типичный дружеский шарж, недоразумение, анекдот.

Работать я уже не мог. Я сидел возле стола и думал про Олима. И вот тихо скрипнула дверь и кто-то остановился на пороге. Я сидел за столом, не подымая глаз от бумаги, но все равно догадался, кто это такой. Я почувствовал Олима тем самым шестым чувством, которому в медицине нет еще точного названия.

Я украдкой повернул голову влево. Черный глиняный горшок с ручками стоял в дверях и делал мне какие-то таинственные знаки рукой.

— Рафик[1] Нечаев, — услышал я, — идите сюда на минутку!

Я склонился над своей папкой и сделал вид, будто ничего не вижу и не слышу. Это было не самое умное, что можно придумать. Такого же мнения был и наш редактор Расул Расулович. Он вынул из машинки перепечатанный лист и сказал:

— Саша, к вам, кажется, кто-то пришел.

Как будто я сам не видел!

Я встал с места и, провожаемый взглядами всех сотрудников, пошел к выходу.

В коридоре я увидел девочку в пестрой бухарской тюбетейке и широком платье без пояска. Она стояла возле окна и держала впереди себя рыжий потертый портфель. Я сразу сообразил, что она пришла вместе с Олимом. Девочка смотрела на меня и улыбалась, как старому знакомому.

Время для того, чтобы сводить счеты с Олимом, было явно неподходящее. Я подошел к Олиму, протянул ему руку и сказал:

— Здравствуй, Олим. Очень приятно. Давно не виделись.

Олим такого корректного приема не ожидал. Он стал навытяжку, как солдат строевой службы, и смущенно смотрел мне в глаза.

Только сейчас я заметил, что Олим пришел без своих тетрадок. Настроение у меня сразу поднялось. Я великодушно посмотрел на своего мучителя и спросил:

— Что там у тебя случилось?

Запинаясь и перескакивая от волнения с одного на другое. Олим начал рассказывать. Из сбивчивой торопливой речи Олима я понял, что меня ждут какие-то ребята. На меня у них вся надежда и надо торопиться, пока не поздно и можно еще что-нибудь предпринять. Убедила меня не логика, которой в рассказе Олима даже не пахло, а его темперамент. Я согласился идти вместе с Олимом. У меня все равно сейчас был перерыв.

Ровно через пять минут, убрав со стола папки, я уже шагал по улицам нашего Дюшамбе. С правой стороны меня эскортировал толстощекий Олим, а слева размахивала рыжим портфелем девочка в бухарской тюбетейке. Звали ее Муслима.

По дороге я выяснил подробности. Оказывается, в Дюшамбе приехали из Сибири два никому не знакомых тут человека — мальчишка Игнат и его мать Ольга Павловна. Эти люди разыскивали фронтовика Сергея Лунева. Ольге Павловне он доводился братом, а Игнату дядей. Раньше Ольга Павловна жила в Запорожье, возле Днепра. В начале войны, когда фашисты приближались к Запорожью, Ольга Павловна эвакуировалась в Сибирь. Игнат никогда не видел своего дядю. Во время войны Сергей Лунев пропал без вести. А Игнат появился на свет уже после войны.

Почему вдруг Ольга Павловна и Игнат разыскивают сейчас Лунева в Таджикистане, Олим и Муслима точно сказать не могли. По дороге я узнал, что торопиться нечего. Сибиряки ушли в военкомат и возвратятся не скоро. Но поворачивать назад теперь уже не имело смысла. Раз дело начато, лучше подождать Игната и его мать и выяснить все самому.

Наша троица — то есть я, Олим и Муслима — передвигалась по городу со скоростью хромого ишака. Я не торопился, но меня выводили из терпения дружки-приятели Олима. Мы встречали их буквально на каждом шагу. Все норовили задержать Олима хотя бы на минутку, поболтать с ним или просто пожать руку этой выдающейся личности.

Дольше всего нам с Муслимой пришлось ждать Олима возле Центрального парка культуры и отдыха. У Олима нашлось тут два неотложных дела. Он взвесился на медицинских весах, а затем, напрягаясь всем телом, выжал белый, сверкающий на солнце силомер. Как я успел заметить. Олим не заплатил за эти удовольствия ни гроша.

— У тебя тут кредит? — спросил я Олима, когда он подошел.

Олим улыбнулся.

— Так это ж Усман. Между прочим, это мой приятель!

Олима Турдывалиева знал весь город. И чайханщики, и кондуктора троллейбусов, и чистильщики сапог и даже милиционеры. Олим любил всю эту пеструю публику. К Олиму тоже относились неплохо. Иногда ему разрешали бесплатно прокатиться в троллейбусе, иногда пускали без денег в кино. Правда, пускали только на плохие картины. В гулком пустом зале сидели лишь влюбленные и пенсионеры. Но для Олима это не имело значения.

У Олима было больше недостатков, чем достоинств. Но — я не могу скрывать этого — у него было доброе и вместительное сердце. В дни, когда у Олима заводились вдруг деньги, он приходил в кино со свитой. Вслед за Олимом в двери театра устремлялась орава малышей с карманами, отвисшими до колен от гаек, гвоздей и других тяжестей. Олим важно шел впереди процессии с билетами в руке. На вопрос билетера, куда и с кем сыплет этот горох, Олим кратко сообщал:

— Пропустите. Это со мной.

Мы приближались к цели. Главные улицы города с красивыми зданиями, магазинами и чайханами остались позади. На плоских глиняных крышах сушился первый урюк. Вокруг гудели рыжие осы. Они впивались в зыбкую радужную мякоть и, охмелев от сладкого сока, улетали прочь.

Неподалеку послышался глухой рокочущий гул. Но это была не Дюшамбинка[2], как показалось мне вначале.

Олим остановился и стал слушать, по-стариковски приложив руку к уху. Но вот он очнулся, с достоинством посмотрел на нас и сказал:

— Между прочим, это вон в том дворе. Пошли скорее. Это они вас ждут.

Через несколько минут мы открыли низенькую дощатую калитку и очутились в большом дворе, обнесенном со всех сторон глиняным забором — дувалом.

Я посмотрел вокруг и даже растерялся. Двор был буквально забит мальчишками и девчонками. В глазах рябило от пестрых бухарских тюбетеек, белых памирских шапочек, цветных платков и пионерских галстуков. Казалось, на этот великий курултай собрался весь город Дюшамбе.

Воздух дрожал от слитного, незатихающего гула голосов. На высокой глиняной суфе, где по вечерам таджики ужинают и пьют чай, стоял трехлетний оголец в короткой, до пупа, сорочке. Сложив ладони трубой и выпятив пузо, мальчишка гудел как паровоз. Видимо, делал он это из чувства солидарности к старшим.

Олим немедленно прекратил весь этот базар. Он поднял руку, как семафор, и, покрывая все голоса своим деловым, административным басом, прокричал:

— Тохта![3] Я привел сюда Александра Ивановича. Он сделает все. Я его знаю!

Мгновенье — и все притихло вокруг. Все эти тюбетейки, памирские шапочки и пестрые платки обернулись как по команде. Что они хотели? Чего ждали они от меня?

Это было в Запорожье…

Олим не зря притащил меня на край города. Тут, в крохотной кибитке Муслимы, остановились сибирский мальчишка Игнат и его мать Ольга Павловна. Как и почему они сюда попали, это целая история.

Олим познакомился с Игнатом и Ольгой Павловной на привокзальной площади. У Олима там знакомый чистильщик сапог Ишмат Тошматов. У этого известного в Дюшамбе мастера Олим практиковался чистить сапоги и раскрашивать в разные цвета ботинки и сандалеты.

Трудно сказать, что потянуло Олима к щеткам и ваксе. Возможно, его смутили пятаки, которые перепадали от клиентов, а возможно, им руководили более возвышенные и гуманные цели. Но скорее всего, Олима удерживала возле низенького замызганного ящичка его веселая и общительная натура.

Деревянный ящик познакомил Олима с интересными людьми. Олим чистил ичиги памирских скотоводов, драил тупоносые ботинки приезжих моряков, приводил в порядок облупившиеся сапоги кулябских геологов. На приеме у Олима были министры, академики и даже отчаянный джигит Мукум Султанов, который поймал бандита Ибрагима-бека.

Олим чистил сапоги какому-то клиенту и вдруг увидел на площади низенькую худощавую женщину с крестьянским узелком волос на затылке и мальчишку лет тринадцати, в черном лохматом костюме. В руке женщины была тощая авоська с промасленным свертком и пустой кефирной бутылкой. Мальчишка держал самодельный чемодан с острыми углами и большим замком на петле.

Мальчишку в лохматом костюме и женщину с авоськой никто не встречал. Они стояли посреди площади, смущенно и растерянно поглядывая по сторонам. Городу не было никакого дела до этих людей. Он жил сам по себе, они — сами по себе.

Олиму Турдывалиеву стало стыдно за свой город. Олим бросил щетки, вытер керосиновой тряпкой перепачканные ваксой руки и помчался к приезжим. Подбежал, приложил, как должно, правую ладонь к сердцу и поклонился.

— Салом алейкум!

«Салом алейкум» знают везде, даже на полюсе холода, в Оймяконе. Женщина улыбнулась Олиму усталой улыбкой и ответила:

— Здравствуй, мальчик.

Хорошее настроение Олима чуть-чуть не испортил мальчишка в черном лохматом костюме. Он схватил свой чемодан двумя руками и спрятал за спину. Видимо, он не верил ни Олиму, ни его милой улыбке.

Олим не стал лезть в пузырь.

— Между прочим, — сказал Олим, — я вижу, вам негде жить. Вы не бойтесь… Поехали со мной. Хоб?[4]

Женщина стала поспешно благодарить Олима. Поправила узелок волос на затылке и собралась было идти, но мальчишка не тронулся с места. Глаза его потемнели, возле рта прорезалась острая короткая морщинка.

— Давай, однако, проходи, — сказал он Олиму. — Нечего тут.

Другой на месте Олима бросил бы все и ушел, но Олим не такой. У него имелись свои принципы. Он сделал вид, будто даже не заметил мальчишку.

— Между прочим, вон наш троллейбус, — сказал Олим женщине. — Это как раз к нашему дому. Поехали.

Подкатил троллейбус. Олим почти насильно затолкал туда гостей. При всем том Олим был удивительно вежлив. Лишь в троллейбусе, когда под гулким ребристым полом уже зашуршали шины, Олим наступил мальчишке на ногу, чтобы он не забывался и в следующий раз знал, с кем имеет дело.

Так Олим познакомился с сибирским мальчишкой Игнатом и его матерью Ольгой Павловной. Так привез их в большой шумный двор на окраине Дюшамбе.

Квартира, где жил Олим, его мать и отец, была совсем маленькой, и Олим пристроил гостей к Муслиме. Правда, у Муслимы квартира тоже оказалась тесной, но все-таки больше, чем у Олима. Когда в ней расположились Игнат и его мать, там даже осталось еще свободное место.

Шума и гама после моего прихода во дворе не убавилось.

Представители улиц и школ размахивали руками и хором требовали принять какие-то срочные меры. Мое имя склонялось во всех падежах, а мои способности и мой авторитет раздували на глазах, как раздувают бурдюк для переправы через реку.

Оказывается, меня позвали для того, чтобы протолкнуть в газету какую-то заметку. Ее уже написали и теперь хотели обсудить на этом пестром и шумном маджлисе[5]. На глиняной суфе с тетрадкой, свернутой дудочкой, стояла Муслима и ждала распоряжений.

— Тохта! — крикнул Олим. — Тох-та!

Муслима вздрогнула, сделала полшага вперед и начала читать.

Муслима читала вполголоса, но все было слышно. Шелестели на тутовнике листья. У ворот, затихая на миг и вновь набирая скорость, жужжала деревянная вертушка.

Люди по-разному видят чужой рассказ. Картины, которые рисует им воображение, далеки и в то же время чем-то близки друг другу. Ребята утихли. По лицам их бродили задумчивые строгие тени.

Глуховатый голос Муслимы увел меня на пустынную темную улицу Запорожья. По холодным скользким камням мостовой, не задерживаясь, текла снежная поземка. В стороне стоял черный столб с оборванными проводами. На деревянной тумбе ветер задирал приказ с черной свастикой наверху.

По улице, прячась и замирая в подворотнях, шел от одного дома к другому человек в коротком полушубке и белых мягких валенках. Он украдкой поглядывал на темные фонари с номерами домов и выкрошенными стеклами и неслышно скользил в темноте дальше. Видимо, он был в этих местах впервые.

Но вот он остановился возле дощатых ворот с перекосившейся калиткой на одной петле, оглянулся и юркнул в темную пасть двора. Слева темнело разрушенное кирпичное здание. В глубине двора, за деревом виднелся еще один, уже небольшой домишко.

Ночной гость быстро пересек двор и остановился возле маленькой двери. Она была обита черной клеенкой. Из острых рваных дыр торчали белые клочья ваты. Человек в полушубке постучал в перекладину двери. В доме послышались тихие сбивчивые шаги. Кто-то нерешительно остановился в сенцах и, переждав биение сердца, спросил:

— Хто такый? Тут никого нема…

— Откройте, это свои, — тихо, почти шепотом сказал человек в полушубке.

Скрипнула дверь. В сенцах, заслоняя ладонью свечу, стояла высокая седая женщина в черном платье. На ногах у нее были глубокие галоши с острыми ободранными носами. Женщина отступила на шаг. Человек в полушубке быстро захлопнул дверь и хриплым простуженным голосом сказал:

— Не бойтесь. Ольга Павловна. Я от Сергея Лунева. От вашего, значит, братца. Я вам письмо принес.

— У мене нема ниякого брата, — глухо, будто из-за стены, сказала женщина. — Фашисты всих пострилялы…

Плечи и голова седой женщины затряслись. Она плакала в холодных сенцах, вытирая ладонями глаза и перекладывая свечу из одной руки в другую.

Человек в полушубке обнял женщину и повел в горницу.

— Ну, не надо. Ну, расскажите, как случилось… Ну, пожалуйста…

Женщина села возле остывшей печки и начала рассказ. Было тихо и грустно. На крыше потрескивало смерзшееся железо.

Раньше женщина жила в другом доме, на правом берегу Днепра. Теперь там осталась только груда кирпичей и цветной известки, которой жильцы красили стены. Из этой кучи уныло торчали погнутые спинки кроватей, какие-то кочережки и ржавые детские велосипеды. На них уже никто и никуда не уедет.

Она отправилась по городу искать пристанище. И вот нашла… Тут никого не было. Честное слово. И про Ольгу Павловну она ничего не слышала. От кого тут услышишь. На всей улице живет только она и один глухой старик.

Человек в полушубке посидел еще немного и стал собираться. Женщина упросила его остаться еще немножко и выпить с ней кружку чая. Она вышла во двор и вскоре вернулась с тоненькими лиловыми веточками вишни в руке. На керосинке кипел чайник с вишневыми веточками вместо заварки. Пахло весенними ветрами и садом.

Партизан пил чай и временами плотно сжимал веки, прогоняя усталость. Женщина кинула было на топчан подушку и предложила поспать часок, но гость решительно отказался. Вытер губы ладонью, запахнул полушубок и сказал:

— Нет, мать, спасибо. Я пошел. А ты тут не плачь. Скоро мы фашистов прогоним, снова будем жить хорошо. Письмо Лунева прибереги. Если Ольга Павловна появится, ты ей обязательно отдай.

Седая женщина проводила гостя до дверей, посветила ему желтой оплывшей свечкой и спросила:

— Ты скажи мени хоч, хто ты такый е?

Человек в полушубке улыбнулся.

— Зовут Иваном, а служу вместе с Сережей в партизанах. Вот, мамаша, и все.

Партизан ушел. Женщина сидела до самого рассвета возле стола, смотрела на треугольник солдатского письма и ласково гладила его сухими тонкими пальцами, как когда-то гладила круглую стриженную под нуль голову сына.

А потом окончилась война. Седая женщина сидела возле дома на скамеечке и вязала варежки чужим детям. Припекало солнце. Пахло теплым, недавно политым асфальтом и морковкой, которую ребятишки мыли возле водопроводной колонки.

Во дворе появилась почтальонша Надюша с черной пузатой сумкой на левом плече. Женщина посмотрела на нее и опустила веки. Она уже ни от кого не ждала писем, а газет не читала, потому что плохо различала буквы уставшими за долгую жизнь глазами.

Но на этот раз Надюша подошла к ней. Вынула из сумки толстый пакет и спросила:

— Вы не знаете, во дворе у вас живет Лунева или не живет? Я уже третий раз прихожу. Прямо все ноги пообивала!

Седая женщина встала и протянула руку к пакету.

— Давайте мне письмо. У меня уже одно такое есть. Если Ольга Павловна приедет, я ей отдам.

Надюша не отдала письма, потому что оно было заказное. И вернулось оно, это письмо, на почту, а оттуда умчалось обратно на поезде, полетело на самолете в далекие неведомые края.

Через двадцать лет Ольга Павловна приехала из Сибири в Запорожье. Она хотела посмотреть на свой город, пройтись по улицам, посидеть на берегу Днепра. В городе все было новое — и дома, и магазины. Но Ольга Павловна сразу нашла дорогу к дому. Это была дорога детства. Самая памятная из всех дорог на свете.

А вот и двор. Клен с длинной веткой, на которой с утра до вечера скрипели качели. За деревом — низенький дом, палисадник. Точно так, как двадцать лет назад. По тонким жердочкам вьются чернильной синевы крученые паничи и пахнет на весь двор пунцовой гвоздикой. Женщина подошла к двери и несмело постучала. Всю жизнь входила она сюда без спросу. Девчонкой влетала с улицы, потряхивая тонкими косичками, а затем, когда настала пора, осторожно, будто по тонкому льду, шла по двору на высоких каблуках с парнем в черном костюме. Она прятала лицо от соседок. Все знали ее тут босоногой девчонкой. А босоногим девчонкам стыдно выходить замуж.

На пороге Ольгу Павловну встретила седая женщина. Звали ее Анна Григорьевна.

— Вам кого? — спросила Анна Григорьевна, разглядывая незнакомку.

— Я тут жила до войны. Простите…

Седая женщина всплеснула руками.

— Ой, боже ж мий, чого ж вы сразу не зказалы? Идемте в хату!

Она повела Ольгу Павловну и ее сына Игната в дом. Усадила на диван, а сама побежала в кухню. Скоро там, разгоняя тишину, зашумела газовая плита.

Ольга Павловна оглядывалась вокруг. Все тут было как и раньше. И стол возле окна, и печка с духовкой, в которой пеклись раньше такие вкусные сочные пироги, и деревянный стул с сердцем, вырезанным на высокой спинке.

Анна Григорьевна открыла ключиком, который висел на шнурке возле пояса, шкаф, достала из ящичка солдатский треугольник из серой бумаги. На такой бумаге в войну печатали фронтовые газеты и листовки. Дала Ольге Павловне, а сама подперла щеку указательным пальцем.

— Читай, сердешна. Сколько лет тебя дожидает…

Целый час читала Ольга Павловна это небольшое письмецо, возвращалась к каждому слову. Анна Григорьевна стояла рядом. Ничего не говорила и не спрашивала. Не мешала этому тихому и грустному свиданью с прошлым. И только когда гостья отвела глаза от письма, Анна Григорьевна принесла с кухни чайник, зазвенела посудой. Ольга Павловна прочитала вслух письмо хозяйке и сыну Игнату. Лунев писал, что побратим звал его после войны в Таджикистан. Приглашал туда и сестру Ольгу Павловну. Седая женщина слушала письмо, вытирала концом передника уголки глаз и тихо повторяла:

— Да, видать, друзья воны з тым самым таджиком…

Анна Григорьевна налила гостям чая, положила в синие старинные блюдечки густого, липнувшего к ложке варенья.

— Кушай, Ольга Павливна. 3 той вишеньки, що пид викном. З войны тут росте. Сама садила, чи ни?

Ольга Павловна положила на язык черную сморщенную ягодку и вдруг закрыла глаза. В уголках, возле переносицы, выдавленные веком, заблестели две крохотные прозрачные капли.

— Що ты, Ольга Павливна?

Губы у приезжей дрожали, и вместе с ними дрожала застрявшая между зубами и языком черная ягодка.

— Сережу жалко…

Анна Григорьевна взяла с тарелки пирог и подала Игнату.

— Ты пойди на улицу, пройдись. Пойди, пойди…

Игнат стоял у порога. Ждал. Мать тихо кивнула головой. Тогда он вышел.

— Старший у меня в доме, — улыбаясь сквозь слезы, сказала Ольга Павловна, — большак мой…

Горе и радость не сидят одни дома. Скоро все во дворе узнали, что приехала старая жилица. В комнату одна за другой пришли соседки. Женщины поплакали все вместе, а потом стали советовать, что делать и как дальше быть. Ольга Павловна не успевала слушать и отвечать. Одни предлагали ехать на розыски брата в Москву, другие советовали не тратить зря времени и отправить куда-то срочную телеграмму. Третьи утверждали, что надо податься в Таджикистан.

Потом все разошлись. Седая женщина постелила на диване перину, взбила огромную белую подушку и уложила Ольгу Павловну спать. Погас свет. Где-то, будто далеко, затикали серебряным маятником часы. Но они висели на противоположной стенке. На том месте, что и двадцать лет назад.

И вдруг в комнате послышалось тихое, сдержанное рыданье. Седая женщина прислушалась, потом встала с кровати, нащупала босой ногой туфли и подошла к дивану, Ольга Павловна плакала, прикрывая рот ладонью. Подушка вокруг ее головы была мокрая и теплая.

— Та ты що, Ольга Павливна?

Ольга Павловна заплакала сильнее.

— Не могу я. Сережа из головы не идет. Один он у меня брат…

Седая женщина принесла Ольге Павловне воды. Потом села рядом, погладила по щеке шершавой ладонью и сказала:

— Езжай ты, Ольга Павливна, в цей самый, як його — Таджикистан… Может, найдешь Сергея. А письмо пысать це що — одна бумажность…

Посидела молча в темноте, подумала и спросила:

— Гроши у тебе е чи нема?

Они вместе встали, зажгли свет, и, раскладывая на кучки, начали считать и распределять деньги Ольги Павловны — на билеты, на еду, на всякие прочие дела, которых точно предвидеть заранее и учесть никто не может. Денег оказалось не особенно много, но и не особенно мало.

— Доедем, — сказала Ольга Павловна, — В крайнем случае из дому пришлют. Не нищие, однако.

В это же утро Ольга Павловна тронулась в путь. Она шла по сонным, забрызганным росой улицам Запорожья на вокзал. С правой стороны от нее шагал в черном лохматом костюме ее сын Игнат.

Муслима прервала на минутку чтение, посмотрела вокруг. Представители улиц и школ стояли, как штыки. Вокруг ни шороха, ни звука. Только деревянная вертушка, подхваченная ветром, жужжала изо всех сил, как будто собиралась улететь. На миг глаза Муслимы встретились с моими. Я смущенно снял очки. Без очков я был слеп, как крот.

В заметке, которую читала Муслима, мне лично не все было ясно. Лунев писал свое письмо более двадцати лет назад. Тогда еще была война и умирали люди. Почему же Игнат и Ольга Павловна считают, что Лунев жив? И второе его письмо тоже было неизвестно откуда.

Муслима, видимо, догадалась о моих сомнениях. Она перевернула страничку и, проглатывая от волненья слова, продолжала читать:

«Дорогие ребята всего Таджикистана!

Сергей Лунев жив. Письмо было из Таджикистана. Это почтальонша Надюша сама сказала. Если мы все дружно возьмемся за дело, мы Лунева найдем. У нас тысячи ног и тысячи глаз».

Муслима сделала небольшую паузу и четко, как диктор, закончила:

— Все на поиски Сергея Лунева!

Ребята захлопали. Сначала те, которые стояли поближе, а потом все остальные. Казалось, по двору лупил без передышки веселый дружный ливень.

Муслима закончила читать и передала заметку и все дальнейшие полномочия Олиму Турдывалиеву. Олим был чуточку бюрократ.

— Кто за то, чтобы утвердить заметку, прошу поднять руку, — сказал Олим.

«За» проголосовал весь двор.

Письмо Лунева

Редактор прочел заметку и в упор посмотрел на меня. Я прекрасно понимал, что говорил этот строгий, никогда и ничему не удивляющийся взгляд. «Эх ты, журналист! — говорил он. — Простой заметки выправить не можешь! До каких пор я буду мучиться с тобой?»

Я стоял навытяжку перед Расулом Расуловичем и страдал. Я очень боялся, что редактор прогонит меня из газеты. Я не мог жить без гранок, без папок с юнкоровскими заметками, без своего огромного, похожего на катафалк стола. Газета для меня была все — моя жизнь, моя мука, моя судьба.

Но молчание вечно продолжаться не может. Редактор понял, что у меня язык присох к горлу, и начал сам.

— Скажи, Саша, — спросил он. — Ты сам писал эту заметку или кто-нибудь помогал?

Слово «заметку» Расул Расулович взял в кавычки. Да если б только одно слово. С тех пор как я появился в редакции, он брал в кавычки все, что касалось моей особы. Даже мою фамилию.

Вместо ответа по существу, я начал рассусоливать про наше собрание, про Олима, который похож на горшок для каймака, про ребят, которые единодушно голосовали за эту заметку. Расул Расулович не дослушал меня до конца. Он отдал мне заметку и спокойно, не повышая голоса, сказал:

— Про Олима расскажешь потом, нет времени. Заметку обработай и сдай. Надо сделать проще и лаконичнее. Она пойдет в номер.

Я взял заметку и пошел к своему катафалку. Нет, не пошел, а полетел на крыльях. За всю свою стажорскую службу я ни разу не сдавал в номер важных заметок, не делал срочных неотложных дел. Я был в редакции «на подхвате», или, как еще говорят, — «прислугой за все».

Заметку, которую мне возвратил редактор, я выправил одним махом. В этом нет ничего удивительного. Нервы мои были взвинчены. Я старался изо всех сил. Я делал настоящую журналистскую работу первый раз в жизни!

Через десять минут моя заметка была уже в типографии, а еще через десять минут линотиписты отлили белые блестящие строчки и, обжигая руки, понесли их на талер. Через два часа газета была готова. Моя заметка стояла на первой полосе. Черный броский заголовок трубил большой сбор — «Все на поиски Лунева! Следопыты, вперед!»

Но вся беда, что после заметки прошло уже пять дней, а мы до сих пор не продвинулись в поисках Лунева ни на шаг. Письма сыпались, как из мешка. Были тут и коротенькие сообщения, и побольше, и толстые, как романы Майн Рида. Но содержание всех этих посланий было одно и то же: нет, нет и нет.

С утра до вечера в коридоре редакции толпились какие-то незнакомые мальчишки и девчонки. Они хватали за полы литрабов, то есть литработников, заглядывали в глаза и задавали одни и те же вопросы — что, как, когда? Мы разводили руками и старались шмыгнуть в первую попавшуюся дверь. Что им ответишь! Лунев и тот, кто жил рядом с ним, могли не прочесть нашей заметки. Это, во-первых. А во-вторых, кто мог поручиться, что Лунев действительно живет в Таджикистане?

Каждый день приносил мне новую пилюлю. Вчера после обеда, например, в редакцию примчалась Муслима.

— Рафик Нечаев, идите скорее. Олима на рынке бьют!

Я заявил Муслиме, что у меня работы по горло. Я никуда не пойду, и вообще я знать не знаю, кто такой Олим и что этому типу от меня надо. Пускай бьют, режут, пускай варят из него бешбармак. Я не двинусь с места, не пошевелю пальцем. Это — окончательно!

— Пойдемте, рафик Нечаев. Я вас прошу! — сказала Муслима.

— Просить нечего. Я уже сказал…

— Ну, пойдемте…

— Не пойду. Я занят.

— Пойдемте…

— Не пойду, не пойду, не пойду. Ты понимаешь?

Муслима отрицательно покачала головой. Она не понимала. Она стояла возле порога и ждала. На круглом хорошеньком личике ее была написана просьба и молчаливое осуждение.

Я не выдержал этих молчаливых упреков Муслимы и согласился идти на рынок, защищать этого прохвоста Олима Турдывалиева. Мы вышли с Муслимой из редакции и тут же нырнули под густой пыльный шатер деревьев. Солнце жарило вовсю. Если бы не эти деревья и не эти арыки, которые торопливо журчали с правой и левой стороны улицы, можно было бы вообще сгореть от зноя или расплавиться, как овечий курдюк в котле.

Муслима шла вприпрыжку впереди меня. Она была в своем нарядном, похожем на тюльпан платье, в синих с загнутыми вверх носами туфлях. Из-под тюбетейки — тоже нарядной и пестрой — выбегали на спину черные тоненькие как ботиночные шнурки косы. Много раз я пытался сосчитать эти шнурки, но все равно сбивался. Даже от легкого, незаметного движенья головой косы сбивались в одну общую горсточку и снова рассыпались по ее плечам.

Покачивая косичками, Муслима рассказывала мне по дороге про Олима, что занесло его на рынок, что он там натворил и почему, собственно, к нему применяют устаревшие и запрещенные меры наказания.

Олим и его бесчисленные приятели, оказывается, расклеивали на рынке объявления про Сергея Лунева. Объявления, а вернее, газетную заметку, переписанную от руки на четвертушке бумаги, они расклеивали на все одушевленные и неодушевленные предметы, будь то машины, арбы, лошади или верблюды.

— Он что, с ума сошел? — спросил я Муслиму.

— Не знаю, — серьезно ответила Муслима. — По-моему, не сошел.

— Головы у твоего Олима нет!

— Я с вами, Александр Иванович, согласна. Но у него критическое положение…

Муслима украдкой посмотрела в мою сторону — какое это произведет впечатление на меня. Но я глазом не моргнул. Поблажки от меня Олим не дождется. Ни за что! Кстати, я не особенно верил, что на рынке, в центре большого города могли истязать живого человека. Даже такого, как Олим.

— Давно его бьют? — спросил я.

— Давно, Александр Иванович. С утра.

Олим блуждал по рынку с шести утра. В одной руке у него было ведерко с рыжим клеем, а в другой — объявления. Сначала все было хорошо. Но потом один пожилой таджик поймал Олима за этим занятием. Он вздул его камчой и заставил чистить свою лошадь. Олим лошадь почистил, но потом попал в руки какого-то киргиза в шапке из лисьего хвоста. Теперь Олима бьют, а возможно, даже прикончили, потому что киргиз очень разозлился на Олима за своего верблюда. От верблюда Олиму тоже досталось. Когда Олим клеил объявление, верблюд обернулся и плюнул Олиму в лицо.

Не успели мы пройти двух кварталов по направлению к рынку, впереди показалась какая-то процессия. По улице, размахивая руками и пританцовывая, будто на празднике, с шумом и гамом шли мальчишки и девчонки. Впереди всех шагал высокий киргиз в черной бархатной шапке, обшитой лисьим хвостом. Рядом с ним, целый и невредимый, шествовал наш Олим Турдывалиев.

Киргиз вел в поводу рослого двугорбого верблюда. На спине, груди, возле хвоста и почти под самым брюхом горбатого великана призывно белели объявления. Это был не верблюд, а тумба для афиш. Судя по всему, Олим вел этого рыжего верблюда в редакцию фотографироваться.

Я подошел к Олиму с самыми твердыми и решительными намерениями. Но Олим не дал мне вымолвить ни одного специально для него приготовленного слова.

— Между прочим, рафик Нечаев, — сказал он, — мы нашли Сергея Лунева.

Ребята снова подняли шум и гам.

— Нашли! Ура! Нашли Сергея Лунева!

Не меньше других волновался и киргиз в шапке из лисьего хвоста. Угловатое и загорелое дочерна лицо его с крохотным пучком волос вместо бороды сияло от счастья и желания сообщить мне радостную весть. Улыбаясь всеми своими ослепительно белыми зубами, он ткнул пальцем в объявления, которые шелушились на верблюде от жары и с треском отваливались на землю, и закричал мне в самое ухо:

— Я знаю такой Лунев! Лунев мой ошна! Лунев наш колхоз тракторист!

Удачи и огорченья… Они идут рядом с нами с той самой поры, когда ты сделал первый шаг от стола до теплых материнских колен. Вот и сейчас на смену первой, блеснувшей вдалеке надежде, пришли огорченья. После встречи с киргизом минул день, минул второй, а мы, как и прежде, ничего не знали о Сергее Луневе.

Много в Таджикистане горных тропок и каменистых дорог. По какой из них ушел Сергей Лунев, куда его занесли солдатские, кованные подковками сапоги? Молчит придорожный камень, на котором Лунев свертывал из солдатской махры папиросу, молчит река, из которой он пил пригоршней воду. Молчит небо, молчит земля, молчит все.

А как же киргиз? Значит, зря он кипятился, зря хвастал, что есть у него друг-приятель Лунев, зря кидал оземь лисью шапку?

Что я могу ответить? Конечно, зря.

После встречи на улице я побежал на почтамт и стал звонить в кишлак, где жил киргиз. Я разговаривал с раисом — то есть председателем колхоза. Оказывается, Лунева никогда в колхозе не было. Киргиз, с которым мы познакомились, перепутал фамилию. Его ошну звали не Луневым, а Лубеневым…

Молча, не глядя друг на друга, мы вышли с Олимом из почтамта и разошлись в разные стороны. Олим отправился к своему чистильщику на вокзал, а я побрел к дому Муслимы. Между прочим, я до сих пор не прочел письма, которое прислал Сергей Лунев двадцать лет назад. Там наверняка были важные подробности. Игнат и его мать могли не заметить их. Ведь они жили где-то в Сибири и, по существу, ничего не знали о Таджикистане.

Во дворе было пусто. Я постучал в низенькую дверь кибитки Муслимы. Никто не ответил. Я постучал еще раз и, не дождавшись ответа, открыл дверь.

Возле стола спиной ко мне сидел Игнат. Он даже не пошевелился. Окно, возле которого сидел Игнат, выходило во двор. Значит, Игнат видел меня, слышал мои шаги, знал, кто у него стоит сейчас за спиной.

— Здравствуй, Игнат, — сказал я. — К тебе можно?

— Проходите… Только Муслимы нет. Она ушла.

Я прошел в комнату и сел возле стола. Игнат не посмотрел на меня. На столе перед ним лежала карта Таджикистана. Он упрямо водил по ней карандашом, натыкался на какие-то невидимые мне препятствия, возвращался назад и снова вел карандаш вдоль тельных, залитых коричневой краской ущелий, вдоль ледников и летящих с камня на камень рек. Игнат заслонился от меня левой ладонью, но я все равно знал на память каждую черточку этого крупного, по-русски простого лица. У Игната были густые, негнущиеся брови и сумрачные зеленоватые глаза. Над низеньким крутым лбом топорщились короткие русые волосы. Игнат ходил без кепки и тюбетейки. Солнце не поленилось и выжгло по краям лба и висков четкую, соломенной желтизны каемку. Покрасневшее от жары лицо Игната было будто в золотой солнечной рамке.

Склонив голову над столом, Игнат вел карандаш по карте, будто трактор сквозь глухую тайгу.

Я подошел к Игнату и, чуть-чуть задев его плечом склонился над картой.

— Ты что ищешь, Игнат?

Игнат озабоченно покусал ноготь на большом пальце и глухо, не глядя на меня, сказал:

— Так… одно дело… — Помолчал, взял со стола карандаш и уже тише и чуть-чуть добрее добавил: — Я Красную реку ищу…

— Ну и что — нету, Игнат?

Игнат повертел шеей, как будто ему было тесно в белой простенькой рубашке.

— Не знаю… Наверно, мой дядька что-нибудь перепутал…

— Ах ты, чудак-чудак, Игнат! Вот же она, эта река. Смотри!

Я отодвинул локоть Игната и показал ему извилистую ниточку, бегущую вдоль отрогов Каратыгина.

— Читай, — сказал я. — Сурхоб. Сурх по-таджикски красная, а об — вода. Понятно?

Люди радуются по-разному. Игнат смотрел на меня и улыбался строгой сдержанной улыбкой. Эта улыбка была похожа на холодную северную реку, неяркое солнце над верхушками леса и плеск весла по вечерней воде. Я родился и вырос на юге и поэтому выражал свои чувства по-иному. Я стучал кулаком по столу и кричал неизвестно кому: «Ага! А что! Ну, что!»

Эта минутная радость не сделала нас с Игнатом друзьями. Но он уже стал мне чуточку ближе и понятней. Я рассказал Игнату вкратце про свою стажорскую службу и катафалк возле двери, а Игнат достал из бумажника письмо, которое написал двадцать лет назад его дядька, Сергей Лунев, и дал почитать мне.

Это был обыкновенный солдатский «треугольник». Адрес на нем выцвел и уже едва различался, а в тех местах, где бумага складывалась, на сгибах светились узкие протертые щели.

Сергей Лунев торопился. Его дружок отправлялся с боевым заданием в Запорожье. Лунев хотел передать своей сестре слова надежды и привета, сказать, чтобы не убивалась она, ждала советских солдат. Они задержались в пути, но все равно придут и отплатят фашистам за все…

Письмо Лунева, которое я держал в руках, было и радостное и немножко грустное, как все письма с войны.

«Дорогая Ольга, — писал он. — Я тебе уже рассказывал про таджика Ашура Давлятова. Это — отчаянный боец и добрая душа. Ашур вынес меня с линии боя, целый день и ночь тащил по лесу. Он и сам едва держался, потому что осколок и его ковырнул. Только он виду не подавал. Он всегда такой. Он у нас политруком был. Ашур приволок меня в госпиталь и сдал санитарам. А сам даже раны не перевязал. С этими врачами, знаешь, только свяжись… Врачи думали, что я прямым ходом отправлюсь на тот свет. Увидели меня, сразу замахали — «несите в операционную, на стол», но я все-таки успел шепнуть дружку несколько слов. «Ты, Ашур, не бойся, — сказал я. — Помирать я не собираюсь, не такой у меня характер. Мы еще встретимся с тобой. Вот посмотришь!»

Ашур много рассказывал мне о Таджикистане. Он живет возле Красной реки, в большом красивом кишлаке. Мечтает вырастить новый сорт хлопка. Красивый и нежный, как шелк, как дождь в солнечный полдень. Ашур даже названье ему придумал — «серебряный дождь». Правда, здорово? Я буду помогать Ашуру. Я уже сказал ему.

Ну, вот и все. Сегодня я иду в бой. До свиданья, дорогая сестра. Жди новых писем.

Твой Сергей Лунев».

Я прочитал письмо Лунева два раза. От первой до последней строчки. Все мне представилось вдруг легким и доступным. Мы пойдем по берегу Сурхоба и найдем там Лунева и его побратима Ашура Давлятова. Конечно, кишлаков там много. Но это не страшно. Мы будем ходить по узеньким улочкам, где зной и тишина, будем терпеливо стучать в каждую дверь, расспрашивать, узнавать. Будем идти по следам солдата к его далекому дому. Там на нагретой солнцем веранде висит вязка золотого лука и красного, сморщенного от собственной горечи перца. На высоком крылечке сидит человек в старой, залатанной на локтях гимнастерке. Он задумчиво курит папиросу и ждет нас.

Туманность Андромеды

Я ходил по улицам Дюшамбе и думал. Давно стемнело, но огней почему-то не зажигали. Я любил наш город в такую сумеречную пору. В синем густом небе ярко горели звезды. Столько звезд, как у нас, нет больше нигде на свете. Так говорил дед Каримов-ота, который живет в нашем дворе. И я верю ему.

Когда в городе темно и в глаза не бьют электрические огни, вдалеке отчетливо видны снежные вершины гор. Они замыкают наш город серебряной подковой и прячутся только в сильный дождь и еще тогда, когда ветер-афганец подымет в небо тучи мелкой рыжей пыли.

Когда-то давно, когда и вообще никого не было, всадник-пахлавон обронил в Гиссарской долине эту подкову. Хотел поднять ее и спрятать в хурджин, но потом передумал. Посмотрел, как сверкают вокруг нее веселые арыки, как летят и никак не могут улететь вдогонку ветру красные маки, удивился, что есть на свете такая красота, вздохнул и снова ушел в сказку.

Но что разводить лирику, когда на душе темная холодная тоска и сам не знаешь, что делать и куда идти. Может, в редакцию, к Расулу Расуловичу?

Я уже и сам не помню, как очутился возле серого длинного Дома печати. В редакторском окошке горел свет.

Наш редактор любил свое дело большой и жадной любовью. Ему не хватало дня и он просиживал в редакции ночи. У него не было ни воскресений, ни праздников. Расул Расулович часто болел. Но даже в больнице, воткнув локоть в подушку, он читал сырые газетные оттиски, правил статейки, перечеркивал красным злым крестом халтурные заметки.

Я хотел быть таким, как Расул Расулович. Поэтому я любил и боялся его. Я трепетал и немел перед этим человеком.

Я родился в Дюшамбе, рос вместе с таджикскими ребятишками, знал таджикский язык. Когда Расул Расулович принимал меня, он намекнул, что редакции нужен переводчик — человек, который будет переводить заметки русских ребят. Переводчиком мне быть не хотелось, я желал писать сам. Но пока я помалкивал.

Я поднялся на второй этаж и пошел по длинному и уже темному в этот час коридору. Из полуоткрытых дверей выливались на крашеные половицы полосы света. В кабинетах шелестели гранками дежурные русских и таджикских газет; где-то в самом конце выстукивала статью ночная машинистка.

Я открыл дверь нашей комнаты и вошел. Редактор чуть-чуть приподнял брови и кивнул на стул рядом с собой. На этом месте обычно сидели корреспонденты, материалы которых правил Расул Расулович. Это было не особенно приятное место. Корреспонденты вставали с него красные и горячие, будто со сковородки. Стул этот так и называли — «сковородкой».

Я сел на «сковородку» и притих. На столе перед Расулом Расуловичем лежала целая гора юнкоровских писем. Вечером редактор читал их сам, а утром раздавал нам на обработку. Но сейчас перед Расулом Расуловичем лежала совсем не юнкоровская заметка. Это была какая-то официальная бумага. Со штампом, печатью, с размашистой крупной подписью. Я не удержался и заглянул через локоть Расула Расуловича в эту бумагу.

Расул Расулович перехватил мой взгляд. Он с готовностью подвинул бумагу и сказал:

— Читай. Тут про тебя и про Олима. Это что, в самом деле так?

Сердце мое замерло. Я сразу догадался, что это «телега» — то есть какая-нибудь кляуза. Я не ошибся. «Телегу» прислал на меня и на Олима Турдывалиева директор рынка Зуб. Директор не пожелал ударить перед редакцией лицом в грязь. Круглую печать Зуб придавил с такой силой, что ее можно было прочесть даже на обратной стороне бумаги. Но больше всего эмоций Зуб вложил в подпись. К фамилии из трех букв он присобачил на целую страницу каких-то крючков, завитушек и росчерков. При одном взгляде на такую подпись хотелось немедленно снять тюбетейку и стать по стойке «смирно».

Зуб перепутал все на свете, приплел к истории с Олимом и меня. Оказывается, мы с Олимом клеили на лошадей и верблюдов бумажки с хулиганскими словами, отчекрыжили ножницами хвост какому-то породистому коню и отпилили с неизвестной целью рога барану. Кроме всего прочего, в этот день у одного дехканина кто-то стащил корзину с урюком и камчу. И это, конечно, Зуб тоже приписал мне и Олиму.

Я уже давно прочел «телегу», но все еще боялся поднять глаза. Конечно, Расул Расулович поверит этой очень официальной бумаге. Тут печать, тут штамп и подпись. А что могу предъявить в свое оправдание я, — Олима? Я сидел и не дышал. Хотел оттянуть ту последнюю минуту, которой я боялся и ждал три месяца подряд. Если я спугну тишину, Расул Расулович сразу заметит меня. Он подкрутит в стрелочку свои усы, покашляет для подготовки и скажет: «Ну, что ж, Саша, срок твой окончился. Я старался, но журналиста из тебя сделать не смог. А похождения твои на рынке тоже не того… Одним словом, хулиганов я держать не могу. Сам понимаешь…»

Я сидел на «сковородке», будто перед отъездом в незнакомую грустную дорогу. Последние минуты перед прощанием всегда дороги и тяжелы. Сейчас редакция стала для меня особенно близкой и родной. Прощай, мой милый «катафалк» возле двери, прощайте, замусоленные папки с письмами, которые я забыл убрать в ящик. Прощайте и вы, Расул Расулович. Не хочу оправдываться. Скажу только — и редакторы иногда ошибаются…

Шло время, а Расул Расулович не гнал меня, не кричал, не топал ногами. Сначала он прочитал какую-то заметку, потом положил на мою руку свою легкую теплую ладонь и начал что-то тихо и убежденно объяснять. Я не слышал ни одного слова. Я оглох от радости. Я только чувствовал тепло редакторской руки, знал, что я снова в редакции и все это снова мое. Лицо у меня было, видимо, глупейшее. Расул Расулович поднялся и голосом, который сразу же дошел до меня, сказал:

— Когда редактор дает задание, надо слушать. Кстати, чего ты улыбаешься? Тут нет ничего смешного.

Расул Расулович повторил все сначала. Мы отправляемся на поиски Лунева и его побратима Давлятова. Десять человек. Расул Расулович выпросил денег в горкоме комсомола. Остальные, мы заработаем сами. Мы будем писать в газету корреспонденции, печатать странички из дневников, будем изучать в пути свой родной край.

— Надо достать пару палаток, — сказал Расул Расулович. — Ты поищи завтра, Саша. Может, у геологов… И списочек участников похода набросай. Хоб?

— Сделаем, Расул Расулович.

— Прекрасно… вопросы есть?

Меня мучил один вопрос. Я отважился и, будто мимоходом, спросил:

— Расул Расулович, кого назначим старшим?

В комнате горела только настольная лампа с черным, похожим на лошадиное копыто абажуром. Мне были видны лишь освещенный белым светом лист бумаги, правая рука редактора и кончик его острого и темного от жестких коротких волос подбородка.

— Я думаю, надо подобрать толкового и расторопного человека, — сказал Расул Расулович. — Горком поможет. Не волнуйся…

В душе у меня беззвучно оборвалась какая-то нитка. Она связывала меня с тем делом, которое я решил распутать и довести до победного конца вместе с Олимом, Муслимой и сибирским мальчишкой Игнатом. Теперь это дело у меня хотели отнять и поручить какому-то «толковому и расторопному человеку».

Я стоял возле редактора и ждал, хотя ждать мне было уже, по существу, нечего. Расул Расулович прочел юнкоровскую заметку, подчеркнул что-то красным карандашом и спросил:

— Ну, что у тебя еще?

— Больше ничего, Расул Расулович.

Он взял новую заметку, перелистал странички, посмотрел на подпись и положил возле себя.

— Ты, Саша, сходи к Игнату. Расскажи ему о походе. Хоб?

— Хоб, Расул Расулович.

— Надо, чтобы он скорее перезнакомился с ребятами и подружился.

— Хоб, Расул Расулович, хоб…

Утром в редакцию я не пошел. У меня было задание — достать две палатки. Я надел для солидности свою новую клетчатую куртку, нацепил галстук и вышел из дома. И тут возле самого крыльца я увидел Олима Турдывалиева. Глаза у него были заспанные, штаны и рубаха смяты. Похоже, этот гражданин всю ночь сидел на скамейке у подъезда и ждал меня.

Я поздоровался с Олимом и даже справился о его здоровье. Олим пожал руку, ответил, что на здоровье не жалуется, и зашагал рядом со мной. Он даже не спросил, желаю я или не желаю, чтобы всякие посторонние тащились за мной хвостом.

Идти рядом с человеком, который считает тебя своим другом, и молчать неприлично. Тем более Олима молчаньем не воспитаешь. Не такой это человек. Я рассказал Олиму про вчерашний разговор с редактором и еще про то, что я иду сейчас к геологам доставать палатки для похода. В путь отправится десять ребят. Разумеется, самых деловых и расторопных.

Олим услышал про поход и сразу же просиял. Это был человек практической складки. Загибая один палец за другим, он начал подсчитывать, сколько мы возьмем в поход крупы, сахару и так далее. Не упустил Олим и чисто административные дела. Меня он назначил на пост начальника похода и главного распорядителя кредитов, себя — заместителем, Муслиму — поваром и медицинской сестрой, а Игната — завхозом, поскольку он человек расчетливый и бережливый.

Должность заместителя как-то сразу придала Олиму особый вес и осанку.

— Между прочим, палатки мы достанем в два счета, — сказал он, — У меня во Дворце пионеров знакомый. — Пойдемте, рафик Нечаев. Со мной не пропадете.

Олим подробно проинструктировал меня, куда именно идти, с кем говорить и как выпрашивать эти палатки.

— Во Дворце есть секция «Изучай свой край», — сказал Олим. — Там этих палаток тьма.

— Им же самим нужны…

— Не, им не нужны, — сказал Олим, — Они энциклопедию зубрят.

— Сочиняешь?

— Между прочим, Александр Иванович, я не сочиняю. В прошлом году они везде ходили, даже в Гарме были. А теперь там вместо руководителя чурбан. Честное слово!

Я сделал Олиму замечание. Нельзя разбрасываться такими словами. К тому же взрослые — есть взрослые. Дети не всегда в состоянии понять и оценить их поступки.

Олим смотрел в землю. По лицу его неровными пятнами разлился густой румянец. Пальцы на руках чуть-чуть вздрагивали. Мне стало жаль его.

— Ты, Олим, не обижайся, — сказал я. — Кто-то распустил слухи про вашего руководителя, а ты повторяешь. Так нельзя…

— Я не от других знаю, — глухо сказал Олим, — я знаю от себя. Я у него в секции был. Он меня кружком обвел.

— Каким кружком?

— Обыкновенным. Я говорю: «Хватит энциклопедию зубрить, пошли в поход», а он говорит: «Это не твое дело. Я тебя кружком обведу».

— Интересно… А дальше что?

— Ничего. Взял журнал и обвел мою фамилию кружочком. После этого я секцию бросил. А больше ничего не было. Это все.

Мы шли с Олимом молча, занятые каждый своими мыслями. Из головы у меня не выходил дурацкий карандашный кружочек. Я понимал, что переживать, в сущности, нечего. На кружочек надо плюнуть и забыть. И все же на душе было муторно. Что ни говорите, а это очень неприятно — жить и знать, что твоя фамилия обведена кружочком.

С палатками у нас никакой волокиты не было. Директор Дворца пионеров принял нас, как министров. Усадил на стулья, угостил газировкой из сифона, а потом сел к столу и написал записку на склад.

— Может, вам еще что-нибудь надо? — спросил он, — Вы не стесняйтесь. Мы сейчас в поход не пойдем. У нас тут… В общем, у нас нет пока подходящего руководителя.

Мы простились с директором и пошли на склад. Олим был недоволен мною.

— А чего вы топориков не взяли? — спросил он. — Директор же давал.

— Топорики не нужны.

— Между прочим, Александр Иванович, вы ошибаетесь.

— Ладно. Прекратим.

— Как хотите…

Дальше мы шли молча. Я не стал объяснять Олиму, что начальником похода будет кто-то совсем другой и я не имею права брать на складе походные котелки, топорики, бинокли, компасы и так далее. Кто я, в самом деле, — техническое лицо, джин в бутылке, туманность Андромеды, грузчик, которому поручили доставить палатки? Не сказал я Олиму и про него самого. Возможно, и его ждут неприятные сюрпризы. Зачем зря расстраивать?

На складе мы долго шуровали в ворохе жестких, пропахших солнцем и травами палаток. Мы с Олимом взмокли от усердия, но зато выбрали самые легкие, самые прочные и самые непромокаемые палатки. Олим взвалил на плечо одну, я другую. Крякнули, посмотрели друг на друга и тронулись в путь.

Мы отнесли палатки в редакцию. После этого я пошел к Игнату выполнять поручение Расула Расуловича.

Двор Муслимы был обнесен вокруг дувалом. По тоненьким жердочкам карабкался вверх дикий виноград. Игнат сидел под деревом на круглом трехногом табурете: Левой рукой он придерживал на сапожной лапе туфель Муслимы, а правой вколачивал в подметку гвозди. У ног Игната валялось еще несколько пар старых туфель и рыжие муки с отставшей подошвой. Рядом на фанерном ящике стояли банки с клеем и гвозди, лежал моток дратвы и кусок желтой липкой канифоли. Над ящиком кружила синяя, как дым, стрекоза.

Я поздоровался и стал смотреть, как работает Игнат. Я всегда завидовал людям, которым труд в радость. Хотел сам работать легко и красиво, без нажимов и толчков в спину. Я стоял возле Игната и смотрел, как стучит-играет по каблуку и подошве молоток. Хорошо!

Молоток сам просился мне в руки. Но у меня уже был кое-какой опыт. Я знал, что легкость и простота наживаются трудом большим и въедливым. Я смотрел на Игната и помалкивал.

Игнат отложил в сторону готовый туфель, взял другой.

— Я к тебе по делу, Игнат, — сказал я. — Мы скоро идем в поход, искать Лунева.

— Я знаю, — сухо сказал Игнат. — Мне рассказывали.

— Ты недоволен?

Игнат не поднял ресниц. Он надел на железную лапу туфель и стал примеривать к нему кусок рыжей морщинистой кожи. Прибил для начала двумя гвоздями, обвел шилом линию вокруг и сказал:

— Как хотите, Александр Иванович, а я с вами не пойду. Вам игрушки играть, а мне надо дядьку найти. Мать совсем извелась. За чужой щекой зуб не болит!

Я растерялся. Откуда у Игната такое пренебрежительное отношение к друзьям и делу, которое для всех нас уже стало близким и своим?

— Тебя кто-нибудь обидел, Игнат?

Игнат отрицательно качнул головой.

— В чем же дело?

— Я уже сказал.

— Значит, не едешь?

Игнат молчал.

— Ну, хорошо. Тогда я расскажу ребятам…

Игнат чуть-чуть склонил голову, посмотрел на меня из-за круглого полуопущенного века.

— Что расскажете?

— То, что для тебя дружба ничего не стоит.

Лицо Игната потемнело.

— Я вам этого не говорил, — резко и отрывисто сказал Игнат.

— Я сам вижу.

— Не так видите. Я за дружбу куда хошь — и в воду и в огонь. Сначала узнайте, а потом…

— Слова, Игнат, это еще не все…

— А что для вас «все»?

— Ладно, не будем спорить. Если ты отказываешься от нас, поход отменяется. Понятно?

— Ну, понятно.

— Я тебя спрашиваю: пойдешь или не пойдешь?

Игнат вбил несколько гвоздей в подошву. Повертел в руках молоток, посмотрел на острый двужалый кончик, которым дергают гвозди, и сказал:

— Я не знаю. Я подумаю.

Все слова уже были сказаны, и все было ясно. Я встал и пошел к выходу. Игнат даже не поднял головы. Молоток его стучал на весь двор.

Я шел по улице, ругал себя за то, что не нашел с Игнатом общего языка, за то, что говорил пустые равнодушные слова, которые не затрагивают сознания и скачут мимо памяти. Я до того ненавидел себя в эту минуту, что хотел ударить кулаком по лицу. Но я не ударил. Человек всегда щадит себя или бьет вполсилы.

Уголёк в глазу

В конце редакционного коридора есть большая комната. Там стоит пианино, стол, накрытый красной скатертью, а возле стенок — стулья. В комнате всегда пусто и тихо, как в осеннем саду.

Сегодня в этой комнате Расул Расулович назначил собрание родительского актива. Я уже знаю повестку дня. Она написана на пригласительных билетах, которые вчера рассылала наша машинистка Саодат.

«Дорогой товарищ!

Приглашаем Вас на собрание родительского актива, посвященное обсуждению юнкоровского похода.

Просьба не опаздывать».

До собрания еще целый час, но актив уже шумит и высказывается. Я три раза подходил к дверям и три раза слышал свое имя. Было совершенно ясно — там меня не хвалят. Хвалят у нас чаще всего, когда избирают или провожают на пенсию. Избирать меня некуда, а на пенсию, кажется, рановато.

Я сидел за своим «катафалком» и страдал: чего это они взбунтовались, чем им не понравилась моя физиономия?

Скорее всего узнали, что я тоже не прочь пойти в поход, и хотят дать мне на собрании от ворот поворот. Не станут же они просто так трижды поминать мою фамилию!

И редактора я тоже никак не мог понять. С одной стороны, он вроде за меня, а с другой — совсем наоборот… То похвалит меня, обнадежит, то вдруг нахмурится и даже на вопросы не отвечает.

Подливали масла в огонь телефонные звонки. Только положит Расул Расулович трубку, уже снова — дзынь, др!

По телефону, видимо, говорили про меня. Не зря Расул Расулович косил глазом в мою сторону и отвечал как-то очень нерешительно и кратко:

— Да… нет… это слухи… сам боюсь…

Это надо было понимать так:

— Вы что, в самом деле хотите отправить в поход этого свистуна?

— Да…

— Это окончательно?

— Нет…

— Слышали, что он отмочил на рынке?

— Это слухи…

— А он не подведет нас под монастырь?

— Сам боюсь…

Я расстроился и даже не заметил, как вышел редактор и разбрелись один за другим наши сотрудники. Кто в столовую, кто за пачкой сигарет, а кто в палатку хватить на лету кружку пива.

Привела меня в чувство машинистка Саодат. Она пришла с актива, записывала там выступления и предложения.

— Саша, — сказала Саодат, — тебя зовет Расул Расулович. Иди скорее.

Лицо Саодат сияло: она всегда радовалась чужим радостям. За это ее все любили. Я тоже.

— Чего же ты сидишь? — удивилась она. — Тебя назначили старшим похода. Расул Расулович сам сказал.

Я посмотрел на Саодат, будто сквозь туман, и поплелся в комнату, где заседал актив. Я переволновался и теперь ничего толком не соображал. Мне задавали вопросы — кто я такой, с кем вожусь и, вообще, какие у меня убеждения и взгляды. Про водку и папиросы тоже спрашивали.

Вопросов было много. Я терпеливо отвечал: «Не пью, не курю. Нет, нет, нет».

После актива Расул Расулович усадил меня на «сковородку», вынул из стола карту Таджикистана и сказал:

— Давай поговорим о маршруте…

Я удивленно посмотрел на Расула Расуловича. Об этом уже сто раз говорили. Идти надо по реке Сурхоб. Лунев в своем письме писал — он будет жить возле реки с названьем «Красная вода». Сурх по-таджикски — красный, а об — вода. Все понятно.

Расул Расулович покачал головой, будто слышал мои мысли.

— Нет, Саша, туда идти нечего, — сказал он.

— Как нечего?

— Очень просто. Сергей Лунев писал — его ошна Давлятов выращивает хлопок. Так?

— Ну, так…

— А возле Сурхоба хлопок не сеют. Ты что, не знаешь?

Вот это да! Как же я не подумал об этом раньше!

Редактор взял со стола карандаш, прочертил на карте жирную красную черту. Она начиналась возле Дюшамбе и заканчивалась внизу карты, возле голубой извилистой речушки с узбекским названием Кызыл-су, или, по-нашему, — красная вода. Там сеют хлопок. Значит, где-то там надо искать Давлятова и его ошну Сергея Лунева.

Я понял все. Кызыл-су — красная река, а я — шляпа и разгильдяй. Если бы не Расул Расулович, я бы увел отряд в другую сторону…

Расул Расулович не стал читать мне прописных истин и колоть глаза ошибкой. Он включил настольную лампу, вынул из среднего ящика длинную бумажку с штампом и начал заполнять ее. Это было командировочное удостоверение. Путевка в жизнь. Мое счастье.

Расул Расулович поднялся из-за стола. Он всегда вручал командировочные удостоверения стоя. Так вручают аттестаты в школе и ордена на фронте.

— Вот тебе командировочное удостоверение, а вот деньги, — сказал Расул Расулович. — Деньги зашей в карман куртки. Тут немного. Но ничего… Отъезд через два дня. А сейчас иди, собирай свою гвардию…

Расул Расулович вынул из кармана сложенную вчетверо бумажку и молча подал мне. Это был список участников похода, который я составлял вместе с Олимом, Муслимой и другими ребятами.

Я с тоской смотрел на бумажку и боялся ее развернуть. Я догадался, что в этом листке из тетрадки для арифметики сидит беда. Она ждет своей поры.

Расул Расулович понял мое смятение. Он взял меня за руку выше локтя и крепко сдавил своими тонкими смуглыми пальцами.

— Олима вычеркнули на активе, — сказал он. — Говорят, чересчур бедовый и вам с ним будет трудно. Иди, Саша…

На следующий день я два раза заходил к Олиму, но дома его не застал. Мне кажется, Олим прятался от меня. Мне было очень неприятно. Я чувствовал себя виноватым.

Не появлялся Олим больше и в редакции. Не было его и на вокзале, когда мы грузили в пригородный поезд наши палатки, вещевые мешки и прочий походный скарб.

На вокзал пришел провожать меня Каримов-ота, который живет в нашем дворе. Раньше он работал на железной дороге, а теперь он на пенсии. На станции и в депо у Каримова-ота много друзей-приятелей. Его пускали всюду без пропусков и удостоверений, как начальника станции или министра.

Больше всего Каримов-ота любил рассказывать о дорогах. Это понятно. Хлебороб рассказывает о хлебе, чабан о своей отаре, а машинист о дороге и ветрах.

Первый поезд пришел в Дюшамбе в 1929 году. На паровозе был Каримов-ота. Поезд встречал весь город. Кругом были флаги. Каримову-ота кричали «ура». Ему много лет, но он по-прежнему любит ездить.

Каримов-ота знает все дороги и тропы, которые ведут в мир из Дюшамбе. Одна бежит через перевалы и речки к узбекам, другая — к казахам, третья — к украинцам, а четвертая — к русским друзьям…

До отхода поезда оставались минуты. Каримов-ота подвел меня к двери вагона, погладил ладонью по груди и, растягивая слова, сказал:

— Хорошая это дорога, Саша!

— Я знаю, бобо[6].

— Ты этого не знаешь, Саша! — недовольно сказал Каримов-ота.

— Ты прав, бобо. Не знаю. Мне только показалось.

— Хоб. А сейчас знаешь, сколько дорог из Дюшамбе?

— Не знаю, бобо.

Каримов-ота укоризненно покачал головой.

— Восемьдесят восемь дорог, Саша!

Он посмотрел с гордостью и достоинством, будто сам проложил эти дороги к друзьям, пустил по ним поезда, вереницы машин и лихих локайских скакунов.

— Точно восемьдесят восемь дорог, — повторил он. — Сам считал!

Из репродуктора, который висел у нас над самой головой, гаркнул сначала по-таджикски, потом по-русски чей-то отрывистый резкий голос:

— Граждане пассажиры! Через пять минут с первого пути отправляется пассажирский поезд. Просим вас…

Каримов-ота прижал меня к груди, приподнял вверх, похлопал по спине и сказал:

— Ничего ты, Саша, не понимаешь!

Я вошел в вагон и стал возле открытого окна. Около нашего вагона много знакомых и незнакомых людей. Вон отец Муслимы, вон мать Игната, а вон и моя мама. Она в темном ситцевом платье и черном платке, который прикрывает лоб. Мама боится за меня. Теперь я у нее один. В сорок четвертом с этого же вокзала уехал на войну мой отец, а потом старший брат. Дома, в небольшом черном ящичке, лежат две похоронные. Это все, что осталось нам на память о моем отце и брате.

Сейчас мама не плачет. Она улыбается. Но в глазах у нее боль и тоска. У нас в Таджикистане говорят: «Сына нельзя провожать в путь слезами. Пусть в пути у него будет легко на сердце». Я машу маме рукой: «Ну зачем же ты, мама, так расстраиваешься? Сейчас же не война…» Мама отвечает мне все той же грустной улыбкой. Ее не переубедишь…

Паровоз дал свисток, поднатужился и дернул вереницу зеленых, слинявших на адском солнце вагонов. На миг в толпе мелькнула знакомая физиономия. Олим! Нет, показалось. Это какой-то другой мальчишка. Он стоял на перроне, махал нам тюбетейкой и что-то кричал. Но колеса уже стучали вовсю, и мы ничего не слышали.

Грустные мысли только тронь с места. Я смотрел в окно и ничего не замечал вокруг. Я был совсем несчастным и одиноким. И случилось очень стыдное и глупое — я вдруг почувствовал, что у меня по щеке ползет слеза. И этого уже нельзя было скрыть. Рядом стоял мальчишка и удивленно смотрел на меня. Он все видел. Я пропал!

У меня было два выхода — честно признаться, что я пустил слезу, или схитрить. Признаться я не мог. Мне было стыдно. К тому же я сам не знал, как объяснить эту минутную слабость. Я помедлил еще секунду-другую, а потом схватился рукой за глаз и отпрянул от вагонного окна.

— Ое-ей! Попало в глаз! Ое-ей!

Ребята облепили меня со всех сторон. Поднялся шум, суета.

— Как же это вы, Александр Иванович? Скорее носовой платок! У кого есть платок?

Ко мне протиснулась Муслима. Разорвала пакетик с бинтом, раздвинула большим и указательным пальцем мокрое от слез веко и строго сказала:

— Смотрите вверх! Теперь влево. Так… еще…

Ребята замерли в ожидании. За каждым движением моего зрачка следило двадцать пристальных цепких глаз.

— Вон-вон, справа! — кричали они. — Да не там же! Вон оно! Цепляй! Тащи!

Моего века коснулся острый жесткий уголок бинта. Секунда — и свершилось. Я открыл глаза и увидел на самом острие бинта крохотную черную точечку.

— Ур-ра! — закричали ребята. — Ур-ра!

Поезд миновал городскую черту и теперь тащился среди зеленых полей. В окна затекал яркий накаленный добела зной. Я смотрел на ребят, ребята смотрели на меня. Как хорошо, когда светит солнце и вокруг столько друзей и в глазу больше нет черного колючего уголька!

Под вагоном весело стучали колеса. Возле открытых окон стояли ребята. Пять с правой стороны и пять с левой. В окно видны вершины гор и кончик телевизионной вышки. Рядом с поездом по серой пыльной дороге бежит грузовик. Шоферу хочется перегнать нас, но у него ничего не получается. Машинист паровоза тоже заметил конкурента и нажимает на все железки. Шофер машет нам издали кулаком и смеется.

Еще минут тридцать-сорок — и мы в Орджоникидзеабаде. Там найдем грузовую машину или попутный караван верблюдов и поедем дальше. Я уже ездил на верблюдах. Они послушны, добры и любят песни. Впрочем, может, они только притворяются. Кто их знает!

Просить таджика спеть песню не надо. Где таджик, там и песня, а где песня, там и таджик. Он сам их сочиняет и раздаривает горам. Я родился в Таджикистане и тоже считал себя немного таджиком. Я стал тихонько напевать. Хороша была песня или нет, я не знаю. Ее слышали только я и ветер за окном.

Радости и печали живут в мире наших мыслей да и в самой жизни где-то очень недалеко друг от друга. Сегодня я еще раз убедился в этом. Не успел я до конца пропеть своей песни, меня кто-то тихо, но настойчиво дернул за куртку. Я обернулся и увидел Муслиму. Лицо у нее было озабоченное и растерянное.

— Ты что, Муслима?

Муслима прислонила ладонь к губам и зашептала:

— Александр Иванович, Игнат пропал!

У меня потемнело в глазах.

— Как пропал? Вон же он…

Я повел глазами по вагону. Игната на прежнем месте не было.

— Я же вам говорю — нет, — сказала Муслима. — Я уже везде искала.

Я сказал Муслиме, чтобы ребята никуда не ходили и ждали меня, а сам отправился разыскивать Игната. В нашем вагоне его и в самом деле не было. Уборные были уже закрыты, а на запыленных подножках гулял только ветер. Молодой усатый проводник, который собирал в тамбуре окурки в совок, оказался нервным и вспыльчивым. Он даже не выслушал меня как следует и сразу начал кипятиться и кричать.

— Какой мальчишка? Зачем мальчишка? Зачем туда-сюда ходить? Садись на место!

Я вежливо обошел сердитого проводника и отправился по составу. Не мог же он, этот Игнат, выпрыгнуть на ходу!

Игната я нашел в самом последнем вагоне. Положив щеку на ладонь, он задумчиво смотрел в окно. Возле ног Игната белел полотняный, по-хозяйски уложенный мешок и лежала суковатая палка из молодого ореха. Наверно, от собак.

Я сделал вид, будто не заметил мешка Игната и вообще не догадывался, что он навострил лыжи.

— Ах, ты здесь! — сказал я. — Пойдем скорее. Сейчас Орджоникидзеабад.

Игнат молчал.

— Чего же ты сидишь?

В ответ опять ни слова.

— Не понимаю я тебя, Игнат. Сказал — поеду. А сейчас снова в кусты смотришь.

— Я, Александр Иванович, в кусты не смотрю. Я вам все рассказывал.

— Но ты же согласился ехать?

— Это мать за меня согласилась. Вы сами знаете…

Издали загудел наш паровоз. Гулкое эхо побежало по железным крышам, спрыгнуло с вагона и умчалось в горы. Поезд замедлял ход. Раздумывать было некогда.

— Ну что ж, Игнат, — сказал я. — Дело твое. Не хочешь быть с нами, езжай сам. Мы тебя не держим. Только давай все честно и открыто. Пошли к ребятам.

Поднял ли Игната с места гудок, который сообщал о конце пути и звал всех к порядку, или мои слова — не знаю. Игнат встал, молча бросил на плечо свой мешок и пошел к двери.

Мы шли из одного лязгающего железом тамбура в другой. Машинист не рассчитал времени. Паровоз снова пыхтел изо всех сил. Вагоны озабоченно цокали на стыках и покачивались. Хватаясь на ходу за что попало, мы с Игнатом добрались, наконец, до своего вагона. Ребята уже собрали в кучу вещи, нацепили рюкзаки. Они поглядывали на нас и молчали. Мы тоже молчали.

Я сказал Муслиме, чтобы ребята никуда не ходили и ждали меня, а сам отправился разыскивать Игната. В нашем вагоне его и в самом деле не было. Уборные были уже закрыты, а на запыленных подножках гулял только ветер… Молодой усатый проводник, который собирал в тамбуре окурки в совок, оказался нервным и вспыльчивым. Он даже не выслушал меня как следует и сразу начал кипятиться и кричать:

— Какой мальчишка? Зачем мальчишка? Зачем туда-сюда ходишь? Зачем куришь? Садись на место!

Я вежливо обошел сердитого проводника и отправился по составу. Не мог же он, этот Игнат, выпрыгнуть на ходу!

Игната я нашел в самом последнем вагоне. Положив щеку на ладонь, он задумчиво смотрел за окно. Возле ног Игната белел полотняный, по-хозяйски уложенный мешок и лежала суковатая палка из молодого ореха. Наверно, от собак.

Я сделал вид, будто не заметил мешка Игната и вообще даже не догадывался, что он навострил лыжи.

— Ах, ты здесь! — сказал я. — Пойдем скорее. Сейчас Орджоникидзеабад.

Игнат молчал.

— Чего же ты сидишь?

В ответ опять ни слова.

— Не понимаю я тебя, Игнат. Сказал — поеду. А сейчас снова в кусты смотришь.

— Я, Александр Иванович, в кусты не смотрю. Я вам все рассказывал.

— Но ты же согласился ехать?

— Это мать за меня согласилась. Вы сами знаете…

Издали загудел наш паровоз. Гулкое эхо побежало по железным крышам, спрыгнуло с вагона и умчалось в горы. Поезд замедлял ход. Раздумывать было некогда.

— Ну, что ж, Игнат, — сказал я. — Дело твое. Не хочешь быть с нами, езжай сам. Мы тебя не держим. Только давай все честно и открыто. Пошли к ребятам.

Поднял ли Игната с места гудок, который сообщал о конце пути и звал всех к порядку, или мои слова — не знаю. Игнат встал, молча бросил на плечо свой мешок и пошел к двери.

Мы шли из одного лязгающего железом тамбура в другой. Машинист не рассчитал времени. Паровоз снова пыхтел изо всех сил. Вагоны озабоченно цокали на стыках и покачивались. Хватаясь на ходу за что попало, мы с Игнатом добрались, наконец, до своего вагона. Ребята уже собрали в кучу вещи, нацепили рюкзаки. Они поглядывали на нас и молчали. Мы тоже молчали.

По следам легенды

Мы сидим в летней чайхане и ждем машину. Чайхана у таджиков что-то вроде делового центра. Тут нанимают бродячих штукатуров, «обмывают» покупки, обедают, спят, пишут стихи. Все, что делают в чайхане, перечислить трудно. Но больше всего тут ждут. С утра до вечера люди томятся возле своих узлов и караулят попутную машину.

Едва на улице запылит грузовик, за ним устремляется шумная бестолковая толпа пассажиров. Одни бегут рядом с кабиной, что-то кричат шоферу и размахивают руками, другие действуют более решительно. Они с ходу бросают за борт свои мешки, а потом, изловчившись, прыгают туда сами.

Но шофер вытряхивает непрошеных пассажиров, а сам поворачивает куда-то в проулок и скрывается в тучах пыли. Это городская машина. Она поехала за известкой или углем.

Я тоже несколько раз бегал за машинами. Нам ехать в сторону Нурека — туда, где среди скал строится огромная ГЭС. Шоферы нас не берут. Даже те, с которыми нам по пути. Они боятся растерять нас по дороге. Это может случиться. Кузова машин завалены досками, гремящими, как танки, рельсами, мотками проволоки. На некоторых машинах развеваются красные флажки. К этим машинам нас вообще не подпускают. Шоферы везут аммонал — взрывать скалы.

Я устал от бесполезной беготни за машинами. Поручил ребятам следить за дорогой, а сам вынул тетрадку, подвернул ноги калачиком и стал писать. Сегодня вечером надо отправить в редакцию первую заметку. Я писал в своей походной тетрадке и поглядывал по сторонам. Сейчас полдень, и людей в чайхане еще мало. Лениво булькал огромный самовар с медалями на медном боку. Рядом на толстой доске чайханщик резал длинные ниточки морковки для плова.

Скоро затрещит в котле баранина, зафыркает горячими пузырями рис, потечет по улицам и переулкам душистый запах плова. И тогда уже не устоит никто — ни женатый, ни холостой. Поглядывая на часы, придут минута в минуту конторские служащие, прошумят плиссерованными юбками продавщицы из соседнего магазина, притащатся какие-то взъерошенные дядьки с обвисшими карманами. Прилетит к заветному котлу и стая ос. Плова осы не едят. Они тут для компании и собственного удовольствия.

На ту пору у меня большие надежды. Утром шоферы из колхозов заняты в городе своими делами, а к вечеру, когда закрываются все конторы и магазины, разъезжаются по домам. Мимо чайханы никто не проскочит. Только сядут шоферы на палас, только возьмут из чашки горстку плова, а мы уже тут как тут:

— Возьмите, товарищ шофер. Ну что вам стоит!..

А пока волноваться нечего. Сиди, Карим, и жди. Так я и делал. Сидел на паласе и поглядывал на все, что творилось вокруг. Бежали куда-то по своим делам серые ишачки, вышагивали, не глядя под ноги, потертые, как старый диван, верблюды. Таджик в теплом халате нес на голове поднос с огромным ворохом теплых лепешек. Это к нам, в чайхану.

Я написал заметку и позвал ребят послушать первое сообщение с дороги. Заметка была маленькая. Она рассказывала, как начался поход, кто в нем участвует и какой мы наметили маршрут.

— Ну что, ребята, годится? — спросил я.

Все сказали «годится». Только один мальчишка, который первый заметил у меня уголек в глазу, остался недоволен.

— Надо про все писать, — сказал он. — Что случилось, про то и писать…

Все поняли намек. Понял это и Игнат. Лицо его побелело, а зеленоватые глаза стали сумрачными и неспокойными, как озера, по которым ударил холодный осенний дождь.

Первой за Игната вступилась Муслима. Она укоризненно посмотрела на мальчишку и сказала:

— Ты чего к Игнату цепляешься? Он и так переживает, а ты… Он мне сам все говорил. Правда, Игнат? Вот видишь! Он говорил: «Я сам скорее проеду. Одного и на машину возьмут, и на арбу посадят. И на лошадь вторым классом — то есть «сзади». Не Игнат заблуждался. А теперь он уже не заблуждается. Правда, Игнат? Скажи ему!

Выступили еще двое мальчишек. Потом я.

Я сказал, что картина ясная. Игнат хотел поскорее найти своего дядю. С этим надо считаться. Можно его на первый раз простить.

— Но ты это все учти, — сказал я. — Ты наш друг, но художеств мы не допустим. Порядок для всех один. Ты согласен со мной, Игнат, или нет?

Легко признают собственные ошибки лишь пустозвоны. А люди, которых занесло по ошибке не в ту сторону, переживают неудачу больно и трудно. Игнат наклонил голову. Мы поняли, что это крепче слова. Мы ему поверили и простили.

— Ну, хватит про это, — сказал я. — Теперь про дневники. Писать надо каждый день. Устал или нет, все равно — бери ручку и пиши. Теперь мы все юнкоры и все журналисты. Понятно, ребята?

Ответили мне хором. Все были согласны. Ребята полезли в рюкзаки за тетрадками. Заскрипели перья, загадочно зашелестели листки тетрадок. Не успокоился только низенький, рыжий, как подсолнух, мальчишка с длинной серьезной фамилией Алибекниязходжа-заде. Он был у нас в отряде самый маленький, самый задиристый и, кажется, самый трусливый. Алибекниязходжа-заде подсаживался то к одному, то к другому мальчишке и, опасливо поглядывая на Игната, говорил:

— Он думает, что он лучше всех, да? Он лопух, да? Как пойду, как дам ему по башке! Ты понял, да?

Я уже немного знал Алибекниязходжа-заде и поэтому радикальных мер не принимал. Башке Игната пока ничего серьезного не угрожало.

Ребята не успели изложить свои впечатления в дневниках. Только они расписались, появился почтальон с толстой дерматиновой сумкой на груди. Он остановился возле чайханы и помахал над головой телеграммой.

— А ну, кончай базар! Кто тут начальник похода Нечаев? Выходи!

Я бросил тетрадку и помчался к почтальону.

— Я Нечаев. Что случилось? Где телеграмма?

Почтальон недоверчиво посмотрел на меня и кратко, по-милицейски сказал:

— Документы!

Он долго изучал мое удостоверение. Склонив голову, как скворец, поглядывал краем глаза сначала на фотокарточку, потом на меня. Видимо, в его представлении начальник похода должен был выглядеть несколько иначе… Но все-таки почтальон убедился, что я — это я. Он отдал мне телеграмму, козырнул и смущенно сказал:

— До свиданья, товарищ Нечаев.

Дрожащими пальцами я развернул телеграмму и прочел:

«СРОЧНО СООБЩИТЕ СОСТОЯНИЕ ЗДОРОВЬЯ АЛИБЕКНИЯЗХОДЖА-ЗАДЕ ТЧК ВОЛНУЮСЬ ОТВЕТ ПЯТЬ СЛОВ ОПЛАЧЕН МАМА».

Тьфу, чтоб ты сгорел!

Я подозвал рыжего Подсолнуха, вручил ему телеграмму и строго сказал:

— Иди на почту и дай ответ.

— Мне самому писать, да? Что писать?

Я скользнул взглядом по лицам ребят, обступивших меня со всех сторон, и сказал:

— Напиши так: «Дорогая мама! Я чувствую себя отлично. У меня нет ни гриппа, ни коклюша, ни ангины. Не посылай мне больше телеграмм. Мои товарищи могут подумать, что я неженка и маменькин сынок. Ты знаешь, что это не так. Твой сын Алибекниязходжа-заде человек смелый, решительный и отчаянный. До свиданья. Жди меня и не волнуйся».

Алибекниязходжа-заде выслушал меня и очень серьезно спросил:

— Денег на такой ответ хватит, да?

— Если не хватит, сделаешь короче. Иди!

Подсолнух отправился на почту сочинять телеграмму, а я снова взялся за свою тетрадку. Но вдохновенье уже ушло. Я сидел на суфе и думал о том, что это только начало забот и руководить отрядом из девяти мальчишек и одной девчонки не так просто, как думал я вначале.

Мои размышления прервала Муслима. Она вместе с ребятами привела на веревочке какого-то вислоухого и тощего, как стиральная доска, пса.

— Александр Иванович, — сказала Муслима. — К нам пришла собака… Что с ней делать?

Ну вот, здрасьте. Только собак нам и не хватало!..

— Как это — пришла? — спросил я, раздумывая, что ответить Муслиме и как распорядиться этой злосчастной собакой. — Она что — сама пришла?

— Конечно, сама. Спросите, кого хотите…

— Гм… А почему она на веревочке?

Муслима выронила из рук конец собачьей веревки и сообщила:

— Видите, она все равно не уходит. Она же нас любит.

Собака действительно никуда не уходила. Она стояла возле Муслимы и преданно смотрела мне в глаза. Но не могла же она полюбить и меня? Она видела меня первый раз в жизни!

Муслима погладила собаку по голове и сказала:

— Александр Иванович, это очень хорошая собака. Мы за нее ручаемся. Давайте возьмем ее. Хоб? Мы вас все просим… Игнат тоже просит. Ты где, Игнат? Правда, ты тоже просишь?

Игнат стоял сзади всех. Он угрюмо кивнул головой. Это значило, что он тоже присоединяется к большинству и собаку сомнительной масти и породы надо брать с собой в поход.

Воля коллектива — закон. Я сказал, что собака принимается в отряд, на общих основаниях. Должность — сторож, питание — трехразовое, режим — походный. Устанавливается пятидневный испытательный срок. Если за это время собака никого не покусает, не сожрет общественных продуктов и будет вести себя культурно с точки зрения санитарии и гигиены, она останется в отряде. Если нет, я лично вышвырну ее вон.

Ребята обрадовались и тут же принялись купать новобранца в арыке и драить его щеткой. Пес послушно переносил эти житейские неприятности. Только вертел длинным хвостом и оглушительно хлопал мокрыми, как тряпка, ушами. Игнат, стоя в стороне, с любопытством смотрел на процедуру и двигал бровями.

Плов, возле которого колдовал чайханщик, еще не успел как следует распушиться и подрумяниться, а уже со всех улиц, одна за другой, к чайхане катили грузовики, «Волги» и горбатые, будто колорадские жуки, «Запорожцы». Шоферы входили в чайхану, оглушительно хлопали ладонями и еще с порога кричали:

— О, чайче, як плов бие! Чайханщик, давай один плов!

Люди, которые поедят настоящего таджикского плова, становятся добрее и отзывчивее. Прошло несколько минут, как чайханщик ударил скалкой по блестящему медному тазу, а у нас уже все было в порядке. Путаясь в собственных ногах и наступая на лямки вещевых мешков и концы палаток, мы грузили свои вещи в два новеньких, будто специально для нас приготовленных, грузовика. На темно-зеленых, не тронутых солнцем и пылью бортах, было размашисто написано мелом: «Перегон». Машины эти ехали в колхоз. В Нуреке они только заправятся и покатят дальше. Но я думаю, мы все-таки уговорим шоферов и посмотрим строительство Нурекской ГЭС.

В головную машину село девять ребят. Кабину второго грузовика захватил Алибекниязходжа-заде. Я и собака, которой дали кличку Гранка, расположились в кузове. Кроме нас, тут больше никого не было. Гранка сидела на собственном хвосте, внимательно смотрела на меня и показывала в задаток острые белые зубы. Но я уже смирился со своей участью. В конце концов газетчику не первый раз рисковать.

Наши шоферы обедали по-фронтовому: раз, два и — готово. Завели моторы, крикнули нам — «поехали!» — и рванули вперед. Колеса без устали мотали километры. Перед глазами возникали и тут же исчезали все новые и новые картины. Вот, лениво помахивая саженными крыльями, снялся с обочины и улетел прочь горбоносый гриф. Вот ползет прямо на дорогу полуметровая ящерица — варан, а вон, раздвигая носом траву, мчится на третьей скорости в заросли джиды колючий дикобраз. Все это было немножко похоже на правду и немножко на сказку, которая выскользнула когда-то очень давно, вместе с клубком ниток, из бабушкиного недовязанного чулка…

Но блаженствовал я недолго. Вместе с нами в кузове ехала пустая железная бочка. Веревка, которой она была привязана, перетерлась, и пошла бочка гулять по днищу машины. Бум, трах-тарарах! Я едва успевал отталкивать бочку в сторону. Гранка металась по кузову, яростно лая на бочку и вызывающе поглядывая на меня: «Чего же ты не лаешь? Давай!»

Я несколько раз стучал по железной крыше кузова, но шофер не слышал. Уже потом я узнал, что его заговорил наш Алибекниязходжа-заде. Рыжий Подсолнух рассказал шоферу, кто мы такие, куда едем, и уговорил его задержаться немного в Нуреке, показать нам стройку.

На повороте дороги я увидел человека с флажком на длинной белой палке. Он махал нам красным лоскутком и отчаянно кричал:

— Стой! Сто-ой!

Скрипнули тормоза. Машина качнулась вперед и остановилась. Бочка ударила в борт и тоже затихла. Мы с Гранкой выпрыгнули из кузова и поползли под машину. Будто сухой горох-нахут, посыпались туда и мои ребята.

Согнувшись вдвое, мы сидели на горячем, заляпанном пятнами асфальте и ждали. Прошло несколько минут, земля качнулась и в небо с грохотом и визгом взлетел в самую вышину рыжий лохматый столб. Минута, вторая — и снова земля загудела от взрывов. Вдалеке плясали по дороге круглые упругие голыши. Стукнутся звонким бочком, подскочат вверх, пророкочут по асфальту и закатятся кто куда…

Я сидел рядом с Алибекниязходжа-заде. Подсолнух вздрагивал от каждого взрыва и прижимал к себе оторопевшую Гранку. Лицо у Алибекниязходжа-заде побелело, и веснушки от этого выступили даже там, где их никогда не было.

— Ты не бойся, — сказал я Подсолнуху. — Камни нас не достанут. Это мы спрятались просто так, на всякий случай…

Алибекниязходжа-заде еще крепче прижал к себе Гранку и зашлепал синими непослушными губами.

— Я не б-боюсь… я Гранку спасаю…

Взрывы закончились, и мы покатили дальше. Поворот, еще поворот — и перед нами стройка Нурекской ГЭС. Тут сразу не поймешь, что к чему. Урчат экскаваторы, размахивают крюками подъемные краны, тарахтят, разбрызгивая каменную крошку, пневматические молотки. Тяжелый неуклюжий бульдозер тащит впереди себя гору валунов. Они остались после взрывов.

Строители пробивали в скале огромный тоннель. Пройдет немного времени, и в эту гулкую каменную трубу, увлекая на ходу камни и щебень, ринется Вахш. Река потечет под землей. Старое русло оголится. Между двумя берегами ляжет плотина. Такой плотины, я уверен, у нас еще никто не видел. Она будет выше Братской ГЭС и выше всех плотин в мире. Вахш должен вертеть лопасти турбин и орошать поля.

Наша машина остановилась возле высокой отвесной гряды. От нее на землю падала длинная темная тень. Мы оставили рюкзаки, а сами отправились на стройку. Я тут уже был и кое-что знал. Перво-наперво мы пошли к Вахшу. Он мчался в глубоком и узком ущелье. Мы пригляделись и увидели где-то далеко-далеко белые юркие барашки. Оттуда доносился глухой сдержанный шум. Он то затихал, то возникал вновь, будто в ущелье один за другим шли быстрые поезда. Напуганные и восхищенные, мы стояли у края пропасти и молчали.

Над пропастью, переброшенный с одного берега на другой, висел узенький бревенчатый мостик. Тихие старые мостики живут рядом с легендой. Легенда и в самом деле была. Я слышал ее несколько месяцев назад, когда первый раз приезжал в Нурек. Я рассказал ребятам легенду точно так, как она записана у меня в тетрадке.

Однажды басмачи решили угнать отару дехканских овец. Но чабан перехитрил бандитов. Он встал на заре и перегнал овец по мостику на другой берег Вахша. Поглядел из-под ладони — все ли овцы целы, поднял огромный камень и бросил его с верхотуры прямо на мостик — шар-р-рах — и мостика как не бывало.

И тут чабан увидел на другом берегу белого ягненка. Он отстал где-то в пути и не успел перебраться вместе со всеми. «А, шайтан тебя побери! — подумал чабан. — Что теперь с тобой делать — не бросать же?» Он взял в руки свой длинный посох, разбежался, оттолкнулся им, будто шестом, и прыгнул через пропасть. На том берегу чабан взял ягненка, положил его за пазуху и прыгнул назад.

Была такая история или нет, я не знаю. Но я ей верю. Чабан с белым ягненком живут в моей памяти, как запорожский Тарас Бульба, как дерзкий, неунывающий Тиль Уленшпигель.

Мы стояли на скалистом берегу Вахша, думали каждый о своем и, в сущности, об одном и том же — о красоте мира, о подвигах, которых пока никто из нас не свершил, о жизни, которая для нас только началась и, наверно, никогда не окончится.

Игнат стоял рядом со мной, смотрел в узкую светящуюся, как молния в черном небе, пропасть, и почти не дышал. Я положил Игнату руку на плечо, тихо спросил:

— Правда здорово, Игнат?

Игнат упрямо и смущенно дернул плечом. Лицо его краснело все больше и больше. Светлые ресницы выделялись еще отчетливее, будто на детском рисунке. Он высвободил плечо и отошел в сторону. Я понял, что душевного разговора сейчас не выйдет.

— По машинам, ребята!

Мы простились с Нурекской ГЭС и поехали дальше. Вскоре на склоне горы мы увидели небольшой кишлак и возле него кладбище. На высоких шестах развевались жесткие конские хвосты и узенькие цветные лоскуты. Наши шоферы были из этого кишлака. Тут нам придется побыть до завтра. Солнце уже приглядывало ночлег среди скал. Из-за горы светила только красная волнистая горбушка.

Приближалась первая ночь. Мне было немного не по себе. Ребята у меня какие-то очень разные. Особенно тревожила меня Муслима. Перед отъездом мать Муслимы долго поучала меня. Она требовала, чтобы я повторил при ней всю инструкцию. Я повторил и все перепутал. Мать снова заставила повторить и записать в свою тетрадку. Там было много всяких пунктов. Но главное, Муслиме надо было каждую неделю мыть голову горячей водой, не расстраивать ее и не рассказывать на ночь страшные истории. Муслима была впечатлительной. Она плохо засыпала и кричала во сне.

В Душанбе Олим и Муслима жили в одном дворе. Он хорошо знал ее и кое-что рассказал мне, когда мы готовились к отъезду.

— Между прочим, Александр Иванович, — говорил он, — Муслима жалеет всех на свете. У нее такое сердце. Это я вам точно говорю.

Пока наша Муслима подобрала лишь Гранку. Но, видно, у нас будут с ее помощью и птицы, и ежи, и дикобразы. В общем, веселая жизнь нам обеспечена.

Ребята поужинали в чайхане и легли спать на теплых шерстяных паласах. Гранка обошла сонное царство, дружелюбно ткнула носом в щеку Алибекниязходжа-заде и легла рядом. У нее был хлопотливый день. Наверно, Гранка вспоминала людей, которые ее нашли, свою поездку и железную бочку в кузове. Черные точки над ее глазами тихо и задумчиво вздрагивали.

Я посидел еще чуть-чуть возле ребят. Все спали нормально. Муслима не кричала. Я отправился к чайханщику. Он всегда на виду у людей, много знает и может что-нибудь посоветовать. Чайханщик выслушал меня, подошел к спящему Игнату. Долго смотрел на него, поглаживая острую, загнутую к груди бородку.

— Как, ты говоришь, фамилия его дядьки — Лунев? — Помолчал, пошевелил пучками бровей и отрицательно покачал головой. — Нет, джура, про Лунева не слышал…

Если один таджик не может ничего решить, на помощь приходит второй. Если и он бессилен, тогда является весь кишлак. Чайханщик поручил мне самовар, надел на стоптанные ичиги галоши, которые у нас носят зимой и летом, и скрылся в темной притихшей в ночи улочке.

Чайханщика долго не было. Когда у меня уже начали слипаться глаза, вдалеке послышались чьи-то голоса. Это оказался чайханщик и еще какой-то таджик с деревянной култышкой вместо ноги. На таджике была старая, заштопанная на локтях гимнастерка. Выше кармана с латунной пуговицей на клапане была пришита желтая тесемка — знак ранения, который сейчас уже не все помнят и знают. Солдат сел рядом со мной, положил на суфу, будто ствол, потрескавшуюся от времени култышку.

— Расскажи, джура, все сначала, — сказал он. — Кажется, я знаю этого русского парня…

Через полчаса я мчался в сельсовет к телефону. Расул Расулович, наверно, еще в редакции. Я расскажу ему первую приятную новость. Он будет рад. Солдат с деревянной ногой видел Сергея Лунева и разговаривал с ним. Это было в сорок пятом году, возле той самой чайханы, где мы подобрали нашу разноцветную Гранку.

Сергей Лунев и его друг таджик ждали машину. Ждал ее и безногий солдат. В ту пору машин было мало, и в чайхане толкалось уйма всякого приезжего люда. Машина, которую выглядывали целый день, появилась только вечером. Со всех ног помчались к ней пассажиры. Русский парень, который пробирался в кишлак со своим фронтовым другом, выволок из кабины какого-то нахала и посадил туда безногого солдата. Уже на ходу он бросил ему в окошко пачку махорки и крикнул:

— Держись за землю, джура!

Русский парень и его товарищ сесть в машину не успели. С тех пор безногий солдат не встречал мимолетного знакомого и ничего о нем не слышал. Но имя его он помнит хорошо, потому что у него самого сын Сергей. Солдат зовет его по-русски ласково и тихо — Серега, а дед, которому будет сто лет, зовет по-своему:

— Сафар.

В сельсовете никого не оказалось. Даже сторожа. Я стал куда-то звонить, кому-то объяснять, кого-то упрашивать. В моем голосе была и радость, и тревога, и просьба. Не известные мне люди, которые сидели где-то на другом конце провода, пожалели меня и включили Душанбе.

— Редакция слушает. Разговаривайте.

Я обрадовался и закричал в черную решетчатую трубку, как на стадионе:

— Алло! Алло!

На стене от неожиданности остановились, а потом снова, еще размашистее, зацокали блестящим маятником часы.

— Алло! Дайте Расула Расуловича. Алло!

И вдруг где-то совсем рядом, выплывший издалека, зашелестел тихий озабоченный голос нашей машинистки Саодат:

— Тише, Саша, в редакции никого нет. Расула Расуловича забрали в больницу. Там сейчас все наши. К нему никого не пускают…

Вот так встреча

Я проснулся от каких-то страшных выстрелов.

— Что такое, где стреляют?

Рядом стояла Гранка и мотала из стороны в сторону длинными тяжелыми ушами: трах, тах, тарарах!

— Подъем, ребята!

Гвардия молчала. Вокруг стоял свист и храп.

Я снова крикнул «подъем», но никто даже не пошевелился.

На помощь пришла Гранка. Она вспрыгнула на суфу и стала по очереди толкать ребят длинным твердым носом. Подскочила Гранка и к своему любимцу Алибекниязходжа-заде и лизнула его в щеку теплым шершавым языком. Алибекниязходжа-заде улыбнулся, обнял Гранку за шею и снова захрапел. Подсолнуху снились сны…

В закутке чайханщика горела желтым огоньком электрическая лампочка и шумел, набирая силы, самовар. Я оставил ребят и пошел туда. На красном диванчике с резной спинкой сидел вчерашний солдат с деревянной култышкой и что-то рассказывал чайханщику.

— Садись, джура, — пригласил он. — Сейчас я тебе про дорогу расскажу. — Он вынул из кармана листок бумаги, расчерченный карандашом, и добавил: — Машины тут ходят редко. Придется пешком. Вот до этого леса. Смотри!

На фронте солдат был разведчиком. Он прочертил мне точный и простой маршрут. Вот узенький, прилепленный к скале овринг[7], вот старый дуплистый тутовник, а вот она, наша главная дорога на Куляб.

Тут мы найдем машину и покатим до самой Кызыл-су — то есть красной воды, или красной реки, как писал фронтовой друг Ашура Давлятова Сергей Лунев.

По горной тропе идти хотя и не легко, но зато мы срежем большой угол и уже сегодня будем возле Кызыл-су.

— Тут не заблудитесь, — сказал солдат. — Я все точно нарисовал.

С трудом я растолкал ребят. Больше всего хлопот было с Алибекниязходжа-заде. Я наклонился и строго сказал:

— Вставай, Алибекниязходжа-заде. Пора!

Веки Подсолнуха чуть-чуть вздрогнули. Но он не проснулся. Только промычал что-то непонятное и закрыл ладонью ухо.

Я поднял Алибекниязходжа-заде, посадил его на суфу и, разделяя слова, как учитель первоклашек, сказал:

— Все уже встали. Сейчас мы уходим. Понял?

— Я уже встал. Я иду. Я понял…

Я опустил руку. И Подсолнух снова рухнул на палас.

Будили Алибекниязходжа-заде всей артелью. Он отбивался от нас руками и ногами. Свернувшись вчетверо, натягивал на себя куцее одеяло. С великим трудом вытащили мы Алибекниязходжа-заде из одеяла, вытерли ему лицо мокрым полотенцем, придали вертикальное положение и сказали:

— Пей чай. Живо!

Закрыв глаза, Подсолнух сидел с пиалой на паласе и раскачивался из стороны в сторону, как дервиш.

Утро было тихое и темное. Звезды тускло озаряли дорогу. Она лежала среди скал, как ступеньки — одна выше другой. Трудно карабкаться по такой лестнице. Но что поделаешь, как-нибудь дойдем.

Мы собрали поклажу, вскинули на плечи и тронулись в путь. Хорошо на рассвете в горах. Еще спит птица, дремлет под листом рогатый жук, молчит до поры серый кузнечик с красными прозрачными подкрылками. Ты один на горной тропе. Дышится легко и свободно. Голубеют над горами дали. Меж темных скал, встречая зарю, сверкает зеркальной белизной узкое озеро.

Ребята размялись в пути и повеселели. Алибекниязходжа-заде пришел наконец в себя и уже ссорился с кем-то в темноте.

— Ты так, да? — кричал он. — Ка-ак дам тебе по затылку!

Тревожные мысли, которые ночью не давали мне спать, улеглись. Расула Расуловича не первый раз кладут в больницу. Он выходит оттуда веселым и здоровым. Ничего не случится и сейчас. Саодат — женщина, а женщины преувеличивают и счастье и беду.

Отряд шел гуськом. Впереди всех плечистый Игнат, за Игнатом Алибекниязходжа-заде, за ним Муслима, а потом все остальные. Первым выдохся и захромал сразу на обе ноги Алибекниязходжа-заде. Он попал впросак из-за своего вещевого мешка. Мешок был доверху набит тяжелыми и коварными, как мины замедленного действия, банками с консервами. Перед походом, еще в Душанбе, я выбросил их, но они снова оказались на месте. Я хотел повторить эксперимент, но меня опередил Игнат. Он тоже заметил страдания Подсолнуха. Я был недалеко от мальчишек и все слышал. Игнат уговаривал Алибекниязходжа-заде выбросить консервы, а Подсолнух лез в пузырь и обещал дать ему по затылку. Алибекниязходжа-заде немного увлекся. Если б Игнат захотел, от Подсолнуха осталось бы мокрое место.

Игнат говорил спокойно, не повышая голоса.

— Зачем тебе эта кооперация? Выкинь!

Алибекниязходжа-заде движением плеч подкидывал мешок. В середине кратко и глухо гремели консервные банки.

— Не твое дело. Катись!

— Ты чо — жадный, да?

— Пошел вон!

— Охотники в тайгу, знаешь, сколько харчу берут?

— Ну?

— Вот тебе и «ну»! В походе легкость первое дело.

— Сказал — катись, да?

— Я ж тебе добра желаю, чудила!

— Добра! А мать что сказала? Не слушать, да?

— Мать слушай и своей головой ворочай. Если кишка от перегруза лопнет, что будешь делать?

Слова о перегрузке произвели на Подсолнуха впечатление. Он прошел еще немного, покосил глазом на Игната и спросил:

— Игнат, ты это в самом деле, да?

— Я ж тебе сказал…

Мальчишки стали говорить совсем тихо. Я не слышал больше ни слова. Они прошли немного, потом свернули с тропы, вытряхнули втихомолку мешок Подсолнуха возле камня и пошли вперед. Через минуту я был у камня. Там лежала гора консервов. Сверху, накрытая голышом, белела записка: «Эти консервы съедобны. Алибекниязходжа-заде».

Тропка, которая виляла между скал, неожиданно оборвалась. Мы вскарабкались по каменистому, растрескавшемуся откосу и увидели перед собой пыльные обрушенные стены кишлака. На высоком, будто памятник, обломке стены сидел коршун, а внизу, близ глинистого, размытого дождями дувала, темнел пересохший арык.

Вода ушла из кишлака, а вместе с ней ушла в иные края и жизнь, которая впервые затеплилась здесь тысячи лет назад… Только два тутовника остались на прежнем месте сторожить тишину. Узловатые корни их пробрались в глубь земли сквозь россыпь камней и лежалую глину, нащупали там воду и капля по капле понесли ее легким, вспорхнувшим на ветки листьям.

В стороне от кишлака тускло поблескивал асфальт. По обочине наперегонки бежали один за другим телеграфные столбы. На каждом были черные столбики цифр, а посредине — черточка, как в тетрадке по арифметике.

Мы скинули рюкзаки и спрятались в пеструю тень деревьев. Половина ребят под одно дерево, половина — под другое. Сидели возле своих рюкзаков и ждали. Как назло, машин не было. Только раз прогромыхал, не обратив на нас никакого внимания, самосвал, и снова на дорогу, покружив столбиками пыли, легла тишина.

Ребята собрались осматривать развалины кишлака. Есть какая-то притягательная сила в тех местах, где раньше жил человек.

Я с завистью посмотрел вслед ребятам и сел за тетрадку, писать свою вторую корреспонденцию. Игната я оставил наблюдать за дорогой.

— Садись, — сказал я и указал на место рядом с собой.

— Спасибо. Я пойду туда…

Он ушел на обочину дороги. Стоял там на самом солнцепеке, вглядываясь в даль из-под ладони, как Илья Муромец на картине Васнецова.

Меня он не замечал, ничего мне не говорил, не просил подмены. Ну и характер!

Я увидел неподалеку Подсолнуха и крикнул ему:

— Алибек, иди подмени Игната!

Алибекниязходжа-заде хотел было улизнуть, но не успел. Он огорченно посмотрел в сторону и поплелся на пост.

Подсолнух стоял на вахте недолго. Погонял по асфальту камешки, нашел где-то старую, хрупкую, как прошлогодние листья, кожу змеи и принес мне.

— Александр Иванович, как, по-вашему, это гюрза? Говорят, гюрзу называют богиней смерти. Вы не знаете, кто ее первый так назвал?

Я погнал Алибекниязходжа-заде на пост, но через пять минут он явился снова.

— Александр Иванович! Посмотрите, пожалуйста, туда…

— Куда это — туда?

Подсолнух свернул ладонь трубочкой и зашипел, как гюрза:

— Вон. Смотрите. Видите?..

В стороне от нас, под старым, разбитым грозой тутовником, сидели Муслима и Игнат. Они смотрели друг на друга и молчали.

Между прочим, я и раньше замечал, что Игнат относился к Муслиме как-то особенно.

— Видите? — шептал Алибекниязходжа-заде. — Я давно заметил…

— Я ничего не вижу, — сказал я. — Там сидят мальчик и девочка. Разве им нельзя сидеть вместе?

Алибекниязходжа-заде замолчал, будто у него парализовало речевые центры.

— Чего же ты молчишь? Говори!

Глаза Подсолнуха беспокойно забегали.

— Я ничего не сказал, Александр Иванович. Я просто так. Я думал…

Алибекниязходжа-заде попятился от меня, споткнулся о камень и, не оглядываясь, умчался прочь.

Я писал свою корреспонденцию и мимоходом думал — а что если Игнат и Муслима в самом деле влюбятся друг в друга? Тут нет школы, где всегда начеку родительский комитет, педсовет и гроза всех влюбленных — директор. Да, Саша, влип ты в историю… Что ты скажешь Игнату и Муслиме, если и сам влюбился еще в пятом классе? Влюбился? Не знаю. Может, это не любовь, но все равно что-то такое тихое, чистое, ласковое, чему люди не сумели до сих пор придумать названья.

Случилось это так.

Однажды во Дворце пионеров был смотр художественной самодеятельности. На сцену вышла девочка с толстой золотой косой на левом плече. Звали ее Света Одинцова. Света пела украинскую песню о Днепре. Голос у нее был чистый, ровный, и, мне показалось, тоже золотой. Я слушал Свету и понимал, что влюбился в нее навсегда. Я подождал Свету возле Дворца и проводил ее до самого дома. Света шла по одной стороне улицы, а я — по другой.

Света жила на проспекте Лахути, в доме под большой круглой аркой. Я часто приходил на эту широкую зеленую улицу, стоял возле арки и ждал. Иногда мне везло. Света появлялась на проспекте. Я смотрел на Свету, а Света на меня. Она догадывалась, что я ее люблю.

Через год отца Светы перевели на Украину. Больше я ее не видел.

Мягким вежливым шагом подошла ко мне Гранка. Ткнула носом под руку и заскулила. Гранке было непонятно, почему одни бродят по развалинам, другие что-то пишут, а третьи сидят без дела и смотрят друг на друга. Мир в представлении Гранки был устроен проще, чем это было на самом деле. Она полагала, что сидеть под деревом и смотреть в тетрадку с какими-то каракулями скучно и глупо.

— Ну, что ж, может, ты права, Гранка. Нечего нам тут сидеть. Пошли к ребятам.

Я вышел на дорогу и замахал над головой тюбетейкой.

— Сюда-а! Ребята-а!

Наша артель собралась под деревом. Алибекниязходжа-заде сидел в сторонке, смущенно поглядывая на меня и на Игната.

Я протер очки и, прищурив глаза, осмотрел каждое стеклышко.

— Садитесь, ребята, поудобнее. Сейчас я с вами проведу беседу…

Ребята сразу заскучали. Они смотрели на меня тусклыми равнодушными глазами и зевали в кулаки. Ничего хорошего от беседы они не ждали. Наверно, у них был опыт.

— Александр Иванович, о чем вы будете рассказывать? Вы можете рассказать о богине смерти? Я вам показывал шкуру…

Подсолнух хитрил, боялся, что я расскажу о нашем разговоре ребятам.

Я не успел ответить Алибекниязходжа-заде. В небе вдруг загудел самолет. Все задрали головы и стали смотреть на длинный легкий фюзеляж, на черные точечки окон и зыбкие серебряные круги вместо пропеллеров. Смотрели и тихо вздыхали.

— Ну что, товарищи, куда полетел самолет? — спросил я.

— В Москву! — сказал один.

— В Курган-Тюбе! — сказал второй.

— В Ташкент! — сказал третий.

— Ну, а если подумать, ребята?

С места поднялась Муслима.

— Александр Иванович, я уже подумала.

— Ну?

— Там юго-восток. Значит, он полетел в Гарм. Дуруст?[8]

— Дуруст, Муслима. Мне тоже кажется — в Гарм. Кто был в Гарме?

Ребята молчали.

— Я, признаюсь, тоже не был. Но мне рассказывал Каримов-ота. Он живет в нашем дворе.

— Я его знаю, — сказала Муслима. — Он Олиму железнодорожный значок подарил…

На миг все умолкли. Вспомнили Олима. Всем его было немножко жаль. Мне тоже.

Я выждал минутку и сказал:

— История эта случилась давно. Еще в тридцатых годах. Тогда стоял такой же, как сейчас, теплый день и облака бросали на землю белый чистый свет. И небо было такое. И в небе были самолеты. Они летели на выручку дехканам в Гарм.

Еще накануне с визгом и криком ворвалась туда шайка басмачей Фузайль Максума. Конники топтали пешеходов, которые не успели спрятаться за дувалами, взметнув над головой кривые клинки, дико кричали:

— Бас! Дави!

Басмачи убивали женщин, за то что они сбросили с себя паранджу, вешали учителей, докторов, агрономов, сбрасывали в пропасти мальчишек и девчонок, за то что они повязали красные галстуки и огласили горный край грохотом пионерских барабанов.

— Бас! — кричали они, размахивая зеленым знаменем. — Дави!

Телеграфист передал в Душанбе тревожную весть: «На Гарм напали басмачи. Просим помощи. Просим помощи. Просим помощи». В Душанбе услышали призыв. В Гарм один за другим вылетели два самолета. Вскоре из-за каменистой сопки, за которой был небольшой аэродром, ударили пулеметы.

Наших было всего пять человек. Красноармейцы разгромили бандитов. Только двенадцать басмачей перебрались на другой берег Сурхоба и улизнули за границу. В Гарме и теперь помнят красных солдат — сурового комбрига Шапкина с маузером в деревянной кобуре, военкома Федина в черном скрипучем кожане и двух отчаянных пулеметчиков.

Был среди солдат и еще один — белокурый и вихрастый, как девчонка, командир взвода. Когда басмачей выбили из Гарма, комбриг Шапкин дал ему какое-то задание. Поэтому его не было в Гарме, когда всем кричали «ура» и дарили подарки.

В суматохе никто даже не узнал его имени. А когда спохватились, было уже поздно. Самолеты снова были в воздухе. Дехкане погоревали и решили послать в Душанбе специального гонца. Мужчины написали командиру взвода письмо, а женщины связали ему белый и легкий, как летнее облако, шарф.

— Ты его обязательно найди и сам надень на шею. Ты понял, джура?

В Душанбе гонец никого не нашел. Солдаты уже уехали. Такая у них служба. В какие края умчали солдат пыльные товарные поезда, гонцу не сказали. Это военная тайна, и знать ее посторонним не положено.

Гонец разыскал другую часть. Во дворе, где парни без рубах, в тяжелых сапогах прыгали через деревянного козла и крутились на турнике, он увидел молодого белокурого солдата. Гонец с шерстяным хурджином на плече подошел к солдату, приложил руку к сердцу и сказал:

— Салом алейкум, аскар![9] Скажи мне, как зовут тебя?

Боец смутился.

— Иваном зовут. А что?

Гонец повязал на шею оторопевшего Ивана белый шарф, прижал его к груди, приподнял чуточку над землей и снова поставил на ноги.

— Хайр, аскар. До свиданья! — сказал он. — Пускай будет у тебя в жизни много счастья. Столько, сколько речек на земле. Столько, сколько есть на земле гор. Хайр!

В Гарме гонец рассказал все, что было. Дехкане подумали и решили: все правильно. Шарф достался русскому солдату. Имя у него Иван. Возможно, такое имя было и у командира взвода. В этом нет ничего удивительного. Иванов у русских больше, чем у таджиков Хакимов или Раджабов.

…Вдалеке послышался звон медных колокольцев. Мы пригляделись и увидели караван верблюдов. Впереди бежал мелкой рысцой ишачок, а за ним, привязанные друг к другу, шагали верблюды. Караван вели два человека. Один сидел на ишачке, а другой на последнем верблюде, как проводник на тормозном вагоне.

Алибекниязходжа-заде вынул из футляра бинокль и стал вертеть колесико, которым наводят на фокус. У него ничего не получалось. Бинокль у Подсолнуха был с причудами. Ребята вырывали у Алибекниязходжа-заде оптический инструмент, но он отбивался то левой, то правой ногой. В зависимости от того, где был противник.

Наконец бинокль взял среднюю точку. Алибекниязходжа-заде поднял плечи и, вытянув шею, как черепаха, прильнул к окулярам.

Он долго вглядывался в даль, а потом вдруг отвел бинокль от глаз, посмотрел на меня каким-то странным взглядом и тихо сказал:

— Александр Иванович! Это, кажется, Олим…

Я взял бинокль и, будто в кино, увидел в строгом черном кружочке бегущую навстречу мне дорогу, серого ишачка с белой волосатой мордой и на нем нашего Олима Турдывалиева. Олим размахивал стременами, смотрел издалека на меня и приятно улыбался.

Хашар

Караван торжественно подошел к тутовнику и остановился. Вблизи Олим выглядел иначе, чем в бинокль. Полные щеки, которые всегда сияли глянцем, потускнели, а короткий — лепешкой — нос, по-моему, даже чуточку подрос и принял вполне нормальный вид.

Олим сошел с деревянного седла, отвесил всем поклон и сказал:

— Салом алейкум, Александр Иванович. Машины, между прочим, не ждите. Там поломался мост.

— Это все?

— Все, Александр Иванович!

— Добавить нечего?

Олим смотрел на меня с грустью и тоской. Все было ясно. Оставались только подробности побега из дома. Но они на приговор повлиять не могли.

Подошел таджик, который сидел на последнем верблюде. Это был высокий худой старик в сером чапане и войлочной шляпе, похожей на гриб и отчасти на треуголку Наполеона.

— Ахволи шумо чи тавр аст?[10] — спросил он.

Я поклонился старику и с достоинством ответил:

— Ахволи ман хуб ост.[11]

А потом мы разговаривали так. Подняв руки кверху, как мулла во время намаза, старик в треуголке задавал вопросы и сам отвечал на них. Я стоял, как солдат перед строем, и хлопал глазами. Караванщик задавал вопросы одним голосом, а отвечал другим. Со стороны можно было подумать, что разговаривают два человека.

— Скажи, Александр Иванович, разве человек, которого зовут Олим, хуже других?

— Нет, он не хуже других.

— Разве он плохой товарищ, разве он скорпион, разве душман?[12]

— Нет, нет, нет!

— Так почему же Олиму нельзя идти вместе со всеми искать русского друга? Отвечай мне, рафик Нечаев!

Караванщик разгладил горстью лицо, затем бороду, затем самый тонкий, невидимый кончик ее и сказал:

— Юноша по имени Олим пойдет вместе со всеми. Так решил я. Мне семьдесят пять лет. Слово мое закон. Все!

Воля старшего у таджиков в самом деле закон, к тому же выхода у нас иного не было. Не гнать же этого Олима назад по этапу.

Олим сиял. Он сразу начал распоряжаться и покрикивать на ребят. Казалось, в отряде появилось сто Олимов. Они грузили тюки на верблюдов, перекладывали рюкзаки, поили кого-то водой из бурдюка, размахивали руками.

Но вот такелажные работы закончены. Рыжие великаны навьючены. Все лежит на своих местах. Все готово в путь. Олим сдвинул набекрень тюбетейку и подошел к головному верблюду. Уздечка вожака была разукрашена круглыми медными бляшками, красными и синими пуговицами и фарфоровыми роликами для электрических проводов.

— Садись, Муслима! — сказал Олим и отвесил шикарный поклон, точно такой, как в цветном фильме «Три мушкетера».

Алибекниязходжа-заде потерял реальную почву под ногами, полез на любимца публики с кулаками, крича:

— А ты кто такой? Ка-ак дам тебе по затылку!

Олим боя не принял. Он наклонился к Алибекниязходжа-заде и сказал ему что-то очень краткое, простое и доступное. Видимо, разъяснил, что к женщинам надо относиться уважительно. Это раньше женщина тряслась в седле сзади мужчины или шла пешком и держалась за хвост лошади, чтобы не упасть от усталости. Даже могилу таджичке копали на аршин глубже мужской. Чтобы и под землей она была в стороне от всех. Алибекниязходжа-заде стоял в стороне и молча наблюдал за восхождением Муслимы на головного верблюда. В глазах Подсолнуха было смиренье, покорность событиям и грубой физической силе.

На второго верблюда Олим решил посадить Игната. Но Игнат отказался от помощи Олима. За время, сколько Олим был с нами, Игнат ни разу не взглянул на него. Это настораживало и пугало меня, потому что дружба в пути важнее хлеба и важнее воды. Чего они все-таки не поделили между собой, эти мальчишки!

Верблюд не слушал Игната. Он был педантом и признавал только те команды, которым его обучили с детства. Игнат тянул повод на себя, нагибал кривую верблюжью шею, шептал что-то украдкой в короткое верблюжье ухо. Но верблюд не желал опускаться на колени и брать седока к себе на горбы.

Я подошел к Игнату.

— Так ты не сядешь, Игнат…

Игнат упрямо нагнул голову. На щеках заходили круглые упругие желваки.

— Я сам!

— Ну что ж, давай…

Ребята с удивлением и любопытством следили за упрямцем. Игнат брал двугорбого приступом. Он прыгал на него с разгону, забрасывал вверх правую ногу. Так прыгают на лошадей мальчишки в сибирских деревнях. Дважды падал Игнат на землю, не достигнув цели. Только на третий раз барьер был взят. Игнат разогнался, подбежал к верблюду, оттолкнулся левой ногой и взмыл вверх, к рыжим, заросшим кустиками шерсти горбам.

— Ур-р-а! — закричал Алибекниязходжа-заде. — Зинда бод![13]

Но вот все на верблюдах. Поглядывают сверху вниз и с нетерпением ждут отъезда. Олим взгромоздился на своего ишачка, взмахнул камчой и сказал традиционное «кх-кх», без которого ни один порядочный ишак не пошевелит ухом и не тронется с места. Звякнул колокольчик на шее вожака, и процессия двинулась в путь.

Степенно шагали верблюды. Я сидел на жестком, слепленном из досок и серого тряпья седле, поглядывал на ребят, которые покачивались и кланялись в лад каждому верблюжьему шагу. Нелегко воспитывать таких сорванцов. Старики говорят, будто в их годы дети были лучше, чем теперь. Так утверждал Каримов-ота, который жил в нашем дворе. Так говорил мой дед. Так писали книги. Самый древний образец письма — папирус Присса, который насчитывает почти шесть тысяч лет, начинается словами: «К несчастью, мир сейчас не таков, каким был раньше. Всякий хочет писать книги, а дети не слушаются родителей».

Но мне лично кажется, что все это не так, и дети у нас не хуже, чем шесть тысяч лет назад.

Полдня раскачивались мы на верблюдах. Я не плавал по морю в шторм, но, по-моему, это одно и то же. У верблюжьих путешественников тоже бывает морская болезнь. Морская — по форме и по результатам. Короче говоря, если кто-нибудь скажет, что на верблюдах приятно ездить и можно сочинять стихи и песни, — не верьте. На верблюдах можно сочинять только проклятья.

Мы проехали несколько километров и увидели за грядой холмов крыши какого-то небольшого кишлака. На одной из них стоял парень и, надувая щеки, трубил в огромный медный карнай. В вышине тревожно летала сизая, как дым, стая голубей.

— Га-га-га-га-га! — неслось в воздухе. — Га-га-га-га-га!

В карнай трубят, когда созывают людей на праздник. Сегодня был обычный будний день. Значит, что-то случилось…

Караванче, который сидел на последнем верблюде, замахал рукой. Олим понял сигнал, начал дергать повод уздечки и толкать ишачка камчой в облысевшую холку. Ишак долго упрямился, но потом все-таки подчинился и свернул с дороги. Вслед за ним побрели верблюды.

Вскоре мы поняли, почему тревожно кричал медный карнай. Кишлак со всех сторон окружали горы. Солнце, которое старалось в это лето изо всех сил, растопило на вершинах снега. С гор, не разбирая дороги, понеслись вниз мутные потоки. Грохотали камни. Кувыркаясь, мчались по течению вырванные с корнем деревья. Такие ринувшиеся с гор потоки в Таджикистане называют селями. В одну ночь сель завалил улицы кишлака глыбами камней, залил сады и виноградники густой, сохнущей на глазах кашей.

— Га-га-га-га-га! — кричал карнай. — Га-га-га-га-га!

Сель повалил телефонные столбы, изломал мосты, залил до самых краев овраги.

— Га-га-га-га-га! — кричал карнай. — Га-га-га-га-га!

Со всех сторон скакали на его зов всадники, трусили мелкой рысцой на ишачках. С топорами, пилами и кетменями на плече шли из соседних кишлаков дехкане. Они торопились на помощь. На большой бескорыстный хашар. Мы привязали верблюдов к деревьям на краю кишлака, а сами тоже помчались на хашар.

На улицах воды уже не было. Кто-то устроил в горах завал из камней. Вода ударила с ходу в каменную стену, встала на дыбы, тряхнула белой гривой и ринулась вправо, в старое, усыпанное белыми валунами русло ледника.

Солнце сушило улочки кишлака. Рыжая глина, которую принесла с собой вода, курилась летучим дымком, светлела и трескалась на глазах. Только в кибитках все еще плескалась вода, тускло мерцали выплывшие из углов галоши. Древние старики, закатав штаны, выносили воду и выливали на огороды. Все остальные спасали от воды колхозное добро: сгибаясь под ношей, вытаскивали из амбаров шерстяные джуволы с зерном, сушили на солнцепеке хлопковые семена, расчищали от камней и глины виноградники.

Навстречу нам вылетел на черном тонконогом коне худой, затянутый поясным платком человек. Лоб его и левый глаз были перевязаны бинтом. Через всю щеку тянулся свежий кровяной след. Придерживаясь рукой за луку, он крикнул:

— Там овцы! Быстрей, быстрей!

Вжикнула в воздухе камча, и человек с забинтованной головой, прижимаясь к гриве, поскакал по улице. Во все стороны полетели из-под копыт комья сырой глины. Мы побежали в ту сторону, куда ускакал всадник. Скоро мы все увидели и поняли.

За кишлаком, грохоча камнями, мчалась по дну ледника река. Она разветвлялась на два больших рукава. Посреди лежал длинный каменный остров. Он возник недавно, — когда началось наводнение. Там стояли две овчарни. В открытые двери затекала с реки неторопливая мелкая волна. Из овчарен доносилось разноголосое жалобное блеянье ягнят.

Раньше тут был деревянный мост. Сель разметал его в щепы и умчал куда-то вниз. Из воды торчали только темные сваи, прикрепленное к ним железными скобами бревно и чудом уцелевшие широкие перила.

На берегу суетились люди. Сбросив ичиги, они перебирались по бревну на остров и возвращались назад с ягнятами в руках. Я присмотрелся и решил, что дело это не сложное. Надо только поближе прижиматься к перилам, ставить ногу на средину бревна и вообще не торопиться и не ловить ворон.

— Стойте тут, — сказал я ребятам. — Пока я не приду — ни с места. Поняли?

Ребята зароптали. Каждому не терпелось ступить поскорее босой ногой на мокрое шершавое бревно: замирая от страха и радости, пройти над взгорьями волн с ноздреватой, рвущейся на клочки пеной. Я знал, что запретить этого уже не в силах. Может, это будет их первый подвиг, первое испытание сил и первая радость бескорыстного служения людям. Пусть идут!

Я снял ботинки, подвернул до колен штаны и предупредил еще раз:

— Ждите тут. Без меня — ни шагу. Тебе, Олим, тоже ясно?

Олим недовольно пожал широкими плечами.

— Между прочим, Александр Иванович, вы всегда так!..

— Как это — «так»?

— В общем, за ручку водите…

— Я за вас отвечаю, Олим.

— Между прочим, Александр Иванович…

Я махнул рукой.

— Ну тебя с твоим «между прочим». Тебе ясно или не ясно?

— Мне, Александр Иванович, всегда все ясно…

Продолжать спор с Олимом было бесполезно. Я затянул потуже ремень и, приседая, пошел по острым, нагретым солнцем камням. Вот и мостик. Я взялся рукой за перила и, переставляя одну ногу за другой, заскользил по бревну. Внизу ревел поток, гремели по дну валуны. Волны глухо били в черные сваи. Мелкие холодные брызги осыпали лицо. Было радостно и немного жутко. Голова слегка кружилась от высоты и бесконечного движенья воды. Но так было лишь вначале. Потом я пошел увереннее.

Вода разливалась по острову. Но было еще неглубоко — чуть повыше щиколотки. В тех местах, где под водой лежали камни, горбатились зыбкие гребешки, кружились воронки. Вода перекатывалась через порог овчарни и с плеском падала вниз.

Из дверей с черным притихшим на руках ягненком вышел дехканин в разлохматившейся чалме.

— Там они, в углу! — крикнул он. — Бери, которые поменьше.

Я вбежал в овчарню. После яркого дневного света тут было совсем темно. Я постоял минуту и увидел в правом углу гроздья желтых мерцающих точек. — «Мэ-э! — донеслось оттуда, — мэ-э!» Шлепая по воде, я добрался до этого черного живого клубка, протянул руку и вытащил наугад мокрого, дрожащего от холода и страха ягненка.

Ягненок сучил тонкими ножками, хотел вырваться, улизнуть к своим. Я плотно прижал мокрый теплый комок и побежал по воде к переправе.

— Ну, сиди же ты, глупый! Ну!

Навстречу, не дождавшись меня, шел по бревну Олим Турдывалиев, а вслед за ним Игнат. На берегу подвертывал штаны и нерешительно поглядывал на воду Алибекниязходжа-заде.

Олим шел легко и красиво. Он не оглядывался по сторонам, не смотрел под ноги и почти не касался рукой перил. Он увидел меня, присел на одной ножке и победно взмахнул рукой.

— Салют, Александр Иванович!

Я погрозил ему.

— Смотри, свалишься!

— Не!..

За Олима я был спокоен. Он мог пройти по бревну даже с закрытыми глазами. Я это знал. Во дворе Олима между двумя деревьями была привязана веревка. Любимец публики путешествовал по этой веревке взад и вперед, будто по проспекту. Приседал, прыгал на одной ножке и даже лежал на веревке, закинув руки за голову. Я однажды сказал Олиму:

— Поступай в цирк. Чего талант в землю закапываешь!

Олим смотрел на меня своими черными выпуклыми глазами и загадочно улыбался. Нет, он не желал в цирк. У него была иная цель. Так же, как и я, он мечтал стать журналистом…

Дело у нас пошло быстро. Ягнят на острове оставалось все меньше и меньше. И вообще, у нас был бы полный порядок, если бы не Олим. Олим не любил оставаться в тени и работать просто и незаметно, как все. Ему надо было обязательно выкинуть какой-нибудь фортель.

Эта пустая голова, этот хвастун влез на перила моста и пошел по ним, покачивая расставленными в сторону руками. Он останавливался на минутку, отставлял в сторону левую или правую ногу, находил равновесие и снова как ни в чем не бывало шел вперед.

Все притихли на берегу. Мы боялись пошевелиться, произнести громкое слово. Олим обернется, потеряет равновесие и тогда… Тише, сердце, не стучи! Пусть Олим пройдет.

Олим знал, что мы следим за каждым его шагом. Он обернулся к нам и беспечно помахал рукой. И тут левая ступня его соскользнула с перил. Тело качнулось вправо. Олим изогнулся, взмахнул левой рукой, загребая воздух, выровнялся и поставил ногу на тонкий деревянный брус. Мы с облегченьем вздохнули. Но, видимо, уверенность уже покинула его. Он ставил ногу нетвердо, будто на скользкий лед. Колени его дрожали. Олим обернулся еще раз. Он искал у нас ободрения и защиты. Обернулся и вдруг быстро и беспорядочно замахал руками.

— А-а-а-а! — понеслось над рекой. — А-а-а-а!

Он упал в воду навзничь, вытянув вперед кисти рук. Будто еще надеялся на что-то, будто хотел схватить пальцами планку перил. Волна накрыла Олима с головой и потащила в глубину. Прошло несколько секунд и в пучине замелькала белая рубаха. Течение с бешеной силой тащило его вниз, мимо темных, торчащих из воды утесов.

Мы помчались по берегу потока, вдогонку Олиму. Впереди всех прыгал с камня на камень Игнат, за ним, распустив по ветру косички, бежала Муслима.

— Оли-и-м! — кричала она. — Оли-им!

Мы спотыкались на камнях и падали. Я до крови разбил колено и теперь едва поспевал за всеми.

Какой-то старый колхозник бежал рядом со мной и, задыхаясь, говорил:

— Тез, тез! Быстрее, быстрее!

— Оли-им! — кричала на весь берег Муслима. — Оли-и-м!

Поток уносил Олима все дальше и дальше. Видимо, Олим ушибся, когда падал, и теперь не мог одолеть течения. Волны набрасывались на него, били откуда-то с боков, тащили на стремнину.

Игнат забежал далеко вперед. Сбросил рубаху и посмотрел в ту сторону, где барахтался Олим. Он стоял на берегу, приподняв плечи будто готовился к схватке с медведем. Посмотрел еще раз на приближающегося Олима и ринулся в воду.

Быстрыми легкими саженками плыл Игнат по реке. Минута, вторая и он лбом ко лбу стукнулся с Олимом. Тут произошло что-то непонятное. Игнат и Олим хватали друг друга за плечи, кувыркались в воде, наотмашь отбивались кулаками. Муслима стояла на берегу, топала ногами и кричала:

— Что вы делаете, мальчишки! Прекратите! Прекратите, я вам говорю!

Но драки там не было. Олим цеплялся за своего спасителя и мешал ему. Игнат изловчился наконец, схватил Олима за ворот рубахи и повернул к берегу, загребая воду сильной мускулистой рукой. Я помчался на помощь. Прыгнул в воду и поплыл наперерез мальчишкам.

— Держи-ись, Игнат! Держи-и-сь!

Не хочу преувеличивать свои заслуги. Их немного. Но все-таки я чуточку помог Игнату, вместе с ним вытащил Олима на берег. Он сидел на камнях, вытянув разбитые в кровь ноги, и тяжело дышал. Лицо осунулось, по щекам текли неторопливые струйки. Он сидел, не вытирая лица, и смотрел в землю.

Но у меня не было жалости к этому человеку. Не было теплых слов, улыбки. Не было абсолютно ничего, кроме злости и желания отругать. Я принялся за это неблагородное дело с таким энтузиазмом, что сразу же охрип и стал заикаться, как самый настоящий заика. Олим терпеливо слушал меня. В его черных выпуклых глазах были кротость и смиренье.

Возле Олима с пузырьком йода и рыжей ваткой на спичке ходила наша санитарка Муслима. Олим уже с ног до головы был покрыт рыжими кляксами. Он напоминал жирафа, которого недавно привезли в наш зоологический сад.

— Александр Иванович, не надо его ругать, — строго сказала Муслима. — Он раненый. Вы же видите!

Не обошлось, как всегда, без Подсолнуха.

— Вы думаете, он нарочно, да? — спросил Подсолнух. — Он же не хотел падать, да? Нет, вы скажите…

Остановить Подсолнуха не было никаких сил. Да и ребята, кажется, были на его стороне. Они молчали, но я видел — им тоже жаль нашего утопленника.

Олим понял, что разговор на этом не окончен и подводить черту под всем, что произошло на реке, еще рано. Он поставил углом правую ногу, оперся левой рукой о землю и, сморщившись от боли, поднялся. Прихрамывая, он подошел к Игнату и что-то тихо сказал ему.

Игнат не ответил.

Олим смущенно вытер ладонью лицо, улыбнулся виноватой улыбкой и протянул руку Игнату.

— Между прочим, спасибо тебе, Игнат…

Игнат не принял руки. Он отступил назад, потом круто повернулся и пошел по берегу твердым упругим шагом. Через несколько минут, повесив на куст мокрые штаны, он снова отправился на ту сторону реки.

Мы носили ягнят до самого вечера.

Олим лежал под деревом и стонал.

Синяя птица гурак

Тронулись в путь только в полдень. Мы наводили справки о Давлятове и Луневе и вызвали к Олиму врача из соседнего кишлака. Он был молоденький, но в медицине разбирался, как бог. Врач осмотрел Олима, ощупал все его косточки, а потом щелкнул Олима пальцем по носу и сказал, что он абсолютно здоров. Этот диагноз немного разочаровал Олима. Впрочем, он скоро позабыл о своих недугах, перестал хромать и снова стал Олимом — то есть человеком, от которого никому нет покоя и, видимо, никогда не будет.

Караванче оставался в кишлаке. Ночью вода разрушила на острове овчарни, и дехкане строили новые. Караванче возил на своих верблюдах доски и бревна. Старик пошел провожать нас. Он шел рядом с Олимом и, указывая на Игната, что-то строго и внушительно разъяснял ему. Олим кивал головой и повторял:

— Хоб, ота! Хоб, ота!

На окраине кишлака караванче остановился, указал смуглым сухим пальцем на тропку. Она вилась вдоль хлопковых полей, огибала одинокий утес, затем весело бежала меж зеленых холмов к высоким, синевшим вдалеке горам.

— Машины сейчас не ходят, — сказал караванче. — Вода поломала мосты. Пойдете пешком. Вот по этой тропке. Видишь?

— Вижу, ота.

— Тропка доведет вас до ручья. Там повернете влево и снова пойдете прямо. В долине возле двух гор пасет отару мой друг Бекмухамедов. Он на два года старше меня. Запомнил?

— Запомнил, ота.

— Бекмухамедов накормит вас и покажет дорогу дальше. Это хороший человек. Он на два года старше меня. Запомнил?

— Запомнил, ота.

— Ну, тогда — хайр! Олиму я все сказал. — Что вы сказали, ота?

— Я сказал все, что надо, — уклончиво ответил караванче. — Хайр, рафик Нечаев.

— Хайр, ота!

Старик прижал меня к груди, похлопал по спине и тихо, так, чтобы слышал только я, сказал:

— Хороший этот парень, Игнат. Серьезный. — Разгладил горстью бороду и еще тише добавил: — Джигит…

Мы пошли по тропке, которую указал караванче, и скоро увидели ручей. Он струился из отвесной скалы, свивался веревочкой, бежал по деревянному желобку и с легким звоном падал на плоский камень. Вокруг мерцала радуга. Мы напились, отдохнули и снова тронулись в путь.

По дороге мы увидели корявое, сваленное бурей дерево. Ствол его переломился надвое. Дерево держалось на куске плотной, как ремень, коры. Оно было еще зеленое. Среди ветвей темнело птичье гнездо, а рядом жалобно пищал в траве и трепыхал крыльями птенчик. Первой увидела его Муслима. Она села на корточки, бережно выпутала из травы тонкие лапки и понесла на ладони к нам.

— Александр Иванович, посмотрите, какой хорошенький. Он остался без матери. Мы его возьмем с собой. Правда?

Птенчика стало жаль и мне. Бросать его было рискованно. Он только чуть-чуть подлетывал. Тут его в два счета сцапает лиса, которая мышкует в горах, или серый, одичавший в сопках кот. Я видел, как он крался за нами по высокой сухой траве. Наверно, хотел что-нибудь стянуть у нас.

Вокруг Муслимы собрались знатоки птичьего дела. Они осмотрели птенца, полюбовались ярким серебристо-синим оперением и сказали, что это гурак — птица, которая, по преданью, приносит счастье человеку. Суеверных людей сейчас уже мало. Но дехкане, как и прежде, любят синюю птицу гурак. Любят за то, что она не делает никому зла, за веселый, пронзительно-чистый голос, за глубокую синеву пера.

Мы соорудили для гурака уютное переносное гнездо: в тюбетейку положили носовой платок, а сверху нащипали мягкой пушистой травы. О такой квартире другие птицы могли только мечтать!

Но маленький груз оказался тяжелым. Его надо было нести на руках, как тарелку с супом, который боятся расплескать. Кроме всего прочего, у птенца оказался беспокойный характер. Он норовил выпрыгнуть из тюбетейки и дать стрекача в горы.

Несли гурака всей артелью, по очереди. Только Олим отказался от этой трудовой повинности. Он нашел где-то длинную палку и подсекал под самые шляпки малиновые, разросшиеся вокруг репейники. Они летели во все стороны, как пули.

Муслима пожаловалась Игнату. После истории на овечьем мосту ребята стали относиться к нему как-то совсем по-другому. А Подсолнух даже назвал его однажды на «вы». Можно было позавидовать этому человеку. Он не искал секретов дружбы. Не думал о них. Дружба к нему приходила сама.

Игнат выслушал Муслиму. Он подошел к Олиму, протянул ему тюбетейку с птенцом и сказал:

— Ты, однако, чо? Ты птенца возьми…

Олим взял тюбетейку и нес, пока его не сменили. Может, он сделал это из благодарности за спасение, может, не хотел ссориться с Игнатом, а может, и просто побаивался его. Судить не берусь. Но мне очень хотелось, чтобы мальчишки нашли общий язык и наконец помирились.

Тропа круто брала в гору. Мы останавливались, отдыхали и снова шли вперед. Вскоре мы добрались до самой вершины. Сложили рюкзаки, сели на теплые, покрытые пестрыми лишаями камни и стали, смотреть вокруг. Внизу, под нами лежали рыжие, изрезанные оврагами горы, плыли белые продолговатые облака. Они были похожи на льдины, которые торопятся весной по реке в незнакомые дали. Мы смотрели на острые шпили гор и молчали. То, что ждет нас впереди, казалось доступным и легким. Так всегда бывает на высоте. Я испытал это много раз.

Тропа звала нас вдаль. Она опустилась вместе с нами по каменным ступенькам, напилась воды из горного ручья и весело побежала дальше. Вокруг, насколько хватало глаз, стлались густые альпийские луга, цвели красные кумачовые цветы. На самом краю земли, там, где дрожало текучее марево, ходили белым косяком овцы. Ветер гнал оттуда дым костра.

До края земли оказалось недалеко. Там, возле костра, сидел чабан и варил в котелке какую-то еду. Рядом стояли огромные, грязно-серые волкодавы. Они были похожи на клубки шерсти, скатанные как попало торопливой рукой. Волкодавы смотрели на своего хозяина и дружелюбно мигали глазами. Собаки увидели Гранку и грозно зарычали. Но чабан замахнулся на них палкой, и они сразу пришли в себя.

— Салом алейкум, ота! — сказал я.

Чабан попробовал ложкой еду, прикрыл глаза, разбирая вкус варева. Потом щелкнул языком и ответил:

— Алейкум салам. Садитесь. Будем ужинать.

Таджики вначале накормят путника, а потом уже начинают расспросы. Мы поели горячей, пахнущей дымом шурпы, а затем рассказали вкратце о себе и показали чабану нашу птицу. Она сидела в тюбетейке присмиревшая и почти не подымала головы. На крохотный черный глаз набегала тонкая белая пленка. Перед этим я уже успел шепнуть чабану, чтобы он не расстраивал нашу Муслиму.

— Она у нас впечатлительная и плохо спит, — сказал я.

Чабан молча кивнул головой. Он осмотрел птенца, погладил пальцем серебристо-синюю шейку и сказал:

— Хорошая птица. Гурак называется. Больная немножко.

По щекам Муслимы, оставляя два узеньких неровных следа, потекли слезы. Она держала тюбетейку в руках, смотрела на гурака и подбирала языком слезы.

— А-я-я-я-я-я-я! Зачем плачешь? — спросил чабан. — Лекарства дадим, зернышек дадим. У меня один друг есть. Чабан. Тут недалеко. Птиц лечить умеет. А теперь пускай гурак спит. Сама спи. Гурак спи.

Мы с надеждой слушали чабана.

— Ему муравья надо дать, — вмешался Олим. — Для гурака муравей получше плова. Сам из рук отнимает. Верно, бобо?

Чабан не дал прямого ответа. Он посмотрел куда-то вдаль и сказал:

— Не знаю. Друг знает. Завтра расспросим. Завтра к нему сам пойду.

После слов чабана сомнений ни у кого уже не было. Даже у меня.

Мы построили нашему гураку дом из темного гранита. А сверху дом накрыли большим плоским камнем. От дождя, от ветра, от серого, одичавшего кота, который неотступно шел за нами. У него наверняка была какая-то подлая цель. Потом, когда мы все устроили, чабан выкатил из юрты шерстяной палас и начал подметать его веником из свежей полыни. Фаланги и зловредные скорпионы не переносят запаха полыни.

— Спите спокойно, — сказал чабан. — Собаки никого не пустят. Гурак тоже будет спать.

Мы улеглись на паласе. Где-то за горой кричали противными голосами шакалы. Раз или два мелькнули в темноте круглые зеленоватые глаза. Видимо, это был кот-ворюга. Но волкодавы лежали возле паласа и тихо рычали. Кот не посмел приблизиться к нам.

Вокруг мерцали тусклым серебром горы. Над ними синело небо. В нем, будто стертые медные гвоздики, блестели далекие звезды. Мне казалось, я лежу на дне огромной чаши. Она, эта чаша, покачивается и плывет в далекие-предалекие дали. Но это покачивалась не чаша. Это убаюкивал нас добрый волшебник-сон.

Ночью я проснулся. Игната и Олима, которые легли с вечера рядом со мной, не было. Я приподнялся и стал оглядываться. И тут от сердца у меня сразу отлегло. Мальчишки стояли возле домика нашего птенца и о чем-то тихо шептались.

— Ну, чо, живой, однако, или не живой?

Олим, наклонившись, разглядывал гнездо гурака. Он разогнулся, взялся рукой за поясницу, будто старик, и сказал:

— Наверно, не выживет. Дрожит, будто у него малярия. Посмотри…

Игнат стал на колено, наклонился над гнездом. Потом поднялся и что-то тихо сказал Олиму.

Олим отрицательно покачал головой.

— Между прочим, в темноте ничего не найдешь, — услышал я. — И гадюка может покусать. Сунешь руку, куда не надо…

Игнат настаивал. Олим не соглашался. Тогда Игнат накрыл птичий дом камнем и сказал:

— Раз не хочешь, не надо. Сам, однако, найду…

Игнат ушел куда-то в сторону от юрты. Олим постоял немного и побрел за ним в темноту. Делами мальчишек заинтересовался скучавший волкодав. Он зевнул, посмотрел на своего спящего хозяина и побежал неуклюжей рысцой к Игнату и Олиму.

Мальчишки долго бродили по долине, потом остановились, стали светить тусклым карманным фонариком. Видимо, что-то нашли. Потом заскулила собака, раздался веселый смех.

— В муравейник мордой попал, — услышал я голос Олима.

Через несколько минут к паласу примчался волкодав, упал на траву и стал наотмашь колотить лапой по морде. Он долго скулил, потом успокоился. Видимо, разогнал муравьев.

Мальчишки вернулись к гнезду птенца. В темноте мигал фонарик. Слышался озабоченный шепот. По отрывочным фразам, которые долетали до меня, я догадывался, что гурак не желал есть муравьев. Он вертел головой и выбрасывал еду из клюва.

Минут через двадцать Игнат и Олим вернулись. Они молча легли возле меня и уснули. Скоро сон сморил и меня.

Проснулся я в самый разгар событий. Возле птичьего домика сидела Муслима и плакала. Слезы у нее текли двумя тоненькими быстрыми ручейками. Рядом стоял Олим и другие ребята. Они были заспаны, полуодеты. Игнат в одних трусах орудовал у костра. Он уже приволок откуда-то сухой, источенный короедом ствол дерева и рубил его похожим на сапку топориком. Щепки летели из-под топора во все стороны.

Я сбросил с ног халат, которым прикрыл меня ночью чабан, и подошел к ребятам. Олим что-то объяснял Муслиме. На загорелом лице его были смятенье и тревога.

— Между прочим, ты зря плачешь, — убеждал Олим. — Я тебе говорю, он улетел… взял и улетел… Игнат, иди сюда. Эта женщина мне не верит!

Игнат стучал топором. Не разгибаясь, он посмотрел на Муслиму из-под руки. Ударил еще несколько раз топором, потом наступил на ствол и с треском переломил его надвое. Выпрямился, подумал секунду и пошел к нам, заправляя под ремень свою серую, взмокшую на плечах рубашку.

Все с надеждой и ожиданьем смотрели на Игната.

— Ведь верно я говорю? — спросил Олим. — Утром мы с Игнатом проснулись. Слышим — пищит. Ну, мы туда. Сняли камень, а он — прыг на верхушку и сидит там. Я говорю: «Игнат, он же улетит». А Игнат отвечает: «Пускай, однако, летит. Птицу неволить нельзя». А потом гурак расправил крылья и — фрр… Только мы его и видели. Он, наверно, вчера перепугался, а потом отошел, отогрелся за ночь… Я, между прочим, ничуть не вру. Очень мне надо. Правда, Игнат?

Муслима смотрела на Игната мокрыми от слез глазами. Игнат покраснел. Он переступил с ноги на ногу, кашлянул в кулак и сказал:

— Верно, однако, говорит. Улетел гурак…

Мы сели завтракать. Над яркой, по-весеннему зеленой долиной летали в вышине птицы. Муслима пила чай из маленькой золотистой пиалки и украдкой поглядывала вверх. Искала свою птицу гурак. Она верила, что птица, которая приносит людям счастье, жива. Мы тоже верили этому и были счастливы.

Только Игнат и Олим не разделяли общей радости. Руки и грудь у них были в красных пузырчатых волдырях. Мальчишки украдкой чесались и морщились от зуда и боли. Наш хозяин заметил это. Он подал пиалу Олиму, указал глазами на волдыри, облепившие его руки, и спросил:

— Что это у тебя, Олим-джан?

Олим-джан смущенно опустил глаза.

— Между прочим, бобо, это я крапивой, — сказал он, — прямо все руки сгорели…

Чабан прищурил и без того узкие глаза, будто хотел получше рассмотреть Олима. Покачал головой и сказал:

— Пойдем в юрту. У меня там масло есть, так и быть — помогу…

Олим и Игнат отправились в юрту смазывать свои волдыри. Пошел за мальчишками и я.

Чабан не торопился. Так повелевали за коны медицины. Он налил в блюдечко какого-то темного густого масла, бросил туда щепотку соды и размешал все это пальцем. Потом усадил рядом с собой Олима, заголил его руку и стал втирать мазь своей шершавой растрескавшейся от работы ладонью. Остановился на минуту, вытер лоб и вздохнул.

— Ох, Олим-джан, Олим-джан! Ну разве так можно?

Олим смиренно смотрел на своего спасителя.

— Что вы, бобо?

Старый чабан смазал вторую руку Олима и только тогда, выделяя каждое слово, сказал:

— Запомни, Олим-джан, эта птица муравьев не ест. Запомни!..

Чабан растер черной мазью второго пострадавшего, потом вывел нас из юрты и показал тропу.

— Идите прямо и прямо, — сказал он. — Пусть будет легко вашим ногам. Хайр, бачаго!

— Хайр, бобо!

Мы взвалили рюкзаки на спину, поклонились старому чабану и тронулись в путь.

Редакция не отвечает

В Конгурт мы пришли совсем разбитые. Сначала хотели проситься на ночлег в чайхану, но потом передумали и выбрали местечко на краю поселка. Тут росли деревья и бежал небольшой арык. Было тихо и спокойно. На веревке ходила по кругу, как часовая стрелка, белая бородатая коза.

Вода в арыке была мутная, как в блюдечке, где моют кисточки. Я наклонился и зачерпнул горсть. На ладони замерцали юркие неуловимые золотинки. Эта вода пришла из какой-нибудь горной речки. Возможно, даже, из Кызыл-су, которая была уже где-то тут недалеко.

Я назначил дежурных. Игнату поручил поставить палатки и наносить туда травы, а Олиму — развести костер и готовить ужин.

— Я ухожу в Конгурт, — сказал я. — Вы люди самостоятельные. Надеюсь, все будет в порядке.

Я оставлял мальчишек вдвоем нарочно. Сегодня, когда мы шли в Конгурт, они снова поссорились. Игнат не замечал Олима, не отвечал на его вопросы. Короткое перемирие, которому я радовался, закончилось. Все начиналось сначала…

Мальчишки по-разному приняли мое поручение. Игнат смотрел куда-то мимо меня и недовольно шевелил бровями. Олим против дежурства и общества Игната не возражал.

— Между прочим, Александр Иванович, вы не волнуйтесь. Мы тут с Игнатом все провернем.

Он взял Игната за руку и пошел с ним к арыку. Там, сваленные в кучу, лежали наши вещи. Игнат высвободил свою руку. Но Олим снова завладел ею.

— Ты, Игнат, не волнуйся, — услышал я издали. — Со мной не пропадешь!

Я невесело ухмыльнулся и пошел в Конгурт по узкой, бегущей рядом с арыком тропке. Надо было позвонить в редакцию, встретиться с директором школы и поговорить со школьниками. В кишлаке их, как звезд в небе. Целый день они гоняют по улицам. Все видят и все знают. Так мне советовал Расул Расулович.

Я шел в Конгурт, думал об Игнате и Олиме. Со всеми другими Игнат жил душа в душу. Только с Олимом у него все шло наперекос. Видимо, нелегко сблизить этих людей. Слишком разные у них характеры. Кстати, первый раз они сразились еще в Душанбе, перед самым походом. Об этом мне рассказала вчера наша санитарка Муслима.

Случилось это так. Игнат с матерью уехали на день в Кокташ. Там жил один знакомый Ольги Павловны из Сибири. Игнат оделся по-летнему, в парусиновые штаны и белую нитяную футболку с короткими рукавами. Черный волосатый костюм с широкими, как у матроса, штанами, остался висеть дома, на гвоздике. Олим пришел к Муслиме и увидел это отставшее от моды облаченье. В голове его моментально созрела идея.

— Между прочим, этот костюмчик можно переделать, — сказал он.

— Не говори, Олим, глупости…

Но Олим уже рассматривал костюм Игната, щупал материал пальцами, что-то соображал и прикидывал в уме.

— Ты, Муслима, не бойся, — задумчиво сказал он. — Не первый раз…

И это была правда. Олим лично переделывал себе штаны. Ему завидовал весь город. Таких узеньких, расклешенных внизу штанов не было ни у кого. Даже у заядлых душанбинских пижонов с черными усиками, веревочкой вместо галстука и кольцом на левой руке.

— Мы сделаем Игнату сюрприз, — сказал Олим. — Хоб?

Муслима поколебалась, но согласилась. Ей тоже хотелось сделать Игнату сюрприз. Сначала Олим взялся за пиджак. Он прорезал с правого и левого фланга прорехи. Пиджак стал вполне современным. Он напоминал черный фрак и отчасти откидной багажник «Москвича». Со штанами Олим тоже возился не долго. Олим распластал штаны на столе, приложил к ним длинную конторскую линейку и провел мелом четкую категорическую черту. Чавкнули, как гильотина, ножницы, и на пол, завиваясь спиралью, упали длинные черные лоскуты. Дело, которое получило потом в Душанбе название «операция икс», свершилось.

Хозяйка дома Муслима и главный закройщик с нетерпением ждали Игната. Муслима при этом немного трусила, а Олим держался, как штык.

— Между прочим, так даже в ателье не сделают, — утешал он сообщницу. — Игнат до потолка подпрыгнет. Вот посмотришь!

Но эффекта, на который твердо рассчитывал Олим, не вышло. Игнат остался недоволен.

— Чо напартачили? — спросил он, хмуро разглядывая костюм. — Ты думаешь, у матери денег мильон, да?

Олим с трудом уговорил Игната примерить костюм новой модели. С пиджаком еще было туда-сюда, но с брюками получился полный конфуз. У Игната оказались крупные мужские ноги. Они решительно не лезли в тоненькие черные макаронины. Только с помощью Олима штаны удалось надеть. Они придали фигуре Игната легкомысленный и задиристый вид.

Но Олим не падал духом, потому что прекрасное и великое лучше всего видно постороннему, объективному взгляду. Он открыл дверь и впустил в комнату Муслиму, которая была удалена на время переодевания Игната. Олим сделал рукой широкий величественный жест и сказал:

— Он сомневается, этот человек.

Скажи ему, Муслима!

Но тут случилась осечка. Вместо четкого, беспристрастного ответа Муслима отвернулась и фыркнула в ладонь.

Игнат подозрительно посмотрел на Муслиму.

— Чо, однако, смеешься?

Муслима изо всех сил старалась сдержать себя. Закрывала рот ладонью, надувала щеки. Но все было напрасно.

— Ха-ха-ха-ха! — разнеслось по комнате. — Ха-ха-ха-ха!

Это «ха-ха-ха-ха» было последней каплей, которая переполнила чашу покорности и терпения Игната. Забыв все на свете, он бросился на Олима с кулаками. Пахлавон (то есть богатырь) Олим Турдывалиев пулей вылетел из дверей и бросился бежать по улице.

Игнат преследовал Олима. Узенькие макаронины с треском лопались на Игнатовых ногах и развевались сзади, как черные пиратские флаги. Что было потом, покрыто мраком неизвестности. О баталии, которая развернулась где-то за городской чертой, свидетельствовал только лиловый фонарь под глазом Олима. Он носил его ровно две недели.

И сейчас у меня было неспокойно на душе. А что если Олим снова отчебучит какой-нибудь номер? Видимо, немало еще придется мне хлебнуть горя с этими людьми…

В Конгурте меня сразу соединили с редакцией.

— Товарищ клиент, идите в кабину. Душанбе на линии, — сказала мне девушка из круглого и глухого, как тоннель, окошка в стене. — Говорите громче.

С замиранием сердца я вошел в кабину, снял с рычага черную, еще хранившую тепло чьих-то рук, трубку.

— Алло, редакция! — закричал я. — Алло!

Где-то далеко, наверно, в Душанбе, голос другой девушки сказал:

— Конгурт, Конгурт! Ваш номер не отвечает!

Этого не могло быть! В редакции всегда кто-нибудь есть. Туда можно звонить даже ночью. К телефону подойдет вахтер Гулямов, который без конца пьет чай и думает о жизни.

«Никого нет, — скажет он. — Позвоните, пожалуйста, завтра».

Если у того, кто звонит, есть время и желание, Гулямов может поговорить с ним, рассказать кое-какие новости. Ночью Гулямову скучно, а спать не разрешают, хотя, честно говоря, в редакции, кроме чернил и старых подшивок газет, ворам воровать нечего.

Я затарабанил по рычажку и попросил конгуртскую и ту далекую девушку в Душанбе позвонить в редакцию еще раз.

— Мне очень надо. Ну, пожалуйста. Я вас прошу!

Три раза телефонистки звонили по моей просьбе в редакцию, но там не отвечали. Редакция молчала.

В мою душу снова заползло сомнение и страх. А может, это с Расулом Расуловичем случилась беда? Ведь должны же ответить. Ведь не бывает же так!

Я не решился больше тревожить телефонисток. Нельзя паниковать. Позвоню завтра. Возможно, приехал какой-нибудь артист или писатель и все пошли на встречу, и Гулямов тоже.

У меня в кармане было несколько открыток с готовыми адресами. Я подумал и написал в редакцию про Олима, и про то, что он с нами и беспокоиться за эту личность нечего. Олим клялся, что рассказал все своей матери. Я не сомневался. У Олима, хотите этого или не хотите, было одно полезное качество врать он не умел. Беспокоило меня другое что скажет родительский актив? Впрочем, к чему заранее растравлять себя? Что будет, то будет…

Возле почты я встретил девочку. Она показала мне, где школа. Школа была совсем рядом, через дорогу.

Я открыл высокие деревянные ворота и вошел во двор. Тут было чисто, тихо и немного грустно, как бывает всегда летом в школьных дворах. Возле парадных дверей я увидел высокую парту. За ней сидел таджик с рыжей окладистой бородой и важно поглядывал вокруг.

Окна и двери школы были открыты настежь. Ветер выдувал оттуда запахи масляной краски. Бородач оказался человеком далеко не старым. А рыжие дремучие заросли он выращивал для собственного удовольствия. Звали его Умаралиевым. В школе Умаралиев занимал пост завхоза, но в данный момент исполнял функции рядового сторожа. Он караулил школу от мальчишек, которые норовили побегать по липким крашеным полам.

— Значит, в газете работаешь? — спросил меня Умаралиев.

— В газете…

— Это хорошо, — похвалил завхоз. — Фельетоны писать можешь?

— Не приходилось…

Умаралиев разочарованно цокнул языком.

— Что с тобой сделаешь, пойдем, покажу школу.

Раскачиваясь и пригибаясь, как циркачи, мы ходили по узким белым доскам из класса в класс. На ярких крашеных половицах белели отпечатки босых ног. Мне понравились и классы, и коридоры, и большой гулкий зал, в котором нахально летал серый общипанный воробьишка. Я сказал, что напишу заметку про школу, потому что школа действительно была хорошей.

После этого мы вышли во двор. Умаралиев сел за парту, посмотрел на меня, как учитель перед экзаменами, и сказал:

— Ну, давай, теперь рассказывай.

Умаралиев слушал меня, покачивая вверх и вниз бородой. Остановится на минутку, спросит что-нибудь и снова за дело. Попутно выяснилось, что школьная власть в данный момент отсутствует. Директор уехал за учебниками в Душанбе, завуч заболел, а учителя кто где. Один сдает экзамены в институте, другой укатил в пионерский лагерь, а третий вообще купил туристскую путевку и разъезжает по заграницам.

Но Умаралиев намекнул, что это в принципе не смертельно. Власть — властью, а завхоз тоже не пешка. Все это Умаралиев подтвердил на практике. Он вышел из-за парты, приложил ладони ко рту и закричал:

— Ала-бала-вала! Умар, Алдар, Сардар! Бросайте все и бегите сюда! Ала-бала-вала! Ла-ла-ла! Сюда! Сюда! Балавала!

Минут через пять из-за угла школы показалось мальчишеское лицо, за ним — второе, потом — третье. Это были Умар, Алдар и Сардар.

— Идите сюда! — сказал Умаралиев. — Бить не буду. Живо!

Мальчишки вышли из-за укрытия.

Умаралиев не спрашивал моего согласия. Он привык к единоначалию. Завхоз указал рукой на восток, затем на запад и сказал:

— Бегите по Конгурту и зовите сюда всех ребят. Одна нога здесь, другая там. Хоб?

Умар, Алдар и Сардар расправили плечи, набрали в себя воздуха, будто собирались нырять, и хором крикнули:

— Хо-об!

Тогда завхоз поднял руку выше головы, подержал секунду и четко опустил вниз.

— Ма-а-рш!

Видимо, завхоз был по совместительству преподавателем физкультуры.

Скоро появились первые представители. Сначала пришли мальчишки с футбольным мячом, потом какой-то серьезный парень в очках и с удочкой на плече, потом две девочки в одинаковых платьях и тюбетейках. Наверно, сестры.

Я стал рассказывать ребятам, кто мы такие и что нам надо. Про Сергея Лунева и Ашура Давлятова никто не слышал. Только паренек с удочкой сказал, что на его улице живет один Давлятов. Как его зовут, он не знает, но сейчас туда пойдет и все выяснит.

Первая делегация ушла, но тотчас появилась другая. Пришло сразу человек тридцать. Были тут и мальчишки, и девчонки, и взрослые, и даже один молчаливый седой старик. Видимо, Умар, Алдар и Сардар прислали его для комплекта.

Я поговорил с ребятами, сказал, чтобы они пришли к нам завтра в гости, и стал собираться. Смеркалось. Во дворах задумчиво лаяли собаки.

— Там меня, наверно, ждут, — сказал я. — Хайр, бачаго!

— Хайр, рафик Саидов. Завтра обязательно придем.

Чтобы сократить путь, я пошел через дворы и нагретые дневным теплом переулки. Еще издали я заметил невысокий красноватый огонек костра и возле него черные силуэты наших ребят.

От костра с визгом кинулся ко мне через пустырь юркий лохматый клубок. Он вьюном обежал три раза вокруг меня, подпрыгнул и, не в силах сдержать своего восторга, лизнул прямо в нос широким теплым языком.

— Ну, зачем ты, Гранка? Я этого не заслужил!

Вслед за Гранкой примчался Алибекниязходжа-заде. Приложил руку к сердцу и, задыхаясь, сказал:

— Александр Иванович, кричите ура! К нам приехал Давлятов!

Меня даже в сторону качнуло от такого неожиданного известия.

— Ашур Давлятов?

— Не, Александр Иванович. Это не тот Давлятов. У него только фамилия такая. Он нам угощенья привез. Мы все пообъедались. Посмотрите!

Я не стал исследовать круглый и упругий, как футбольный мяч, живот Алибекниязходжа-заде. Там было много всякой еды. Это было видно без рентгена.

— Хватит болтать… — сказал я. — Пошли.

Через пять минут я, Алибекниязходжа-заде и Гранка были возле костра. На огромном, вышитом желтыми узорами достархане лежали лепешки, белые горки фисташек с расплющенными носиками, изюм, урюк и цветные, похожие на крокетные шары, конфеты. Посреди этого царства еды стояло черное деревянное блюдо с кусками жирной, уже остывшей баранины.

Все это добро гость привез на лошади, которая сейчас паслась в стороне и позвякивала пустыми стременами. Сам хозяин сидел возле достархана и пил маленькими глотками кок-чай. Справа от Давлятова находился Олим, а слева, в новенькой тюбетейке, которой я раньше не видел, Игнат.

Гость, которого прислал к нам мальчишка с удочкой, был смуглый, усатый и на вид очень строгий. Он протянул мне руку и, вглядываясь из темноты в лицо, сказал:

— Садитесь, товарищ Нечаев, чай еще горячий.

Я съел ломтик баранины, отпил из пиалы глоток чаю и только тогда задал Давлятову вопрос по существу.

— Рафик Давлятов, вы не родственник Ашура?

Давлятов нахмурил брови, посмотрел на меня, потом на Игната и ответил:

— Нет, рафик Нечаев, не родственник.

Гость рассказал немного о себе. Звали его Ахадом, а работал он кузнецом. Кроме Ахада, в Конгурте еще человек тридцать Давлятовых. Жили они и в других кишлаках, которые разбросаны поблизости. В общем, надо тут денек походить, посмотреть и все будет ясно.

Ахад посидел еще немного и стал прощаться. Он подал по очереди руку всем ребятам и украдкой подмигнул мне. Я понял, что разговор не окончен, и пошел вместе с Давлятовым ловить его лошадь.

Лошадь легко далась в руки. Ахад подобрал повод, взялся рукой за высокую, утыканную медными шляпками гвоздей луку.

— Ты знаешь, зачем я приезжал? — спросил Давлятов.

— Да. Хотел нас проведать…

Давлятов недовольно замотал головой.

— Зачем так говоришь — «проведать-проведать»!

— Не сердись, рафик Давлятов…

— Ты сам не раздражай. За Игнатом приехал! Завтра в свою кибитку заберу. Понимаешь?

— Нет, рафик Давлятов, не понимаю. Игната мы тебе не отдадим. Он не вещь и не игрушка.

— Зачем игрушка? Кто сказал — игрушка? Племянником будет, сыном будет, другом будет!

— Нет, Давлятов!

— Почему? Мы так решили. Тридцать Давлятовых решили. Значит, мы глупые, да?

— Я, Давлятов, этого не думаю. У тебя доброе сердце. Спасибо. Но Игнат останется с нами. И давай больше об этом не говорить.

Давлятов вдел левую ногу в стремя, легко оттолкнулся правой и сел в деревянное, обшитое шкурой горного барана седло.

— Я украду Игната. Увезу ночью. Вот посмотришь!

Когда человек увлекается, на него надо вылить кувшин холодной воды, — говорят таджики.

— Ты знаешь советские законы, — сказал я. — Ты не сделаешь этого. Не горячись, Давлятов. Мы найдем того, кого ищем. А если не найдем, можешь считать Игната своим племянником. Игнат напишет тебе письмо. Хайр, рафик Давлятов!

Давлятов долго думал, покусывая верхнюю губу. Потом взмахнул камчой, поднял коня на дыбы, ударил его под бока каблуками и умчался в ночь.

После отъезда Давлятова я уложил ребят, а сам примостился возле догорающего костра. В синем густом пепле, озарив на миг крохотный круг, гасли одна за другой золотые искры. Я уснул возле костра, не раздеваясь, и проспал до самого рассвета. В Конгурте уже разжигали печи. Над трубами, будто пар над походными котелками, мерцал белый прозрачный дым. Где-то на окраине кишлака, не щадя голоса, кричал ишак. Ишаки всегда кричат в одно и то же время, будто в животе у них спрятан будильник.

Ветерок доносил из Конгурта запах горячих лепешек. Мягких, с золотистой корочкой, посыпанных сверху пахучим кунжутом. Откусишь ломтик такой лепешки, и можешь умирать, все равно ничего вкуснее в жизни ты уже не попробуешь.

Я решил послать ребят за лепешками. Сегодня будет трудный день. Мы разделимся на группы и пойдем на розыски по кишлакам. Сбор наметили на три часа. На этом самом месте. Пускай ребята хоть с утра поедят как следует.

Я полез в карман за деньгами. Кошелька, в котором хранились наши командировочные и личные деньги ребят, не было. Он исчез без следа. Я снова обшарил все карманы, а затем сел возле угасшего костра и стал вспоминать. В боковом кармане куртки у меня вчера был рубль. Я истратил его на телефонный разговор. Кошелек я спрятал в брючный карман и заколол булавкой. Теперь не было ни булавки, ни кошелька. Теперь у нас нет ни копейки.

Ты уже взрослый, Игнат!

Что же делать? Дать телеграмму в редакцию, попросить денег? Не годится. Расул Расулович лежит в больнице. Его нельзя расстраивать. Про «ЧП» узнают родители. Они подымут шум, и поход могут вообще прихлопнуть. Мать Алибекниязходжа-заде уже и так прислала две телеграммы…

Может, я преувеличиваю. Но все равно — стоит хорошенько подумать перед тем, как вымолвить два самых трудных в жизни слова: «Дай денег».

Я снова обшарил карманы, прочел какие-то скрюченные замусоленные квитанции, выбросил ниточку с комочком серой ваты, огрызок цветного карандаша и решил подымать своих. Как бы там ни было, нос вешать нечего. Не пропадем!

Стоп! А кто там возле арыка — Игнат? Он уже выстирал носки, повесил на куст репейника, а сам, согнувшись над водой, мылил серым обмылком голову. Я подошел к Игнату.

— Выспался?

Голова и лицо Игната были в густой мыльной пене, только глаза светились узенькими темными полосками. Игнат был в хорошем настроении. Он плеснул в лицо пригоршню воды и улыбнулся. Ого, он улыбается, этот Игнат!

Мы подняли с Игнатом ребят, сделали зарядку, умылись из арыка и сели завтракать. От лепешек пришлось отказаться. Я распорядился взять на завтрак продукты из «НЗ» — то есть из неприкосновенного запаса. На нос было выдано полбанки бычков в томате, три сухаря и, сколько влезет, чая. Он дымился и булькал в черном, закопченном ведре.

Я решил ничего не скрывать от ребят. Когда мы позавтракали, помыли и сложили в рюкзаки шанцевый инструмент, я снова собрал всех в кружок и сказал:

— Ребята, у нас беда: я потерял все наши деньги…

В ответ раздался дружный гул. Только Олим встретил сообщение с полным присутствием духа.

— Ерунда! — сказал он. — Деньги мы достанем в два счета.

— Брось ты, Олим…

— Нет, Александр Иванович, в самом деле. Будем давать концерты. Я буду показывать фокусы, Муслима танцевать, а Алибекниязходжа-заде — петь. У него, знаете, какой голос? Как у гиссарского козла…

Алибекниязходжа-заде вскочил с места, но ответить Олиму не успел. За леском послышались голоса и смех. Ровно через минуту мы увидели на своей территории мальчишек и девчонок. Их было не меньше сотни. Впереди шагали три уже известные мне личности — Умар, Алдар и Сардар.

Шум и гам поднялся такой, что коза с бородой, которая паслась недалеко от нас, ринулась прочь и бешено забегала на своей веревке по кругу. Между прочим, я ни разу не видел ее хозяина — ни утром, ни вечером. Коза была какой-то заколдованной. Она приходила на лужайку тайком от всех и сама привязывалась.

Разговорам не было конца. Наши ребята рассказывали про Душанбе, а гости про Конгурт. Но больше всего говорили про Сергея Лунева и его побратима Ашура Давлятова. Игнат не успевал отвечать. Мы все помогали ему, как могли.

Ко мне пробрались сквозь толпу Умар, Алдар и Сардар. Старшим, а возможно, самым рослым в этой троице был Умар. Он снял засаленную, простроченную изнутри мелкой строчкой тюбетейку и вынул оттуда свернутый вчетверо листок бумаги.

— Это вам передал Давлятов, — сказал Умар. — Там все написано. Читайте.

Я развернул записку. Крупными буквами, как пишут первоклассники или люди, которые редко берутся за перо, было написано:

«Дорогой Саша!

Приходи ко мне в девять часов. У меня будут все Давлятовы. Мы тебя ждем.

Твой Ахад Давлятов».

Я посмотрел на часы. Без двадцати девять. Надо торопиться.

— Станови-и-сь! — крикнул я.

Отпихивая друг друга локтями и наступая на ноги, ребята побежали строиться. Минута, другая и на лужайке, изгибаясь длинной змейкой и задрав головы кверху, выстроилось все мое войско.

— По порядку номеров рассчитайсь!

После поверки оказалось всех сто восемь человек. Я разбил роту на четыре взвода по двадцать семь человек, выбрал командиров и рассказал ребятам, что делать. Во-первых, поговорить с хлопкоробами и пастухами, которые живут возле Конгурта, а во-вторых, не торопиться. Не надеяться на свою память и все записывать. Если будут важные сведения, надо немедленно мчаться сюда и докладывать ответственному дежурному Олиму Турдывалиеву.

Олим услышал слово «ответственный» и сразу скис. Олим не мыслил себя без общества. Даже ночью он ложился поближе к людям и яркому свету. Если места такого не оказывалось, Олим включал репродуктор и только тогда засыпал. Но я не хотел делать Олиму никаких поблажек. Довольно!

Лужайка опустела. Ушла даже Гранка. Сначала она увязалась за Муслимой, которая прикармливала ее утром бычками в томате, потом перебежала во взвод Игната, потом вдруг опомнилась и, хлопая длинными тряпочными ушами, помчалась за своим другом Алибекниязходжа-заде.

Я без труда нашел двор, где жил Ахад Давлятов. В центре рос тутовник. А под тутовником стоял длинный стол с темными растрескавшимися досками. За столом вкруговую сидели люди. Был тут и Ахад Давлятов. Он поздоровался со мной и, указывая взглядом на своих гостей, сказал:

— Это Давлятовы. Они ждут тебя. Знакомься.

Я подавал по очереди каждому сидящему руку, а Давлятовы называли свое имя. Были тут и Юлдаши, и Гафуры, и даже два Ашура. Но это были не те Ашуры, которых мы разыскивали. Даже не родственники.

— Один Давлятов знает вашего Ашура, — сказал Ахмед. — Этого Давлятова зовут Гафур. Он тебе сам расскажет. Слушай.

С места поднялся Гафур. Это был совсем старый человек. Он весь зарос курчавыми серебряными волосами. Даже глаза выглядывали откуда-то издалека, будто из леса. Но голос у Гафура был еще крепкий и внятный.

— У меня есть двоюродный брат Юсуп Маджидов, — сказал Гафур. — У этого двоюродного брата, пусть живет он долго и достойно, есть дядя Абдулла Юсупов, у дяди есть сестра Бибинор, а у этой сестры есть сын Давлят. Я понятно говорю, рафик Нечаев?

— Понятно…

— Хорошо. Тогда слушай дальше. У этого Давлятова, пусть живет сто лет, тоже есть сын. Зовут его Ашур. Теперь ты все понял, рафик Нечаев?

— Понял, рафик Давлятов… Где тот Ашур?

— Не знаю. Ей-богу, не знаю. Раньше он жил с отцом в Кулябе, потом переехал в какой-то кишлак, потом, ты это сам знаешь, он ушел на войну. Я Ашура никогда не видел. Но ты не сомневайся. Это тот самый Ашур, которого вы ищете. У Ашура есть русский ошна, пусть он живет сто лет и больше. Мне рассказывал об этом двоюродный брат Юсуп Маджидов, у которого есть дядя Абдулла Юсупов, у которого сестра Бибинор, у которой сын Давлят. Когда Юсупа Маджидова вызвали в Москву на выставку, он по дороге заезжал ко мне и все рассказывал. Я понятно говорю, рафик Нечаев?

— Понятно, рафик Давлятов… Когда приезжал к вам достойный Юсуп Маджидов?

Давлятов нахмурил брови. От этого лицо у него как-то сразу помрачнело. Гафур Давлятов думал минут пять, загибая на руках пальцы. Потом сказал:

— Десять лет назад… нет, рафик Нечаев, одиннадцать. Но это бара-бир, то есть все равно. Вам надо идти по Кызыл-су до самого Куляба. Понимаешь? Там вы найдете моего двоюродного брата Юсупа Маджидова. Он расскажет про своего дядю Абдуллу Юсупова, у которого есть сестра Бибинор. У Бибинор есть сын Давлят, а у этого Давлята сын Ашур. Разыскать их нетрудно. Давлятовых в Кулябе все знают. Я понятно говорю, рафик Нечаев?

После старого Давлятова говорили другие Давлятовы. Они рассказывали про дорогу, по которой нам идти, про тугай, где тухлая сточная вода и вредный малярийный комар, про все, что надо знать путнику в незнакомой стороне. Каждый называл своих родственников и просто хороших людей, которые, безусловно, пригодятся нам в пути. Я не успевал записывать этих бесчисленных Кахаровых, Усмановых и Бадырбековых в тетрадку.

Больше всего друзей и знакомых оказалось у кузнеца Ахада Давлятова. Много джигитов приводило своих скакунов к сумрачной кузнице с красным огоньком горна в глубине. Ахад ковал лошадей на совесть. Даже лошадям были по душе эти блестящие, приколоченные цепкими железными уналями подковы. Покидая кузнечный двор, они картинно подымали сухие, изогнутые в коленях ноги и фыркали от удовольствия: черт возьми, до чего же хороши эти подковы!

Я выслушал все советы, переписал в тетрадку все фамилии и стал прощаться с Давлятовыми.

— Хайр, рафикон!

— Хайр, рафик Нечаев!

Ахад Давлятов пошел провожать меня. Возле калитки он остановился и взял меня за руку повыше локтя.

— Слушай, Саша, а у тебя деньги есть?

— Конечно!

— Не врешь?

— Нет, не вру.

Давлятов подозрительно посмотрел на меня, прищурив глаз, потом сказал:

— Хорошо. До свиданья.

Я шел по улицам Конгурта, нахмурив брови. Где же все-таки достать эти проклятые деньги? Можно пойти в райком комсомола. Там наскребут немного. Но идти туда мне было стыдно. Только что выехали из Душанбе и уже сели на мель. Нет, лучше придумать что-нибудь другое. Можно, например, продать что-нибудь с себя и покрыть дефицит в нашем бюджете. Лучше всего продать часы. Стоили они тридцать рублей и были почти совсем новые. Дома в шкатулке у меня даже лежала гарантия.

А потом я напишу письмо маме. Она вышлет деньги. Я скопил немного на новый костюм. Теперь я вижу — он мне не нужен. Настоящие журналисты не думают о тряпках. Им важно, чтобы был табак и полтинник на обед. Такой Расул Расулович. Он редактор, но все равно носит простые брюки в полосочку, клетчатый пиджак и рубашку с большими белыми пуговицами. Я тоже буду таким. А костюм — к черту!

Скупочный пункт долго искать не пришлось. Он помещался в фанерной будке. В одной половине стучал молотком сапожник, а в другой сидел возле стойки тощий человек с золотым зубом во рту.

Он открыл скальпелем мои часы, приложил к уху и покачал головой.

— Сломалась ось маятника, — сказал он. — Могу дать только десять рублей.

Я согласился. Десять рублей для меня сейчас целое состояние. Я зажал десятирублевку в кулаке и помчался в лагерь. Второй час был на исходе. Скоро должны появиться мои ребята.

На окраине лужка я увидел какую-то тонкую белую планку с прямоугольной дощечкой наверху. Такие дощечки обычно сообщают, что рвать цветы и топтать траву нельзя. Цветов на нашем стойбище не было. Весной там росли желтые одуванчики, а теперь пух облетел и торчали только невысокие стебельки с высохшей шляпкой в черных точках. Я подошел ближе. На белой фанерке химическим карандашом был нарисован зубастый череп и скрещенные кости. Внизу размашистым почерком было написано:

«Лагерь! Посторонним вход категорически запрещен!!!»

Кто это сделал, для меня было абсолютно ясно. Я знал почерк Олима до самой последней завитушки.

— Эй, Олим, сюда!

Из-за тутовника вышел какой-то незнакомый мне мальчишка.

— Здравствуйте, Александр Иванович! — сказал он. — Олима нет. Он пошел заколачивать деньгу.

— Что такое?!

— Деньгу заколачивать. Олим сам так сказал ребятам. Тут, знаете, сколько было ребят? Ого! Он сказал, что вы потеряли деньги и теперь вам всем хана. Олим оставил меня дежурить.

— Куда же он ушел?

— Он ушел с ребятами вытряхивать копилки. У некоторых, знаете, сколько деньжищ? Ого! Мы в колхозе огороды пропалывали. Как день, так рупь! Только сейчас уже денег почти нет. Мы на мороженом проели. У нас, знаете, какое мороженое? Ого!

Мальчишка начал подробно рассказывать про колхоз и мороженое трех сортов, но я уже не слушал. Меня колотило всего от злости. Черт знает что. Не отряд, а какая-то орда! Что подумают про нас в Конгурте? Что скажут Давлятовы? Стыд и позор!

— Ты вот что, — сказал я мальчишке. — Беги в Конгурт, найди Олима и скажи: пускай немедленно возвращает деньги ребятам. Никаких копилок! Если он возьмет хоть копейку, пусть не показывается мне на глаза. Я ему не знаю что сделаю!

Мальчишка умчался выполнять приказ, а я остался один.

Неприятности, которыми начался день, увы, не окончились. Не успел мальчишка скрыться из виду, на лужайке появился высокий одноглазый человек с длинной шерстяной веревкой в руке. Он остановился возле меня, расставил ноги циркулем и спросил:

— Скажите, пожалуйста, гражданин, вы не видели тут козу?

— Что?

— Козу. Такую белую. С бородой.

— Я ничего не видел, — сказал я. — Тут никого нет. Мы коз не разводим.

— Странно, — сказал незнакомец. — Я всегда привязываю козу тут. Куда она могла деться?

Он подошел к палатке, откинул брезентовый клапан и заглянул внутрь.

— Значит, гражданин, вы козы не видели?

— Не видел, не видел, не видел! — сказал я. — Теперь вам понятно или нет?

Одноглазый заглянул в другую нашу палатку, похлопал мотком веревки по сапогам и наконец ушел.

Я думал, что сниму с Олима шкуру, когда он появится. Но разговор с козлятником обессилил и опустошил меня. Я сидел под тутовником, слушал, как тихо и грустно воркует в арыке вода. Тень давно ушла в сторону и солнце палило прямо в лицо. Я не двигался. Пускай жжет!

Часа через два пришел Олим. Какой-то помятый и взъерошенный. На смуглых запавших щеках струйки пота высветлили узенькие прямые полоски. Рукава куртки были в мелу и рыжей глине, а на штанах сзади торчал длинный рваный клок. Наверно, сражался с собаками.

— Отдал деньги?

— Отдал, Александр Иванович.

— Эх, Олим!..

Больше я ничего Олиму не сказал. Посидел еще немного и стал развязывать мешок с «НЗ». Пора было варить обед.

— Ты хоть готовить умеешь? — спросил я Олима.

Олим обиделся.

— Между прочим, Александр Иванович, я…

Я махнул рукой.

— Ладно, ну тебя к аллаху. Иди собирай щепки.

Скоро в чугуне клокотал и дымился рис, выскакивали наверх темные кусочки вяленой баранины. Плов не плов, суп не суп. В общем, съедим!

Начали сходиться ребята. Известий особых пока не было. Лишь Муслима, которая ходила с конгуртскими ребятами на далекое, заброшенное к самым облакам пастбище, пришла с новостями.

Чабан, по фамилии Хушвахтов, рассказал Муслиме печальную историю. Он слышал про Давлятова и его побратима от одного верного человека. Давлятов и его друг вместе пришли с войны и вместе выращивали хлопок. Несколько лет назад с другом Давлятова случилась беда. Он ушел за саженцами урюка в горы. Весенние дожди размыли тропу. Он поскользнулся и полетел в пропасть. Дехкане похоронили русского на старом мусульманском кладбище, где лежал весь добрый и славный род Давлятовых.

Чабан рассказал Муслиме, где этот кишлак. Судя по его рассказу, он был неподалеку от Куляба, возле знаменитой соляной горы Ходжа-мумин. Это в самом деле чудо-гора. Геологи называют ее грибом. Такого гриба больше нигде в мире нет. Вышиной он как двухсотпятидесятиэтажный небоскреб, а ножка ушла в глубь земли на целых четыре километра. А главное, весь гриб сложен из твердой, как железо, каменной соли. Ударишь киркой — и вокруг только искры летят. Если б вдруг в мире исчезла вся соль, Ходжа-мумина хватило бы людям на сотни лет.

В другое время я не упустил бы случая рассказать ребятам о Ходжа-мумине. Но сейчас было не до этого. Все сидели у костра грустные и задумчивые. Даже Алибекниязходжа-заде присмирел и ни с кем не задирался. Я успокаивал ребят, а сам невольно возвращался к рассказу чабана. Правда, он не назвал фамилии Лунева, но все было очень схоже с тем, что мы знали о Давлятове и его побратиме.

В этот вечер мы легли поздно. Ребята улеглись под тутовником на свежей, зеленеющей возле арыка траве. Ярко и ровно светила луна. Все вокруг стало белое, неподвижное, а тени длинные и черные. Скоро весь лагерь спал. Только Игнат все еще ворочался и вздыхал.

Я подошел к Игнату. Он не спал. Светлые короткие ресницы его тихо вздрагивали. В узенькой щелке, открывавшейся на минуту между ресницами, сверкнул черный беспокойный зрачок. Я сел рядом с Игнатом на краешек одеяла и взял его за руку. Так делала мама, когда я болел и не мог уснуть.

— Чего не спишь, Игнат?

Игнат тихо и упрямо потянул руку. Я не отпускал, сдавливая пальцами его ладонь. Игнат постепенно сдался и расслабил пальцы. Желтый ободок ресниц вздрогнул и успокоился. Игнат вздохнул во сне.

Я слушаю детство

Я проснулся на рассвете и стал соображать, который час. Часов у меня не было, а ишаки еще не кричали. Кое-где в домах светились зыбкие огоньки.

Подошла Гранка. Она тоже выспалась, хотела полаять в свое удовольствие, но не решалась. Я потрепал Гранку по мягким тряпочным ушам и сказал:

— Гранка, я сейчас пойду в Конгурт, а ты оставайся тут. Я позвоню в редакцию и в колхоз, который возле соляной горы Ходжа-мумин. Ты меня понимаешь?

Собаки любят, когда с ними разговаривают по душам. Гранка молча слушала меня. Черные точки над глазами тихо и задумчиво вздрагивали. Она все поняла и не стала увязываться за мной в Конгурт. Легла на краешке лужайки, положила морду на передние лапы и смотрела мне вслед.

Двери почты уже были открыты. Крашеный пол курился легким паром. Возле дверей лежала мокрая тряпка. Я вытер ноги, и, ступая только на каблуки, пошел к окошку в стене.

За окошком сидела девушка с черными длинными косами. На голове у нее была тюбетейка, а на шее медные бусы с голубой эмалью. Девушка только отошла от рукомойника. На черных волосах возле виска и на бровях светились, как алмазы, крупные, средние и совсем крохотные капельки воды.

Я поздоровался и попросил вызвать Душанбе. Девушка удивленно подняла брови.

— Еще очень рано, — тихо сказала она, как будто боялась кого-то разбудить. — Душанбе будет в тринадцать часов…

Я стоял возле окошка с белым замусоленным подлокотником и смотрел на телеграфный аппарат, который задумчиво и тихо жужжал на столике. Смотрел и думал, что мне теперь делать? Телеграф подсказал сам. Он вдруг очнулся и бойко застучал своими медными колесиками и рычажками, отшлепывая на длинных узких полосках жирные черные буквы.

— Послушайте, — сказал я. — Дайте мне, пожалуйста, телеграфный бланк…

На синем разлинованном бланке я написал телеграмму Расулу Расуловичу: «У нас, Расул Расулович, все в порядке. Пожалуйста, не болейте. Ваши юнкоры». Девушка взяла телеграмму, вопросительно и строго посмотрела на меня.

— Он сильно болен, да?

Я опустил голову.

— Он выздоровеет, — сказал я. — Он просто очень устал. Он много работает…

Девушка сразу села за телеграфный аппарат. Четко застучали буквы. Складываясь в слова, побежали по проводам в больницу к нашему Расулу Расуловичу.

Потом я попросил вызвать колхоз.

Девушка приподняла бровь. На лоб набежали три узеньких морщинки.

— Сейчас попробую.

Коротко и требовательно зажужжала ручка коммутатора — жж-жж-жж.

— Куляб, это ты, Куляб? Я Конгурт. Дай мне Московский район. Ну, я тебя прошу… Что? Алло! Это колхоз? Говорите, колхоз!

Девушка махнула мне рукой.

— Что вы стоите? Идите скорей!

Я вбежал в телефонную кабину и снял трубку. Сонный мужской голос недовольно спросил:

— Алло! Кто такой? Чего надо? Какой Нечаев? Зачем Нечаев?

Я с трудом растолковал человеку в трубке, кто я такой и что мне надо.

— Лунев наш колхоз нет! — крикнул он. — Как так есть? Зачем так говоришь? Зачем дурака валяй?

Человек, с которым я разговаривал, оказался раисом, то есть председателем. Он только приехал из Куляба и только уснул. Раис покричал на меня, но потом остыл и рассказал все, что знал, и все, что мне надо.

Лунева в колхозе никогда не было. Был у них другой русский. Он дружил на фронте с таджиком, выращивал вместе с ним хлопок и погиб в горах во время обвала. Все точно так, как рассказывал чабан Муслиме. Только звали его не Луневым, а Ивановым…

Я подошел к окошку.

— Рахмат, девушка!

— Все узнали?

— Все. Спасибо вам.

Девушка строго и с достоинством сказала:

— Теперь видите, какой у нас телефон!

Телефон в Конгурте в самом деле был особенный. Он вернул радость и спокойствие, снова ввел в таинственный мир обещаний и надежд.

— Ай, рахмат, девушка! Ай, рахмат!

Девушка снисходительно посмотрела на меня. Физиономия у меня, наверно, была восторженная и глупая.

— Может, еще кого-нибудь вызвать? — спросила она. — Все равно линия свободная…

— Ну, что ж, можно вызвать, — сказал я. — Только вы не дозвонитесь. Это далеко…

— Это что — в самом деле далеко? — спросила телефонистка.

— Очень. Я даже не знаю где. Это было еще в детстве. Однажды во Дворце пионеров был смотр художественной самодеятельности. На сцену вышла девочка с толстой золотой косой на левом плече. Звали ее Света Одинцова. Света пела украинскую песню о Днепре…

Телефонистка слушала меня, не перебивая. Тихо стучал телеграфный аппарат. На коммутаторе светил зеленым лучиком круглый глазок.

— Ну, а что дальше? — спросила она.

— Ничего. Мне хочется позвонить этой девочке…

Телефонистка сидела молча несколько минут. В полукруглой впадинке возле глаз лежала синяя неподвижная тень от ресниц.

— Хорошо, — сказала она. — Идите в кабину.

Я вошел в кабину и снял с рычажка трубку. Вначале там долго и протяжно гудели провода. Девочка из моего детства была где-то далеко. Потом послышалось тихое сдержанное дыхание.

— Алло! Это вы? — спросил я.

— Да…

— Вы помните?..

— Да…

Я прижимал трубку к уху. Я боялся, что девочка снова уйдет, как ушла много лет назад. Я не знал, что сказать ей. Те слова, которые давно придумал и много раз повторял про себя, уже не годились. А новых у меня не было. Я заслонил трубку ладонью, чтобы никто посторонний не слышал, и сказал:

— До свиданья, девочка…

— Хайр, — тихо прошептала трубка.

Я вышел на цыпочках из кабины, вытер зачем-то ноги у порога и пошел по узенькой пыльной тропке к своим ребятам. Шел, пел песню, улыбался синему рассветному небу, птице на ветке и своему детству, которое я только что слушал в телефонной будке.

И вот я снова на лужайке. Тут — полный порядок. Ребята спали. Гранка несла службу. Она сурово смотрела на арык и рычала, хотя там никого не было. Я похвалил Гранку, потрепал за ушами, и она поняла, что всему есть мера и перестала притворяться.

Сегодня по графику дежурил Алибекниязходжа-заде. Я разбудил Подсолнуха, а он потом пошел будить остальных. Пока мы делали зарядку, умывались в арыке и фыркали от удовольствия, Алибекниязходжа-заде кипятил в черном закопченном ведре чай. На достархане возле костра лежали свежие лепешки, которые я купил в Конгурте.

Со всех концов сходились конгуртские ребята. Они садились вокруг костра на корточки и задумчиво смотрели на синие торопливые лепестки пламени. Огонек, который зажег Подсолнух, звал их в дальние дороги.

Алибекниязходжа-заде, как всегда, важничал. Он нацепил вместо фартука какую-то тряпку, разливал поварешкой кок-чай и покрикивал:

— Падхады, палучай чай!

На прощанье мы пили чай из одной пиалы. Она ходила по кругу, как трубка мира. Ребята касались пиалы губами и передавали в новые, протянутые навстречу руки. Всем было немножко грустно. Муслима сидела в сторонке с какой-то худенькой девочкой. Девочка с рыжими ресницами всхлипывала и спрашивала тихим движеньем губ:

— Писать будешь?

Несколько раз появлялся одноглазый с козьей веревкой в руке. Гранка ринулась было вперед, но я осадил ее. Конгуртские ребята сообщили, что видели утром козлятника возле милиции. Наверное, ходил жаловаться. Куда же она сбежала, эта чертова коза? Еще и в самом деле придется отвечать…

Вчера тут целый день вертелись Умар, Алдар и Сардар. Они должны что-нибудь знать об этом странном животном. Я подозвал к себе неразлучную троицу и спросил:

— Вы не видели эту козу?

Мальчишки начали совещаться.

— Ну что, ребята, не видели козы?

Умар сделал категорический жест рукой и сказал:

— Лично я козы не видел.

Алдар набрал в легкие воздуха, уставился куда-то в одну точку и забасил:

— Лично я тоже…

Сардар надул щеки, важно повертел шеей и сказал:

— Я на эту противную козу и смотреть не хочу!

Я понял, что тут скрывается какая-то тайна. Умар, Алдар и Сардар не стали отпираться. Они рассказали все, что знали о козе и ее хозяине. Рассказывал Умар. Алдар и Сардар дополняли рассказ приятеля и вносили свои коррективы.

— У Азиза Кенджаева три козы и две коровы, — сказал Умар. — Но он никому капли молока не даст. На нашей улице живет Закиева-апа. Она работает уборщицей в потребсоюзе. У нее пять детей. Мужа у нее нет. Они живут плохо. Однажды у Закиевой заболела дочь Розия. Закиева взяла кумган — то есть кувшин, и пошла к козлятнику. Закиева-апа поставила кумган на стол и сказала:

— У меня больна дочь. Дай мне козьего молока. Оно помогает детям. Сейчас у меня денег нет. Но я получу и отдам тебе.

Азиз Кенджаев взял со стола кумган и отдал Закиевой-апе.

— На свете много пустых кумганов, — сказал он. — Я не могу все наполнить. Когда у тебя будут деньги, тогда приходи.

Умар сделал короткую передышку, строго посмотрел на меня и закончил:

— У нас в кишлаке все ненавидят Азиза Кенджаева. Он все только для себя. Когда с ним случится беда, люди ему тоже не помогут. Так ему и надо. Мне не жалко!

Я тоже не жалел Азиза Кенджаева, у которого пропала белая коза. Так ему и надо. Пускай знает! Я поблагодарил ребят за сообщение и крепко, по-мужски пожал их маленькие, загорелые дочерна руки.

Жаль расставаться с новыми друзьями, но дорога звала в путь. Я приказал собирать палатки. Мы решили выйти на другую сторону Конгурта и там подождать попутной машины. По этой дороге ходит автобус. Но он нам ни к чему. Во-первых, дорого, а во-вторых, с палатками туда не пустят. Поедем на грузовике. Сегодня доберемся до Советска, а потом двинем дальше, в Куляб.

Обязанности у нас уже были распределены: кому нести палатки, кому следить за дорогой и махать впереди красным флажком. Тылы прикрывал Алибекниязходжа-заде. Набор слов у него был краток. В тишине утра слышались энергичные реплики:

— А ну, вернись! Ты козел, да? Ка-ак дам по затылку!

На улицах Конгурта было тихо. На тротуарах виднелись полосатые следы метелок. На дверях магазинов висели замки. На столбах, ничего не освещая, горели электрические лампочки. Открылись только булочные и газетные киоски. Человеку раньше всего нужны хлеб и новости.

Я уже подходил к двум киоскам. Там нашей газеты не было. Третий киоск попался на выходе из Конгурта. Это даже был не киоск. Под чинарой стоял дощатый стол на скрещенных буквой «х» ногах. Там лежали открытки с полинявшими на солнце розами, карандаши, розовые хрупкие резинки и чернильницы-непроливайки. Справа громоздилась целая стопа нашей «Пионерки», а сверху кирпич — от ветра. Продавца вблизи не было. На столе стояла железная баночка с медяками.

Я положил копейку, которую нес наготове через весь Конгурт, и торопливо вытянул из-под кирпича газету. Журналист ищет перво-наперво свою заметку. Он чует ее нюхом, безошибочно угадывает то место, куда поставил ее ночью метранпаж. Сначала он читает свою заметку, потом все остальное. Читает десять, двадцать, сто раз, пока не вызубрит наизусть. И конечно — это самая лучшая заметка, шедевр, гвоздь номера! Иначе он не читал бы ее столько раз. Никогда!

Я сразу увидел свою заметку. Она была на первой полосе. Я прочел и ничего не понял. Так бывает с человеком, который до смерти хочет пить. Сгоряча он ничего не разберет, ни вкуса, ни прохлады, ни запаха. Я прочел заметку второй раз и только тогда сообразил — все на месте, все в порядке. В редакции не сократили, не прибавили, не общипали заметку, как цыпленка. Только заголовок изменили. У меня было: «Первые удачи и огорчения», а в редакции сделали: «Поход продолжается». Но это пустяки.

И вообще, дело совсем не в этом. Главное — поход продолжается. Мы живем и суетимся не зря. Мы найдем Сергея Лунева и его фронтового побратима Ашура Давлятова. Теперь у нас сто шансов из ста!

Я стоял посреди дороги, читал заметку и улыбался.

— Между прочим, Александр Иванович, нам тоже интересно, — сказал Олим. — Что там такое?

— Прости, Олим. Ребята, идите все сюда! Нашу заметку напечатали!

Я прочитал заметку. Она всем понравилась. Алибекниязходжа-заде вытянул вперед большой палец с черным ушибленным ногтем и сказал:

— Во, заметка! Поздравляю, рафик Нечаев!

Потом меня поздравляли остальные. Это был мой дебют. Я смущенно поглядывал на всех. Трудно все-таки быть счастливым!

— Ну, ребята, — сказал я. — Пошли!

Мы снова тронулись в путь. Мы торопились. На востоке, озарив горы белым слепящим светом, подымалось солнце.

Мостовая скоро окончилась. Потянулась земляная проселочная дорога. Вся она, как лепешка, была в острых ямках. Недалеко тут прошло стадо. В воздухе еще пахло теплом коровников и пресными запахами дорожной пыли.

Олим, который шел рядом со мной, вдруг остановился и указал перстом вперед.

— Между прочим, Александр Иванович, там идет наша знакомая.

Я посмотрел туда, куда указывал палец Олима. По дороге одиноко брела белая коза с бородой. Следом за ней тянулся, оставляя в пыли змеиные зигзаги, обрывок шерстяной веревки. Гранка тоже увидела козу. Она напружинилась, вытянула стрелой хвост, подалась корпусом чуть-чуть вперед и вдруг ринулась по дороге, взметая клубы густой рыжей пыли.

Все замерли. Что будет?! Но мир загадочен и непостижим. Кровопролития, которого мы боялись, не произошло. Гранка догнала козу и побежала рядом, помахивая хвостом. Видимо, еще раньше, без нас, они подружились и нашли общий язык…

Мы прибавили шагу и вскоре догнали животных. На ременном засаленном ошейнике козы болталась фанерная бирка. Я задержал козу и осмотрел эту дощечку. Крупными фиолетовыми буквами на ней было написано.

«Я ненавижу эксплуататора. Ухожу в пустыню. Прощайте! Коза».

Коза была со странностями. Мы это знали. Она сама привязывалась и сама отвязывалась. Это можно было как-то объяснить. Но сама написать такую записку она, пожалуй, не могла. Я посмотрел на ребят. Они спокойно выдержали взгляд. Только Олим чуть-чуть улыбнулся и опустил ресницы. Неужели он?

Коза, несмотря на наши уговоры, не желала возвращаться. У нее для этого были веские основания. Но вдаваться сейчас во все детали козьей психологии у меня не было желания. Я взял упрямицу за рога, развернул на сто восемьдесят градусов и стукнул хворостиной по костлявым бокам.

— Ну, вот что, коза, нечего тут тебе! Иди в Конгурт…

Мы выбрали место у развилки дорог, сложили в кучу вещи и прикрыли от пыли моим старым плащом. Один за другим, грохоча цепями, промчались три грузовика. Но это была еще не наша судьба. Грузовики свернули с дороги и запрыгали по обочине вспаханного поля. Потом на горизонте, покачиваясь, как утка, появился автобус-тихоход. Пассажиры с завистью смотрели на нас в окна. Наверно, у них было душно и воняло бензином.

Минут через десять снова запылила дорога. Навстречу, ревя мотором, мчалась во весь дух крытая милицейская машина. Сердце тревожно замерло: неужели к нам? Машина проскочила мимо, потом вдруг резко затормозила, заскрипела всеми своими железками и пошла к нам задним ходом. Из кабины высунулась синяя милицейская фуражка.

— Эй, Нечаев, садитесь!

— Мы же не виноваты… Мы козу не брали…

Милиционер расхохотался.

— Знаем мы про козу. Садитесь. Начальник приказал в Советск подбросить. Вы думаете, если милиция, значит… Чего же вы стоите?

Не попадая ногой на узенькие железные ступеньки, я полез в машину. Там уже сидела вся моя капелла, включая Гранку. Дверь с решеткой хлопнула, и чей-то далекий, будто из-под земли, голос крикнул:

— Поехали!

Квакнула сирена. Под машиной чихнуло, стрельнуло, и мы тронулись. Стены внутри машины были серые, гладкие и без окон. Все тут качалось, дрожало, скрипело. Мы не умели определить свое место в пространстве. Растопырив пальцы, метались от одной стенки к другой. Гранка ездила по полу, как на салазках.

Потом мы немножко освоились. Перестали бегать из угла в угол и стукаться лбами в деревянные стенки. Из крохотного окошка на дверях в кузов лились желтые зыбкие полосы света. За машиной клубилась пыль.

Приближался Советск. Наша машина перестала шуршать по песку, прыгнула на мостовую и бойко застучала колесами, пересчитывая выпуклые, нагретые солнцем камни. На обочинах появились пешеходы с подносами для лепешек и узлами на голове. Я постучал шоферу в узенькое, затянутое сеткой окошко. Машина прокатила еще немного, потом скрипнула тормозами, качнулась вперед и остановилась.

— В чем дело, Нечаев?

Милиционер распахнул дверь. С воли хлынул в нашу мышеловку свет, воздух, горячий запах дозревающих хлебов. Все принялись чихать. Гранка с завистью наблюдала за нами, а потом посмотрела рыжим, прозрачным, как стеклышко, глазом на солнце, сморщилась и тоже оглушительно чихнула.

— Теперь мы пойдем пешком, сказал я. — Спасибо. Нам надо почиститься и привести себя в порядок.

Я схитрил. Драить и приводить в порядок нам нечего. Мне просто не хотелось выгружаться из милицейской машины посреди Советска. Иди потом объясняй каждому, что и почему… Машина, в которой мы прокатились с таким комфортом, умчалась, а мы свернули в сторону и пошли по узенькой тропке между высокими зелеными кустами хлопчатника. Вдалеке тускло серебрились на солнце метелки камыша, рябила под ветерком вода.

— Пошли, ребята, скорее. Это Кызыл-су!

Мы прошли хлопковое поле и остановились на глинистом берегу, круто сползающем к воде. Это была совсем небольшая смирная речка. Я разрешил ребятам купаться, а сам сел в тени дерева и вытянул ноги. После поездки шумело в голове и земля покачивалась и кренилась в сторону, будто огромный корабль. Неподалеку от дерева бежал куда-то родничок и разливался расплавленным стеклом по камням и зеленой шелковистой траве. Я прикоснулся губами к воде. Холодная, как лед, она берегла в себе силу старых корневищ, сладость луговой травы и чуть уловимую горчинку желтого полевого лютика.

Я выбрал большой плоский камень, сел и вынул свою газету. Интересно, что там на остальных страницах? Когда я уезжал, я отдал папку с кроссвордами и стихами Расулу Расуловичу. Если Расул Расулович напечатает стихи Олима, этот ученый в кавычках лопнет от собственной важности.

Стихов и кроссвордов на четвертой странице не оказалось. Я пробежал взглядом по листу и вдруг увидел портрет в черной траурной рамке. Было что-то очень знакомое в этом строгом взгляде больших усталых глаз, в тихой задумчивой улыбке, в черных, подкрученных в стрелку усах. Расул Расулович!

Я закрыл глаза и снова с ужасом открыл их. Расул Расулович, как и прежде, не изменив в лице ни одной черточки, смотрел на меня. Он был очень знаком и в то же время далекий, теперь уже недоступный для людей. Я сидел на камне, слушал вкрадчивое бормотанье ручья и думал о Расуле Расуловиче и последней встрече с ним.

За спиной послышались шаги. Я обернулся и увидел Игната. Он был в мокрых, обвисших до колен трусах. В руках он держал какую-то черную палку, похожую на человечка с растопыренными руками, широко и радостно улыбался. У меня не было сил ответить на улыбку Игната. Я грустно посмотрел на него и опустил глаза.

Игнат сел рядом, зашелестел газетой. Он долго молчал, потом тихо, будто бы только для себя самого, сказал:

— У меня батя был сплавщиком на реке. Его лесом затерло. Когда батю хоронили, я не плакал. У меня все переплакало в средине…

Губы у Игната дернулись. Что-то споткнулось и задрожало на миг в горле. Но он сдержал себя. Переждал несколько секунд и тихим, охрипшим голосом спросил:

— Вы его любили, Александр Иванович?

— Не надо об этом, Игнат…

Сдвинув брови, Игнат смотрел на меня, будто хотел прочесть в глазах то, чего я не сумел выразить сейчас словами.

— Александр Иванович, — сказал Игнат. — Когда вам трудно, сделайте вот так… Это меня охотник Кривошей научил, когда батю из реки баграми вытаскивали. Смотрите, рафик Нечаев.

Игнат согнул указательный палец правой руки и положил его на полукружье белых крупных зубов.

— Укушите, — шепелявя и не выпуская пальца изо рта, сказал он. — Укушите шильнее…

Я сделал так, как советовал Игнат. Мне действительно стало немного легче. Я кусал палец и смотрел на мальчишку в мокрых трусах.

— Теперь вам легче, да? — спросил меня Игнат.

— Да, Игнат, легче, — сказал я. — Спасибо тебе… Иди зови наших.

Игнат полез в воду и там что-то кратко сказал ребятам. Один за другим все вышли на берег. Они стояли на мокрой траве грустные, притихшие. Может, первый раз в жизни узнавшие, каким бывает настоящее горе. Я оглядел свою гвардию и негромко, подчеркивая в предложении каждое слово, сказал:

— Ребята, нам пора. Выше головы. Поход продолжается.

Кто виноват?

По дороге мчался мотоцикл. Железная люлька прыгала и гремела, как пустая консервная банка. Вокруг стоял треск, грохот, стрельба. Угарная полоса дыма тащилась за мотоциклом густым фиолетовым хвостом. Мотоцикл поравнялся с нами и резко затормозил. На мостовую спрыгнул паренек в красной спартаковской майке и огромных четырехугольных очках на лбу. Он вытер замусоленную руку о штаны, протянул мне и сказал:

— Здорово, Нечаев. Я из райкома комсомола. Где вы пропали? Третий раз на дорогу выезжаю.

Я объяснил пареньку в майке, где мы были, и поинтересовался, почему он, собственно, гоняет на своей консервной банке по дорогам.

Паренька звали Курманалиевым. Он обиделся за «банку» и сказал:

— Я на этой банке первое место на соревновании взял. Соображаешь?

Пришлось извиняться и заглаживать вину. Я осмотрел мотоцикл, еще раз пощупал «запаску» на люльке и заявил, что, в принципе, я тоже заядлый мотоциклист и давно мечтаю о такой машине.

— Только у меня зрение ни к черту, — сказал я. — Если сяду за руль, все столбы посшибаю.

Курманалиеву понравилась моя откровенность. Он простил мне опрометчивое сравнение и начал рассказывать по существу.

— В райкоме комсомола прочли заметку в газете и начали поиски, — сказал он. — Ребята прочесали весь райцентр. Ноги били не зря. Среди множества тропок и дорог, которые лежали перед следопытами, отыскался первый верный, настоящий след. Ребята нашли человека — он лично знал и видел Ашура Давлятова.

— У нас комсомолец один есть, — сказал мотоциклист. — Он звеньевой. Он Ашура на совещании в Кулябе встречал. Его Садыком зовут. Ты чего так смотришь? Я тебе точно говорю. Жаль только, Садыка сейчас нет. Он в Душанбе экзамены сдает. Парень — во! Я тебе точно говорю.

Курманалиев выкатил мотоцикл на обочину, отстегнул на люльке брезентовый клапан и сказал:

— Кладите барахло на мотоцикл. Я в два счета оттартаю. Во-он красный дом — видишь? Туда шагайте. Это интернат. Я там все по порядку изложу.

Курманалиев привязал веревкой наши тюки, завел мотор и с ходу рванул вперед. Через минуту на дороге снова было тихо. Неторопливо шагали рассудительные, древние, как мир, верблюды, толкли горох ишачки, поглядывали из кювета черными любопытными глазами черепахи. Только глухой, замирающий вдалеке треск и грохот да сизая, тающая на глазах полоска дыма свидетельствовали, что в мире есть Курманалиев, мотоцикл и цивилизация.

Курманалиев ждал нас в школе-интернате. Наши рюкзаки лежали посреди длинной узкой комнаты. Возле стены стояли железные койки с полосатыми, свернутыми матрацами. Фанерные тумбочки были раскрыты настежь. Из них выглядывали старые потрепанные тетрадки и книжки с замусоленными уголками.

— Садитесь, ребята, — сказал Курманалиев. — Сейчас вам все подробно расскажу. — Он пригладил длинные, свисающие на уши волосы и добавил: — Так что, товарищи, все в порядке. Вчера я лично разговаривал с нашим Садыком. Я спрашивал: «Может, ты, Садык, ошибся, это был кто-нибудь другой?» А он говорит: «Нет, это тот самый, которого ребята разыскивают. Он с товарищами новый сорт хлопка выращивает. «Серебряный дождь» называется».

Кое-что стало известно и про Лунева. На совещании Садык видел рядом с Давлятовым какого-то русского парня. Фамилии он не спрашивал, но это, наверняка, был Лунев. Давлятов сидел все время возле него, а в перерывах ходил с ним в обнимку. Вчера Курманалиев целый день звонил в Кулябский земотдел, но толку не добился. Надо ехать туда самим. Завтра из колхоза в Куляб идет машина. Нас возьмут. Денег платить не надо. Об этом можно не беспокоиться. Сейчас мы пообедаем, а потом пойдем все вместе в колхоз. В колхозе живет очень интересный человек. Но про него потом… В ошхоне, наверно, все перекипело и пережарилось.

— Пошли в ошхону, — сказал Курманалиев, — а то у меня у самого в животе бурчит.

— У нас есть «НЗ», — сказал я. — Мы можем тут…

Курманалиев махнул рукой.

— Ладно уж тебе. Пошли!

Курманалиев привел нас в ошхону. Там был накрыт стол на двенадцать персон. За окошком в кухне чиркал одним ножом о другой шеф в белом колпаке.

— Садись! — скомандовал Курманалиев. — Быстро!

Застучали табуретки, зазвенели ложки и вилки. Не ожидая дальнейших распоряжений, все принялись за еду.

Курманалиев сидел рядом с нами, ел из глубокой миски-кисы длинную, свисающую с ложки лапшу и весело подмигивал ребятам.

— Нажимай, бачаго, идти далеко. Давай-давай, не стесняйся!

Мне идея Курманалиева была непонятна. Зачем куда-то идти и зря терять время? Машину до Куляба можно найти в райцентре. Деньги у меня остались. Как-нибудь доедем… По-моему, Курманалиев просто-напросто увлекался, как и все мотоциклисты. Я тронул парня в майке за руку и тихо, чтобы не слышали соседи, сказал:

— Слушай, джура, может, не надо в колхоз?..

Курманалиев положил ложку в кису и повернулся ко мне. На темном, с крутыми скулами лице его было удивление и обида.

— Как это — не надо?

— У нас, джура, времени…

— Туда успеем, сюда успеем. Там, знаешь, джура, какого человека увидишь?

Курманалиев наклонился ко мне и, сдерживая дыхание, зашептал:

— Это, джура, первая советская власть в горах. Он Ленину письмо писал. Понял?

Я смотрел на Курманалиева. Он не шутил. Видимо, это в самом деле было так.

Мы снова навьючили на себя рюкзаки и тронулись в путь. Курманалиев сказал, что мы пойдем короткой дорогой. Лично он этой дороги не знает. Знает какой-то Гулям — внук дехканина, который писал письмо Ленину.

Курманалиев вел нас по узеньким улочкам. В них стоял сухой печной зной, было пусто и тихо. Изредка навстречу грохотала арба. Мы прижимались спиной к дувалу и ждали, пока она проедет мимо. Но вот наш поводырь остановился возле низенькой деревянной калитки. Подождал, пока все подтянутся, и дернул за медное кованое кольцо. В глубине двора тявкнул и заскулил щенок. Курманалиев взглянул в щель. Потом мы. Во дворе никого не было. На цепи скулил, жаждал общества белый щенок. Курманалиев развел руками.

— Странно, — сказал он. — Обещал быть тут и нет…

Вскоре из соседнего двора пришла какая-то девочка с книжкой в руках.

— Здравствуйте, — сказала девочка. — Это лает Шамол[14]. Его привязали для злости.

— Очень приятно, — ответил Курманалиев. — Там больше никого нет?

— Больше никого. Только квочка. У нее цыплята. Квочка сердитая. Она клюнула меня в палец. Посмотрите.

Мы все по очереди осмотрели палец, который клюнула злая птица-квочка.

— Не волнуйся, — сказал Курманалиев. — Заживет. Гулям где?

— Гулям ушел. Я знаю, кто вы такие. Хотите, провожу в колхоз? Там живет дед Гуляма. Я там была.

— Не заблудишься?

— Нет, не заблужусь. Я только Гуляма боюсь. Он оторвет мне уши. Он сейчас придет.

Узнав, что еще не все потеряно, мы воспрянули духом. Повеселел и Курманалиев. Он спросил девочку, почему Гулям пугает ее «ушами» и почему у него такое феодально-байское отношение к женщинам? Девочка точного ответа не дала. Видимо, она слабо разбиралась в сущности сословных пережитков. Она укоризненно посмотрела на Курманалиева и сказала:

— Вы, рафик, так не говорите. Брат ушел за товарищами. Вместе идти веселее. Правда?

Мы не стали возражать девочке. Она была права. Мы сели на длинное сухое бревно, которое лежало возле дувала, и стали ждать.

Скоро пришел Гулям и с ним мальчишки. Они сразу перезнакомились с нашими, расхватали тюки и рюкзаки. Они тоже хотели пройтись по дорогам с полной выкладкой. Мы не возражали. Почему не доставить людям удовольствие.

Гулям поправил лямку моего рюкзака, встряхнул, чтобы лучше легло на спине, и сказал:

— Сначала пойдем так, а потом так. Айдате. Я тут все знаю.

Дорога в кишлак, по которой повел нас Гулям, оказалась далекой и трудной. Сначала мы шли по унылым, растрескавшимся на куски солончакам, потом долго огибали какую-то гору, потом вошли в чахлую, просвеченную насквозь солнцем фисташковую рощу.

Захромал Алибекниязходжа-заде. Первым заметил это Игнат. Он относился к Подсолнуху строго и нежно, как относятся в хороших семьях старшие дети к малышам. Алибекниязходжа-заде покрикивал на сибиряка, обещал дать ему по затылку. Игнат строго и спокойно смотрел на него и шевелил бровями.

Игнат усадил Подсолнуха под дерево, которое росло возле тропы, и сказал:

— Снимай ботинок. Живо!

Алибекниязходжа-заде начал распутывать узел. Черный, связанный во многих местах шнурок затягивался еще больше. Тогда Подсолнух взял пятку двумя руками и, покраснев весь от натуги, понес ее к зубам. Еще чуть-чуть, еще капельку — и все было бы в порядке. Но тут нога вырвалась из рук Подсолнуха и шлепнулась о землю. Подсолнух застонал.

Игнат сел на корточки, приподнял ногу Подсолнуха и стал искать концы шнурка.

— Ботинка снять и то не можешь! Не вертись, тебе говорят!

Алибекниязходжа-заде не сдавался.

— А тебе чего надо? — задирался он. — Ты лучше всех, да? Ка-а-к дам по затылку!

Игнат не обращал на Подсолнуха внимания. Он повертел его рыжий растоптанный ботинок, заглянул внутрь, будто в ствол ружья, и стал нащупывать гвоздь. Лицо его было суровое и чуточку торжественное, как у дантиста, который ищет больной зуб.

Мы стояли возле Игната и наблюдали за процедурой. Пока он разыскивал и забивал камнем гвоздь, Муслима смазала ногу Подсолнуха зеленкой и забинтовала крест-накрест, как учили в поликлинике перед походом. Лечение Подсолнуха на этом не закончилось. Муслима уложила его в тень и заявила, что он должен подержать ногу кверху для оттока крови.

— Пускай отдохнет, — сказала она. — Дальше идти нельзя. Я запрещаю.

Я скользнул взглядом по лицу Муслимы и понял, что она тоже не прочь отдохнуть. Лицо у нее вытянулось, а возле рта прорезались тонкие грустные морщинки. Повесили носы и остальные. Встали мы сегодня все очень рано. Надо сделать передышку.

— Привал! — крикнул я.

Ребята выбрали тень погуще и улеглись головами к стволам. Пошептали немного и смолкли. Из кустов выбежала длинноногая сизоворонка. Удивленно посмотрела черным глазом, повертела шейкой и юркнула в траву. Солнце припекало из-за ветвей. В стороне чиликали, просили пить серые маленькие кузнечики. Я отогнул рукой зеленый жилистый лист, который разросся между мелких камней, и увидел маленькую серебряную каплю росы. Это лист спрятал для божьей коровки. Она сидела рядом на тонкой былинке и шевелила коротенькими черными усиками.

А мне вдруг стало грустно. Я знал почему. Я тряхнул головой, чтобы уйти от этой мысли, и не смог. Снова я увидел где-то вдалеке Расула Расуловича. Он сегодня целый день приходил ко мне, будто боялся оставить меня одного. Я смотрел на зеленый лист с твердыми прямыми жилками и думал о Расуле Расуловиче. Он уже никогда не увидит этой серебряной капли и божьей коровки в красном лакированном панцире. Расул Расулович давно собирался на Памир. Хотел посмотреть, как живут ребята среди скал и ледников. Мечтал написать о них просто и хорошо. Так, как умел только он. Но вырваться из редакции ему не удалось. У него не было времени писать свои стихи, потому что он правил и переписывал чужие творения. С утра до ночи сидел он за своим столом, вымарывал хилые беспомощные слова, придавал статьям деловую суровую стройность, блеск, остроту, дерзость, от которой немели первооткрыватели всех талантов — машинистки. Расул Расулович был настоящим газетным зубром. Газета сожрала его всего, без остатка, как сжирает других газетчиков — талантливых и великих, как боги.

Я тоже буду отдавать газете каждое свое дыхание. Я не стану отказываться и ловчить. Если надо, я поплыву с китобоями в Антарктику, полезу в кратер вулкана, полечу в город, где дрожат и падают навзничь от глухих подземных толчков здания. Как и Расул Расулович, я не буду бежать от черной простой работы. А если сумею и хватит жизни, напишу такое, о чем долго и хорошо будут думать люди.

Но все это когда-то. А сейчас я должен выполнить первое и теперь уже последнее задание Расула Расуловича. Мы поедем в Куляб, найдем там Ашура Давлятова и Сергея Лунева, напишем об этом статью в нашу газету. Может, мы даже сочиним маленькую книжку. Это будет совсем здорово.

Я осторожно опустил зеленый жилистый лист с капелькой росы для божьей коровки и посмотрел вокруг. Ребята расположились под деревьями. Олим болтал с Гулямом, Муслима лежала на спине с закрытыми глазами, а Игнат положил на колено клеенчатую тетрадь и что-то писал. Наверно, письмо в Сибирь.

Мне не удалось пока помирить его с Олимом. Я видел, что они томились ссорой и чувствовали себя виноватыми друг перед другом. Уже немного оставалось до полного сближения. Но оно так и не произошло. В жизнь мальчишек ворвались новые события, перепутали все и повернули вспять…

Случилось это вчера, возле арыка, который мы назвали в дневниках «Козьим». Сначала все было тихо-мирно. Ребята купались и, задрав ноги, загорали на теплой мягкой траве. В это время нашей красавице Муслиме кто-то подбросил записку. Записка была спрятана под тюбетейкой. Муслима вылезла из воды, взяла в руки тюбетейку и тут увидела листок бумаги. Она прочла и ничего не поняла. Потом прочла еще раз и заплакала. Муслима подошла к Игнату и при всех бросила записку ему в лицо.

— Я не знала, что ты такой. Возьми эту гадость!

Это была записка про любовь. Там стояла подпись Игната. Игнат прочел записку и побелел. Он посмотрел по очереди на мальчишек, которые купались в арыке и загорали на солнцепеке, и, не говоря ни слова, пошел к Олиму.

— Ты писал?

Олим посмотрел на записку в руках Игната и пожал плечами.

— Чего тебе надо? На солнце перегрелся?

— Ты писал, я тебя спрашиваю?

— Между прочим, катись от меня, не мешай загорать!

Игнат подошел к Олиму, развернулся и ударил с правой прямо в грудь. Олим вскочил, будто кошка, и вцепился в Игната. Это был бой злой и жестокий. Ребята молотили друг друга, пока их не растащили.

Вечером я разговаривал с драчунами. Они угрюмо смотрели в разные стороны и молчали. Игнат записку показать отказался, а Олим, когда я на него насел, заявил, что записки не писал, и теперь вообще никакого дела с этим сумасшедшим Игнатом иметь не желает.

После ужина я оставил всех возле костра. Было темно и тихо. Неяркий свет подымался снизу. Лица были розовые. Возле глаз притаились густые задумчивые тени.

— Ребята, сегодня была драка, — сказал я. — Вы это знаете. Про записку — тоже. Скажите честно — кто писал?

Ребята молчали, не смотрели друг на друга.

— Значит, записка с неба свалилась?

В ответ ни звука.

— Драку затеяли. Стыд и срам! Разве спор так решают! Кулаки для того, чтобы защищаться от врагов, а не колотить друзей. Согласны?

Снова никто ни слова.

— А ты, Игнат, чего молчишь? Это и тебя касается. Ты наш друг, но хулиганить мы не позволим никому.

— Я, Александр Иванович, на друзей с кулаками не лезу, — сказал Игнат. — Друзья записочки не подкидывают. Сами знаете…

Игнат замолчал. Светлые негнущиеся брови сошлись у него на переносице.

— А ты, Олим, что скажешь?

Олим пожал плечами. Он тоже не считал себя виноватым.

— Между прочим, Александр Иванович, я вам уже объяснял. Я ничего не писал.

После Игната и Олима говорить больше никто не желал. Только Подсолнух, прислонив ладонь ко рту, что-то шептал мальчишке слева и поглядывал украдкой на меня.

— Ты что шепчешь, Алибекниязходжа-заде? Говори громче. Нам не слышно.

Алибекниязходжа-заде смущенно заерзал.

— Я не шепчу, Александр Иванович. Я думаю, кто-то пошутил, а вы…

— Значит, ты думаешь, это шутка?

— Конечно, Александр Иванович…

— Кто же так неумно пошутил? Не знаешь?

— Не знаю. Может, записки вообще не было. Я ее не видел…

— Игнат, дай мне записку!

Игнат положил руку на верхний карманчик пиджака.

— Не дам. Я вам уже говорил, Александр Иванович.

— Боишься?

— Я не боюсь.

— Дай записку!

Игнат помедлил минутку, вынул записку и неохотно подал мне. На листочке из тетрадки для арифметики было написано:

«Дорогая Муслима!

Я тебя люблю. Давай с тобой встречаться».

Я взглянул на записку и сразу понял — писал ее не Олим. У Олима был круглый бисерный почерк. Я знал этот почерк до последней буковки. Записка про любовь была написана крупными острыми буквами. Она была похожа на дощатый забор с гвоздиками наверху.

Я ни слова не сказал ребятам о своем открытии. Свернул записку вчетверо и положил в карман.

Муслима проводила записку грустным взглядом и тихо вздохнула.

— Что ты, Муслима?

— Я, Александр Иванович, не знала, что так получится… Я прощаю того, кто написал. Только пускай больше так не делает, я…

Я не дал Муслиме договорить. Голос ее охрип и стал срываться.

— Нет, Муслима, так не годится, — сказал я. — Простить можно того, кто сам честно раскается. А лжецов и трусов прощать нельзя. Верно, ребята?

— Верно! Правильно! — раздалось в ответ. Кричали все: и Олим, и Игнат, и Подсолнух… Кричал вместе со всеми и тот, кто написал записку и довел Олима и Игната до драки. Теперь я мог без труда узнать его имя. Ребята писали дневники. Стоило сличить почерки — и все будет ясно. Но я не хотел делать этого. Я вынул записку, развернул ее и бросил в костер. Бумага вспыхнула синим пламенем и мгновенно сгорела.

Я подождал, пока улетел из костра и скрылся в ночи последний лепесток пепла, и сказал:

— Тот, кто написал записку и обидел Муслиму, пускай подумает. Дадим ему день на размышленье. Согласны? Не будем зря тратить время. Посмотрите, какая хорошая ночь!

Ночь была глубокая, задумчивая, будто из синего стекла. Вокруг, не касаясь травы, ходили сказки и сны нашего детства.

— Давайте споем, ребята?

Все переглянулись — шучу я или всерьез?

— В самом деле, давайте, ребята!..

Я начал песню тихим голосом, как поют всегда вечером возле костра. Ребята подтянули. Вначале робко, недружно, а потом разошлись и забыли обо всем на свете, кроме песни, синей ночи и костра. Игнат не знал слов, но, видно, и его задела эта песня за душу и повела за собой. Он подпевал нам густым мягким басом. Песня была негромкая и неторопливая, как арык в белом вишневом саду. Она была о дружбе. В каждом куплете дважды повторялось, как клятва и признанье: «ери ман, ери ман» — друг мой, друг мой.

Я лежал под деревом, вспоминал наш вечерний разговор у костра и песню о друге. Пока никто не пришел ко мне с повинной, не открыл трусливого сердца. Но я знал, что это рано или поздно случится. Добро сильнее зла. Я всегда верил и буду верить этому.

Солнце вышло из-за ветвей, залило поляну, на которой раскинулся наш табор. Надо было собираться в путь.

Портрет

Вторую часть пути мы прошли быстрее. За фисташковой рощей, где перевязывали Алибекниязходжа-заде, лежало старое пересохшее русло реки. Мы перешли его по серым, нагретым солнцем голышам и стали подыматься в гору. Справа шумело колосьями пшеничное поле, а слева, за дувалами, зеленели молоденькие, посаженные этой весной персики.

Кишлак начинался у подножья горы и взбегал вверх. Издалека казалось, будто кибитки стояли одна на другой. Гулям вел нас по узеньким, петлявшим тропкам. Когда идти дальше уже было некуда и вверху оставались только воздух и облака, Гулям сказал:

— Вон мой дед живет! Видите?

Кибитка гулямовского деда стояла у самой кручи. Она была сложена из плоских ноздреватых камней и скреплена по швам серой глиной. Дувал тоже был из камней. Над ним подымались почерневшие от дождей ворота с треугольным козырьком из досок.

— Чего же вы стоите? — сказал Гулям. — Проходите. Бобо у меня добрый. Он вас ждет.

Наклонясь, чтобы не стукнуться головой о перекладину калитки, мы вошли гуськом во двор. Тут было прохладно от деревьев, пахло теплыми лепешками и дымом очага. Дед Гуляма встречал нас у ворот. Он кланялся каждому, как взрослому, и поглаживал при этом длинную седую бороду. Когда все вошли и смущенно столпились посреди двора, бобо широко повел рукой и сказал:

— Проходите, пожалуйста, дорогие гости.

Бобо Гуляма звали Хайдаром-ота. Он пригласил нас в мехмонхону — то есть в комнату для гостей.

В мехмонхоне мебели не было. На полу был постлан палас. Вокруг лежали подушки, а в углу стояла ручная швейная машинка. На ней лежала маленькая белая рубашка с одним рукавом. Наверно, для мальчугана, который встречал нас с Хайдаром-ота возле калитки. На стене, против окон с радужными от времени стеклами, висела узенькая деревянная рамка. На грубой серой бумаге был нарисован красноармеец с маленькой клиновидной бородкой. Он был в шинели и остроконечном шлеме с красной звездой посредине.

Мы вошли в мехмонхону и сели в кружок. В центре лежал белый праздничный достархан с желтыми узорами по краям. Появился Хайдар-ота с чайником и лепешками. Он поставил чай, разломил на ломтики лепешки и положил против каждого на достархан. Таджики привыкли вести беседу за пиалой чая.

Мне было неловко, что мы пришли без спросу. Хайдар-ота почувствовал это. Он налил в пиалу чая, передал сидящему слева и сказал:

— Я слышал, вы ищете русского аскара и его друга таджика? Рахмат вам за это. Я просил Гуляма привести вас сюда. Я хочу посмотреть на людей, которые делают добро другим. Ноги мои давно ходят по земле. Я расскажу вам, что слышали мои уши и что видели мои глаза.

Я родился и вырос в этом старом доме. Глаза мои рано привыкли к дыму очага, а живот — к голоду. Я подрос и вместе с отцом пошел работать на поле Азиз-хана. Тут все было его — и земля, и горы, и небо, и даже наша жизнь. Так было в кишлаке до меня, так было при мне. Мулла, который каждый день призывал правоверных к намазу, говорил — так будет всегда.

Потом мы узнали, что в России революция. Мы взяли палки, кетмени и пошли отнимать землю у Азиз-хана. Но у нас было очень мало сил. Видите этот шрам на шее? Я не знаю, как я выжил. Старики говорят, я обязан этим аллаху. Но я думаю, это не так. Спас меня мой друг Хаким. Он перевязывал мне раны и поил молоком из рожка, как поят маленьких детей.

Моего отца посадили в зиндан — то есть в темницу. Отцу завернули за спину руки и подвесили на железное кольцо в стене. Отец мучился три дня и три ночи. Потом он умер.

Когда я выздоровел, в эту мехмонхону пришли мои товарищи и товарищи моего отца. Мы стали думать, что делать и как нам теперь жить. У нас не было оружия, не было патронов. Мы не могли одни свернуть шею проклятому Азиз-хану и его блюдолизам. Его сторону держали продажные солдаты эмира и дикие, как шайтан, басмачи. Зеленое знамя ислама пришлось по душе кое-кому за границей. Мы видели, как оттуда шли караваны. Они везли не кок-чай в пестрых пачках, не опиум и зеленую усму, которой красавицы подводят брови. В ящиках лежали патроны, в тюках — спрятанные от людского взора винтовки и пулеметы. Долго мы сидели вот тут, на паласе, думали, говорили о своей жизни. Сначала говорили аксакалы — самые древние и мудрые старики кишлака, потом дехкане помоложе. Потом, когда пришла очередь, разрешили говорить моему другу Хакиму.

— За горами живут русские, — сказал Хаким. — Надо просить помощи у них. Слабому просить не стыдно. Стыдно просить трусливому. Давайте напишем письмо Ленину.

«Хоб», — сказали аксакалы. «Хоб», — сказали товарищи. «Хоб, — сказал я. — Давайте писать».

В сундуке у меня лежал на самом дне лист бумаги. Я не знаю, зачем у меня была эта бумага. Я не умел писать. Я вынул бумагу, разгладил ее рукой и подал Хакиму. Но Хаким тоже не знал ни одной буквы. В кишлаке умели писать только Азиз-хан, его два сына и мулла Ибрагим. Но муллу просить нельзя. Он только на словах считался служителем бога. На самом деле он лизал пятки Азиз-хану.

Мы сидели, молчали. Мы думали. Потом мой друг Хаким сказал:

— Давайте письмо пошлем так. Поставим только подписи. Ленин — великий человек. Он прочтет то, чего мы не смогли написать. Он поймет наше горе.

Хаким взял у меня огрызок чернильного карандаша, послюнил палец, зачернил, чтобы вышла каждая черточка, и приложил к бумаге. В России крестьяне ставили на бумаге крестик, у нас — отпечаток пальца. Так подписывались наши деды и прадеды. После Хакима письмо Ленину начали подписывать мы. Одни прибавляли от себя вслух слова, другие подписывались молча. Мы прикладывали к бумаге палец как печать своего сердца, как знак нашей любви и нашего горя.

В этот день мы письма не отправили. Пришли другие дехкане. Они тоже попросили поставить на письме свои подписи. Двери этой мехмонхоны не закрывались. Одни уходили, другие приходили. Вечером в мехмонхону снова явился Хаким.

— Возле твоих ворот стоит женщина, сказал мой друг. — Она хочет прийти сюда.

Я не верил своим ушам. Такого в кишлаке еще не было.

— Законы адата запрещают женщине переступать порог комнаты, где сидит мужчина, — сказал я. — Разве женщина не знает этого? Пойди объясни ей.

— Я объяснял, — ответил Хаким. — Она не слушает меня. Она хочет прийти сюда.

Я вышел во двор. Возле ворот стояла женщина. Она была в старой серой парандже. Лицо ее закрывал чачван из конского волоса. Это была Рузмома. У нее было пять сыновей и три дочери. Они умерли от голода. Муж тоже умер. Рузмома жила одна. Когда в кишлаке кто-нибудь умирал, ее нанимали плакальщицей. Ей не надо было притворяться. Она плакала настоящими слезами. За это ей давали лепешку и пиалу чая. Так она жила.

Я подошел к Рузмоме и сказал:

— Иди домой, Рузмома. У мужчин свои заботы, у женщин — свои. Не обижайся на меня. Прощай.

Но Рузмома не тронулась с места.

— Если не разрешишь подписать мне письмо, я пойду в Россию пешком, — сказала она, — у меня мало сил, но я все равно дойду. Я расскажу Ленину все сама. Пускай тебе будет стыдно, Хайдар!

Я слушал Рузмому и думал: возможно, она права. Коран писали, когда не было революции и не было Ленина. Тогда были законы одни, теперь — другие. Пусть войдет эта женщина и подпишет письмо. Она заслужила это.

— Войди, Рузмома, — сказал я. — Я сам буду отвечать за тебя перед богом и людьми.

Рузмома поблагодарила и пошла к дому торопливыми шагами. Она боялась, что я передумаю.

Рузмома вошла в мехмонхону и приложила палец к самому краешку листа. Я ждал, но она не уходила. Она смотрела через волосяной чачван на письмо и плакала.

Вечером Хаким уехал с письмом, которое мы подписали. Сначала в Душанбе, потом в Ташкент, потом дальше — к самому товарищу Ленину…

Хайдар-ота умолк. Ветер качнул раму окна. На стекле вспыхнули красные отсветы заходящего солнца. Поползли по стене, нашли на паласе белую крышечку чайника, согрели ее нежным розовым теплом, а потом скользнули куда-то в угол и спрятались там в темноте.

— Бобо, а письмо дошло? — тихо спросил Гулям.

— Дошло. Я тебе уже говорил, Гулям. Ленин прочитал его и прислал сюда красных аскаров. Он прислал не сразу. Горе было везде. Много людей просило помощи у Ленина. Нам пришлось подождать. Мы дрались рядом с русскими. Дрались камнями и палками. Не зря называли нас краснопалочниками.

В этом бою ранили командира красных аскаров. Его звали Федором. Он лежал в мехмонхоне. Самолетов тогда было очень мало, а сидеть на лошади Федор не мог. Мы лечили командира целебными травами и черной смолой мумие, которая затягивает все раны.

Федор был москвичом. Он рассказывал дехканам о Москве, Ленине и революции. Один раз я пришел к Федору, сел рядом на палас и сказал:

— Федор, ты видел Ленина своими глазами. Нарисуй нам Ленина. Мы тоже хотим увидеть его, потому что он для нас — самый дорогой человек.

Федор говорит:

— Я видел Ленина издали, когда мы отправлялись на фронт. И я не умею рисовать. Ты меня прости, Хайдар…

Я говорю:

— Нарисуй, как можешь. Мы тебя все просим. Неужели ты откажешь?

Федор долго думал, хмурил брови, потом сказал:

— Ну, хорошо. Давай я попробую.

Я принес большой лист бумаги и краски, которые мы добываем из глин. Коричневой — для глаз и бороды, красной — на звезду, а голубой — для неба. Федор начал рисовать. Дело у него шло медленно. Зайду я в мехмонхону, а он сидит возле окна, смотрит на бумагу и думает. Я спрашиваю:

— Федор, о чем ты думаешь?

А он говорит:

— Я вспоминаю, какой Ленин.

Хайдар-ота закончил рассказ, обвел всех взглядом и остановился на мне.

— Говорят, ты работаешь в газете и кое-что знаешь, — сказал он. — Скажи, похож он на Ленина или нет?

Я посмотрел на портрет на стене. Сначала мне показалось, что в нем не было никакого сходства с Ильичом. Но чем больше я вглядывался, тем больше находил знакомых дорогих черточек. Так мог рисовать только человек, который сам видел и горячо любил Ленина.

— Он очень похож, Хайдар-ота, — сказал я.

Хайдар-ота благодарно посмотрел на меня.

— Ты прав, джура, — сказал он. — Так говорят все.

Тихо скрипнула дверь. На пороге появился парень в синем комбинезоне. Это был шофер. Он смотрел на Гуляма и подзывал его к себе рукой. Гулям делал вид, будто ничего не замечает. Но шофер был с Гулямом накоротке и видел его насквозь.

— Давай, давай, нечего тебе, — сказал он. — Собирай компанию и марш к машине. Домой повезу.

Мы проводили наших друзей и стали готовиться ко сну. Раис приказал, чтобы завтра мы встали пораньше. Хайдар-ота уложил ребят в мехмонхоне. Мне постелили на веранде. Там висела на длинном шнуре электрическая лампочка. Мне хотелось еще немного поработать, записать, пока не забылся, рассказ Хайдар-ота.

Скоро в доме все утихло. Я сел на корточки и положил тетрадку на колени. С улицы прилетел на свет и сел на мою тетрадку белый мотылек. В стороне от него двигала крылышками черная тень. Мотылек не мешал мне думать и работать. Я только отодвинул его подальше от строки и начал записывать рассказ старого дехканина. Может, его напечатают в газете. Пускай ребята знают, что на земле, где они живут, пролито много крови и слез, и хорошая жизнь пришла не легко и надо ее беречь и любить.

Мы выехали на рассвете. Машина долго и осторожно спускалась вниз. Справа и слева тянулись отвесные горы. Они прятали ночную прохладу и тишину. Но вот горы позади. Машина выехала в долину, рявкнула скоростями и помчалась вперед. Вокруг нас бежали во все стороны, будто лучи солнца, тропки и дороги. Сколько их? Даже не сочтешь! Я стоял в машине и держался за железную измятую крышу кабины. Я вспомнил рассказ Каримова-ота про восемьдесят восемь дорог. Мне сейчас очень хотелось поехать по дорогам, которые бежали по этой долине, но сделать этого нельзя, потому что дорог много, а жизнь у человека только одна.

Машина летела вперед. Мы слушали свист ветра в ушах и пели песню. Нам нравилась эта дорога. Она вела к друзьям.

Последний день

В Куляб мы приехали в разгар дня. Тут мне уже все было знакомо: и высокие дома с парадными подъездами, и маленькие тихие кибитки на окраинах. За дувалами зеленеют тутовники. На деревьях, поедая сладкие водянистые плоды, сидят мальчишки, а осы летают и гудят вокруг, как самолеты на аэродроме.

Шумно и весело на кулябских улицах. Там женщины в платьях, сотканных из весенних радуг. Там мужчины, как ангелы, в белых рубахах, белых коротких штанах и остроносых галошах. Передать, что такое Куляб, невозможно. У художника не хватит красок, у летописцев чернил, а у поэта — сравнений.

Машина привезла нас к почтамту. Мы сложили под деревом вещи, оставили дежурного, а сами пошли получать письма. План у нас был такой: сначала мы пообедаем, оставим вещи у чайханщика, а потом пойдем по адресам, которые дали нам кузнец Ахад Давлятов и его друзья. В земотдел тоже придется заглянуть. Может, там скажут что-нибудь про Давлятова и Лунева.

Письма получили все. Только Алибекниязходжа-заде не повезло. Вместо конверта, от которого пахнет дорогой и теплом милой руки, ему дали серую телеграмму. Подсолнух держал в руках телеграмму и с завистью смотрел, как мы читали свои длинные письма. Мне было жаль Алибекниязходжа-заде. По-моему, телеграммы надо вообще запретить. В них ничего толком не скажешь и не объяснишь. Они только развивают подозрительность и портят настроение.

Мне мама прислала письмо и деньги, которые я отложил на костюм. Мама сообщала новость. Каримов-ота собирался в Москву. Я читал письмо, вспоминал деда и улыбался. Видно, зря он назвал меня бродягой…

Мы стали разбирать свои рюкзаки. Но тут подошел какой-то таджик в белой рубахе навыпуск, галифе и хромовых сапогах с тупыми носами. Он с любопытством посмотрел на нас и спросил:

— Скажите, пожалуйста, вы из Душанбе?

Как будто у нас на носу было написано, что мы из Душанбе, а не из другого города!

— Да, рафик, мы из Душанбе, — сухо сказал я. — Что вам надо?

— Так я вас ищу!

— Очень приятно. С кем имею честь?

Таджик в белой рубахе досадливо махнул рукой.

— Говорю — вас ищу. Ты Нечаев, да?

— Ну, Нечаев…

— А я Ашур Давлятов. Теперь понял?

Только сейчас я понял, кто стоял передо мной. Давлятова в одну минуту обступили ребята. Шумели, суетились, дергали за рубаху.

— Значит, это вы? Вот это да! Неужели вы?!

Да, это был Ашур Давлятов, побратим Сергея Лунева, человек, которого мы искали. Он обнимал оторопевшего Игната, отслонял от себя, вглядывался в его лицо и снова прижимал к груди.

— Абсолютно на дядьку похож, — говорил он. — Ну, как две капли воды. Точно говорю!

Но вот прошли первые минуты знакомства и узнавания. Мы спросили Давлятова о Сергее Луневе.

— Где он? Тут, с вами?

На миг по лицу Давлятова скользнула тень.

— Все расскажу. Не торопитесь.

— Значит, его тут нет? — упрямо и настойчиво спросил Игнат.

— Ну, нет… Пошли в чайхану. Пообедаем, а потом поедем ко мне. Хоб? Там и поговорим — дома…

Давлятов вытащил из общей кучи два рюкзака и бросил их на плечо. Затем он взял Игната за руку, как маленького, и зашагал по улице широким прямым шагом. Возле летней чайханы стояла грузовая машина с белыми скамейками поперек кузова. Из-под машины выглядывали ноги шофера в пыльных сапогах. Глухо стучал гаечный ключ. Давлятов сел на корточки, поговорил с шофером, а потом повел всех к длинной глиняной суфе. Чайханщик увидел нас, засуетился возле самовара. Из трубы и поддувала полетели во все стороны искры и легкий серый пепел.

Мы сели на палас, а Давлятов ушел к чайханщику. Он что-то вполголоса объяснял ему и указывал взглядом на баранью ногу с желтой сережкой сухожилия. Прикрытая белой тряпкой, она лежала на столе возле котла. Случая напомнить Давлятову о Луневе пока не было. Мне казалось, что он что-то скрывал. Может, Лунев заболел, а может, повздорил со своим ошной и уехал, не протянув руки. В жизни бывает и так.

Давлятов закончил наконец все свои дела и сел вместе с нами на серый вытертый палас. Мы смотрели на Давлятова и ждали. У него было смуглое крупное лицо, прямой подбородок с ямкой. На левом виске, почти у самого глаза, белел звездчатый шрам, которого я не заметил раньше. Давлятов сидел, опустив широкие покатые плечи. Потом выровнялся, поднял голову. Взгляд его был холодный и суровый.

— Ребята, Сережи Лунева нет, — сказал Давлятов. — Он погиб на войне.

Голосом тихим и грустным Ашур Давлятов рассказал о последних днях Сергея Лунева. Давлятов и Лунев служили вместе в партизанском полку. Их часть стояла под Запорожьем, на лесистом, увязшем в рыхлых песках острове Хортице. Лунев знал здесь каждый взгорок и каждый лесок. Он тут родился и вырос. Давлятову тоже были по сердцу днепровские плесы, вербы с черными дуплистыми стволами и белые кувшинки в тихих зеленых заводях. И все же Давлятову не хватало чего-то очень привычного и близкого. Он долго думал и понял — не хватало гор. Он томился и грустил по ним, потому что таджики, как орлы — они рождаются и умирают в горах.

Партизанская часть попала в окружение. Политрук Давлятов и рядовой Лунев бились до последнего. Фашисты смыкали кольцо. Где-то совсем рядом, за кустами голых красных тальников уже скрипели в песке вражеские сапоги. Давлятов и Лунев хотели пустить пулю в висок. Но диски автоматов были пусты. Двух бойцов, двух друзей взяли в плен.

Давлятова и Лунева привезли в лагерь за колючей проволокой. Рыжий Фриц, выдававший себя за доктора, наколол на руке черной тушью номера. Тушь посинела и въелась в тело навсегда. У Давлятова был номер 816, а у Лунева — 811. Днем пленные пилили шпалы и пропитывали их черным раствором. Вечером их снова вели за колючую проволоку. В длинном дощатом бараке стояли возле стен двухэтажные деревянные нары. Посредине, освещая возле себя небольшой тусклый круг, висел в проволочном колпаке фонарь.

Родина живет в сердце человека всегда. По вечерам, прислушиваясь к лаю овчарок за стеной, пленные рассказывали о себе и своей жизни. Давлятов рассказывал своему побратиму о Таджикистане. Вместе с его рассказами в барак входили цветущие сады, белые, будто навсегда застывшие в горах, водопады и бегущие вдоль дорог красные маки. Давлятов рассказывал Луневу о маленькой коробочке, в которой он хранил заветные хлопковые семена. Под хрупкой черной кожицей жили ростки. Они ждали Давлятова с войны.

Лунев лежал на скрипучих, пропахших карболкой нарах, слушал и думал о далекой незнакомой стране и своем друге. Однажды Давлятов заболел. Лунев не смыкая глаз сидел возле него всю ночь, менял мокрые тряпки на лбу. Под утро жар спал. Лунев прилег рядом с Давлятовым на сырой черной соломе. В бараке было тихо. В окно, окрашивая все в сумрачный тюремный цвет, вливалось раннее утро.

— Ты спишь, Ашур? — тихо спросил Лунев.

— Нет, Сережа, думаю…

— Я тоже думаю, Ашур… — помолчал и тихо, стыдясь своих слов, прошептал: — Если бы мне сказали: «Лунев, выбирай, кому из вас жить — тебе или Давлятову?» — знаешь, кого бы я выбрал?

Давлятов нашел и крепко пожал руку друга.

— Знаю, — сказал он. — Ты — дурак…

— Я серьезно, Ашур! Ты нужнее людям. Тебе нельзя умирать.

— У всех на земле осталось много неоконченных дел, — сказал Давлятов. — Умирать нам нечего. Мы убежим отсюда, Сергей.

Пленные в самом деле готовили побег. Они раздобыли ножницы, чтобы резать колючую проволоку, и припасли несколько железных костылей для защиты. Побег откладывали с одной ночи на другую. Как назло, светила полная луна, и в поле, где стоял барак, была видна каждая травинка.

А между тем каждый день фашисты уводили из барака по одному-два человека. Фрицы уводили коммунистов и командиров. Кто-то выдавал их имена. Пленные выследили негодяя. Утром конвойные нашли его мертвым возле бадьи с помоями. Но на фашистов это не произвело большого впечатления. Они выудили у предателя все, что им требовалось. Теперь он был им не нужен. Каждый вечер, так же, как и раньше, ровно в девять часов гремел засов и в барак входили автоматчики. Трое становились с левой стороны, а трое — с правой. Офицер в пенсне подносил к близоруким глазам список и, картавя, громко называл номер пленного. Если жертва, которую выкликали, не выходила, пленных сгоняли с нар и выстраивали в проходе. Офицер в пенсне шел по длинному узкому коридору и лично проверял номера, которые наколол каждому рыжий Фриц.

А луна светила сильней и сильней, заливала все вокруг белым неподвижным светом. Каждый вечер, когда время приближалось к девяти, в бараке все смолкало. Люди смотрели на дверь и ждали. И вот снова забренчал железный засов, в барак вошли автоматчики. Трое — справа, трое — слева. Офицер в пенсне поднес к глазам список и отрывисто, как ворона с дерева, крикнул:

— Восемьсот шестнадцать, выходи!

Это был номер Ашура Давлятова. Политрук Давлятов встал, поглядел на длинный ряд дощатых нар и сказал:

— Прощайте, товарищи!

Но тут откуда-то с верхних нар спрыгнул птицей в своей черной телогрейке Сергей Лунев. Спотыкаясь на грязном выщербленном полу, он побежал к двери, заголил левый рукав и показал капитану синий, въевшийся в тело номер.

— Я Давлятов!

Давлятов и все, кто был рядом с ним, кинулись к порогу.

— Стойте! — кричал Давлятов. — Стойте!

Солдаты подняли над головой автоматы, наотмашь били пленных, отгоняя от двери.

— Хальт! Хальт! — неслось по бараку.

Капитан подозрительно посмотрел через пенсне на синий номер Лунева и ткнул его перчаткой в затылок.

Проходи!

Строй автоматчиков сомкнулся и, грохая каблуками, вышел из барака. Давлятов бросился к порогу, начал стучать кулаками в гулкую дощатую дверь. Но все было тихо. Давлятов начал изо всей силы колотить по доскам. Прошло несколько минут. Засов снова забренчал. Дверь открылась. Солдат в зеленой замызганной шинели ударил Давлятова автоматом в грудь и громко выругался по-русски.

Позже, когда стихло в бараке, пленные стали вспоминать все по порядку. Француз, который спал рядом с Луневым, видел, как русский накалывал что-то иголкой на левой руке.

Друг и побратим Ашура Давлятова Лунев приделал к единице своего номера 811 колечко и стал номером 816, тем самым, под которым значился в лагерных книгах коммунист Ашур Давлятов. Сергея Лунева увели. Он не вернулся в барак, как не вернулись и те, кого взяли раньше. Через день Ашур Давлятов бежал из лагеря.

— Дня за два до этого Сережа дал мне адрес своей сестры, — закончил рассказ Давлятов. — Он сказал: «Ашур, если со мной что-нибудь случится, напиши сестре». Я писал Ольге Павловне в Запорожье, но письма возвращались. Недавно я отправил еще одно заказное письмо. Оно тоже никого не нашло и вернулось ко мне домой.

Молча выслушали мы рассказ Ашура Давлятова. Никто не задавал вопросов. Нам было тяжело. Мы стояли у могилы Сережи Лунева. Мы уже давно полюбили его и теперь прощались с ним навсегда.

Чайханщик принес на деревянном подносе шашлык и кок-чай. Мы неохотно и недружно принялись за еду. Чайханщик думал, что не угодил нам чем-нибудь. Он подошел к нам, вытер руки полотенцем и сказал:

— Почему не ешь, почему туда-сюда смотришь?

— Спасибо, чайче, — сказал я. — Мы едим.

Но чайханщик уже завелся.

— Зачем так ешь? Зачем чайче обижаешь? Шашлык готовил! Кок-чай готовил! Зачем такой человек? Зачем сюда пришел?

Давлятов подозвал к себе чайханщика и что-то шепнул ему на ухо. Чайханщик сразу утих. Он отошел к своему самовару. Звенел посудой, удивленно и грустно поглядывал оттуда на Игната. Появился шофер. Сказал, что все готово и можно ехать. Мы понесли свои рюкзаки в кузов. Ребята и я с Давлятовым сели на длинные, выструганные из свежего теса скамейки. Игната шофер забрал к себе в кабину. По дороге Давлятов рассказал, как нашел нас, какой переполох подняли в Кулябе своими телеграммами и звонками Курманалиев и кузнец Ахад Давлятов. Ашур усмехнулся, вспомнив своего однофамильца, и сказал:

— Надо обязательно съездить к нему, подковать коня…

А газету, как я и предполагал, Ашур Давлятов не читал. Проворонили нашу заметку и ребята в кишлаке.

— С утра до ночи на озере торчат, — объяснил Давлятов. — Идут вечером по улице — синие, мокрые, как утопленники. А все равно смеются. Черт знает, что теперь за дети пошли!

Я хотел рассказать Давлятову про папирус Присса, но подумал и промолчал. Видимо, Давлятов и сам понимал, что дети у нас сейчас не хуже, чем шесть тысяч лет назад. Может, даже лучше.

Впрочем, об этом еще надо подумать…

Серебряный дождь

Машина долго петляла по городским улицам, прогрохотала по бревнам через арык и покатила по узкой полевой дороге. Тут было царство солнца, хлопка и пыли. Она клубилась за машиной, сыпалась на нас откуда-то снизу, сверху, с боков. Ребята чихали и отплевывались.

С запада тянулась по небу длинная туча. Из-за нее выглядывало солнце и лились в разные стороны длинные сизые полосы. Мы гнались за тучей, хотели, чтобы она брызнула на нас мелким прохладным дождем. Но не успели. Пока прибежали к дождю, он уже перестал. В пыли, просыхая на глазах, темнели ямки от дождевых капель, а листья на кустах хлопчатника блестели, как лакированные.

Давлятов постучал ладонью по кузову. Машина пробежала еще немного и остановилась. Шофер вышел из кабины. Видно, ему не раз приходилось останавливаться возле хлопкового поля Ашура Давлятова. Давно я не видал таких рослых раскидистых кустов. Среди огромных, с ладонь, листьев, уже мелькали бутоны и зеленые тугие коробочки. Давлятов хотел вырастить скороспелый хлопок, такой, чтобы весь его успели убрать до осенних дождей и раннего снега. Давлятов широко повел рукой, будто приглашая к огромному зеленому столу, и сказал:

— Пошли посмотрим.

Так хлебороб приглашает посмотреть спелую ниву, садовник зовет в прохладу садов, а пивовар — на молодое пиво. И хочешь не хочешь, а бери кружку двумя руками, пей в свое удовольствие и говори то, что надо и что ждут от тебя люди.

Давлятов перекинул ногу через борт, нащупал носком сапога колесо и спрыгнул на землю. Присел на корточки, раздвинул листья рукой и нашел тугую, похожую на мячик с острой верхушкой коробочку. Будто волшебник из доброй хорошей сказки, Давлятов придавил мячик пальцами. Коробочка треснула и разделилась на четыре дольки. Давлятов потянул дольку за уголок. Тихо, будто снег в ладони, скрипнули сросшиеся волокна. Давлятов освобождал из плена и бережно подымал вверх неуловимо-тонкие, дрожащие на ветру нити. Они были похожи на серебряный дождь, который мы не успели догнать.

Кишлак, где жил Давлятов, был почти рядом с хлопковым полем. Там во дворе уже караулила нас целая толпа мальчишек и девчонок. Они увидели нас и вместо «салом алейкум» стали хохотать. Действительно, трудно было удержаться от смеха. Все у нас было черное от пыли — и волосы, и уши, и брови. Только глаза блестели и подтверждали, что мы люди, а не черти, которых вытурили за подлый нрав из дымоходов.

Мы спрыгнули на землю. Из толпы выделился и подошел ко мне высокий худой мальчишка. У него были черные растрепанные волосы, а на лице, доступном солнцу и всем ветрам, шелушились белые пятна. Загорелые плечи его обтягивала безрукавка с шикарной рваной дырой на груди. Похоже, паренек гордился этим знаком отличия и был тут коноводом.

— Рафик Нечаев, — сказал он, — мы решили повести ваших ребят купаться.

Я посмотрел на Давлятова. Он чуть заметно кивнул мне головой. Пускай идут. Рядом с друзьями скорее забываются горе и неудачи, которыми еще полна наша жизнь. Ребята дружно зашумели. Они давно мечтали искупаться в знаменитом озере Афган-Дели.

Я уже был однажды на этом озере. Смотрел, как, не затихая, клокочет, будто в котле, чистая озерная вода и огромные газовые пузыри лопаются и стреляют вверх ослепительными струйками.

Я завидовал ребятам. Идти на озеро я не мог. Меня ждали ребячьи дневники, которые я решил прочитать сегодня, и моя корреспонденция. Но такова участь всех газетчиков. Им нет покоя и в будни, и в праздники, когда на улице все розовое от знамен и репродукторы орут на весь город. Давно пройдут трудящиеся мимо трибун, прокричат свое «ура», давно едят бараний плов, а журналисты, согнувшись, сидят возле своих столов, описывают голубизну неба, город, который проснулся раньше обычного, и звонкую медь оркестров…

Давлятов тоже ушел. Я сел к столу и начал перелистывать дневники. Это были коротенькие заметки, потому что были мы в пути недолго. Только Олим Турдывалиев исписал своим круглым бисерным почерком почти целую общую тетрадь. Когда он только успел накрутить столько.

За окном покачивалось на ветру тоненькое высокое дерево. Тень от его листьев бегала по тетради и мешала мне писать. Я присмотрелся и понял, что ветра на дворе нет. На зеленой верхушке сидел серый общипанный воробей и раскачивал дерево, как маятник — влево и вправо. Я шикнул на хулигана, но он не обратил на меня никакого внимания. Закрыв глаза от счастья, он раскачивался на своей зеленой качели. Я не хотел портить настроение воробью и оставил его в покое. Я стал читать тетрадки и скоро вообще забыл о нем.

Один за другим перечитывал я ребячьи дневники. Было в них много такого, что я видел своими глазами, а было и то, что ускользнуло от меня и прошло стороной. Когда мы приедем в Душанбе, я попрошу напечатать лучшие дневники. И править в них ничего не надо. Пускай будут такими, как есть, потому что настоящая правда дороже всего на свете.

В дневнике Муслимы я подчеркнул рассказ о встрече с чабаном. Он коротенький. Его можно напечатать отдельно. «Я была в юрте чабана, — писала Муслима. — Он показал мне фотографию сына Аслана. Он совсем молодой и похож на моего брата. Аслан умер в госпитале от ран. Чабан отдал мне маленький ржавый осколок. Он был возле самого сердца Аслана. Мне было страшно брать в руки осколок. Я не знаю, может, он поржавел, а может, это кровь Аслана. Я боюсь войны. Я не хочу, чтобы она была».

Я не успел прочесть до конца дневник Муслимы. За окном, как вихрь, пронеслась какая-то очень знакомая личность. Хлопнули одни, затем вторые двери. Что-то грохнулось на пол и со звоном покатилось прочь. Секунда, и на пороге уже стоял Алибекниязходжа-заде. Рыжие волосы его торчали во все стороны, рубаха разорвана, а колени и локти перепачканы глиной. Он вбежал в комнату и закричал, заикаясь и размахивая руками:

— Александр Иванович, идите скорее! Игнат и Олим убиваются ножами. Я сам виноват. Я сам написал записку Муслиме. Скорее, рафик Нечаев!

Я знал, что Алибекниязходжа-заде трус и паникер. Но сердце мое похолодело. В последний день Игнат и Олим даже не разговаривали друг с другом. С людьми, у которых такая вражда, могло случиться все…

Я ринулся в дверь за Подсолнухом. По дороге, задыхаясь от бега, Алибекниязходжа-заде рассказывал. Все купались в озере. Потом Олим подошел к Игнату, сурово посмотрел на него и сказал: «Пойдем!» Игнат тоже сурово посмотрел на него и сказал: «Пойдем! Я не боюсь!» Игнат и Олим ушли в горы. Алибекниязходжа-заде видел у Олима нож с наборной колодкой. Такой нож был и у Игната. Игнату подарил его кузнец Ахад Давлятов. Подсолнух лично видел, как Олим вынул нож из кожаного чехла и попробовал его острие большим пальцем, как парикмахер трогает бритву, когда собирается брить.

Мы выбежали с Подсолнухом за околицу кишлака и увидели обоих мальчишек. Они шли по склону обрывистой горы, сложенной из серых растрескавшихся камней. Впереди Олим, а сзади, поправляя на поясе нож, карабкался вверх Игнат. Я приложил ладони ко рту и закричал. Мальчишки не оглянулись. Видимо, тут было больше чакрыма[15] пути. Игнат и Олим направлялись к плоской каменистой площадке. Внизу темнел провал. Исчезая и вновь появляясь на солнце, над бездной носились стрижи.

Наперерез тропке, по которой шли мальчишки, вилась еще одна. Она петляла меж высоких, покрытых пятнистым мохом камней, ныряла куда-то вниз и вновь легко и беспечно бежала по каменистому склону. Я измерил взглядом расстояние до Игната и Олима. Если я побегу по этой тропинке, не свалюсь в пропасть и не сломаю себе шею, я успею остановить мальчишек.

Я расстегнул рывком рубашку, чтобы легче было дышать, и припустил изо всех сил. Сзади, падая и спотыкаясь на камнях, бежал Алибекниязходжа-заде. Тропа забирала в гору круче и круче. Юркие камни вырывались из-под ног, увлекали за собой мелкую шумную гальку. Мальчишки были все ближе и ближе, я уже видел и пестрые узоры на тюбетейке Олима, и злосчастные ножи, которые грозно болтались на ремнях.

Впереди показался огромный камень. С верхушки снялся и нехотя замахал крыльями черный подорлик. Из трещины в камне рос цепкий жилистый куст джиды. Тропка огибала камень узкой, как лента, полоской. Это была даже не тропка, а какой-то ненадежный, ускользающий из-под ног карниз. Я схватился рукой за ветку джиды и, прижимаясь всем телом к камню, стал обходить его вокруг.

Ноги мои, наконец, коснулись твердой почвы. Я отпустил куст и оглянулся по сторонам. Куда же меня занесло? Тропка, по которой я с таким трудом вскарабкался на гору, сворачивала влево и бежала по холмам к пастбищу. Вдалеке темнела юрта чабана и бродили белые, с рыжими подпалинами овцы. От Игната и Олима меня отделяло длинное извилистое ущелье. В синей дымчатой мгле его плыл полосой волокнистый туман.

— Оэй! — крикнул я. — Оэй!

Эхо покатилось по ущелью, стихая и возникая вновь, будто там, среди скал, перекликалось в разных местах несколько человек. Не щадя голоса, я звал мальчишек. Они не слышали. Я нашел плоский юркий голыш и запустил его в каменистый склон на той стороне. Это была пустая затея. Камешек глухо тюкнулся об стену и полетел вниз.

— Оэй, ребята, оэй!

Олим и Игнат карабкались вверх. Площадка, которую они облюбовали, была где-то совсем рядом. Вот Олим схватился рукой за тоненький, выросший в расщелине камня кустик, подтянулся вверх, поставил ногу на высокий каменистый порожек, оттолкнулся другой и влез наверх.

Он постоял там несколько секунд, сказал что-то Игнату, а потом опустился на колено, протянул Игнату руку и рывком вытащил его на площадку.

— Оэй! — крикнул я. — Оэй! Прекратите там! Что вы делаете? Оэй!

Олим и Игнат стояли на краю пропасти шагах в трех или четырех друг от друга. Глупые самолюбивые мальчишки, враги, которых не могла помирить и сблизить жизнь. Они долго стояли молча, потом посмотрели исподлобья и медленно пошли друг другу навстречу.

Я закрыл глаза. Я не знаю, сколько это продолжалось, минуту или вечность. Когда я снова открыл глаза, Игнат и Олим стояли рядом, обнявшись и положив друг другу ладони на плечи. Я чуть не закричал от радости. Черти, негодяи! Они пришли в горы не драться, а мириться, дать друг другу суровую мужскую клятву.

Мальчишки стояли на краю пропасти, как два орленка перед взлетом. Мне тут делать было уже нечего. Я кинул последний взгляд на Игната и Олима, обогнул камень и пошел по тропе. Внизу меня ждал Алибекниязходжа-заде.

— Они поубивались, Александр Иванович, да?

Мне не хотелось разговаривать сейчас с Подсолнухом.

— Иди на озеро, купайся, — сказал я. — А ребятам про записку расскажешь сам. Марш!

Подпрыгивая, Алибекниязходжа-заде побежал вниз. Я поглядел по сторонам, увидел слева еще одну тропку и пошел по ней.

Я люблю незнакомые тропы, радость новых поисков и открытий. Тут все твое — спелая ягода шиповника, дозревшая раньше срока на солнце и горном ветру, и белый камешек, который сам просится в твой карман. Моя новая тропка бежала по ложбинке. Она была доверху засыпана сухими листьями, как старый окоп. Под листьями чувыркала мелкая, выточенная горной струей галька. На тропке не было ни одного следа. Я пошел по ней, насвистывая песенку и шурша листьями. Когда я спустился вниз, я догадался, что это не тропка, а высохший ручей. Тут никто никогда не ходил. Только я и ручей. И мне стало еще приятней.

Дома никого из Давлятовых не оказалось. Калитка была закрыта задвижкой. В железных петельках торчала щепка. Напротив, на куче камней грелся на солнце старик в ватном халате, в белых зауженных внизу штанах и новых галошах.

— Салом алейкум, ота, — сказал я. — Что, никого нет?

Старик посмотрел на тонкие блестящие кончики галош, подумал, будто решал какую-то сложную проблему, и ответил:

— Никого, джура, нет. Ашур в контору пошел, а мать на арыке, Сереже рубашку стирает.

— Какому Сереже? — удивился я.

Старик покачал головой, вздохнул и грустно ответил:

— Сыну. Фашисты его убили. Только она, джура, не верит…

Старик вынул из кармана оранжевую тыквочку с узким медным кончиком, насыпал в горсть щепотку зеленого табаку-насу и отправил под язык.

— Так и стирает, джура. Каждую субботу. Погладит, сложит на стул, а потом ждет… У нас, джура, в субботу танцы и кино. Она думает: если Сережа вернется, он наденет чистую рубаху и пойдет гулять вместе со всеми. Вон там она, видишь? Иди встречай!

Я пошел по улочке кишлака к арыку. Дорога спускалась вниз ступеньками из плоских выщербленных камней. Между ними зеленела трава. Я еще издали увидел мать Ашура Давлятова. Она подымалась по ступенькам в черном платье и черном платке, переброшенном длинными концами через левое плечо. Мать Ашура несла на голове высокий медный кувшин. Правой рукой она придерживала кувшин с водой, а в левой несла белую рубашку с широким русским узором. Встречные останавливались, молча опускали головы и давали матери дорогу.

Рафик — товарищ.
Дюшамбинка — так ласково называют в Таджикистане реку Дюшамбедарью.
Тохта — довольно, хватит!
Хоб — хорошо, ладно.
Маджлис — собрание.
Бобо — дедушка.
Овринг — переход из веток и земли на скале.
Дуруст — правильно, верно.
Аскар — боец.
Как ваши дела? Как живете?
Дела наши идут хорошо.
Душман — враг.
Зинда бод — да здравствует.
Шамол — ветер.
Чакрым — расстояние, на котором слышен человеческий голос.