/ / Language: Русский / Genre:sf_action, / Series: Враг у ворот. Фантастика ближнего боя

Никто кроме нас!

Олег Верещагин

И вновь, как и в начале 1940-х, горит многострадальная русская земля. Но на этот раз с огнем и мечом идут по ней не фашистские захватчики, а «ооновские миротворцы», вознамерившиеся покончить с российской государственностью и установить на просторах России свои порядки. И вновь, как в годы Великой Отечественной, плечом к плечу со взрослыми, с теми, кто не сдался, не предал, не променял Родину, сражаются мальчишки и девчонки, пришедшие на смену пионерам-героям той священной народной войны. Этих юных воителей можно убить, но сломить их дух не удастся никому и никогда.

Литагент «Эксмо»334eb225-f845-102a-9d2a-1f07c3bd69d8 Верещагин О. Н. Никто, кроме нас! Эксмо Москва 2012 978-5-699-58590-8

Олег Верещагин

Никто, кроме нас!

Не надо нас пугать, бахвалиться спесиво,

Не стоит нам грозить и вновь с огнем играть.

Ведь если враг рискнет проверить нашу силу,

Он больше ничего не сможет проверять.

Из песни «Мы – армия народа»на стихи Р. Рождественского, музыка Г. Мовсесяна

Часть 1

Город у моря

(Мы родом из Воронежа…)

Мертвый город

Сводка о потерях выглядела удручающе. Ромашов смотрел на лежащий перед ним лист и, если честно, не мог понять, почему Воронеж еще держится.

Буквы сводки вдруг затеяли странный танец. Ромашов тряхнул головой и понял, что уснул сидя и с открытыми глазами.

Он вздохнул и попытался понять, наконец, о чем там говорится.

3-й сводный казачий полк – 11 убитых, 8 выбывших из строя, в строю – 272 чел.

5-й сводный казачий полк – 32 убитых, 17 выбывших из строя, в строю – 112 чел.

2-й Донской казачий полк – 23 убитых, 5 выбывших из строя, в строю – 201 чел.

17-й батальон ВДВ – 12 убитых, 14 выбывших из строя, в строю – 311 чел.

117-й мотопехотный полк – 14 убитых, 17 выбывших из строя, в строю – 422 чел.

сводный бронедивизион – 22 убитых, 24 выбывших из строя, в строю – 125 чел.

выведено из строя: 1 танк «Т-72»[1], 1 танк «Т-80»,

1 ЗСУ «Тунгуска», 2 БМП-2, 1 122-мм САУ «Гвоздика».

осталось в строю: 7 танков «Т-72», 5 ЗСУ «Тунгуска», 17 ЗСУ «Шилка»,

7 БМП-2, 3 122-мм САУ «Гвоздика», 2 152-мм САУ «Акация».

сводный артиллерийский полк – 5 убитых, 2 выбывших из строя, в строю – 202 чел.

сводный полк милиции – 27 убитых, 22 выбывших из строя, в строю – 345 чел.

сводный полк МЧС – 20 убитых, 19 выбывших из строя, в строю – 302 чел.

4-я интернациональная рота – 12 убитых, 3 выбывших из строя, в строю – 73 чел.

9-я интернациональная рота – 20 убитых, 11 выбывших из строя, в строю – 90 чел.

4-я егерская дружина – 26 убитых, 20 выбывших из строя, в строю – 119 чел.

7-я егерская дружина – 27 убитых, 10 выбывших из строя, в строю – 132 чел.

8-я егерская дружина – 31 убитых, 19 выбывших из строя, в строю – 97 чел.

именной Дроздовский полк – 52 убитых, 22 выбывших из строя, в строю – 524 чел.

разведотряд «Солардъ» – 2 убитых, выбывших из строя нет, в строю – 29 чел.

1-я дружина народного ополчения – 19 убитых, 3 выбывших из строя, в строю – 142 чел.

2-я дружина народного ополчения – 24 убитых, 4 выбывших из строя, в строю – 119 чел.

3-я дружина народного ополчения – 20 убитых, 7 выбывших из строя, в строю – 92 чел.

4-я дружина народного ополчения – 3 убитых, 7 выбывших из строя, в строю – 203 чел.

5-я дружина народного ополчения – 14 убитых, 3 выбывших из строя, в строю – 137 чел.

6-я дружина народного ополчения – 17 убитых, 11 выбывших из строя, в строю – 142 чел.

7-я дружина народного ополчения – 21 убитых, 2 выбывших из строя, в строю – 132 чел.

8-я дружина народного ополчения – 6 убитых, 15 выбывших из строя, в строю – 204 чел.

Сводный отряд легкой авиации – убитых и выбывших из строя нет, потерь техники нет, в строю 44 чел. и 21 мотопланер «Гриф».

Господи, ужаснулся Ромашов. За один день – 460 убитых, 255 выбывших из строя. И город – огромный, почти миллионный (до войны…) Воронеж, на одиннадцатый день боев держит 4571 защитник. Ну – плюс восемь человек его штаба. С такими темпами потерь – на неделю, не больше. Хотя есть еще его личный резерв. Непочатый, так сказать. Базирующийся в военно-авиационном училище, технологической академии, в его штабе – здесь, в спорткомплексе «Буран».

1-й Кубанский казачий полк – в строю 314 чел.

16-й батальон ВДВ – 1 убитый, в строю 450 чел.

3-я егерская дружина – в строю 322 чел.

Отдельная танковая рота – в строю 82 чел., 7 танков «Т-80», 5 120-мм САУ «Вена», 2 203-мм САУ «Пион», 3 ЗСУ «Тунгуска».

1168 человек. Но и это – капля в море в случае чего… Стоп, а что это за убитый у десантников? Их не бомбили, не обстреливали… Не иначе, кто-то не выдержал и застрелился…

…И все-таки они держат город – против экспедиционного корпуса НАТО, насчитывающего не меньше сорока пяти тысяч активных штыков при поддержке солидного количества танков, артиллерии и авиации.

Бывший генерал вдребезги разбитой за первые три дня войны «нанотабуреточной» Российской армии Виктор Павлович Ромашов – руководитель обороны Воронежа – не мог понять, как, собственно, у них это получается? Да что там говорить – он не мог понять, как оказался в руководителях. Ему вспомнилось – заставленная сожженной техникой его дивизии дорога на Белгород, огонь, сотни обугленных трупов, воронки… И он – сидящий на подножке штабного «УАЗа» с пистолетом в руке. Не понимающий, почему налетевшие «Тандерболты» пожалели его – в насмешку, для издевательства, что ли? Раздумывающий, застрелиться сейчас или позже. А потом – какие-то люди в полувоенном, с нашивками на рукавах – большие черно-желто-белые угольники… Молодой парень в ярком берете, его слова: «Товарищ генерал, просим принять команду… Воронеж… опорный пункт… надежда остановить…»

Ромашов тряхнул головой.

Противник… Генерал-лейтенант придвинул разрозненную груду рапортов, написанных от руки. Странно, повторяется ситуация Великой Отечественной. Линия обороны на левобережье по Острогожской, Краснознаменной, Кольцовской улицам, Московскому проспекту – до Семилук, где польские части сумели три дня назад прижать защитников к водохранилищу. А правобережье все еще полностью в руках защитников – враги застряли вдоль болот по берегам Усманки и в город не вошли; выброшенный восемь дней назад в район ВоГРЭСовского моста десант венгерских парашютистов наконец-то добит в Кировском Доме культуры, где эти сволочи, надо сказать, очень храбро держали оборону все прошедшие дни… Ликвидацией занимались донцы, 4-я интернациональная рота и 7-я дружина народного ополчения. Пленных, почти как всегда, нет. Были, конечно, были. Но…

Генерал-лейтенант выругался и покачал головой. Даже допросить некого! Он сердито задвигал бумагами.

Северный мост взорван. Натовская авиация его берегла-берегла, а теперь мы же сами и взорвали – слишком близко поляки. Командир Дроздовского полка пишет: в ЦПКиО – пять стычек с разведпатрулями прибалтийской бригады. Это у него в стычках столько убитых – больше полусотни? Романов представил себе замкнутого, лощеного и отчаянно храброго полковника Кологривова. Его бойцы на полковника чуть ли не молились. «В прошлой жизни» полковник был директором лицея. Но что делать, если профессиональные военные не смогли защитить страну – а он смог хотя бы собрать свой полк на пустом месте, вооружить, повести в бой и если не победить, то хоть не проиграть? Нет, разнос устраивать не будем…

Но какая солянка! Где они, эти американцы, с которыми мы воюем? Мы воюем с американцами, снова повторил про себя Ромашов и усмехнулся. Хрена… Прибалты, румыны, венгры, поляки, молдаване, хорваты, грузины, азербайджанцы, турки, украинцы (вот ужас-то где!!!). «Частные армии» из разных «агентств» со всего света. А американцы – в кабинах самолетов и вертушек, где-то в тылах у орудий, в штабах… Он и не видел ни одного, кроме тех, из делегации, десять дней назад предлагавших ему сдать город «во избежание дальнейшего бессмысленного кровопролития».

А его собственные защитники? Это тоже смех… Остатки регулярной армии – десантники, его «личная» мотопехота, собранная на той ужасной дороге, где погибла дивизия, которую он вел к Белгороду, подчиняясь последней полученной от начальства команде, больше похожей на истеричный вопль отчаяния, танкисты, артиллеристы… Менты и «чрезвычайка», которых организовали какие-то оптимисты-офицеры. Казаки – местные «ролевики» и выбитые с юга донцы и кубанцы. «Интернационалисты» – курды, армяне, украинцы, белорусы, абхазы, сербы, поляки – до двадцати национальностей, есть даже немцы из Германии и французы из Франции, есть даже бывший «настоящий» американский капитан!!! «ЧЗБ», «черно-золото-белые», бойцы самоорганизованного (Ромашов толком не понимал, кем и когда) Русского национального войска – дружинники, дроздовцы (кстати, почему дроздовцы – так и не ясно)[2], разведчики отряда «Солардъ»… Наконец – местные ополченцы, сбродно одетые, вооруженные всем подряд – от ППШ и охотничьих ружей до трофейных польских и венгерских «калашниковых» и «М16», под командой самовыдвиженцев, выбранных голосованием…

Если бы недавно кто-то сказал ему: будешь, генерал, командовать такой «армией» – он бы расхохотался.

А вот листок: «Переходы на нашу сторону». С ума сойти, устало подумал Ромашов. Там есть чокнутые, с той стороны, которые переходят к нам. Но это факт, и факт отрадный…

На окраине Подгорного – двое поляков, капрал и поручик. Сразу попросились в строй. В районе Новой Усмани, на дороге М4 – аж семнадцать украинцев-десантников, в том числе – три офицера. Сразу попросились в строй. Привели с собой скрученного польского майора-инструктора (ага, вот и пленный для допроса). На стадионе «Чайка» – пятеро украинцев из мотопехоты, один офицер. Сразу попросились в строй. На площади Черняховского – трое хорватов из спецназа. Сразу попросились в строй. Ого! Аж у дворца спорта «Кристалл» обнаружился невесть как туда пробравшийся швед (господи!!!) из подразделения «частной армии» «Блэкуотерс». Сказал по-русски: «Янки – говно», пояснил жестами, что он сапер, и попросился непременно к казакам. Анекдот, честное слово. Как он казаков-то жестами изображал, вот бы узнать… Но приобретение хорошее.

Итого – плюс двадцать восемь бойцов. Лучше маленькая рыбка, чем большой таракан.

Потери противника, как всегда, завышены. Если их считать, то окажется, что мы уже весь оккупационный корпус НАТО плюс миротворцев ООН под Воронежем положили. Всего по рапортам выходило не меньше трех тысяч убитых, но Ромашов, наученный опытом, решительно поделил это число на три. Порядка восьмисот – тысячи двухсот убитых натовцев. Если учесть, сколько у них техники и какое снаряжение – отличный результат. К одному из рапортов была приложена распечатанная на цветном принтере фотка, сделанная цифровиком (у них там где-то еще компьютер работает!) – Ромашов узнал воронежский цирк. Повсюду лежали убитые – навалом, местами кучами. На рукавах камуфляжей генерал-лейтенант различил хорватские клетчатые нашивки. Несколько ополченцев собирали оружие. На глаз убитых было не меньше сотни. Да-а, это уже документальное подтверждение.

Хорваты, подумал генерал-лейтенант. Славяне. Славяне… Славяне… Он вгляделся в лицо молодого парнишки, лежащего на клумбе – боком, из живота через вспоротый французский жилет и немецкий камуфляж вывалились внутренности, ноги полуоторваны у бедер. На лице застыли ужас и боль, и Ромашов отбросил фотку к документам.

Техника. Сбит «Блэк хок», сбит «Тандерболт»… «Грифы» сожгли два «абрамса» и «Паладин»… Генерал-лейтенант изо всех сил пытался заставить себя осознавать информацию, но понял, что не сможет. Четвертую ночь без сна – не сможет никак.

В городе все еще осталось около двухсот тысяч гражданского населения, в основном – женщины, дети, старики. Не работает канализация, водопровод, мало продуктов. Можно было бы мобилизовать немногочисленных оставшихся мужчин. Но где взять для них оружие?

По гражданским статистики нет. А ведь они гибнут каждый день – сотнями, наверное. Вчера – Ромашов сморщился – он видел, как две девочки, лет по девять-десять, – хоронили на клумбе, на пляже за Чернавским мостом, женщину. Выкопали мелкую ямку – и… Ромашов вспомнил, как одна из девочек посмотрела на него, вышедшего из машины. Пустыми, спокойными глазами. И вернулась к – кому? Сестре, подружке? Кого они хоронили? Сестру, мать? И как они будут жить дальше?

Господи… Что же с этим-то делать? Он не знал. Он мог еще защищать город, потому что это было его делом. Его профессией. Но как помочь его жителям – тем, кто не носил оружие – он не знал.

В засыпающем, измученном мозгу генерал-лейтенанта промелькнуло еще – а вроде бы кто-то… да, командир 7-й егерской, которая обороняется в районе гостиницы «Анта»… чезэбэшник… как его фамилия? Известная, как того таможенника в «Белом солнце пустыни» звали… а, Верещагин! Этот Верещагин вроде бы подавал докладную сегодня – что-то как раз такое насчет гражданских…

Но сил у Ромашова больше не было. Когда через три минуты мальчишка-вестовой принес сводки радиоперехвата, генерал-лейтенант спал за столом – щекой на бумагах.

* * *

– Надсотник… надсотник… Олег Николаевич, проснитесь… просыпайтесь же…

Спящий на продавленной раскладушке в углу комнаты человек что-то пробормотал сквозь зубы и сел – с ожесточенным лицом. Отсветы керосиновой лампы, которую держал в руке невысокий белобрысый парнишка, склонившийся к раскладушке, сделали это лицо похожим на древнегреческую маску; коротко стриженные волосы блестели сединой.

– Олег Николаевич, – парнишка с лампой выпрямился. – Вы приказали разбудить, когда вернется разведка. И соберутся командиры сотен.

– Все живы? – на плечах камуфляжа рывком поднявшегося человека вздыбились мягкие черные погоны с продольной алой полосой и восьмиконечной звездочкой – знаками различия надсотника РНВ. Под левый погон был заткнут черный берет.

Надсотник Верещагин вжикнул молнией «тарзана», щелкнул ремнем, на котором выделялась большая деревянная кобура старого маузера, и, забросив на плечо «АК-103» с прилаженной «обувкой»[3], коротко сказал своему вестовому:

– Пошли.

– Все живы, – ответил тот уже на ходу. Надсотник кивнул.

Двери в комнатке, где он спал – бывшей щитовой гостиницы, – давно не было. В довольно широком подземном коридоре в нескольких местах прямо на полу горели костры, сидели и лежали вооруженные люди, слышался негромкий разговор и даже песня:

Берега, берега…
Берег этот и тот…
Между ними река
нашей жизни…

Песня была из прошлой жизни, кончившейся всего три недели назад, но казавшейся чем-то древним, как история первобытного общества.

Надсотник на ходу кому-то кивал, кому-то улыбался, кому-то бросал пару слов. Он делал это не для игры и не по обязанности. Просто… а что – «просто», он бы не взялся объяснить даже за полный цинк патронов. Но, вглядываясь в лица дружинников, он ощущал одно чувство – единство с ними. И с теми ста с небольшим, что еще оставались в строю. И с теми шестью десятками, которые сейчас лежали в госпитале на правобережье, на Ростовской. И с теми полутора сотнями, которых больше не было… но странным образом они были. Были здесь. С живыми.

Большинство дружинников – молодые крепкие мужики по двадцать пять – тридцать пять лет. Но мелькали лица восемнадцати-, двадцатилетних, тех, кому уже перевалило за сорок (и даже сильно), а иногда – мальчишеские физиономии пятнадцати-, шестнадцатилетних. Это все были его бойцы. Ни убавить ни прибавить.

– Прибавить я бы не отказался, – пробормотал он, поворачивая на лестницу.

– Что? – спросил вестовой.

– Ничего, Паш, это я так, – мягко ответил надсотник. Помедлил и спросил: – Паш… Ты не жалеешь, что увязался со мной?

– Нет, – коротко ответил вестовой.

Надземные полуразрушенные этажи гостиницы в предутренний час караулили только пулеметчики и снайперы, лежавшие неподвижно в своих гнездах – там, где отсвет многочисленных пожаров надежно ослеплял вражеские приборы ночного видения. Белорусский «батька» Вукашенко, по-тихому немало сделавший для формирования и оснащения РНВ, не поскупился – войско было хорошо вооружено. В дружине были три 82-миллиметровых миномета, двенадцать «Утесов», столько же «АГС-30». Правда – это было в начале боев. Сейчас миномет оставался один, «Утесов» – десять (хотя враги за ними охотились специально и упорно – их пули поджигали даже БМП), гранатометов – семь. И ко всему этому – все меньше и меньше боеприпасов. Правда, в сотне были теперь еще трофейные «Браунинг» и «Мк-19».

Около одного из снайперов Верещагин присел – в стороне от пролома, который миновал, привычно пригнувшись. Снаружи пахло гарью, тленом, взрывчаткой.

– Что там? – спросил он.

Снайпер был одним из тех, кто просматривал Елецкую дорогу. Оттуда могли прийти поляки – если части, держащие оборону вдоль водохранилища, не выдержат натиска.

– Тихо, – буркнул, не двигаясь, боец.

Компьютерный центр гостиницы уцелел чудом. Уцелел даже автономный генератор, но машины уже давно никто не запускал, а генератор переключили на фельшпункт в подвале, чтобы хотя бы там можно было дать нормальное освещение. На стульях-вертушках сидели трое офицеров, командиры сотен – сотник Земцов, подсотник Басаргин и сменивший недавно убитого командира второй сотни Демидова надурядник Климов, командир разведчиков. На сухом горючем кипел котелок с чаем, лежали рассыпанные галеты.

Поприветствовав командира кивками и взмахами рук, офицеры дождались, пока он усядется на стул, вытянув ноги. Земцов передал Верещагину никелированную кружку с чаем.

– Я слушаю, – буркнул надсотник.

– В общем, так, – невысокий, широкоплечий, бритый наголо Климов был, как всегда в мирной обстановке, нетороплив. – В районе Ксюшкиной церкви – никого. На бульваре Победы, на Жукова – пусто. Отошли. А вот на Невского стоят «Паладины». Двенадцать штук… – Он засмеялся, как будто говорил что-то веселое. – С самоходками штатовские морпехи. Настоящие. Улица Шестидесятой армии забита поляками. Штурмовые группы в полной готовности.

– Так, – сказал Земцов, тоже невысокий и крепкий, но белобрысый, с густой короткой бородой и длинными усами. – Вот и подарок.

– Пашка, – Верещагин повернулся к вестовому. – Садись на скутер. Дуй в «Буран». Ромашову скажи – с рассветом нас атакуют. Пусть подкинет огонька по Невского, по Шестидесятой армии… если пришлет хотя бы одну «Шилку» – будет великолепно.

– Не пришлет, – сказал высокий, кавалергардски изящный, чисто выбритый Басаргин. – Скажет – одна уже есть.

– Дуй и проси, что я сказал, – повысил голос Верещагин, и вестовой выбежал в коридор.

Офицеры какое-то время молча пили чай, слушая, как где-то на юге то разгорается, то затихает бой.

– Опять на ВоГРЭСовский мост ломятся, – сказал Земцов. Поставил пустую кружку, с сожалением вздохнул. – Ладно, пойду к своим.

– Угу, – кивнул Верещагин. – Клим, иди тоже, поспи.

– И то дело, – согласился надурядник, ловко закидывая за спину «Сайгу» двенадцатого калибра, а «АКМС» со сложенным прикладом беря в руку.

Басаргин, облокотясь на компьютерный столик, играл златоустовским «Бекасом» – нож порхал над пальцами, крутился между ними… Верещагин долго и бездумно следил за движением ножа. На юге стали бить орудия.

– «Спруты», стодвадцатипятимиллиметровки, – сказал Басаргин и с размаху убрал нож в ножны. – Отобьются… Хорошо, что склады тут медведы наши дрессированные не успели ликвидировать.

– Хорошо, – согласился надсотник. – Слушай, Басс… а ты не чувствуешь себя мерзавцем?

– Чувствую, – сердито ответил подсотник. – Чувствую за то, что ничего не сделал, чтобы прекратить этот бардак несколько лет назад. Сидел и мечтал, что само рассосется, как та беременная малолетка из анекдота.

– Я не об этом…

– Я знаю, о чем ты. Самоед ты, Олег.

– Самоед? – усмехнулся командир дружины.

– Самоед. Сам себя ешь. Ты же этой войны хотел. Ты вообще ее последним шансом называл!

– Называл? – снова задал вопрос надсотник.

– Перестань за мной повторять! – разозлился Басаргин и встал. Шевровые сапоги, которые он носил вместо берцев, как у большинства дружинников, скрипнули зло. – Я отлично знаю, что ты сейчас будешь делать! Вместо того чтобы пойти и поспать еще пару часов, ты сейчас пойдешь шататься по окрестным подвалам! Тешить свою мятущуюся душу! И кончится тем, что тебя грохнет какой-нибудь морпех-снайпер! Чего ты смеешься?! – У Верещагина и правда вздрагивала губа, а в глазах зажглись веселые искорки. – Чего ты смеешься, долдон?!

– Мятущуюся душу – это хорошо, – сказал надсотник и захохотал в голос.

Секунду казалось, что Басаргин сейчас бросится на него. Но вдруг тот махнул рукой и засмеялся тоже.

– Ты всегда был кретином, – заключил он. – Ну ладно. Я пойду тоже.

Выходя, он задержался, крепко хлопнул командира по плечу и сказал:

– Мы их сделаем. В конце концов мы их сделаем, и не важно, что будет с тобой и со мной.

* * *

В одном Игорь Басаргин ошибался.

Верещагин не собирался тешить мятущуюся душу. Он и сам не знал, почему снова и снова с таким упорством обходит подвалы окрестных домов, в которых жили – существовали, вымирали – тысячи «гражданских», как называл их генерал-лейтенант Ромашов.

В такие минуты надсотник чувствовал себя бесконечно усталым и тяжело виноватым.

Басаргин был прав. Он – Верещагин – хотел войны. Хотел, потому что верил тогда и продолжал верить сейчас, что лучше ужасный конец, чем ужас без конца. Но эти люди… Когда он появлялся среди них, то приходили усталость и вина. Ведь у всех у них до войны была жизнь. И дело не в том, жили они в блочных домах или в элитных особняках, ели на обед пиццу или ресторанные изыски. Просто – была жизнь, устоявшаяся, понятная, со школами для детей, медицинскими полисами, телевизором, какими-то радостями и достижениями, какими-то мечтами и желаниями. Они и тогда постепенно и неуклонно вымирали, но хотя бы не слишком замечали этот процесс, и тот не был таким уж болезненным…

Он презирал их мечты и желания, презирал эти радости и достижения, потому что совершенно точно знал – это все хлев. Хлев, хлев, хлев… Но эти-то люди были довольны такой жизнью! И сейчас, встречаясь с ними взглядом, он не мог отделаться от мысли, что они проклинают его, отнявшего все это. Ведь и телевизор, и полисы, и школы – все это осталось бы и в подмандатных зонах, и в лимитрофных государствах, на которые собирались поделить Россию ООН и НАТО. А такие, как он – не очень-то и многочисленные! – встали на дыбы. И вместо мирного раздела, мирной оккупации – то, что есть сейчас…

Нет, думал он, пробираясь развалинами. Это не вторая Великая Отечественная, не получилось у нас Великой Отечественной. Большинство просто боится и прячется в подвалах, покорно умирая. Боятся тех, кто бомбит и обстреливает. И его боятся тоже – потому что он, не такой сильный, как оккупанты, все-таки ближе, чем они, и тоже может выстрелить. Нет народа-великана. Есть процентов пять фанатиков, которым повезло неплохо вооружиться и худо-бедно самоорганизоваться. И есть остальные. Покорно ждущие, кто победит. И даже не понимающие, из-за чего началась война.

Но что он может поделать с собой, если ему их жалко?!

Лазить по развалинам в самом деле было опасно. Но надсотник почему-то был уверен, что его не убьют в эти моменты. Вот именно в эти – не убьют.

В воронке от «Томагавка» лежали трупы поляков. Много, не меньше шестидесяти. Их туда стащили после вчерашнего боя. Около ямы порыкивали и урчали несколько собак. И суетились среди трупов крысы. Крыс и собак пока еще не едят (по крайней мере – явно). Пока еще есть какие-то запасы, а у кого нет – можно добыть. Просто трудно представить, как начинен долгохранящейся едой современный город. Главное достижение цивилизации…

Изощренный инстинкт вдруг засигналил – опасно!!! Верещагин быстрым и одновременно плавным движением присел – и слился с развалинами. И через пару секунд уловил приближение двух человек – они тоже пробирались по развалинам с запада.

В правой руке надсотника появился длинный прямой нож. Зачем шуметь? Мы не будем шуметь. Если это вражеские разведчики и их всего двое – одного порежем, а другого… ну что ж, будет язык. Как получится, в общем.

Но уже через полминуты надсотник расслабился. Около ямы появились двое мальчишек. Лет по тринадцать-четырнадцать, высокие, худые, одетые в потрепанное барахло, бывшее когда-то модным. Модное – из тех времен, когда это слово имело смысл. Из прошлого времени, из древности – о боги! – месячной давности! Когда эти мальчишки ходили в школу, гоняли игрушки на компах… что еще они делали? Да много чего они делали и не думали, не могли подумать, что…

У мальчишек были рюкзаки – обычные школьные рюкзаки, тяжелые, судя по всему. Они опустили их на землю, встали, широко расставив ноги, на краю ямы, начали сосредоточенно мочиться. Один что-то сказал, второй хихикнул. И в тот момент, когда они застегивались, Верещагин встал.

Мальчишки шарахнулись. Но тут же обмякли – узнали командира дружинников. Один из них – пониже ростом, светленький – даже вежливо сказал:

– Здравствуйте…

– И вам того же, – кивнул Верещагин, подходя. Мальчишки смотрели на него, а он не мог вспомнить, видел их раньше или нет. И, чтобы они не уходили (страшно не хотелось этого!), спросил, кивая на рюкзаки: – Что там?

– Консервы, еда вообще, – сказал светленький.

– Откуда? – поинтересовался надсотник.

Второй мальчишка мотнул головой неопределенно:

– Да… вон там, в магазине… там еще много…

– На той стороне? – спросил Верещагин. Мальчишки уставились под ноги. – Убьют же.

– Не, мы местные, мы тут все хорошо знаем, – ответил светленький беспечно. Помедлил, нагнулся, достал из рюкзака блок «Мальборо». – Вот, возьмите…

– Димон… – зашипел его приятель.

Надсотник улыбнулся:

– Спасибо, я не курю…

– Ну, отдадите кому-нибудь, – настаивал мальчишка.

Верещагин помедлил. И – взял блок.

– Отдам, – пообещал он мальчишкам.

Пионеры

– Чего ты ему отдал? – недовольно спросил Влад, ныряя в обрушенный коридор. – А наши чего курить будут?

– Не ной, там еще есть, – Димка Медведев на ходу содрал обертку с шоколадки. – Всем хватит… Значит, половину хавчика отдаем мелким и женщинам. Остальное делим, как всегда?

– Угу… погоди, – Влад достал сигарету, зачиркал спичками, с наслаждением закурил. – Пхххх… Хоть отожремся. Знаешь, я думал – все отберет.

– Кто? – не понял Димка, жуя.

– Кто-кто… Этот. Дружинник.

– Да ладно тебе… Много они у нас отбирали?

– Я бы хрен отдал, – Влад продемонстрировал «браунинг». – Смотри. Там подобрал. И патронов набрал.

– Можно бы и еще притащить… – задумчиво сказал Димка. Проглотил шоколад.

– Да у всех уже есть почти, зачем еще-то? – не понял Влад.

– Да так, – неопределенно ответил Димка, бросая скомканную обертку в темноту. – Так просто. Потащили.

* * *

Димка проснулся оттого, что его вызвали к доске на физике. Он не знал темы и открыл глаза почти с облегчением.

В школьном подвале было темно. Но не совсем. И тихо. Но не совсем. Тут никогда ничего не бывало «совсем». Обязательно горел какой-то костерок, обязательно хныкал кто-то из младших или кто-то где-то разговаривал. Обязательно доносились снаружи выстрелы, взрывы… Правда, сейчас наверху было почти тихо. Но Димка уже хорошо знал, что это означает лишь одно: скоро атака на этом участке.

Мальчишки – почти все здешние, знавшие друг друга еще по школе – спали в своем углу на набросанных одеялах. Димка сел. Огляделся.

Мама – совсем недалеко, за ящиками, на которых горела керосиновая лампа – чинила его куртку. И плакала. Она плакала каждый раз, когда подходила его очередь идти за продуктами. И потом, когда он возвращался.

Димка почувствовал, как к глазам откуда-то изнутри тоже подступили слезы. Сердито шмыгнул носом. Дурацкий характер, девчоночий характер.

Хорошо, что мама жива. Если честно, он до сих пор не мог толком осознать, что большинство его одноклассников – и вообще ребят из школы – потеряли родителей. Да и от самих ребят и девчонок осталась едва пятая часть. Мама часто жаловалась, что они не среагировали вовремя, не выбрались из города. А Димка иногда думал – что бы они стали делать там? Тут – тут ему давно не было страшно. И даже как-то привычно.

Мать перестала шить, о чем-то зашепталась с молодой женщиной, укачивающей на руках ребенка. Женщину Димка не знал. Она была нездешняя, а в подвале собралось человек двести, не меньше. Самых разных людей. Отовсюду.

Спать уже не хотелось. Наверху наступало утро. Димка вспомнил, как позавчера пролез через обрушившуюся на первом этаже стену в комнату, которая, сколько он себя помнил, всегда была заперта на висячий замок. В школе о содержимом комнаты ходили легенды. Самые разные. А на самом деле это оказался просто склад. Димка сперва даже разочаровался. На столах и шкафах лежали и стояли какие-то коробки, серые от пыли. Барабаны, горны с красными вымпелами. Высились – стопками и россыпью – книги, журналы, брошюры. Присмотревшись, мальчишка понял, что попал в комнату, где в начале 90-х – когда его еще и на свете не было – сложили предметы, имевшие отношение к пионерской организации. Почему-то не выкинули, то ли пожалели, то ли побоялись… О пионерах Димка почти ничего не знал, но при виде книг вспомнил вдруг, что любил читать. Дома была хорошая библиотека. Пока он был – дом.

Он порылся в книгах. С удовольствием, откладывая то одну, то другую. Потом его позвал Влад, он заторопился, схватил первую попавшуюся книгу и в подвале сунул ее под подушку. Потом они пошли за продуктами…

Мальчишка сунул руку под подушку. Книга была толстой, старой, растрепанной, в невзрачной коричневатой обложке; вот же обложки были тогда, кто на такую клюнет-то?! Димка присмотрелся – отсветов лампы хватило, чтобы понять: на обложке нарисован красный галстук и написано большими буквами: «О ВАС, РЕБЯТА!» Авторы – какие-то Власов и Млодик.

Сперва он хотел подсесть к ящикам, но мама наверняка начала бы жалеть его, говорить, а Димке сейчас не хотелось этого. Наклонившись так, чтобы было удобнее (сосед, Пашка Бессонов, пробормотал: «Ты чего толкаешься?..»), он открыл первую страницу.

Если бы кто-то последил за читающим мальчишкой со стороны, то, наверное, удивился бы. Во-первых, Димка читал быстро. А во-вторых, его лицо в это время отражало все чувства. Он то хмурил брови непонимающе или сочувственно. То шевелили губами. То улыбался. То пожимал плечом. Через какое-то время отложил книгу (прочитанную уже на треть), потер глаза и, решительно поднявшись, подошел к матери, обойдя по дороге несколько тридцатилитровых канистр с бензином.

– Ты не спишь? – женщина улыбнулась, поцеловала наклонившегося к ней сына. – Добытчик… А я тебе куртку зашила.

Сейчас у нее было хорошее настроение. Это было ужасно и противоестественно, но – хорошее. Ее мальчик вернулся, снова идти его очередь настанет не скоро, наверху не стреляют…

– Ма, – вдруг спросил Димка. – Ты была пионеркой?

Она не успела ответить на этот странный вопрос.

Наверху разорвался первый 6,2-дюймовый снаряд «Паладина».

* * *

Брошенная снаружи граната с железным визгом отлетела обратно, спружинив о прислоненную к оконному проему кроватную сетку. Хлопнул взрыв.

– Утритесь, долбо…бы! – с хохотом крикнул пулеметчик и снова прилип к прорезному прикладу ПКМ.

Штурмовые группы упрямо пробирались по развалинам все ближе и ближе к полуразрушенной школе, где сотня Басаргина – меньше четырех десятков человек – держала оборону уже полчаса. Казавшиеся громоздкими, но быстрые фигуры в глубоких касках, жилетах с высокими воротами и с почти родными «калашами» в руках мелькали то тут, то там. По оконным проемам и дырам в стенах били «Браунинги» и несколько ракетных комплексов, снаряженных боеприпасами объемного взрыва, попадания которых разваливали целые комнаты. Если бы дружинники не меняли места, постоянно передвигаясь через дыры в стенах и полах, то от защитников давным-давно никого не осталось бы…

Басаргин дал в окно короткую очередь, быстро перекатился кувырком к следующему. Видно было, как поляки застряли на установленных метрах в двадцати от дома ПОМЗах и МОНах, соединенных между собой растяжками. Тут и там хлопнули несколько взрывов. Саперы штурмовиков в лихорадочном темпе снимали растяжки, в то время как их товарищи вели шквальный огонь по дому, наверное, проклиная тех, кто додумался начать атаку без артиллерийского или воздушного обстрела – в надежде на «фактор внезапности». Сейчас этот фактор оборачивался тем, что то тут, то там штурмовик тыкался бронестеклом американского шлема в щебень, в пыль, в асфальт. Дружинники давно почти не пользовались калибром 5,45 – «батька» озаботился добычей «стволов» под проверенный 7,62 – не такие скоростные, но более тяжелые пули пробивали навылет и снаряжение, и кевлар жилетов, и керамические вкладыши – и, пройдя почти насквозь, ударяли в жилет на спине изнутри, рикошетировали, делали в теле человека еще два-три «броска», превращая почти любое ранение в смертельное.

Но Басаргин видел наметанным глазом – поляки не повернут. Слева от подсотника упал гранатометчик – парню снесло голову пулей «Браунинга». Басаргин подхватил «ГМ-94», забросив автомат на спину. Опять выглянул. Прорвались, прогрызлись… Тут и там штурмовики бежали к школе, низко пригнувшись и строча на ходу. А следом улицы…

– Мать! – вырвалось у Басаргина.

Это были «Паладины» – те, о которых говорил Климов на утреннем совещании. Огромные, выкрашенные в черный цвет стопятидесятипятимиллиметровые самоходки. Каждую впереди сопровождала «Брэдли». А по флангам каждой бронепары мелькали пятнистые фигуры – похожие на поляков, но чем-то отличные… морпехи!

– Очистить нижний этаж! – заорал Басаргин командиру первой полусотни надуряднику Прохорову. – Всем вверх, держать лестницы!

– Есть, понял! – Прохоров метнулся по коридору – и в тот же момент первый снаряд «Паладина» ударил прямиком в школу.

– Твою ж… – зарычал подсотник. Теперь он не мог командовать, не имело смысла – теперь он мог только драться, как простой боец.

Бросившись к окну, он выхватил из кармана отшлифованную металлическую пластинку, поймал солнечный луч, пустил в ход ладонь, закрывая-открывая импровизированный гелиограф в сторону гостиницы:

Пшеки на нижнем этаже. Их поддерживают три «Паладина», столько же «Брэдли», до взвода морпехов США. Держу верхние этажи.

Напряженно вглядываясь, он увидел ответ буквально через пару секунд:

Не дайте подойти бронетехнике. Отрежьте ее от пехоты, заставьте остановиться. Пехоту заманивайте на первый этаж всю.

– Мать! – повторил Басаргин. И заорал, перекрывая рев и грохот: – Гранатометчики, ко мне!

Предвидя что-то такое, он держал гранатометчиков с «Громами» в резерве. По штату в сотне была дюжина РПГ и до черта одноразовых «Мух». Но оставалось всего четыре расчета, поэтому Басаргин заранее раздал по две «Мухи» пятерым лучшим стрелкам.

Собрав отряд вокруг себя, подсотник, сидя под стеной, ткнул в пол:

– Слышите?! Поляки внизу! Прорвемся через черный ход и подожжем броню, иначе они под ее крышей похоронят всю оборону! Всем все ясно? – он обвел лица бойцов взглядом. – За мной! За Русь, мужики!

Это не было просто словами или голым лозунгом. Не сейчас и не здесь…

…Они вбежали в глухой коридор, как раз когда двое здоровенных капралов с белыми орлами на рукавах приканчивали выстрелами в упор последнего из двоих прикрывавших это направление дружинников. В два окна лезли еще жолнеры. Басаргин заорал: «Твою так, бей их!» – выстрелил из гранатомета, уныло взвизгнула картечь, один из капралов охнул, осел. Тяжело чокая о бетон, полетели ручные гранаты, взрываясь оранжевыми вспышками. Вскочивший на подоконник гранатометчик-дружинник мешком упал наружу, следом тоже полетели гранаты. Оглушенный, озверевший, подсотник выскочил наружу, упал прямо на корчащегося поляка, изуродованного гранатным взрывом, не удержался на ногах, получил удар прикладом в голову, от которого закрылся рукой – локоть хрустнул, жолнер замахнулся снова… Басаргин пнул его (ххэк!) ногой в пах, закрытый бронефартуком, поляк зарычал, сгибаясь, и соскочивший следом Жорка Малышкин несколько раз ткнул его сверху в шею, за воротник, штык-ножом. Плюясь кровью, жолнер обернулся, навалился на гранатометчика, валил. Двое поляков убегали по развалинам куда-то в сторону, один отбивался автоматом от дружинников. Генька-цыган, сидя на груди лежащего офицера, рубил его по лицу и по рукам, которыми он заслонялся, саперкой – летели брызги. Двое дружинников, закинув гранатометы за спину, стреляли в бегущих очередями, но промахивались, и те так и канули куда-то в развалины.

– Все?! – прохрипел Басаргин, поднимаясь, – рука не слушалась. – Сколько?!

Убит был только один – Макс Сиварев, тот, который не вовремя вскочил на подоконник. Убитых поляков считать было некогда, своих раненых – тоже; все держались на ногах.

– За мной! – подсотник сам не понимал, почему из горла лезет один хрип, что случилось с голосом. – Ползком, вперед!..

…«Паладины» не спешили приближаться. Раскачиваясь на гусеницах, они расстреливали гостиницу, стреляя мимо школы. Острые хоботки скорострелок «Брэдли» тоже дергались очередями.

Басаргин знал по опыту, что артиллерийский обстрел не так страшен, как может показаться. До тех пор, пока здание держится. Но, как только будет нарушена конструкция, оно просто сложится, как карточный домик. Сейчас у «Паладинов» позиция была неудобной. Но как только школа падет, они обойдут ее, не опасаясь быть сожженными сверху, выйдут на прямую наводку и расстреляют гостиницу за полчаса. А скорострелки БМП и стволы морпехов не дадут подойти близко контратакующим. Шанс был только сейчас – в относительной узости, пока янки не подозревают, что враг рядом, что враг подобрался…

– Все, мужики, – захрипел подсотник. – Или сожжем их на хер – или сами тут ляжем. Пошли.

Пластаясь между развалин по щебню, они поползли – впереди с «Мухами», следом – расчеты «Громов». Рука Басаргина не работала, он оставил гранатомет, намотал ремень «калаша» на локоть целой, чтобы стрелять с одной.

Двое дружинников буквально свалились на расчет «М60», устроившийся в воронке – янки прозевали. В воронке началась азартная короткая возня. Когда подполз Басаргин, оба морпеха лежали около пулемета, изрезанные ножами до неузнаваемости, а его ребята уже подбирались к первой БМП. Задние дверцы были открыты, сидевший там огромный негр что-то кричал в микрофон закрепленной на стенке рации. При виде русских он выкатил глаза и выдохнул хрестоматийное:

– Ш-шит…

– Ху! – подскочивший ближе дружинник впечатал приклад в лоб под каску. Изнутри, из БМП, что-то спросили. – Не понимаю я по-вашему, б…я, плохо учился, – сообщил дружинник, бросая внутрь «лимонку» и откатываясь в сторону.

Рвануло, подскочили выбитые люки…

– Ай-иии!

– Гранатометы, огонь! – прохрипел Басаргин, падая за гусеницу уничтоженной машины. – Огонь, огонь, мужики!

И сам начал стрелять – неприцельно, веером, просто в пятнистые спины, выпяченные ребрами бронежилетов – совсем близко, возле других машин…

…Димка не знал, от чего глохнуть – от рева снаружи или от криков в подвале. Люди, казалось, обезумели от страха. Такого не было еще ни разу. Прямо напротив входа остановилась огромная черная машина – «Паладин». Качаясь на гусеницах, она редко стреляла – после каждого выстрела на щебень со звоном летела здоровенная дымящаяся гильза, а в подвале поднималась новая волна крика. Кричали женщины, кричали дети, кричали немногочисленные мужчины… Тогда один из двух спустившихся в подвал и залегших у входа солдат поворачивал ожесточенное, грязное лицо и тоже что-то кричал, тыча в сторону людей стволом винтовки – непонятно, яростно… Эти двое лежали совсем близко от прижавшихся к стене мальчишек. А отползти было страшно – казалось, что стоит пошевелиться, как американцы начнут стрелять в людей. Умом Димка понимал, что это не так, что они просто прикрывают самоходку. Но ничего с собой не мог поделать и сидел как прикованный.

– Мальчик… – услышал Димка шепот и повернулся. Но позвали не его, а замершего рядом Влада – звал подошедший вдоль стены лысый старик, Димка не знал, кто это такой и как его зовут. – Мальчик… – старик нагнулся. – Я видел, у тебя пистолет. Дай, пожалуйста.

Помертвев, Димка видел – как в жутком, кошмарном, тягучем сне – руку Влада. Он подал «браунинг» старику. Довершая абсурд, старик сказал: «Спасибо», – снял оружие с предохранителя, неожиданно легко и быстро сделал оставшиеся пять шагов и в упор выстрелил в затылок одному из американцев – под каску. Изо лба у того ударило алое, он ткнулся в порог и задергался. Старик выстрелил во второго – точно так же… но тот успел перевернуться на спину и получил пулю в лоб, сам судорожно нажав на спуск «М16».

Лысого старика – он так и не выпустил пистолет – отшвырнуло прямо к истошно заоравшим мальчишкам, буквально вмазавшимся в стену подвала.

Старик привстал на затылке и каблуках. Стиснул грудь, сказал: «Х…» – и обмяк. Его лицо как будто стекло к вискам и стало полудетским.

А дальше Димка помнил плохо.

Он почему-то оказался около канистр с бензином и сильно оттолкнул маму (как он мог такое сделать?!). Он совершенно не понимал, что делает – и в то же время понимал совершенно отчетливо. Потом он был снаружи и тащил тяжеленную канистру за неудобные «ушки» на башню «Паладина». Вокруг был день, вокруг была смерть, а над головой – прозрачное-прозрачное голубое, почти белое небо. И совсем рядом горела еще одна машина – меньше, зеленая, не черная – и сидел человек без ног, смотревший на Димку невидящими глазами. Мальчишка установил канистру на башне возле люка и пробил несколькими ударами куска арматуры. Бензин потек желтоватыми резко пахнущими струйками. Люк открылся. Высунулась круглая голова с большими черными глазами (оказывается, там не люди, оказывается, эти жуткие машины водят муравьи или кто-то вроде!) и сказала:

– О май год… бой… вотс ю дуинг?

Потом муравей достал пистолет, и Димка, столкнув на него – в люк – все еще очень тяжелую, брызжущую бензином канистру, скатился с машины, доставая коробок спичек. Зажег разом все головки. Внутри машины закричали на несколько голосов, и Димка, бросив комок огня на броню, изо всех сил прыгнул обратно в подвал. Сжался на полу между трупов американцев и старика.

Снаружи ухнуло пламя.

И только тогда он начал понимать происходящее.

Его вырвало – дугой, фонтаном, на пол и стену…

…Подошедшая сотня во главе с самим Верещагиным добила поляков на первом этаже. Трупы лежали на полу и лестницах. Одной паре – «Паладину» и «Брэдли» – удалось отойти. Но только одной. Две БМП и одну самоходку сожгли гранатометчики Басаргина. Еще один «Паладин» сгорел по причине, остававшейся непонятной, пока кто-то из дружинников не рассказал надсотнику о том, что видел из окна.

Верещагин спустился в подвал. Люди подались от него в стороны, но белобрысый худенький мальчишка, навзрыд плакавший в объятиях какой-то женщины, остался сидеть на месте.

Надсотник тяжело сел на самодельный топчан. Стащил берет и вытер им лицо. И только после этого узнал мальчика.

– А, добытчик, – сказал он. – Димон, кажется?

Зареванный мальчишка несмело поднял голову. Посмотрел, часто моргая, на сидящего офицера. И вдруг улыбнулся – несмело:

– Это вы…

– Я, – кивнул надсотник. – Разрешите? – он отстранил руки женщины, которая смотрела на него со страхом. И притянул мальчишку к себе. Димка дернулся, но не стал вырываться и обмяк. Тихо, еле слышно сказал:

– Я правда… я это сделал?

– Да, – сказал надсотник. – Ты. Люди видели. Она почти вышла на прямую наводку. Если бы не ты – может быть, меня бы сейчас уже не было. Может быть, уже никого из нас не было бы. Ты хоть понимаешь… – он отстранил мальчика, – понимаешь, что ты герой?

– Уходите, пожалуйста, уходите… – начала женщина, но Димка неожиданно сказал жестко:

– Не надо, мама. Пожалуйста, помолчи, – и, отстранившись, повернулся к офицеру. – Я не знаю, – смущенно сказал он. – Я ничего не помню. Я просто…

И, не договорив, пожал плечами.

* * *

Басаргин молча опустил бинокль. Его породистое лицо было каменным.

– Да, это наши, – сказал он безразлично.

Верещагин, стоявший чуть дальше от пролома – чтобы не выдали блики на линзах, – поднял свой небольшой «Taскo», купленный еще в мирное время. Четырехкратный, не такой мощный, как у Басаргина, бинокль, тем не менее, безотказно приблизил развалины церкви Ксении.

Четыре обнаженных, полуобугленных трупа были распяты на обломках обычных электрических столбов – головами вниз. Между двумя средними распятыми стоял фанерный лист с кощунственно выглядевшей надписью по-русски:

…ОБО МНЕ РАДУЕТСЯ ОБРАДОВАННАЯ ВСЯКАЯ ТВАРЬ…

РАДУЙТЕСЬ, РУССКИЕ ТВАРИ!!!

– Клим, – пробормотал Верещагин, глядя в лицо крайнего слева. Почти неузнаваемое, оно все-таки принадлежало надуряднику Климову. Остальных опознавать и не требовалось – несомненно, это были его разведчики. – Клим, Клим, как же ты так… как же ты так… неудачно-то?

– Удачно или неудачно – но разведка сорвалась, – Земцов терзал свою коротко стриженную бороду. – Командир, слышишь? Олег, да опусти ты бинокль!

Верещагин опустил бинокль, сунул его в чехол. Повернул к своим друзьям злое лицо.

– Я слышу, – сказал он. – Разведка сорвалась. Не глухой… и не слепой.

– Что будем делать? – поинтересовался Басаргин. – Между прочим, они наших заминировали, я проводки вижу…

– Что делать? – зло спросил Верещагин. – Ничего. Ночью сам пойду, ясно?!

– Х…я ты пойдешь, – усмехнулся Земцов. – Клим в десять раз ловчее тебя был, и вот…

– Я сказал – пойду, значит – пойду! – заорал командир.

– Х…я пойдешь, – непоколебимо сказал Земцов. – А будешь дурью маяться – скрутим. Ты командир, твое дело…

– Мое дело – людей на смерть посылать? – приходя в состояние холодного ехидства, поинтересовался Верещагин.

Но Сергей был невозмутим:

– И это тоже. Но основное – думать. Так что думай.

Неизвестно, что ответил бы разозленный надсотник. Но все трое офицеров именно в этот момент услышали голос – не с неба, а от входа:

– Можно… можно я пойду?

Мужчины обернулись, и мальчишка, на котором скрестились их взгляды, явно оробел. Но от этого только стал напористей, и в голосе его явно прозвучал вызов:

– Давайте я пойду!

– А, это ты, Димка, – кивнул Верещагин. – Не шатайся днем по этажам, с ума сошел, что ли?

– Я могу пойти, – повторил мальчишка упрямо. – Вы же сами говорили, что я…

– Говорил, – сердито оборвал его Верещагин. – И сейчас скажу, что без тебя сотню Игоря смяли бы. Но это одно дело. А другое – послать тебя…

– Вы меня не посылаете, я сам иду, – быстро возразил мальчишка и мотнул светлым чубом. – Ну это же мой район, я тут все знаю!

– Слушай… – начал Верещагин.

Но Земцов молчал, теребя бороду. А Басаргин вдруг сказал:

– А это выход.

– Выход?! – надсотник посмотрел на них. – Ну ладно бы я. У меня нет детей. Но вас-то обоих – вас же дети дома ждут! Так как же можно…

– А Клима не ждали, – напомнил Басаргин.

Верещагин выругался. Жена Климова и его младший сын Никитка погибли при бомбежке колонны беженцев. Старший – приемный – сын Юрка пропал без вести немного раньше.

– Я могу, – напористо-неистово сказал мальчишка, сжимая кулаки и весь подаваясь вперед. – Ну я же правда могу, а вы не можете. Я схожу и вернусь. Вы мне только объясните, что нужно узнать. Я могу! – Голос его стал умоляющим.

– Олег… – начал Басаргин.

Верещагин оборвал его:

– Помолчи, ради всего святого.

Теперь молчали все.

– Зачем тебе это нужно? – спросил Верещагин. – Объясни.

– Зачем?!. – начал Димка агрессивно. И – захлебнулся. Беспомощно хлопнул глазами. Офицеры ждали. На ресницах у мальчишки появились капли, губы задрожали. – Я могу… – прошептал он и уронил голову.

– Ясно, – сказал надсотник. – Пошли. Будем говорить.

* * *

Пашка Бессонов согласился идти сразу. Димку не очень интересовало – почему, просто внезапно ему стало жутко идти одному. Он почти пожалел о своем решении – и, будь возможность повернуть время, наверное, не высунулся бы в комнату, где стояли офицеры. Но теперь отступать было некуда, и Димка нашел компромисс – страшно обрадовавшись, когда Пашка сказал: «Конечно, пошли!»

А вот Влад сперва выпучил глаза, а потом насмешливо сказал:

– Ну ты даешь.

– А что тут такого? – спросил Димка.

Они стояли у выхода из подвала и говорили тихо. Но Влад своему тихому голосу ухитрялся придать незабываемые и разнообразные оттенки ехидства:

– А то, что ты баран без башни.

– Мы же туда сто раз ползали.

– За жрачкой. А не чтобы в пионеров-героев поиграть.

Димка вспыхнул. Он даже себе не признавался, что прочитанная им книга… в общем… в общем, это она руководила его поступками процентов на семьдесят. Влад бы не понял (Димка и сам не очень понимал). А тут – как будто мысли прочитал!

– А теперь – чтобы помочь нашим, – сказал Димка.

Влад скривился:

– Нашим-вашим… Я вообще не понимаю, откуда на нас эта война свалилась. Наши еще какие-то…

– Ладно, – отрезал Димка. – Матери не говори, куда мы пошли. Я ей наврал, что мы на море[4] пошли, рыбу глушеную пособирать.

– Вали-ите, – махнул рукой Влад. – Кто только вас собирать будет…

…Он нагнал Димку и Пашку на пересечении Лизюкова и Жукова, когда они, лежа в развалинах, прицеливались, как ловчее перебраться за развалины кинотеатра «Мир». Мальчишки сперва вскинулись, но потом Димка спросил удивленно:

– Ты?!

– Угу, – Влад втиснулся между ними. – Ну чего вы? Вон там можно пролезть, за бордюром. Пошли, пока ракет нет.

* * *

В три ноль семь Верещагин проснулся.

Снаружи бумкали минометы. Но это был не бой, а бессистемный обстрел, злость за позавчерашнее. И не это его разбудило.

Бросив взгляд на свои старые «Командирские», надсотник увидел именно это:

03.07.

Через полчаса начнет светать. Через час – рассветет совсем. Димка ушел в полночь. Если через двадцать минут они не вернутся – значит, их нет.

За столом спал, положив голову на руки, Пашка. Едва надсотник пошевелился, как вестовой вскинулся и сел прямо.

– Спи, – сказал Верещагин, подсаживаясь к столу и пододвигая блокнот.

– Не, я не хочу, – сипло и обиженно ответил Зубков. В упор посмотрел на Верещагина и сказал: – Зря вы меня не послали.

– Ты не местный, Паш, – сказал Верещагин, начиная от руки линовать рапортичку. – А Димка местный.

– Местный, – фыркнул Пашка. – Он стрелять-то умеет?

– А ему и не нужно стрелять, – усмехнулся Верещагин. – Если разведчик начал стрелять – значит, плохи дела.

– Он вернется, – вдруг сказал Пашка. – Вы не беспокойтесь, он вернется, время еще есть. Вы не волнуйтесь.

– Не волноваться? – Верещагин тщательно провел линию. – А я и не волнуюсь. Зачем мне волноваться за чужого мальчишку? – Он хмыкнул. – Просто я когда-то не сдал два экзамена – первый по прощению, второй – по любви… Вот и все.

– Не волнуйтесь, – повторил Пашка.

И почти тут же в коридоре что-то бумкнуло, кто-то засмеялся – и стремительно вошедший Басаргин выдохнул:

– Вернулись.

– Почему во множественном числе?.. – непонимающе пробормотал Верещагин, сам не замечая, как встает из-за столика.

Лицо Пашки расплылось в улыбке.

– Запускать? – Басаргин тоже улыбался.

– Скорее! – крикнул Верещагин.

И в его «кабинет» ввалились трое (трое?!) чумазых, оборванных, синхронно и широко лыбящихся мальчишек.

– Мы втроем ходили… – сказал Димка виновато, но в то же время буквально светясь. – Это вот Влад… вы его тогда видели, когда я вам сигареты подарил… а это Пашка…

– Мне было мало одного, – сказал Верещагин сухо, покосившись на своего вестового (он сидел на прежнем месте с видом «Я же говорил!!!»). – А вот посылал я как раз одного.

– Ну… – Димка потупился.

– Он один здрыснул идти, – заявил Влад. – В ногах у нас валялся, чтобы мы тоже пошли.

– Докладывайте, – так же сухо (чтобы не захохотать, не расплакаться – не дай бог! – или не наделать еще каких-нибудь глупостей) приказал Верещагин.

В мальчишках словно выключили тормоз. Все трое сунулись ближе к столу – и начался дикий галдеж:

– …а мы ползком, а там собаки – рррр…

– …а я рукой прямо в говно…

– …а там кирпич – бум, и как заорут…

– …а пушки стоят – самоходки, десять штук…

– …а Пашка говорит: «Давайте что-нибудь напишем»…

– …а мы в том месте тогда еще сигареты покупали, и в дырку – нырьк…

– …нам как два пальца об асфальт, а они огроменные, да еще в снаряге…

– …бздынь! Бздынь! У меня очко – жим-жим…

– …вот, я на руке записал…

– …гляжу – мина…

– …а они бла-бла-бла по-своему, я вот, на диктофон записал, может, важное что…

– …много – охер…ть…

Это был не доклад. Даже не его подобие. Это был просто веселый и беспорядочный гомон. Но Верещагин не прерывал его. Он еще расспросит всех троих – как следует и о том, о чем нужно. А пока…

Пока он просто стоял и улыбался, слушая, как галдят мальчишки.

* * *

Бла-бла-бла на чудом работающем в побитой «Нокии» диктофоне оказалось трепом двух часовых-янки – о бабах. Но, что интересно – янки. Значит, морскую пехоту не отвели в тыл. К чему бы это?

Верещагин отложил диктофон и с удовлетворением посмотрел на карту, испещренную обозначениями. Был практически полностью разведан квартал между улицами Владимира Невского, Жукова, Лизюкова. И это сделали трое тринадцатилетних пацанов! Эх, Клим, Клим…

Жестокая, свирепая улыбка прорезала лицо надсотника. Институт искусств – а в нем штаб польско-хорватской бригады… Верещагин посмотрел на часы. Пашка на своем скутере уехал в штаб десять минут назад. Ну, погодите, братья-славяне, предатели хреновы – через полчасика на ваши головы ухнут 203-миллиметровые фугасы двух резервных «Пионов». Тогда вы – если уцелеете – поймете, каково тем несчастным рядовым, которых вы гоните на наши стволы во славу своих заморских хозяев. Надеюсь, вы не сдохнете сразу, а помучаетесь с оторванными руками-ногами…

– Кто? – поднял он голову, услышав шаги – слишком осторожные для дружинника. – Кто там?

– Я… можно?

Мальчишеский голос… Со света Верещагин не сразу различил лицо, но голос узнал сразу.

– Заходи, Дим, – сказал он, ногой выдвигая стул, на котором обычно сидел Пашка.

Но вошедший мальчишка покачал головой. Верещагину показалось, что он очень взволнован – и уж точно бледен.

– Что случилось? Что-то с мамой?!

– Нет… – вновь помотал головой мальчишка. – Я хотел… – он очень смутился, тяжело задышал. – Я хотел…

– Да не волнуйся ты так! – надсотник вдруг понял, что забеспокоился, и удивился тому, что еще может это – беспокоиться из-за одного человека. – Что случилось? Говори спокойно.

– Я прочитал книгу… – Димка выложил на стол растрепанный томик. – Вот…

– О-о-о… – лицо Верещагина вдруг стало таким, как будто он повстречал старого знакомого. Надсотник взял книгу, покачал ее на ладони. – «О вас, ребята!». Я ее очень любил. И издание было точно такое…

– Правда?! – обрадовался Димка. – Ну, тогда… – он опять сбился, раздраженно мотнул головой и решительно продолжил: – Я тут в одну комнату пролез, там стена рухнула… тут, в школе. Там разная пионерская атрибутика… – непринужденно употребил он это слово. – Ну, и книги… Вот я ее прочитал. Я читать люблю… И еще я нашел… – он полез под куртку-ветровку с надписью «Mongoos» и достал…

Надсотник ошалело моргнул, не веря своим глазам.

В руках у мальчишки был красный галстук – неожиданно яркий в свете керосинки.

– Это пионерский галстук, я теперь знаю… – сказал Димка. – Они там. В ящике в одном. Я… – он опять сбился. Надсотник молчал, держа руку на книге, лежащей на столе – как будто собирался в чем-то клясться на Библии. – Я хочу… – мальчишка выталкивал слова, как через узкое стеклянное горлышко – звенящие и редкие. – Я хочу, чтобы… чтобы я не просто так был… а чтобы…

– Я понял, – сказал Верещагин. В глазах его – широко распахнутых, в красных прожилках недосыпа и страшной усталости – было недоверие, изумление и… и еще что-то. Может быть – восторг? Или даже преклонение?

– Вы же были пионером? – спросил облегченно Димка.

– Я был плохим пионером, – покачал головой Верещагин. – Вернее… никаким.

– Ну… пусть, – Димка шагнул вперед, протягивая галстук на вытянутых руках. – Вот… пожалуйста.

Надсотник закашлялся, встал, провел рукой по коротко стриженным седым волосам. Подтянулся. Взял галстук. Димка, не сводя с мужчины глаз, вжикнул «молнией» ветровки, повыше раскатал горло тонкой водолазки цвета хаки.

– Я что-то должен сказать, да? – спросил он. – Там же была… какая-то клятва?

– Была, – кивнул Верещагин. – Но я ее не помню, Дим. Мы все давно забыли свои клятвы… Я не знаю слов…

– Пусть… – шепнул Димка. Глаза его стали упрямыми. – Тогда вы… вы просто придумайте, что мне сказать. Чтобы была клятва. Вы ведь можете. Вы до войны книги писали. Я узнал…

– Хорошо, – и надсотник вдруг вырос и построжал. – Я придумаю клятву. Повторяй за мной. Я, Дмитрий Медведев…

– Я, Дмитрий Медведев… – отозвался мальчишка, вытянувшись с прижатыми к бедрам кулаками.

– …вступая в ряды пионерской организации России…

– …вступая в ряды пионерской организации России…

– …и осознавая взятый на себя долг…

– …и осознавая взятый на себя долг…

– …торжественно клянусь…

– …торжественно клянусь… – мальчишка коротко выдохнул.

– …быть верным Родине, мужественным и честным… – звучал мужской голос.

– …быть верным Родине, мужественным и честным… – повторял голос мальчишки.

– …защищать то, что нуждается в защите, в дни войны и дни мира…

– …защищать то, что нуждается в защите, в дни войны и дни мира…

– …ни словом, ни делом, ни мыслью не изменять Родине…

– …ни словом, ни делом, ни мыслью не изменять Родине…

– …а если понадобится – отдать за нее свою жизнь.

– …а если понадобится… – мальчишка на миг запнулся, но договорил твердо: – …отдать за нее свою жизнь.

– Пусть будут свидетелями моей клятвы живые и погибшие защитники России и моя совесть.

– Пусть будут свидетелями моей клятвы живые и погибшие защитники России и моя совесть.

Надсотник повязал галстук на шею Димке. Побитые, перепачканные гарью пальцы мужчины сделали «пионерский» узел автоматически, заученно, и он невольно улыбнулся.

– Почему вы улыбаетесь? – строго спросил, поднимая голову, Димка.

– Узел, – сказал Верещагин. – Я научу тебя, как его правильно завязывать.

* * *

Он успел уснуть снова, но сон опять нарушили. Зевающий Земцов привел какую-то немолодую женщину, явно не знавшую, как себя вести, и старика – вполне бодрого, подтянутого.

– К тебе, – сообщил Сергей, уходя досыпать.

– Садитесь, – предложил Верещагин. – Хотите чаю?

– Спасибо, – поблагодарил старик, подождал, пока сядет его спутница, но дальше говорила именно она:

– Видите ли… я была директором этой школы. Станислав Степанович, – старик кивнул, – ветеран войны, он работал консьержем в одном доме… – Женщина откашлялась. – Вам не кажется, что это неправильно, происходящее сейчас? – Увидев, что Верещагин иронично улыбнулся, женщина поправилась: – Я конкретно о ситуации с гражданским населением. Дети не учатся…

– Это даже не главное, – перебил ее, извинившись взглядом, Станислав Степанович. – Я вот присмотрелся… вы воюете очень храбро, что говорить. Я не ожидал, что мы еще можем так воевать… – В голосе старика прозвучала гордость, он кашлянул и продолжил: – Но вы воюете как бы сами по себе, понимаете? А ведь люди готовы помогать. Я со многими говорил, не только с пожилыми… И у многих есть навыки – например, можно делать мины, чинить форму, да мало ли что? Есть врачи, есть медсестры, повара… Кроме того, гражданских надо отселить поближе к морю, это нетрудно…

Верещагин придвинул к себе блокнот и открыл его.

– Я писал докладную о чем-то подобном генерал-лейтенанту Ромашову, – медленно сказал он. – Но в общих чертах… А теперь давайте с вами поговорим подробно. И начнем – извините, Станислав Степанович! – все-таки с детей.

– Олег! – рассерженный Земцов вошел в комнату. – Извините… Что к тебе за делегации?! Эти пришли, которые… – он покосился на женщину. – Выйди.

– Я сейчас, – кивнул Верещагин, поднимаясь.

В коридоре переминались с ноги на ногу Влад и Пашка – друзья Димки. Пашка угрюмо молчал. Влад, глядя на офицера, сказал:

– Вообще-то это охренеть нечестно.

– Это ты о чем? – спокойно спросил Верещагин, мысленно посмеиваясь и не веря происходящему.

– А о том. Ходили вместе, и вообще вместе… А тут он приходит, гордый, как будто его орденом Сутулова наградили, с закруткой на спине…

– Погоди, – оборвал его Пашка. Звонким от обиды голосом сказал: – Мы что, выходит, недостойны?

– А зачем вам это надо? – спросил Верещагин, про себя подумав: ни разу ни он, ни мальчишки не сказали, о чем идет речь – и так понимают…

– Значит – надо, – упрямо ответил не Пашка – Влад. – Так что, нам валить? Правда, недостойны?

– Несите галстуки, – сказал наконец надсотник. – Нет, постойте. Утром. Через три часа. Во-первых, у меня дело. А во-вторых, чтобы вы подумали. Попросите Димку. Пусть почитает вам, как мальчишек на таких вот галстуках вешали. И, если не передумаете – через три часа у меня…

… – Извините, – сказал надсотник, садясь к столу и придвигая к себе блокнот. – Ну что ж. Давайте вместе составлять проект – как жить дальше. Воевать будем мы. А вот жить придется вместе…

Суд горящей земли

Ливень обрушился на Воронеж утром. Такой, какого еще не было за весь месяц осады – тропически-бурный, теплый, мгновенно наполнивший все канавы, все взревевшие трубы, все бетонные желоба, проложенные к водохранилищу с улиц обоих берегов.

Там, где набережная Буденного утыкается в пригородный лес, из развалин большого дома выскочили и с хохотом, криками стали носиться по лужам не меньше двадцати мальчишек и девчонок лет семи-десяти. Они прыгали по воде, что-то кричали, поднимали руки и смеющиеся лица к небу, гонялись друг за другом и даже падали в теплые, вспененные сотнями пузырей лужи, играли в салки вокруг трех выжженных, давно остывших «Кугуаров» с развороченными жуткими дырами в корпусах.

В десяти шагах от них, в широком бетонном желобе водоотвода, грудой лежали больше ста тел в черной форме – те, кто был убит ополченцами и казаками во время вчерашней попытки пройти набережной к ВоГРЭСовскому мосту, те, кто сдался в плен и был убит чуть позже.

Они лежали мертво и неподвижно – наемники знаменитых сетевых кондотьеров ХХI века – «Blackwaters», «Beni Tal», «Close quarters protection association», «Defence systems limited», «Military professional resources incorporated», «Saladin security», «Vantage systems», «Grey areas international», «Dynocorp», «Rubicon international», «Sayeret group», «Global studies group incorporated», польстившиеся, подобно своим предкам, на щедрую добычу, они получили не ее, а – как те же предки четыреста и двести лет назад – свинец в живот; не пять тысяч пятьсот «зелени» в месяц, а нелепую и ненужную им смерть непонятно за что.

Они грудой лежали в водоотводе, и бурлящий поток шевелил их, придавая телам некое подобие жизни – жизни, которой они, молодые и сильные, обученные и уверенные в себе, не сумели распорядиться, и теплый ливень колотил по драной черной форме, по запрокинутым к небу лицам, по толстой зеленой пачке, втиснутой в чей-то оскаленный рот, по надписи, вырезанной на чьем-то белом лбу ножом и уже почерневшей:

ЗА ЧЕМ ПРИДЕШЬ – ТО И НАЙДЕШЬ!

Наверху, над водоотводом, смеялись и шлепали по лужам дети.

* * *

Еще два месяца назад их не пустили бы сюда на порог – не то что в подвалы, в святая святых воронежского офиса ведущей энергокомпании РФ. Но те времена давно прошли, не было возле выбитых дверей охраны, да и самого офиса не было на две трети высоты, а его хозяин, по слухам, то ли сидел в американской тюрьме (где из него вышибали номера счетов), то ли был убит во время бомбежки Москвы, то ли растерзан толпой беженцев в Шереметьево около своего самолета… Единственное, что о нем напоминало, – большой цветной портрет, в котором торчали два дротика от «дартс», финский нож и который пересекала безграмотная надпись:

РЖАВЫЙ ТОЛЕГ

Грохот канонады сюда почти не доносился. Пожалуй, подвалы офиса могли бы выдержать прямое попадание «Томагавка», а уж от обычных обстрелов представляли собой вполне надежную защиту. Четыре бензиновые лампы с мощными рефлекторами, направленными в разные стороны, стояли в центре круглого стола, за которым когда-то заседал совет директоров – «в прошлой жизни», как сейчас любили говорить. В данный момент за ним заседал совет председателей пионерских отрядов города Воронежа – в помещении, специально выделенном генерал-лейтенантом Ромашовым под координационный центр организации. На стене висела здоровенная карта города.

– Ну и давайте глянем, что у кого, – черноволосый мальчишка лет пятнадцати с глубоким свежим шрамом через всю левую сторону лица положил на стол крепкие худые кулаки и слегка исподлобья осмотрел всех присутствующих – председателей советов двух других отрядов, заведующих пионерскими мастерскими, складом продуктов, госпиталем и детским садом, редактора ежедневника «Русское знамя». – Давай, Димон, – он кивнул светловолосому худенькому пареньку, одетому в ушитую штатовскую куртку, с трофейным «кольтом» на поясе.

– У нас на сегодняшний день в отрядах сто двадцать семь человек, – сказал тот. – На попечении – семьсот сорок три штуки мелочи и триста одиннадцать инвалидов и стариков. Это последние данные, может, будут еще коррективы. – Он пожал плечами: – Капля в море. По моим данным, в городе еще не меньше двадцати тысяч человек так или иначе нуждаются в нашей помощи.

– Медицина? – кивнул черноволосый.

– По-прежнему нехватка всего на свете, – угрюмо доложил рослый блондин, больше похожий на героя боевика о подростках. – Стираные бинты… Вчера принесли упаковку промедола – двести доз. Я на ней сплю, – последнее заявление вызвало некоторое безадресное волнение. – Я на ней сплю! – с нажимом, повысив голос, повторил блондин, воинственно поглядев кругом. – Потому что я точно знаю минимум про троих – колются! И могу назвать имена, фамилии, сказать, у кого они… Ладно. Из наших в госпитале раненых трое. Один умирает – множественные ожоги, бутылки с коктейлем лопнули над головой… Семнадцать больных. Я вас прошу, черти, возвращайте сбежавших! Позавчера сбежал один – с температурой сорок… Вы знаете, кто и к кому! Верните добром, или с температурным бредом я его уже не приму. У меня все.

– Продукты? – продолжал темноволосый.

Поднялась худенькая, коротко остриженная девчонка, похожая на молодой вариант Хадакамы, в первый же день войны оперативно смывшейся в Японию. В подвале наступила опасливая тишина, даже сам спрашивавший как-то стушевался.

– Украли две пачки сухого крема, – индифферентно-неприятным голосом сообщила девчонка. – Украли, размешали с водой и съели. Нагло. Прямо за углом склада. И я знаю, кто это сделал, Золотце.

– М-м? – подняла золотистую бровь умопомрачительно красивая девчонка с лицом карающего ангела – еще в конце мая этого года известная всей области как «Мисс Воронеж Тин» года. – Ты хочешь сказать, что крем съела я? У меня диета.

– Не ты, но твои сопливые подопечные, – по-прежнему равнодушно уточнила стриженая. – Это саранча, а не дети.

– Растет смена, оперяется, – заметили из полутьмы.

В другом конце захрюкали от сдерживаемого смеха. Еще кто-то потребовал:

– Позитив давай, Лерка, позитив!

– Вот вам позитив. НЗ в кои-то веки укомплектован. Холодильная камера работает, так что с продуктами все будет в порядке.

– То есть их никто не получит, – уточнил блондин-«медик». – Ты бы хоть бульонные кубики на госпиталь отстегнула.

– Перетопчетесь, – отрезала «Хадакама». – У меня все.

– Детский сад? – продолжал темноволосый.

Золотце неспешно поднялась и оперлась о стол кончиками расставленных пальцев:

– Во-первых, я прошу возвращать всех младших, которые убегают «на линию». Чтоб ни единого там не было. Иначе буду скандалить вплоть до рукоприкладства. Дальше. Крем они правда съели, и я знаю, кто съел – они мне признались. Но не скажу. Еще. Проблема с игрушками. В городе полно игрушечных магазинов. Добывайте, где хотите, когда хотите – но чтоб игрушки были. Не хочу, чтобы малышня играла гильзами. И так от их «бу-бух, падай, убит, сбил!» сердце щемит.

– М-ммм… – промычал кто-то.

– Слушай, парнокопытное! – взорвалась Золотце. – Двенадцатилетние играют в войнушку с настоящими автоматами – я с этим смирилась, раз уж взрослые охерели до такой степени! Но у маленьких должно быть детство! Даже здесь! Особенно здесь! И еще – бумага и цветные карандаши, – уже спокойно добавила она. – И ночные горшки.

– Каски подойдут? – деловито спросил Димка. – Вернее, шлемы. Эй-си-эйч. С бумагой посмотрим.

– Подойдут. А с бумагой не смотреть, делать надо. И еще – пусть найдут моющее средство, какое угодно. А так у меня все.

– Техника и оружие? – подбадривал черноволосый.

Встал худощавый мальчишка в кожаной безрукавке. Сунув большие пальцы в брючные петли, он сообщил:

– Оружия и боеприпасов – полно. Любого. Если командующий захочет – танк пригоним.

– Не захочет, – нетерпеливо сказал черноволосый.

– Как хочет, – невозмутимо произнес «безрукавый». Среди пионеров царило оживление – благодаря в немалой степени их действиям добровольцы из гражданских получали трофейное оружие и достаточно боеприпасов, а обороняющиеся могли почти всегда восполнять потери. – Теперь о горючке. Дизтопливо почти все забрали военные. Если бы забирали бензин – я бы и слова не сказал, его больше, чем надо. Но у меня три дизеля – холодильник, операционка, резерв. Как без дизельного-то?.. Велосипеды. Износ в среднем – пятьдесят процентов. Даже у резервных – их у меня шестьдесят семь штук. За прошедший отчетный период, так сказать, накрылось пять машин, еще две откопали где-то и пригнали, итого – минус четыре. Ребята раскопали турмагазин, там полно снаряжения. Можно получать, кому что нужно. Все.

– «Русское знамя»? – кивнул черноволосый.

Встал печальный мальчишка с каштановой челкой над большими очками, за которыми грустили карие глаза. И душераздирающе вздохнул, прежде чем начать говорить, чем вызвал волну таких же вздохов вокруг стола.

– Не смешно, – грустно заметил очкарик. – У меня нет проблем. Еще нет бумаги и краски к принтерам. Предлагаю голосованием меня снять с должности и отправить в связисты или разведчики. А? – В голосе его прозвучала искренняя надежда.

– Будут тебе и краска, и бумага, – пообещал черноволосый.

– Только не в ущерб мне, – предупредила Золотце.

– Не в ущерб, не в ущерб… У тебя все?

– Нет, – заявил очкарик. – Мне батарейки нужны. И скажите Мазуте, чтобы не отключал резервный, когда мы работаем.

– А я отключал?! – истошно заорал «безрукавый». – И вообще – какая скотина «крокодильчики» к кабелю подкусывает?! Поймаю – кастрирую на хер!

Участники совещания захохотали…

* * *

До поворота на Циолковского Димка и Сержант ехали вместе, синхронно крутя педали. После дневного дождя было свежо, но небо уже очистилось полностью.

– Ты к своим, в «Старт»? – спросил Медведев, притормаживая ногой.

Черноволосый Сержант поправил галстук под джинсовой курткой, покачал головой:

– Не… Сначала попробую опять домой. Деда с бабкой уговаривать.

– Не уходят? – Димка вздохнул.

– Не… Бараны старые, – выругался Сержант. – Я им говорю – накроет вас бомбой или снарядом в вашей халупе – и ага. А дед в меня ковшом для воды… Ладно, поехал.

– Давай, – Димка оттолкнулся от бордюра. – Привет твоим!

* * *

…Прошлой ночью «писькоделы» не прилетали, и Лихач (в недавнем далеком прошлом Ленька Лихачев) вопреки всему начал надеяться, что и в эту их тоже не будет.

Ходили слухи, что откуда-то с неведомых складов Ромашову все-таки перебросили больше пятидесяти новеньких «мигарей», и они, взлетая с Авиастроителей, остановили «эфы» над Волгой, не дав им прорваться. Ребята выспались выше крыши, а под вечер принесли несколько ящиков с продуктами – пакеты риса, томатная паста, консервы из баранины… Все было иранское. В одном ящике нашли записку, безграмотно написанную по-русски печатными буквами – учащиеся какого-то медресе писали, что восхищаются нашим беспримерным героизмом, молят Аллаха покарать агрессоров и посылают нам продукты, купленные на собранные деньги. Девчонки начали хлюпать, а Леньке почему-то было смешно…

…В подвалах все было как весь последний месяц. Большинство раскладывалось спать. В дальнем углу шло родительское собрание. Любовь Тимофеевна на него не пошла и проверяла тетрадки своих младшеклассников. Лизка, собрав вокруг себя мелких, читала им про домовенка Кузьку. Еще две девчонки, сидя на открытых ящиках, вяло спорили, сколько банок открывать на завтрак. За арочным проходом, завешенным шторами, стонали и матерились, металлически позвякивало – шли операции…

Ввалился Сержант. Лихач не ожидал, что он вернется сегодня – наверное, дед с бабкой в очередной раз отказались покинуть свой дом и снова расплевались с внуком. Но куда удивительней было, что Сержант волок за руку Генку Ропшина. Да еще в каком виде – грязного, волосы дыбом, одежда чем-то перемазана и порвана. Лихач просто офигел – ему казалось, что уж Ропшины-то точно давно на каких-нибудь Багамах или Канарах! Вспомнилось, как Колька хвастался загранпаспортом…

… – Посмотрите на это чудо! – объявил Сержант (все посмотрели; Генка тоже смотрел. Но не на окружающих, а куда-то мимо).

– Иду через парк, а он там сидит под кустами… Думал – позавчера попал под бомбежку, крышу сорвало, вот и прячется. Взял его за руку, поволок домой, а у них там полторы стены, да и те дымятся. Ну, я его сюда… Оксидик, цветочек мой аленький, посмотри, что у него с руками.

– Трепло, – сказала Оксана, дернула плечом и пошла за своей сумкой.

Лихач проводил ее взглядом и пихнул локтем плюхнувшегося рядом Сержанта:

– Не заедайся к ней, понял? В морду дам.

– Дашь, – тихо ответил Сержант. – Потом. Ты давай, не сиди… Сейчас десантура сказала – идут, гады. Минут через десять будут…

… – Ты где себе так руки изуродовал? Ты же их сжег начисто! – Оксана бинтовала ладони безропотно сидящего Генки. – Ты чего молчишь, дубина?!

– Он по привычке пирожки прямо из духовки таскал, – сказал кто-то, и вокруг заржали.

Генка посмотрел немного осмысленней, улыбнулся странной улыбкой и неожиданно тонким, но очень ясным голосом сказал:

– Не… Там мама горела и кричала. В доме. Я хотел ее откопать и не смог…

Стало очень тихо. Ленька увидел, как Любовь Тимофеевна подняла голову и вдруг взялась за виски, стиснула их так, что побелели пальцы. А потом в этой тишине родился и врезался в мозги тонким буравом вой сирены…

… – Спать, спать, спать, – командовала Лизка. – Быстро и без разговоров. Поспите, а там будет день, днем они не летают.

Младшие слушались ее безропотно – укладывались, тихо помогая друг другу, кто-то добавочно объяснял:

– Днем они не летают, не бойся. Днем они наших «МиГов» боятся. Я тебе потом картинку покажу…

«Очень испугались, – подумал Лихач, подхватывая СКС из шкафа и одновременно перебрасывая через плечо сумку с противогазом. – На весь юго-восток – сто пятьдесят машин. Без единого командования. А у писькоделов сколько?.. Что вы сказали? То-то же…»

Ребята вставали у входа, кто-то курил, отворачиваясь от родителей и учителей, прервавших свои посиделки в углу. Ленька нашел взглядом маму и тут же отвернулся. Снаружи продолжало выть, но к этому звуку примешался еще один – торжествующе-слитный гул десятков двигателей в небе.

– Готовы? – Дюк оглядел всю банду. – Ну, тогда что? Пошли…

– Я с вами.

– Ты же не в отряде, – сказал Дюк, и все на него поглядели – впервые командир сморозил глупость. Он и сам это понял и махнул рукой: – Ладно, двигаем. Лишним не будешь.

– Он же почти без рук! – завопила Оксана, но уже им вслед…

… – Он там! – крикнул Сержант. – Лихач, давай туда, он там, я же видел парашют!

– А ты? – крикнул Ленька.

Сержант отмахнулся со зверским лицом:

– Потом подберешь! – и откинулся на асфальт, сжимая замотанными руками подвернувшуюся ногу.

Ленька рванул бегом и даже не сразу осознал, кто бежит рядом с ним в грохочущей, стонущей огненной тьме – а это был Генка. Они обменялись короткими взглядами и ничего друг другу не сказали…

… – Погоди, Лихач, – Генка тяжело дышал. – Смотри. Вон он.

От удивления Ленька онемел. Они бы пробежали мимо. Человек, которого заметил Генка, стоял среди теней и пламени, среди шевеления веток и сам казался их частью. Но сейчас мальчишки вдруг увидели его очень отчетливо… и поразились тому, какой он огромный, этот первый увиденный вблизи враг – настоящий враг, янки, не наемник из Восточной Европы. Длинноногий, широкоплечий, в могучих ботинках на толстенной подошве, с ежиком волос, отливавших латунью… Ленька не мог понять, какого цвета у него комбинезон, многочисленные нашивки отливали одинаково алым, казалось, что форма сбитого летчика тут и там испятнана кровью. Но он, похоже, даже не был ранен и не видел мальчишек – глядя в другую сторону, он возился с чем-то на поясе… Ленька увидел большую кобуру и, охваченный внезапным страхом – не дать ему достать оружие! – заорал, вскидывая карабин и от испуга вспомнив английский:

– Дроп е ган! – хотя, чтобы бросить оружие, тот должен был его минимум достать. – Фризз! Хэндз ап!

Тут тоже была неувязочка – как он мог поднять руки, если мальчишка приказал ему замереть?.. Летчик повернулся – быстро, резко, – и Лихач обмер, ожидая, что сейчас тот, как в кино, ловко выхватит оружие и он, Ленька, просто не успеет ничего сделать с этим огромным мужиком. Отсветы пожара упали на лицо – мужественное, гладко выбритое…

…Летчик как-то странно присел и вдруг улыбнулся криво. Губы у него дрожали. Он замотал головой и заторопился словами:

– Донт шут… Плиз, бойз… донт шут… – потом, словно что-то вспомнив, торопливо полез в нагрудный карман, и Ленька, так же стремительно забыв английский, завизжал:

– Стой, гад!!!

Летчик тихо вскрикнул, отдернул руку и снова криво улыбнулся:

– Но… но, бой… Вэйт э минэт, плиз… Донт шут… Плиз, итс мани, онли мани… – он все-таки влез в карман, что-то там драл и рвал, не переставая жалко улыбаться, потом вынул ладонь и протянул ее к ним. – Фор ю… анд юо фрэнд, фор хим, бойз… Мани, голд… Тэйк, донт шут…

Ленька не сразу понял, что за кругляши у него в ладони – их там было больше десятка, явно тяжелых, отсвечивающих красивым медовым блеском. А летчик все улыбался, тянул дрожащую руку и говорил:

– Фор годнесс сэйк… донт шут… Ай хэв чу бойз ту… чу бойз, ю андестенд? Тэйк голд, энд ай го…

– Че он хочет? – тупо спросил Лихач, не опуская карабина.

Генка тихо сказал:

– Дает деньги, чтобы отпустили… Лихач… Лень, дай карабин.

– На… э, зачем? – Ленька сжал пальцы на ложе.

Генка посмотрел ему в глаза и тихо сказал:

– Дай.

Ленька разжал пальцы, как под гипнозом…

…Золотые монеты посыпались из ладони. Летчик вдруг подломился в коленях и, рухнув на землю, уже не тянул руку к мальчишкам, а как бы закрывался ею, трясущейся, с растопыренными пальцами, и его глаза блестели какой-то масляной животной пленкой. Он открыл рот – и вместо слов оттуда вырвался вой. Это был дикий, непереносимый звук – Ленька отшатнулся, не в силах его слышать, – вой, в котором уже не было ничего человеческого, никаких чувств, кроме одного бесконечного ужаса. Так не кричали даже сгоравшие заживо в домах, которые, может быть, сжег этот крепкий, красивый человек, похожий на героя боевика.

– Страшно умирать, сука? – спокойно и даже как-то равнодушно спросил Генка, поднимая карабин. – Моя мама тоже кричала, гад. И я кричал… Пусть и твои дети покричат. Получи!

Он неловко нажал пальцем забинтованной руки на спуск, выстрелив летчику в лицо прямо сквозь крупно дрожащую, холеную ладонь.

* * *

– В воздушных боях этой ночью сбито восемь истребителей-бомбардировщиков и два штурмовика противника, – с выражением читал Пашка сводку штаба с грифом «СОВЕРШЕННО СЕКРЕТНО. ТОЛЬКО ДЛЯ ОФИЦЕРСКОГО СОСТАВА». – Наши потери – два истребителя «МиГ-29»…

Надсотник Верещагин проверял списки новичков. За прошлые два дня в дружину записалось шестнадцать добровольцев, в их числе – три женщины.

– …сформированные в Зауралье части РНВ, казачьи подразделения и переформированные части старой армии, подчиненные РНВ, сейчас насчитывают до полумиллиона человек… – Пашка с ревом и воем зевнул. – Оккупационные войска по-прежнему занимают позиции вдоль западных отрогов Уральских гор. Китай заявляет, что ни в коем случае не позволит втянуть себя в войну на чьей-либо стороне…

– Отдохни, – сказал надсотник. Встал, одергивая форму. – А я пойду пройдусь.

Имя для отряда

Руки полковника Палмера тряслись. Не от страха – от гнева. Инструктор при польско-хорватской бригаде, опытный военный, он никогда не поверил бы, что может испытывать такой гнев. Больше всего ему хотелось набить морду генералу Новотны.

Что было невозможно по нескольким причинам.

Он еще раз перечитал бумажку, снятую с дверцы своего «Хаммера» – про себя, хотя он уже не сомневался, что бумажку с подобным содержанием тут знают наизусть – Новотны неохотно, но все-таки сказал об этом полковнику, который, хоть и был ниже в звании, на деле – и это все понимали – являлся реальным командиром. (Начавший службу в 1984 году Яцек Новотны часто ловил себя на мысли, что ни один советский офицер никогда не позволил бы себе в адрес офицера польского и десятой части того, что позволял себе этот янки… а вот сейчас генерал подумал, что ему, пожалуй, приятно видеть Палмера в таком состоянии…)

Полковник в третий раз вчитался в русские слова – он хорошо знал язык.

Привет, долбо…бы!

Смерть ваша не за горами – за ближайшими домами!

Fack you сто раз в задний глаз!

Димка-невидимка.

Палмер скомкал бумажку нервным движением, лучше любых слов говорившим о том, как он разгневан. Молча швырнул комок бумаги на щебень и, широко шагая, пошел к своей машине, окруженной кольцом легких пехотинцев 4-й дивизии армии США. И не повернулся, когда кто-то из поляков (а их много удобно устроилось вокруг) свистнул и крикнул:

– Цо пан пуковник денервуе?! То ест смях москальски, доконд пан зуспешам?!

– Го-го-го! Га-га-га! – отозвались солдатским смехом развалины.

* * *

– «Привет, долбо…бы! – с выражением начал Верещагин. Его вестовой, набивавший патронами пулеметный барабан, хрюкнул. Надсотник, не обращая на него внимания, продолжал читать, хотя стоящий перед ним Димка Медведев побагровел до малинового цвета и опустил голову ниже плеч. – Смерть ваша не за горами – за ближайшими домами! Fack you сто раз в задний глаз! Димка-невидимка». Что молчишь, Пушкин? – с насмешкой спросил офицер.

Мальчишка переступил на полу. Вздохнул. Скрипнул каблуком.

– Правда невидимкой решил заделаться?

Мальчишка вздохнул снова. У сидевшего над картой командира третьей сотни Шушкова, заменившего трагически погибшего Климова, дергались губы. Верещагин вздохнул тоже:

– И это первый пионер города Воронежа. Начальник штаба отряда. Опора. Смена. Человек, которого я представил к награждению Георгием четвертой степени (Димка капнул на ботинок). Матерщинник и провокатор.

– Чего я провокатор… – безнадежно отозвался Димка.

– Провокатор, – безжалостно повторил Верещагин, покачиваясь с пятки на носок. – Вместо того чтобы заниматься разведкой, ты лепишь похабные писульки на вражескую технику. Думаешь, им это приятно? Они злятся. И, соответственно, усиливают охрану. Потом твои же ребята идут в разведку и напарываются на это усиление. Это и называется провокация.

Димка капнул два раза – на левый и правый ботинки. Верещагин вздохнул:

– В общем, так. Сдать ремень. Шнурки. Все оружие. Я тебя арестовываю на пять суток. Будешь отсиживать при кухне, заодно и поработаешь на благо моей измученной дружины. Я жду.

Уже без стеснения всхлипывая, мальчишка сдал требуемое. Потом поднял мокрые испуганные глаза:

– А галстук?! Тоже… сдавать?!

– Нет, – сердито ответил Верещагин. – Шагом марш отсюда, куда сказал. Выходить можешь только в сортир и на работы…

– Есть, – вздохнул Димка, повернулся через правое плечо и вышел.

– Поэт-песенник, – буркнул Верещагин, бросая на свою кровать конфискованные предметы. – Лебедев-Кумач.

– Что ты на него взъелся? – удивился Шушков, откладывая карту и беря гитару. – Хороший парень. Вон, гитару мне принес.

– Да не в этом дело, не в записке этой… – Верещагин подсел к столу, посмотрел на вестового. – Пошел отсюда, Большое Ухо.

Зубков встал с видом смертельно оскорбленного человека и медленно вышел походкой тяжелобольного. Верещагин проводил его взглядом и повернулся к Шушкову:

– Понимаешь, Саш, он страх потерял. Тот самый старый добрый страх, который позволяет сохранить голову. Ему начало казаться – я же вижу, – что это все игра. Пусть посидит и подумает. Тем более что завтра ночью «Солардъ» идет на автокемпинг на Антонова-Овсеенко. Учти, выдаю тебе военную тайну.

– Туда? – Шушков помрачнел.

– Туда, он же и разведал, – Верещагин кивнул. – Вот я и боюсь – с ними увяжется. Нет уж, лучше пусть под арестом посидит.

– Ну, может, ты и прав, – согласился Шушков. – Спеть?

– Спой, – согласился надсотник, откидываясь к стене.

А помнишь, тридцать лет назад —
Звенящий май, и солнце в луже,
И чистые глаза ребят,
С которыми по школе дружен.

И лебедь в парке на пруду,
И мамина лапша «по-флотски»,
И «Смоков» хит What Can I Do,
Перекрываемый Высоцким.

Не знаю, чья виновна власть
И кто сие придумал средство:
Как будто бомба взорвалась
И разорвала в клочья детство.

И объясненьям – грош цена.
Читаю на могильных плитах
Друзей тогдашних имена,
Теперь безжалостно убитых.

И, поднимая к небу взор,
Грехи и беды взвесив строго,
НЕ ПРИНИМАЮ злобный вздор,
Что чья-то смерть угодна Богу.

Друзьям, крестившимся в крови,
Чрез смертную прошедшим муку,
Я в знак неумершей любви
Свою протягиваю руку.

За вас, ушедших в мир теней,
Увековеченных в граните,
От нас, живых еще парней,
Стихомоление примите[5].

* * *

Надсотник Верещагин ошибался.

Ошибался, несмотря на весь свой школьный и военный опыт.

Димка Медведев не «потерял страх». Скорее наоборот – понял, что не знал настоящего страха до той ночи три дня назад, когда, находясь во вражеском тылу, увидел то, чего не мог себе представить даже после всего уже увиденного на войне.

Он и раньше знал, что на той стороне остались гражданские. Не очень много, большинство не успевших покинуть город скопились под защитой «своих». И все-таки были. Димка видел, как с большого грузовика им раздавали продукты. Раздавали, люди брали… а сбоку стоял еще один грузовик, и возле него – несколько штатовских военных. По временам они выводили из толпы то молодых женщин, то девочек, то мальчишек, сажали в свою машину. Когда она отъехала, Димка стал красться следом. Грузовичок шел медленно, мальчишка мог не отстать и добрался до окраины города, до автокемпинга.

О том, что он видел там, Димка Медведев никому не рассказал в подробностях. Просто когда он вернулся, то от него шарахнулась мать, казалось, привыкшая к тому, чем занимается ее сын. А Димка посидел в подвале – и отправился к Верещагину, потребовав у него устроить сию секунду встречу с генерал-лейтенантом Ромашовым.

Надсотник различил на висках мальчика седину. Почти незаметную в светлых волосах. Но седину. И кивнул только. Ни о чем не расспрашивал. А в кабине «гусара», когда они мчались через ВоГРЭСовский мост, мальчишка вдруг сбивчиво сказал надсотнику: «Там… там девочки, маленькие совсем, дошкольницы… и мальчишки даже… я не знал, что такое… что такое… что так вообще можно делать… и там… и там собаки еще, и…» Он захлебнулся, а Верещагин прижал его голову к своей груди, и Димка притих, молчал до самого штаба Ромашова.

А Ромашов вызвал «Солардъ».

«Солардъ» был спецназом РНВ. Его бойцов не звали по именам, потому что не знали их имен. А что знали? Что «Солардъ» приносит человеческие жертвы. Что «Солардъ» поклоняется Перуну. Что «Солардъ» может все. Знали кучу всего – и ничего достоверного. Кроме одного. Оккупантов бойцы «Солардъ» звали не «врагами».

Они звали их МЯСО.

* * *

Командир «Солардъ» был маленький, тощий, пожилой, со скандальным голосом пенсионера-общественника. Сейчас, когда он сидел в комнате Верещагина в гостиничном подвале, посвистывая, пил чай и недовольно смотрел по сторонам, надсотник невольно поражался тому, каков контраст между внешностью и содержанием, если можно так сказать.

Надо сказать, никто из тридцати пяти человек отряда (столько их было в начале боевых действий; сейчас осталось двадцать девять) не выглядел Рэмбо или Балуевым. Обычные молодые мужики; пара – уже не очень молодые, тройка – совсем мальчишки. Таких полно в каждом подразделении. Но даже на их фоне командир по прозвищу Дед выглядел вопиюще невоенным человеком.

– Мальчишку, значит, не отпустишь? – Дед поставил пустую кружку. – Плохой у тебя чай, надсотник, чай заваривать не умеете…

– Не отпущу, – покачал головой Верещагин. – Хоть стреляй, хоть приказ от генерала суй…

– Откуда такой приказ, если ему четырнадцать лет… – пробормотал Дед. – Ладно, может, и правильно. Кемпинг мы знаем, кое-кто из моих там до войны часто бывал… Обратно вот. Если их там больше сотни, да маленьких много, да забитые все – как обратно-то идти…

– Дед, – Верещагин навалился на стол, – как на Бога молиться буду. Выведи, а? Все тебя просят. Весь город.

– Выведи… Думаешь, мало их сейчас по России – женщин и детей – вот так мучаются? – беспощадно сказал спецназовец.

– Много, – кивнул надсотник. – Но этих-то можем спасти. Дед, не выведешь – я утром дружину в атаку подниму. Все пойдут.

– Чего ты меня уговариваешь? – брюзгливо сказал Дед. – У меня-то как раз четкий приказ. Значит – выполню. Только вот думать надо – как. Ты вот что, надсотник. Ты поди погуляй. А мне сюда пусть план кемпинга принесут, скажи там, снаружи, чтобы Барин принес, там есть такой – скажешь, он сразу принесет. И кипятку с заваркой, а сахара не надо – сам чай заварю, а то от ваших помоев с души воротит…

* * *

– Значитца, сделаем так, – Дед со вкусом прихлебнул из кружки черный, густой, как деготь, чай – практически чифир. Поставил кружку на край карты. – Туда мы доползем, тут даже вопросов нет. Там тоже все тихо сделаем, вот сейчас ребят проинструктирую пофамильно – и ни одна мышка не пукнет. А обратно мы поедем.

– Поедете? – Верещагин ошалело посмотрел на Деда.

Тот опять отпил из кружки и кивнул:

– Ага. Я человек старый, чего мне ноги-то бить? Тут четыре километра по Хользунова. Улица не перегорожена – так, рогатки в нескольких местах. Пароли мои ребята на месте узнают. Грузовики у них там стоят на бывшем рынке, рядом. Переоденемся – да мы даже заранее переоденемся. В штатовцев. Детишек и баб погрузим. Сядем. Поедем. Шум поднимать все равно некому будет – ну, разве что случайно. Езды тут – пять минут. Ну – шесть. А штатовцев пшеки все равно останавливать особо не станут. Пока с начальством свяжутся, пока то, пока се…

– Наглость, – сказал Верещагин, качая головой.

– Так это, наглость второе счастье, – заметил Дед, вставая. – Ну, я пойду готовиться. А ты, надсотник, вот что. Ты с полуночи и до трех утра держи проезд на Московский проспект открытым. Сегодня в ночь. Ну и завтра – на всякий случай. Вдруг задержимся? Уговор?

– Уговор, – Верещагин пожал протянутую руку. И только сейчас заметил на тыльной стороне кисти Деда синие штрихи татуировки: «ГСВГ».

* * *

Свирепо дергая ножом, Димка чистил черт-те какой по счету вялый прошлогодний клубень. В соседней комнате повариха – девчонка на пять лет старше его – напевала немузыкально «С Новым годом, крошка» и по временам нагло покрикивала:

– А-рес-то-ван-ны-ы-ы-ый! Скоро дочистишь?!

– Лахудра, мочалка, блин… – бурчал мальчишка и кромсал картошку.

За этим занятием и застал его Верещагин.

– Ты еще и вредитель, – грустно сказал надсотник, останавливаясь в дверях.

Димка вскинул злые глаза.

– Почему вредитель? – не удержался он.

– Потому что у нас картошки хорошо если десять ведер. А у тебя половина в отходы уходит. Дай сюда.

Отобрав у Димки нож, он присел на корточки и начал ловко, одной лентой, снимать тонкую кожуру, почти непрерывно вращая картошку в пальцах.

– Дома не чистил, что ли? – поинтересовался он.

– У нас ножик был специальный…

Димка с интересом наблюдал за процессом и, когда очищенная картошка булькнулась в ведро, с готовностью подал новую. Верещагин засмеялся и вернул нож:

– Дочищай норму и свободен. Зайдешь ко мне за барахлом.

– Я всего три дня отсидел, – напомнил Димка.

– А больше и не надо, – ответил Верещагин. – «Солардъ» вернулся.

– Вернулись?! – Димка приоткрыл рот. – А они…

– Вывезли сто семнадцать человек, потерь нет, – сказал Верещагин, встал и, не оглядываясь, вышел.

Димка засмеялся. Подбросил картошку, поймал ее на кончик ножа. Вздохнул. Начал чистить, стараясь срезать кожуру так же, как надсотник.

И, чертыхнувшись, сунул в рот порезанный палец.

* * *

– Сержант уже не вернется.

Димка промолчал, ощущая, как сами собой набухают губы. Потом спросил у Верещагина, неотрывно глядящего в проем окна:

– Я не знал, что его посылали… А он один ходил?

– Нет, – надсотник пошевелился, сел удобнее на опрокинутом шкафу. – Я не знаю, если честно, кто с ним был. Еще двое ребят из его отряда.

– Может, они просто… задержались? – безнадежно спросил Димка.

– Нет, – надсотник вздохнул. – Они… они висят на пересечении Острогожской и Херсонской, Дим.

– Как… – Димка подавился. – Как висят, Олег Николаевич?

– За ребро, – тихо ответил надсотник. – За ребро на фонарных столбах они висят, Дим… Одно хорошо – кажется, их повесили уже мертвыми.

Димка отвернулся в угол. Верещагин продолжал смотреть в окно.

Где-то там, на юго-западе, в придонских плавнях, лесах и одичавших садах, ждали проводников и плана действий почти три тысячи бойцов, подошедших на помощь блокированному гарнизону Воронежа. Чезэбэшники, сводный отряд из старших суворовцев и кадетов, кубанцы – тащившие на себе боеприпасы, немало продуктов, медикаменты. Войти в город с боями они не могли, слишком неравными были силы. Ромашов со штабом выбрал место для возможного прорыва, составил план. Оставалось одно – связаться с командованием отряда.

И при попытках установить эту связь погибли уже две группы. Первая – разведчики-десантники. Вторая – мальчишки Сержанта во главе с ним самим.

– Скоро янки опомнятся, – сказал Димка, глядя все туда же – в угол, – и перепашут участок самолетами. Я те места знаю, там глушь, но со всех сторон дороги. Олег Николаевич, я пойду, а?

– Придется, – Верещагин не поворачивался от окна. – Один пойдешь?

– Нет… Зидана возьму… ой, Альку Зиянутдинова. Он в Малышево родился, все там исползал.

– Не ходи сам, – предложил надсотник. – Пошли Альку и еще кого-нибудь. Ты все время сам ходишь.

– Все ходят, – возразил Димка и встал со шкафа. Поправил куртку, ремень. – Дел много. А тут такое… в общем, сам пойду. Сержант, наверное, на Песчаном Логу сгорел. Там вроде маленькое пространство, а все открытое. Наверное, решил – перебежим. И забыл, что там пожаров-то нет, фона нет, в ночники все видно. А мы вдоль речки пойдем, она в Дон впадает. Там дольше, зато рощи, а потом сразу садовые участки. Нырь – и на месте. Все нормально будет. Я пойду готовиться.

– Да, – кивнул Верещагин. – Иди, потом зайдете ко мне, я все расскажу, как следует… Погоди, Дим! – надсотник встал. Мальчишка остановился у порога. – Это очень важно. Надо дойти. Надо, чтобы они прошли в город.

– Ой, да все сделаем! – сказал Димка. И улыбнулся. Потом улыбка исчезла, он тихо добавил: – Сержанта жалко. Очень.

Круто повернулся и вышел из комнаты.

* * *

– Все, – прошептал Зидан и, повернувшись на бок, вытер лицо, перепачканное болотной жижей. Подмигнул Димке. Димка подмигнул ему. Зидан подмигнул снова (он был совсем не похож на татарина, синеглазый и белобрысый), и мальчишки синхронно хихикнули.

До рассвета оставалось полчаса. Но они лежали в полусотне метров от сожженного полевого стана, за которым начиналась садовая глушь. Оставался последний бросок, и они законно переводили дыхание после четырех часов ползанья на животах по болоту, траве, щебню и прочим милым местам.

– Пошли, – Димка приподнялся. Но тут же присел на корточки. – Вот что… – он покусал губу, посмотрел на развалины. – Я сейчас пойду. Если позову – иди следом. А если что-то… – он покрутил ладонью. – Не вздумай лезть. Сразу уходи в обход.

– Да нет там никого, – сказал Зидан недовольно.

– На всякий случай, – строго произнес Димка. – И помни – я тебе приказал. Если что-то – сразу уходи.

– Ладно, понял, – буркнул татарчонок.

Димка поднялся и пошел, чуть пригнувшись, к стану. Вообще-то он тоже был уверен, что там пусто (тыловой рубеж обороны интервентов остался на городских окраинах, и его они обошли по реке). Но все-таки. Ну, просто на всякий случай.

Ему оставалось пройти метров пять, не больше, когда из черного широкого проема дверей вышли сразу двое. Димка не различил ни лиц, ни каких-то знаков различия. Но угловатое снаряжение, матовый мутный блеск на шлемах не оставляли сомнений в том, кто это такие.

Вот и все, очень спокойно подумал Димка. И рванулся в сторону, выдергивая из кобуры тяжеленный старый «кольт».

Очевидно, встреча была неожиданной и для этих двоих. Грохнула, раскатилась запоздалая очередь. Димка, согнувшись, метнулся в темноту – с пистолетом в руке, но не стреляя. Потом – обернулся, упал на колено, выстрелил – раз, другой, третий – не целясь, отдача рвала руки.

Он мог уйти. Во всяком случае – попытаться уйти в темноте. Но сейчас важно было, чтобы Зидан понял, что к чему, и тоже ушел – незамеченный совсем, в другую сторону.

Димка перебежал и выстрелил снова. Ему ответили несколько автоматов и крики – неразборчивые, казалось, отовсюду. По развалинам сбегались люди. Мельтешили тени, и мальчишка выстрелил по этим теням – еще, еще, еще! Сменил магазин, щелкнул затворной задержкой, перебежал. Залег, отполз. Нет, прятаться нельзя… Выстрелил снова, еще раз – и попал, возникший было слева среди развалин черный силуэт молча сложился пополам и исчез. Пять патронов. Можно выстрелить еще четыре раза – и попытаться убежать, Зидан наверняка уже чешет в другую сторону и уже далеко…

Выстрел. Еще выстрел – и мальчишка опять попал, но на этот раз подстреленный, закричал, падая.

Еще два раза. Димка вскинул «кольт» в обеих руках, прицелился, закусив губу – и в тот же миг на него навалилась страшная живая тяжесть. Мальчишка попытался вдохнуть – и не смог…

* * *

– Ну, привет, Димка-невидимка.

Облегчение, которое Димка испытал при этих словах, было ни с чем не сравнимо. Рассвело. На него смотрело улыбающееся – совершенно свое, родное! – лицо. Человек держал в руке несколько листовок – вынутых из кармана Димкиной куртки.

Обрадованный и испуганный (неужели он стрелял в своих?!), Димка попытался сесть.

Руки его были связаны за спиной.

А в следующий миг мальчишка увидел на рукаве формы человека – на рукавах всех столпившихся вокруг людей! – сине-желтые нашивки.

– Поднимайся, – сказал украинский офицер. – С тобой жаждет поговорить полковник Палмер из польско-хорватской бригады. Ты ему чем-то крупно насолил.

Димка начал вставать – неловко. Кто-то ударил его ногой под коленку – мальчишка повалился лицом на битый кирпич и, ощутив вспыхнувшую во всю щеку жгучую боль, с холодным ужасом понял: это только начало.

Стиснув зубы, он начал вставать снова. На этот раз ему не мешали. Поднявшись в рост, мальчишка сморгнул слезы (будь они прокляты, как же они всегда близко, сколько он из-за этого натерпелся!) и, обведя солдат мокрыми глазами, сказал раздельно и отчетливо:

– Предатели. Паскуды. Бандеровцы.

Тогда его начали бить. И били все время, пока волокли к «66-му».

* * *

Прорывающиеся в Воронеж части атамана Хабалкова смяли украинскую бригаду, как пустую картонную коробку. Среди укреплений и брошенной техники тут и там валялись трупы. Около пятидесяти бойцов присоединились к атакующим.

Алька Зиянутдинов искал Димку. Искал, рискуя достаться наседающему, опомнившемуся врагу – парни-суворовцы уволокли спятившего татарина силой. И уже возле водохранилища один из украинцев-перебежчиков сказал Альке, что какого-то мальчишку солдаты роты «Cич» взяли живым и увезли на север за сорок минут до прорыва.

* * *

Больше всего полковника Палмера изумили две вещи.

Первая – невысокий белобрысый мальчишка заплакал. Заплакал после первой же – и единственной в этот раз – пощечины, которую полковник отвесил ему даже не по ободранной щеке. Палмер решил, что разговор будет коротким и простым – и даже великодушно подумал, что, пожалуй, отправит этого ревущего «невидимку» после допроса в фильтрационный лагерь.

Вторая – мальчишка ничего не говорил.

Он ничего не говорил все те два часа, пока Палмер, капитан и двое лейтенантов то вместе, то попеременно орали на него, трясли кулаками и угрожали. Начинал плакать опять – и молчал. Когда потерявший терпение полковник сам сделал мальчишке укол пентотала, тот успокоился, а потом начал рассказывать какие-то нелепые школьные истории, совершенно не обращая внимания на задаваемые ему вопросы. Эта чушь про школу лилась из него непрерывным потоком, пока через полчаса мальчишка не отрубился.

Через четыре часа все повторилось снова. Удар по лицу. Слезы. И категорическое, упрямое молчание.

– Нечего делать, – Палмер поморщился. – Передадим его сержанту Лобуме.

– Я против, – вдруг сказал капитан Эндерсон.

Полковник изумленно уставился на своего подчиненного. Эндерсон свел брови и повторил:

– Я против, сэр. Я вообще против присутствия этой гориллы в нашей части. Это позор армии США. И я против того, чтобы мальчика отдавали на растерзание.

Полковник Палмер молчал изумленно и гневно. Оба лейтенанта – достаточно тупо. Наконец полковник зловеще спросил:

– Это ваше официальное мнение, капитан?

– Да, сэр, – упрямо сказал Эндерсон, и его худое лицо вдруг стало ожесточенным. – То, что вы хотите сделать сейчас, – это несмываемое пятно на нашем мундире… а он и без того достаточно грязен, сэр, видит Бог.

Полковник заставил себя успокоиться. Военный в бог знает каком поколении (редкость для США), капитан Эндерсон был лучшим из его инструкторов.

– Ничего не будет, капитан, – сказал Палмер. – Лобума – это не мы. Мальчишке достаточно будет на него взглянуть, чтобы рассказать все. И я вам обещаю, что мальчика ждет фильтрационный лагерь.

* * *

В пять утра сержант Лобума разбудил полковника Палмера.

– Сэр, вы приказали докладывать независимо от времени суток, – сказал огромный негр, почтительно вытянувшись в струнку.

– Да, я слушаю, – полковник сел на раскладной кровати. – Что так долго? – он бросил взгляд на часы.

– Он молчит, сэр. – Лобума задумался и поправился: – Вернее, он кричит, но молчит.

– Молчит?!. – Палмер взвился с кровати…

…Привязанный в гинекологическом кресле мальчишка внешне был не особо покалечен – разве что губы разбиты, и капитан Эндерсон как раз вытирал их бинтом. Но полковник Палмер не сомневался в том, что сержант знает дело и мальчишка, конечно, должен был расколоться…

Капитан Эндерсон бросил бинт на пол и выпрямился. Странно – на какой-то миг Палмеру стало не по себе, когда он заглянул в глаза офицера. Но Эндерсон ничего не сказал – только вышел, плечом задев замершего у входа Лобуму.

– Почему ты молчишь?! – нагнувшись, Палмер схватил мальчишку за щеки. Тот открыл глаза – мутные, невидящие. – Говори, дурак! Как только заговоришь – допрос, а потом все прекратится и ты отправишься в лагерь! Ты будешь жить! Слышишь?! – он мотнул голову мальчишки. – Жить! Слово офицера!

– Вы не офицер, а фашист, – тихо, но отчетливо сказал мальчишка, шевеля покрытыми белой коркой губами.

– Что?! – Палмеру показалось, что он перестал понимать русский язык. – Что ты сказал?!

– Что смерть ваша – за ближайшими домами, – ответил мальчишка. – Что наши придут. И что я не буду говорить ничего.

Палмер отскочил. Тяжело дыша, посмотрел на равнодушно стоящего сержанта.

– Делай с ним, что хочешь, – сказал полковник. – Но он должен говорить. Должен. Ты понял?

– Да, сэр, – синие губы негра расплылись в улыбке. – Не сомневайтесь, сэр. Он заговорит. Я пока просто разминался…

…Выйдя из палатки, полковник услышал за спиной истошный детский крик. И увидел, что вокруг все остановились – солдаты охраны, водитель, радист за спутниковой станцией. Застыли и смотрят на палатку и на него – полковника Палмера.

– Что застыли?! – чуть ли не впервые в жизни заорал он на своих солдат. – Заниматься своими делами!!!

Люди суетливо, испуганно зашевелились.

Около штабной палатки Палмера нагнал лейтенант Хасбрук, проводивший осмотр вещей русского. Лицо лейтенанта было растерянным и удивленным.

– Сэр. Простите, сэр, – он достал из кармана красный треугольный платок. – Вот. Это было повязано на шее у пленного. Кажется, скаутский галстук… Странно, не так ли, сэр?

Несколько секунд Палмер смотрел на платок. Потом взял его – осторожно, словно боялся обжечься.

– Это не скаутский галстук, – сказал он. Поднял глаза на младшего офицера. – Вас плохо учили, лейтенант. Это красный галстук.

– Что это значит? – непонимающе моргнул лейтенант.

– Это значит, что все начинается сначала, – медленно ответил Палмер. – Это значит, что мы проиграли, лейтенант.

И с этими дикими, непредставимыми словами он скомкал платок, зло швырнул его под ноги обмершему от такого признания лейтенанту и почти бегом бросился в палатку.

* * *

Это было утро четвертого дня.

Впрочем, Димка не знал, что это утро. Не знал, что день – четвертый. Он давно потерял счет времени. И даже не мог увидеть, что это утро, потому что вчера днем, отчаявшись что-то сделать, сержант Лобума вырезал мальчику оба глаза.

Он шел сам. Отбитые и обожженные ступни почти ничего не чувствовали, но и боли почти не было – и Димка радовался этому. Он понимал, куда его ведут и зачем. И радовался и этому, потому что все три дня было очень больно и временами совсем не оставалось сил молчать. А теперь все кончится – и он радовался этому. И тому, что промолчал – радовался. И тому, что Зидан наверняка дошел – радовался.

И еще он вдруг с пронзительной ясностью понял две вещи. Настолько важные, что и передать было нельзя.

Первая – что он не умрет. Нет, не здесь не умрет, тут все уже было ясно. Вообще не умрет. Он это понял совершенно точно.

И второе – что они победят. Если точнее – он понял это даже не сейчас, а вчера, когда увидел последнее, что ему было суждено увидеть в этой жизни – кровавые, бычьи глаза Лобумы, полные злобы, жестокости и…

И страха.

Его убьют? Да. А сколько хороших и храбрых людей – останутся жить и будут сражаться?

Вот что было важно.

И, когда ветерок коснулся черно-бурых от крови щек мальчика, охранники вдруг отшатнулись, потому что русский… улыбнулся. Поднял голову к небу, словно видел, словно мог что-то видеть…

И улыбнулся опять.

Тогда капрал-латиноамериканец, командовавший расстрелом, первым разрядил в спину Димке, замершему на краю воронки, весь магазин.

Димка вытянулся вверх и выгнулся назад – как будто хотел взлететь. Чуть повернулся. И упал – мягко и бесшумно – за край воронки.

Двое других конвоиров – с круглыми от ужаса глазами, вздрагивая – стреляли сверху в лежащее внизу тело, пока и их винтовки не подавились опустевшими магазинами. И, закидывая за плечи оружие, почти побежали, оглядываясь, прочь от ямы, на дне которой лежал изрешеченный полусотней пуль Димка Медведев…

* * *

– Олег Николаевич.

Надсотник проснулся мгновенно.

– Что? – он сел. – Что? Димка вернулся? Вернулся, да?!

– Нет, – Пашка покачал головой. – Перебежчик с той стороны. Американский офицер.

– Что?! – Верещагин, начавший было энергично растирать лицо ладонями, застыл. – В смысле – американец?

Пашка кивнул. Лицо у него было странное.

– Идите скорее, иначе его убьют, – попросил парнишка.

…Семь или восемь человек, толпясь вокруг чего-то, лежащего на земле, молчали. В стороне примерно столько же дружинников зло и сосредоточенно били человека.

– Дай я…

– Э-эть!

– Мужики, пустите меня, мужики, я…

– Э-эть!

– А ну!!! – заорал Верещагин. «Маузер» в его руке дважды выплюнул рыжий огонь. – А ну! Р-р-р-разошлись, ннну?! – «маузер» подтвердил приказ третьим выстрелом.

Дружинники расступились – с нездешними лицами, тяжело дыша. На ноги между них с трудом поднялся высокий человек – без оружия, в растерзанной штатовской форме морской пехоты, с разбитым в кровь лицом. Он стоял молча, глядя на подошедшего офицера безразличными, затекающими кровью глазами.

– Вы что, остопиз…ли?! – зловеще спросил Верещагин, не убирая пистолет и обводя дружинников зловещим неподвижным взглядом. – У вас что, в каждом кармане по два янкеса-офицера?!

– Командир, – сказал, судорожно глотая, молодой дружинник с погонами стройника, – командир, не кричи. Командир, ты погляди, что он… принес.

– Принес?.. – начал Верещагин. И осекся. Повернулся. Стоявшие вокруг лежащего на земле предмета бойцы молча расступились, давая дорогу.

Верещагин подошел. Посмотрел на испятнанный темным брезентовый мешок. Тихо спросил:

– Димка?

– Угу, – сказал чернобородый, с серьгой в ухе, кряжистый цыган из сотни Басаргина. – Отдай штатовца, командир, отдай, мы хоть душу успокоим…

– Заткнись, – приказал надсотник.

Опустился на колено, отогнул край мешка. Посмотрел – спокойно, без слов, только лицо вдруг задергалось. Успокоилось.

– Дима, Дима… – тихо, почти нежно сказал он. Погладил рукой что-то слипшееся и темное, видневшееся в мешке.

– Они ему глаза вырезали, – сказал со злыми слезами рыжий парнишка, державший на плече РПК. – Командир, отдай янкеса, отдай, слышишь?!

– Тихо, – не приказал, а попросил Верещагин. Подошел к офицеру и одним рывком за скрученный на груди камуфляж приподнял его по стене на полметра. – Что вы сделали? – спросил надсотник так, что все вокруг замолчали. – Что вы сделали, изверги?

Но молчание американца будто лишило его сил. Он отпустил янки и ссутулился. Американец расправил камуфляж и вдруг сказал – почти без акцента:

– Ваш мальчьик промольчал. Нитчего не сказал.

– Я был учителем, – сказал Верещагин, поднимая на американца глаза. – Понимаете вы, я был учителем, я хотел всю жизнь учить таких, как он, нашей истории. Всего лишь учить их истории… – Его лицо опять дернулось, он махнул рукой. – Уходите… – мельком глянул на погоны американца, – капитан. Идите, идите.

Никто не возразил. Американец снова расправил форму на груди.

– Я не буду уходить, – сказал он тихо. – Я пришель к вам и принес мальчика. Я трус. Я испугалься его спасти. Я хотел стрелять, но я испугалься. Тепер я буду с вами. Если вы меня возьмьете. Есльи вам не нужно труса, то пусть мне отдадут пистольет. Я не стану жить тогда.

– Верните ему оружие, – сказал Верещагин. – И проводите его ко мне, нам надо поговорить. А умереть мы все всегда успеем. Никогда не надо торопиться умирать… мы все торопимся умирать и не успеваем жить… – и надсотник пошел по коридору.

В тишине было слышно, как он плачет – тяжело и хрипло, как будто разрывается металл…

* * *

– Может, выпьете? – спросил Пашка, не пряча от сотника опухших от слез глаз. – Я водку принесу. Настоящую.

– Паш, ты же знаешь, что я не пью, – покачал головой надсотник. Подумал и добавил: – Спасибо.

– А я бы выпил, – Пашка сцепил на столе пальцы. – Смешно, Олег Николаевич. Столько убитых. На каждой улице каждый день убитых детей подбирают. А я почему-то из-за него плакал. Мы с ним даже друзьями не были. Когда Сашка Коновалов погиб, я не плакал, а мы с ним с семи лет дружили… с моих семи, с его восьми. А тут взял и заплакал. Смешно, – повторил он. – Давайте я вам бутерброд сделаю. С копченкой. Есть копченка.

– Паш, не надо ничего, – поморщился Верещагин и тяжело лег, закинув на кровать ноги в ботинках. Потер грудь слева.

Болело сердце. Впервые в жизни – физически болело, а не фигурально выражаясь. «А вдруг сдохну?» – испугался надсотник. Хотел спросить у Пашки – пусть принесет корвалол. Корвалол пила мама. Боги, как она там? Конечно, девчонки ее не бросят, но как она там? А если узнают, что она – мать офицера РНВ? Или Кирсанов не оккупирован? Что им там делать, маленький городок, неважный…

Боль отступила. Так же внезапно, как пришла.

– Олег, – в комнату вошел Земцов. – Там к тебе ребята просятся.

Верещагин сел.

– Пусть идут сюда.

Почти сразу вошли – наверное, по всегдашней привычке ждали в коридоре рядом – Влад Захаров, Пашка Бессонов, девчонка – надсотник не помнил, как ее зовут, но в отряде она заправляла «женским» звеном. Встали в ряд в ногах кровати. Молча.

Офицер поднялся. И понял, что Влад – почти одного с ним роста.

– Мне… – Влад вдруг замолчал, и Верещагин подумал, что Пашка вот так же почти всегда запинался, когда волновался. А Влад – нет. – Мне скоро пятнадцать. Возьмите меня к себе. Ну, в дружину. Чтобы я не в разведку. Я не могу больше в разведку. Я все испорчу сразу.

Надсотник понял, о чем говорит парнишка. И кивнул:

– Хорошо. Пойдешь во вторую сотню, Земцов тебе все объяснит. А галстук… – Он помедлил. – Галстук снимешь? Ты же теперь не в отряде будешь…

На скулах Влада вспухли бугры. Он медленно покачал головой:

– Никогда.

– Хорошо, – повторил Верещагин. Посмотрел на Пашку и девчонку: – Вы не проситесь. Вас не возьму.

– Мы не за этим… – Пашка достал из сумки на поясе – школьной, обычной, какие еще недавно носили по моде у самого колена – свернутое отрядное знамя. Надсотник узнал его – переделанное из найденного в той самой комнате, обнаруженной Димкой, старого пионерского. – Мы… вот! – и он развернул большое полотнище с потускневшей золотой бахромой.

А вот буквы, вышитые по верхнему краю, сверкали свежим золотом – и Верещагин подумал, что их, наверное, вышивала именно эта девчонка…

Он посмотрел ей в лицо. И снова перевел взгляд на золотые буквы, чуть подрагивавшие в такт дрожи Пашкиных рук:

ОТРЯД ИМЕНИ

ДМИТРИЯ МЕДВЕДЕВА

Меня зовут Сережка

Я камень.

Я неподвижен.

Осколок гранита, обкатанный ветром и дождем. Лежит среди таких же, неотличимый от них, мертвый, увесистый и равнодушный. Глаз на нем не остановится.

Ему все равно.

Я камень.

Я неподвижен.

Боже скрывался под огромным обломком стены, лежавшим на остатках фундамента – эта пещерка в задней части соединялась с подвалом, откуда можно было выбраться в коллектор, выводивший на позиции 9-й интернациональной роты, на площадь Заставы. Козырьком выдававшийся над пещеркой кусок бетона затемнял ее; лаз переплетала выдранная арматура, на которой еще держались обломки и какая-то хрень. Все это создавало эффект тюлевой занавески – даже когда солнце светило прямо в лаз, оно не могло высветить то, что внутри. А темных щелей в развалинах полным-полно…

…Боже положил перед собой начерченную на куске картона карточку, серую от карандашных пометок – свежих и стертых, понятных ему одному.

Так. Позавчера ОН убил отца. Вчера ОН не стрелял. Мест, где ОН может находиться – шесть: водослив; дырявый забор из бетонных плит; развалины воздухозаборника; окна – первый этаж прямо напротив него, первый этаж на тринадцать часов, второй этаж на четырнадцать часов.

Водослив – триста метров. Это вряд ли, уж больно лезет в глаза это укрытие, да и солнце при заходе просвечивает почти всю трубу навылет. Правда, там есть какая-то куча мусора.

Забор. Много дыр. Триста метров. Когда солнце всходит, невозможно понять, что за ним, а снайпер может стрелять из каждой дыры. Но очевидцы говорят, что звук выстрела всегда как бы двойной – так бывает обычно, если стреляют из помещений.

Воздухозаборник. Триста пятьдесят метров… Вообще-то – самое подходящее место, там полно таких же щелей, как эта, в которой лежит он сам. Но уж больно подходящее. Прямо глаз режет. Вряд ли…

Первое окно. Четыреста метров. Прямо за воздухозаборником, даже видно плоховато. Но можно различить комнату, относительно целую, в которой висит тюлевая занавеска. Занавеска – это интересно. Из-за настоящих тюлевых занавесок обожают стрелять новички, это можно… но уж больно тупо. Именно для новичка. А ОН не новичок.

Второе окно. Четыреста тридцать метров. В комнате проломлен потолок, просвечивает здорово, но все может быть. Да и мусора там полно.

И третье окно. Четыреста семьдесят метров, второй этаж. Вот там – там вполне может быть точка. Отсюда плохо видно, что происходит в этой комнате.

ОН стрелял справа. Отец был убит в правый висок на расстоянии больше километра – виртуозный выстрел. Связист – пацан-велосипедист – был убит в правый висок. В других случаях пули тоже попадали справа. Всегда – отчетливый двойной звук выстрела. Боже всмотрелся в карточку. Справа – это воздухозаборник и окна. Водослив и забор – это попадания по фронту, а не справа; в этих случаях ОН просто не мог попасть в правую сторону.

Помедлив, Боже вычеркнул на карточке эти цели. И водослив, и забор. Так. ОН мог вообще уйти. Вчера ОН целый день молчал. Но ОН и до этого молчал, случалось, по двое-трое суток.

Кроме того, Боже чувствовал: ОН здесь. Среди этих развалин – такой же камень, как сам Боже, такой же серый обломок стены, слившийся с развороченной улицей военного города.

ОН стрелял точкой триста «Винчестер магнум». «Маузер» SР66… или SR93. Может быть, даже «Супермагнум». Скорее всего ОН не американец – «маузеры» немецкие, «Супермагнум» – английская, а янки не любят чужого оружия. Нет, не важно. Какая разница, какое у НЕГО оружие? Дело только в том, что точка триста «Винчестер магнум» – патрон профессионалов.

Боже взял бинокль и вновь – в сотый раз – начал осматривать подозрительные места. Тщательно. По сантиметрам, через каждые несколько минут откладывая бинокль и прикрывая глаза.

За бетонной стенкой перемещались турки – двигались тени, да и лицо какое-то появилось в одной из дыр (Боже позволил себе усмехнуться, вспомнив, как ему хотелось первое время стрелять именно в турок). Между дорогой и развалинами домов высились укрепления, за ними тоже было полно солдатни, стояла техника.

Все это очень мало интересовало Боже. Хотя машинально отметил, что там укрепления отгроханы такие, как будто турки собирались обороняться, а не отступать.

На турецких позициях открыли огонь сразу два «Браунинга», и Боже насторожился. Перебивающий друг друга рев пулеметов калибра 12,7 мм способен заглушить любые другие выстрелы, русские снайперы тоже любили стрелять под такую завесу. Уж не… Ага, получил! Боже увидел, как кувыркнулся от пулемета один из турок. Стрелял кто-то из казачьих снайперов – конечно, не так виртуозно, как (Боже мысленно гордо подбоченился), но здорово.

Потом вмешались минометы – и уже через полминуты мир утонул в какофонии пальбы. Боже продолжал невозмутимо рассматривать позиции. Сейчас можно было надеяться только на глаза… но над площадью и улицами потянулись дымы, мешавшие и смотреть тоже.

Окна. Развалины воздухозаборника. Боже видел, как вздымаются тучи пыли. Сейчас его злила стрельба своих. Он видел и то, как работают минометные расчеты турок, но не обращал на них внимания. Кого-то таскали на носилках за позициями. Грохот стоял невероятный, но…

…но каким-то столь же невероятным чувством, каким-то натянутым нервом – Боже уловил этот выстрел.

Именно этот.

* * *

Полковник Кологривов сидел на ящиках из-под мин. Налившиеся кровью глаза командира дроздовцев выражали невероятную муку, на дрожащем горле веревками натянулись жилы. Санитар, заматывая лицо офицера быстро промокающими бинтами, бормотал:

– Ну, вот и все… вот и отлично… а теперь в госпиталь… а там соберут, там хоть из кусочков соберу-ут, не волнуйтесь, потерпите еще чуть…

В какой-то степени Кологривову повезло, если можно назвать везением одно из самых пакостных ранений – челюстное. Он лежа наблюдал в бинокль за тем, как стреляют его пулеметчики. Прилетевшая справа пуля распорола полковнику правое запястье, раздробила нижнюю челюсть, повредив язык и вогнав в тело обломки зубов.

– Вот, – надсотник Хвощев подал Боже окровавленную пулю. – Прошла навылет и срикошетировала о камни. Я подобрал случайно.

– Угу, – Боже покатал пулю в грязных пальцах. – Точка триста. Справа, значит…

– Справа, – кивнул надсотник, – и прямо в цель. Пять сантиметров щель, а он попал… Слушай, – лицо офицера вдруг стало злым, он заломил на затылок вишневый с посеревшими нитками когда-то белых выпушек берет, – ты собираешься его убивать, братушка херов, или просто так – мамон належиваешь?!

Боже спокойно встал и пошел прочь. Хвощев догнал его, схватил за плечо:

– Я тебе вопрос задал, боец! Он ранил нашего командира!

– Приготовьтесь к тому, что это не последняя жертва, – черногорский акцент делал речь Боже, который так и не повернулся, рокочущей и странноватой. – И уберите руку, пожалуйста. Мне надо идти.

– Только и можете – корчить из себя суперменов, снайпера! – Хвощев тряхнул не сопротивляющегося парнишку. – В конце концов, он и твоего отца убил! Делай что-нибудь – или проваливай, пусть этим займется кто-то из наших!

– Я ваш, – Боже спокойно улыбнулся. – И вам придется смириться со мной. А делать «что-нибудь» я не собираюсь, потому что я должен его убить. Рисковать собой я тоже не собираюсь. Я дороже любой из ваших полусотен.

В тот же миг Хвощев сильным ударом сшиб его с ног – и мгновенно остыл, как остывают почти все русские, поняв, что совершили что-то несправедливое. Дружинники, замершие на миг, незамедлительно постарались сделать вид, что ничего не случилось. Полковника уже отвели в тыл. Надсотник тяжело дышал, сжимал и разжимал кулаки; лицо его было растерянным.

Боже поднялся, потер скулу и флегматично сказал:

– Ну, я пойду.

Пулю из руки он так и не выпустил.

* * *

Оболочка точки триста прорвалась, высунулся твердый сердечник. Боже хмыкнул – это ему вдруг напомнило член в боевом положении. Разворотила челюсть, прошла насквозь… До позиций дроздовцев было шестьсот метров. Различить на таком расстоянии через пятисантиметровую щель человека и попасть ему в голову – это больше чем превосходно.

Окна. Развалины.

Солнце садилось – ярко-алое, задымленное, августовское. На правом фланге шел бой – настоящий, не перестрелка, похоже, хорваты атаковали казаков.

Этот стрелок – виртуоз.

Так. Стоп. Это кто еще?

Трое турок пробирались через развалины метрах в ста. Двое несли разобранный «Браунинг», третий шел впереди, озирался, держа наготове G3 с подствольником.

Этого нам совсем не надо. Если они тут усядутся, то позиция накроется.

Боже отложил бинокль к аккуратно – затвором вверх, прицел закрыт замшевым чехлом – устроенной сбоку «мосинке». Взял «Винторез», устроил его в выемке камня. Приложился – быстро и плотно, целясь в левый висок последнему турку. Чуть ниже… в левую щеку…

Выстрел. Выстрел. Выстрел.

Зря отец не любил этого оружия. В городе на короткой дистанции, да если целей много – самое то.

Еще две или три секунды Боже смотрел на лежащие около упавшего пулемета трупы. Осторожно откатил в щель поглубже раскаленные гильзы.

ОН видел, как погибли турки. ОН не мог не видеть. ОН сейчас наблюдает в прицел. Смотрит внимательно. Ищет. Для остальных это просто убийство – война, она и есть война. Но ОН знает, что этих троих убил Боже. И знает, что Боже за ним охотится.

Окна. Развалины.

* * *

«Апач» грохнулся в середине площади, взметывая обломки, по сторонам – пыль. В бинокль Боже видел, как на казачьей баррикаде, задирая юбки, скачет и явно что-то кричит молодая женщина. Но видимость после падения упала до нуля, подходила темнота, и Боже отложил бинокль и уснул.

Он спал глубоко, бесшумно дыша, не двигаясь, но каждые три минуты открывал глаза и секунд десять-пятнадцать вслушивался и всматривался в грохочущую смесь огня и тьмы за пределами своего участка.

Перед рассветом была атака. Но турки не умели воевать в темноте, и Боже видел, как они десятками гибли в нескольких заранее устроенных казаками «огневых коридорах». Он не думал о «своих» и «чужих». Война сейчас его не касалась совершенно. Где-то впереди, метрах в четырехстах, была цель. Вот и все.

Глядя в бинокль, Боже ел из банки консервированные сардины, запивая водой, в которой разболтал кучу таблеток глюкозы. Вода стала противной, и он вспомнил родник над селом. Маленький, с ледяной вкусной водой, с нерукотворной иконой Богоматери, проступившей в камне в незапамятные времена. Мама водила его туда за руку и научила молиться, прежде чем попить. Всего несколько слов…

Вот ОН.

Человек в сером лохматом камуфляже лежал в развалинах воздухозаборника. Странно было, что Боже не заметил его раньше. Сейчас он отчетливо видел голову, плечо, спину, винтовку – английскую «Супермагнум», замаскированную лохмотьями ткани. Человек лежал совершенно неподвижно, и Боже, нашарив его висок риской прицела, не стал стрелять.

Кукла. Будем вести себя так, словно это кукла. Может быть, это и есть кукла. Мы подождем выстрела (который будет означать чью-то смерть – конечно…). Тогда все определится.

Триста пятьдесят метров. Боже выставил дальность. Вот так. Ветер дул по площади, он выставил и поправку. И окаменел.

Вражеский снайпер тоже был неподвижен. Он хорошо замаскировался. Боже не мог себе не признаться, что, в принципе, мог и не заметить его раньше. Может, он тут и лежал. А может – приполз сюда ночью, а до этого стрелял из окон. А что он неподвижен – скорей пошевелится кукла, чем хороший снайпер.

Лица не видно. Оно было закрыто маской, чуть колышущейся. Не факт, что от дыхания.

Со стороны казаков подал голос «Утес». Он бил беспощадно, нудно, руша в щебень остатки бетонной стены…

Будет стрелять в пулеметчиков?

Не будет? Боже не стал бы…

Или все-таки это кукла?

Нет?..

Да?..

Пулемет умолк. Мухи вились над трупами убитых вчера турок – казаки обобрали их, со многих даже обувь сняли (дружинники этим брезговали), но убирать не стали, конечно, не в своем же тылу. Боже пришлось принюхиваться, чтобы различить запах гниения. Он настолько пропитал все вокруг, что стал неразличим, а это плохо, когда так «садится» обоняние…

Я камень.

Я неподвижен.

На спине можно различить следы ожогов – отец клал туда горящие угли, а Боже лежал неподвижно и отмечал цели на карточке, хотя глаза семилетнего мальчика застилали слезы. Потом он научился сдерживать и слезы.

Я не умею ненавидеть. В мире нет ничего и никого, на что стоит растрачивать ненависть в эти минуты. Если бы сейчас мимо прошел тот летчик, который сжег мой дом, маму и трех сестренок, я бы не пошевелился.

У меня нет имени. У меня нет народа. У меня ничего нет.

У меня нет даже меня.

Выстрел!

Боже видел, как плавно, мягко дернулся длинный толстый ствол винтовки и качнулась голова в маске.

В следующую секунду голова дернулась снова – уже резко – и скользнула в сторону. А «Супермагнум» упал через камень, задрав приклад вверх.

Боже плавно открыл затвор «мосинки», выбрасывая стреляную гильзу…

…Последним выстрелом натовского снайпера был убит на позициях дроздовцев надсотник Хвощев.

* * *

Остаток этого дня, ночь и весь следующий день Боже Васоевич лежал в своем укрытии, с каменным терпением отслеживая происходящее. Труп и винтовка тоже лежали на своих местах, никто не приходил за ними.

И больше никто не стрелял.

Почему Боже не уходил? Едва ли он сам мог сказать точно. Но вновь и вновь вспоминалось…

Отец бросает в рот сливу.

Ягода щелкает во рту.

«Я его убил».

Выстрел.

Отец падает.

Слива.

«Я его убил».

«Я его убил».

Отец ждал восемнадцать часов после своего попадания. Отец – человек, с 1991 года убивший двести девяносто семь врагов. В основном – таких же снайперов, как он сам. Он не мог обмануться, что попал. Он тоже видел труп. Двести девяносто восьмого.

Снайпер был не один?

Может быть, Боже убил второго?

Он ждал уже двадцать девять часов…

…Казачий сотник за стереотрубой был виден Боже боком. Со стороны позиций турок его не видели вообще.

Что такое? Откуда это… беспокойство? Боже повернулся в сторону врага. Что, что такое?.. Сейчас что-то…

Выстрел!..

…Командир 17-й кубанской сотни Федько был убит с дьявольской точностью. Определив его местонахождение по блеску стереотрубы, снайпер вогнал пулю в бруствер, и она пробила мешок с песком, низ трубы, линзы и левый глаз сотника.

Боже увидел этот выстрел. Потому что почувствовал его заранее.

Многие назвали бы этот выстрел «везением». Но это не было везением. Это была просто превосходная работа.

Вооруженный «Супермагнумом» вражеский снайпер лежал в полудесятке шагов от того, первого – под каменной плитой. Боже видел его ствол и край маски.

Боже не выстрелил.

Потому что не понял врага.

Снайпер никогда не придет стрелять туда, где до него погиб другой. Это значит, что позиция «засвечена».

Он сумасшедший?

Нет, не похоже. Выстрел был виртуозным.

Снова – виртуозным.

А сколько их вообще? Три? Два? Или… один?

Боже вгляделся в труп.

Нет мух. Возле трупа, пролежавшего на жаре начала августа почти тридцать часов, нет мух.

Кукла. Но он же видел, видел – эта кукла стреляла!!!

Труп вынесли ночью, на его место положили куклу?

Зачем?

Ничего не понимаю.

А это – ПЛОХО.

Но одно Боже понимал отчетливо.

Сейчас он не охотник. Сейчас он – дичь.

* * *

– За последние шесть дней – пять убитых и двое раненых офицеров! Ты же говорил, что убил его!

– Отец тоже это говорил, – Боже встал. – Но думаю, ни он, ни я его не убили.

– Что это значит? – генерал-лейтенант Ромашов с ног до головы оглядел черногорского мальчишку. От Боже пахло потом, мочой, трупным гниением, лицо было черным и осунувшимся, но серые глаза смотрели спокойно и твердо. – Он так перебьет всех офицеров во Втором Кубанском и у дроздовцев. Ты это понимаешь?

– Я понимаю, – Боже кивнул. – Он один. И он очень хитрый. Но сегодня все кончится. Я его убью – или он убьет меня. Знаете, мне нужна большая бутылка кетчупа. И манекен из магазина.

* * *

Вытряхнув последние капли «острого», Боже закрыл голову манекена, приладил парик, надвинул на равнодушное лицо маску. Устроил в подогнутых руках отцовский «маузер», выверил наводку и, плавно выдвинув манекен на свою позицию, лег чуть сбоку и сзади. Натянул тросик, привязанный к спуску.

Зачем я эту ерунду делаю?

Боже чуть поправил манекен и, глядя в прицел своей винтовки, плавно и сильно потянул тросик.

Выстрел! Боже видел, как сорвало маску с лежащего под плитой натовца… но это было совершенно несущественно, потому что в следующую секунду раздался ответный выстрел – и Боже забрызгало кетчупом из расколовшейся головы манекена.

Он поднял руку и, неспешно вытерев лицо, посмотрел на размазанные алые полосы.

Манекен был «убит» убитым за миг до этого снайпером.

В следующие несколько секунд в голове Боже было пусто-пусто. Он вообще не понимал происходящего.

Потом он схватил бинокль. И уже через несколько минут нашел то, о чем подумал.

Тоненький, но различимый проводок змеился от домов к развалинам, в которых Боже уложил двоих снайперов. Различимый… если знать, что должен различить.

Только… никого он не уложил.

Спектакль. Гениальный по задумке и хладнокровию исполнения.

Вот как погиб отец. Он поверил собственным глазам. Сделал то, чего нельзя делать. Слишком мало выждал.

Боже оказался удачливей – потому что ждал дольше. И начал сомневаться в том, что видел. А потом решил перестраховаться дурацкой куклой с кетчупом вместо мозгов – и сберег свои собственные.

Видимо, ТОТ тоже очень хотел убить черногорца.

Не было ни двух, ни трех снайперов в развалинах.

Были куклы, которые там выставляли ночью.

Не было выстрелов из развалин. Вернее – были, но неприцельные, в сторону русских.

А на самом деле стреляли через развалины. Из того самого окна за ними, в четырехстах метрах. Виртуозные выстрелы!!!

И был провод электроспуска, соединявшего винтовку в руках куклы с винтовкой в руках снайпера.

Вот откуда эффект «двойного» выстрела!

Два, а не двойной.

Снайпер стреляет через развалины – прицельно. Но одновременно стреляет и кукла – наудачу! И те, кто выслеживает снайпера, видят куклу.

Куклу, которая стреляет. Они стреляют в ответ. «Убивают». Докладывают.

А снайпер жив. И продолжает свое дело. Ему плевать, скольких его кукол запишут на свои счета снайпера обороняющихся.

Но сейчас – сейчас он сам на крючке. Потому что он видел, как убил Боже. И наверняка видит винтовку, торчащую из трещины, и окровавленную голову за ней, на которую уже летят мухи. Они любят кетчуп…

Только одно окно. С нелепой занавеской, из-за которой давно стреляют только новички. С такой нелепой, что хочется усмехнуться и отвернуться от нее.

Боже выставил дальность прицела и замер в ожидании…

…Чучело появилось ночью. Боже усмехнулся про себя. На казачьих позициях кто-то играл на гармошке.

Сейчас ОН должен отметиться… есть!

Одна из складок на шторке разошлась и оказалась разрезом. В нем появился длинный массивный ствол. Качнулся и замер.

Боже нажал спуск…

…Единственное, чего он не мог теперь – уйти не посмотрев. Боже знал, что это глупость. Но он не мог. Просто – НЕ МОГ. Он должен был пробраться туда и глянуть – кто? Какой он?

Отец бы понял.

Бережно отложив «мосинку», Боже проверил себя. Четыре «РГД-5». Старый немецкий «вальтер» в открытой кобуре – с запасным магазином. Бебут в ножнах у правого бедра. «Винторез» с тремя запасными магазинами.

Он выждал еще. Снял и отложил к винтовке бинокль. И начал выбираться из укрытия.

* * *

В подъезде лежала каска. Пахло трупами. Боже остановился, прислушиваясь, принюхиваясь, вглядываясь.

Никого. Тут нет никого живого. А вон – та дверь, за которой комната с тюлевой занавеской.

Он сделал еще два шага – и почувствовал, как под левой ногой порвался проводок.

Прыгая назад изо всех сил и понимая, что не успевает, Боже не испугался, не удивился. Он чувствовал только досаду. Досаду на свою глупость.

Взрыва «Элси», которой снайпер аккуратно и педантично прикрыл подход к себе с тыла, он уже не услышал.

* * *

Первое, что Боже увидел над собой, был потолок какой-то комнаты – сложенный из серых плит, в отблесках костра.

Первое, что он подумал:

«Плен».

Раз он жив, но не лежит на камнях снаружи, а лежит в каком-то помещении – значит, это может быть только плен. Его подобрали враги и перетащили куда-то.

Он попытался пошевелиться, но наплыла такая дурнота, такая слабость, что Боже бессильно обмяк и прикрыл глаза, собираясь с силами.

Он хорошо себе представлял, что с ним сделают. Сперва ему отрежут указательные пальцы. Обязательно. Потом – по одному кусочку тела за каждую метку на прикладе «мосинки». (Ах да, «мосинка» осталась на лежке. Но и на «Винторезе» кое-что есть…) Потом… потом – что-то еще придумают. Долгое и сложное, конечно.

Ему не было страшно, хотя он очень ярко представит себе все это. Что ж. Значит, так будет. Его предкам турки выдумывали самые мучительные казни, потому что боялись отважных гайдуков. Это честь – умереть в муках, тем самым он станет ближе к сонму героев прежних веков. Надо только принять смерть достойно.

Боже попытался вспомнить молитву, но не смог. Зато на ум пришли с детства знакомые строки «Небесной литургии»:

…Због којих си на крсту висио;

Али твоја љубав све покрива,

Из љубави незнаније јављаш,

Из љубави ти о знаном питаш,

Да ти кажем што ти боље знадеш…

Дальше он прошептал вслух – зачем прятаться, пусть видят, что он очнулся – а как молитва это ничем не хуже любой другой, церковной:

Нису Срби кано што су били.

Лошији су него пред Косовом,

На зло су се свако измјенили…[6]

– Очнулся? – услышал он тихий – вернее, приглушенный – но звонкий голос. И удивленно повернул голову – все-таки сумел, хотя в ней перекатывался жидкий шар, смешанный из горячей ртути и боли.

Комната, в которой он находился, была небольшой, без окон – подвал или погреб… Костер горел у дальней стены, под поблескивающей решеткой вентиляции, прямо на полу, но между нескольких кирпичей, образовывавших примитивный и надежный очаг; на огне – там горели не дрова, а большие пластины сухого горючего – булькали два котелка. На большом толстом листе пенорезины лежали несколько одеял. Рядом – два больших ящика, с чем – не поймешь. На одном – две ручные гранаты, вроде бы американские, пистолет в маскировочной кобуре, пустые ножны от ножа, бинокль с длинными блендами. К другому был прислонен короткий «М4»-«Кольт» с барабанным магазином на пятьдесят патронов. По другую сторону костра стоял на тонких ножках десантный «М249» со свисающей лентой. Его частично закрывала наброшенная серо-черно-зелено-желто-коричневая бесформенная масса, вроде бы – накидка, похожая на накидку самого Боже.

Почему-то все это Боже увидел раньше, чем самого хозяина подвала. Может быть – потому что хозяина пока еще трудно было заметить, тем более – сидящим на корточках. Ему – хозяину – было лет десять-двенадцать. Не больше. И он смотрел на Боже с улыбкой.

Это был мальчишка. Боже сперва не поверил – мальчишка действительно на четыре-пять лет младше его самого, да еще вдобавок то ли тощий от природы, то ли здорово похудевший. Лохматый – волосы, чтоб не мешали, он перетянул полоской маскировочной ткани, и они завивались вполне грязными прядями на ушах, висках и шее. Курносый, глаза светлые. (Вообще-то таких мальчишек Боже повидал тут десятки. То, что среди русских мало черноволосых, казалось ему сперва даже немного неприятным. Потом привык… Так вот этот – этот был типичным русским.) Пухлые губы, физиономия весьма самостоятельная и довольно чумазая. Но улыбался он искренне и немного смущенно. А одет был в пятнистую майку и такие же брюки (по росту). Обувка – неопознаваемого цвета почти бесформенные кроссовки – стояла возле огня.

– Где я? – вспомнил Боже русский язык.

Покосился – его оружие и снаряжение лежали в ногах такого же, как возле огня, листа пенорезины, – а сам он лежал на этом листе. И тоже на одеялах. Нет, точно не плен. От облегчения заломило виски, перед глазами поплыл цветной переливающийся занавес. Но где он? Русские даже в худшие времена таких маленьких, как этот явно по-хозяйски обосновавшийся тут пацан, не брали ни в ополчение, ни, тем более, в дружины РНВ. Да таких даже у пионеров «на линию» не пускают!

Русский мальчишка пожал плечами. Помешал ножом в котелке.

– У меня, – ответил он. – Да ты не бойся, тут безопасно.

– Я не боюсь, – сказал Боже. – Что со мной было? Я подорвался… а дальше?

– Ты подорвался, а я тебя подобрал и стащил сюда, – мальчишка повел вокруг рукой с ножом. – Я сперва думал, что ты шахматист.

– Кто? – Боже показалось, что он опять перестает понимать происходящее… или русский язык по крайней мере.

– Хорват, – мальчишка нарисовал на стене клеточки усташского флага. – Ты по-ихнему говорил.

– Не по-ихнему. У нас просто один язык… – угрюмо сказал Боже. – Я черногорец. Из… в общем, я за русских.

– Я понял, – кивнул мальчишка. – Потом.

– Да кто ты? – почти умоляюще спросил Боже.

– Меня зовут Сережка, – просто сказал мальчишка.

Education of NATO

Темнота была полна шумом – постоянным и слитным.

Темноту то и дело рассекали световые мечи с вышек – длинные, плотные, белые. Временами они опускались, освещая море людских голов, до дикой странности похожее на бесконечное кочковатое болото. Жестяной голос, множившийся в расставленных по периметру фильтрационного лагеря № 5 звуковых колонках повторял снова и снова:

– Просим сохранять спокойствие ради вашей же безопасности! Пребывание в лагере не будет долгим! В пытающихся покинуть территорию лагеря охрана будет стрелять на поражение! Администрация лагеря выражает надежду, что ваше пребывание у нас будет приятным!

Господи, чушь какая, тоскливо подумал Юрка, глядя в землю между ног. Поднимать голову не хотелось. Если честно, не очень хотелось и жить. Еще больше не хотелось слушать то, что творилось вокруг.

Кто-то стонал. Кто-то плакал. Кто-то истерически хохотал. Кто-то, ухитрившись заснуть, раздражающе храпел. Но больше всего доставал Юрку сосед слева – молодой мужик в грязной растерзанной форме лейтенанта танковых войск. Держась обеими руками за голову, он раскачивался по кругу и говорил:

– Как они нас… ой, как они нас… господи боже, как они нас… ведь ничего не осталось… ой, как они нас…

Больше всего Юрке хотелось, чтобы лейтенант заткнулся. Но, слушая его бесконечный горячечный бред, парень вдруг поймал себя на мысли, что ему тоже хочется простонать: «Ой, как они нас…»

* * *

День светлый был, как назло. Поле с высоким травостоем. И они в этом поле… «Апачи» по головам ходили. Вот когда впору было молиться, да где там – изо всего целиком только «Мама!» и вспоминалось. Укрыться негде, негде спрятаться. Падаешь в хлеб, а он от винтов расступается, волнами ложится, открывает… Колосья к земле гнутся, словно им тоже страшно. Кричишь – себя не слышно. Воют винты, да НУРСы шипят. День был в том поле, а для них – все равно что ночь…

Батяня мечется по полю, того ботинком, другого… Юрке тоже досталось – в бок прямо, с размаху. Орет Батяня: «Встать! Огонь!» А какой огонь, из чего – в отряде не то что «Стрелы» нет, завалящих гранатометов не осталось, все полегли на госдороге, когда колонну раскромсали… Из автомата в вертолет стрелять? Земля сыплется в лицо, за ворот, слышно, как снаряды хлюпают, не свистят, хлюпают именно, землю фонтанами подбрасывают… Потом словно дождем брызнуло сверху. Развернулся – а на нем чья-то нога лежит, по самое бедро оторванная, и кость блестит розовым, а в колене нога – дерг, дерг…

Многие стреляют все-таки, на спину перевернулись или с колена палят… А вертушки ходят кругами, ныряют – нырнут, и ошметки то от одного, то от другого… Юрка выл, лежал и выл, от трусости своей, от страха, который встать не дает, от жалости – тех, с кем он уже вот две недели сухари делил, в клочья разносит прямо на глазах, а как помочь?.. Батяня как бешеный стал, глаза белые, на губах – пена… Кричит, поднимает – страшно, сейчас стрелять начнет. Кричит, а вставать еще страшнее…

Попали в него. Осколками НУРСа попали, лежит он, бедро зажал, грудь справа зажал, а между пальцев – струйки, и пальцы – как лакированные, красиво почти… Вот тут Юрку подняло. Не думал он ни о каком героизме, не думал о «сам погибай, а товарища выручай»… Просто… ну, не объяснишь это. Командир, он и есть командир. Учил, насмехался, интересные истории рассказывал про свою жизнь, семью вспоминал, которая под Воронежем пропала… Сердитый и справедливый. Командир и старший друг… Как тут бросить? Юрка его подцепил под мышки, поволок к кустам, а он без сознания, сам тяжелый, снаряжение тяжелое, руки отрываются, ноги скользят по траве, а вертушки зудят и лупят, лупят… Сто раз умирал Юрка, но командира не бросил. В слезах, в соплях, в голос орал – но волок, волок…

Наверное, его бы и убили, не протащил бы он Батяню эти проклятые триста метров… Но ведь не один был он на этом поле чертовом. То ли другие только сейчас заметили, что командир ранен, то ли стыдно стало смотреть, как мальчишка надрывается – но только подскочили сразу двое. Перехватили, потащили истекающее кровью тело командира. Юрка оружие его подхватил, следом побежал. Бежать стало не так страшно, как на месте оставаться…

Командира оставили у… у надежного человека с еще двумя, тоже «тяжелыми», а сами пошли. Куда? Просто так пошли, и все, никуда. Юрка, да еще трое оставались. Остальных то ли убило, то ли разбежались просто… И Светка пропала куда-то. Он по но-

чам зубами скрипел – от тоски, от злости, от ненависти. От того, что больше ее не увидит. Страха уже не осталось, выгорел весь страх на том поле…

Взяли Юрку на проселочной дороге, когда он шагал в деревню, посмотреть, нет ли еды у местных. Вывалились из кустов втроем, а как же – не в одиночку же на полуголодного шестнадцатилетнего парнишку идти… Хорошо еще, не было при нем ни оружия, ни даже формы – так, сбродная одежда, такую кто угодно может носить. Иначе расстреляли бы на месте, точно.

Вот только иногда думалось: может, лучше бы, чтоб расстреляли…

А потом пришло равнодушие.

Он уже знал, что из фильтрационного лагеря его не сегодня завтра переведут в лагерь для несовершеннолетних – под Воронежские Грязи.

Ну и пусть.

– Как они нас… как они нас так… господи боже, как они нас… все кончено, господи боже… ой, как они нас… – шептал и шептал лейтенант.

* * *

Двенадцать метров – это очень много. С разбегу не перепрыгнешь, как раз приземлишься на колючку. И тут какой разбег, если полоса от самой стены. Влезть на барак? По крыше не разбежишься, она сильно в обратную сторону покатая…

… – Задержанный номер восемь на месте!..

…До чего же холодно босиком стоять… Вообще-то эти сволочи все рассчитали точно. Всех делов-то: отнять обувь, а вокруг бараков настелить сплошняком колючую проволоку и густо набросать битые бутылки. Бараки – квадратом, в центр – вышку с пулеметами на четыре стороны. Пусть бегут, кто хочет. Как раз ноги оставит…

… – Задержанный номер одиннадцать на месте!..

А бежать надо, надо бежать… И не в каком-то долге дело. А просто – сравнивать ему не с чем, он о концлагерях только от Олега Николаевича в школе слышал, но это концлагерь. Хуже любого немецкого, о которых еще и кино показывали. Неужели это и правда было – кино, дискотеки, Светка? И невозможно было поверить в войну… Как сейчас невозможно поверить в то, что может быть мир. В то, что мама с Никиткой жили… Это-то и опасно – поверить, что такая жизнь – навсегда, смириться. Они только этого и ждут… А ведь он и так почти сломался в фильтрационке…

… – Задержанный номер двадцать два на месте!..

…«Задержанные». Не военнопленные, а задержанные. Ну, правильно, несовершеннолетний военнопленным быть не может. А задержанным – сколько угодно, хоть помри. Задержанному можно и пластиковый мешок на голову напялить, и одноразовые наручники (от которых кожа слезает лохмотьями) на запястьях затянуть. Для него Женевские конвенции не писаны… Что там училка в школе о гуманном обращении говорила? Посмотрела бы она сейчас на такое вот «обращение». Тысяча мальчишек и девчонок, младшим семь (с этого возраста можно взять у родителей), старшим семнадцать, двумя квадратами стоят босиком на ноябрьском асфальте и откликаются по номерам, без имен…

… – Задержанный номер двадцать восемь на месте!..

До чего же паскудно… Раньше думал: разные там честь, достоинство – выдумка все это, из книжек. К партизанам прибился, потому что один боялся остаться. А больно бывает, когда бьют… А оказывается, когда вот так: унижают – в сто раз больнее, в тыщу! И ничего не сделать, ничего не противопоставить… С отчаяния молиться пробовал – не помогает… Молиться – смешно… Батяня в Бога не верил, хотя и не запрещал никому… Он говорил, что человек сам свою судьбу решает. Хочется верить. Очень боль-

но, а как жить, если об тебя ноги вытирают походя?.. Если то и дело кого-то увозят и не скрывают – куда. «На исследования», «на лечение», «на усыновление»… И ты должен быть благодарен администрации ООН за заботу, за то, что тебя спасут из этой варварской страны…

… – Задержанный номер сорок три на месте!..

…Задержанный номер сорок три – это он, Юрка Климов, шестнадцать лет, из партизанского отряда Батяни. Только он назвался Сашкой Зиминым. Просто так, что в голову пришло, чтобы себя не выдавать…

… – Задержанный номер сорок девять на месте!..

Сорок девятый – это Вовка Артемьев, один из тех двух, на которых он, Юрка, «глаз положил». А может, и не Вовка он, и не Артемьев, да это и не важно – парень молчаливый, надежный вроде бы, тоже в партизанах успел побывать. Он и не распространялся об этом… Тут такие разговоры – верная гибель. Увезут и галоперидол колоть будут, а там – все, дорога только на грядку, в овощи…

… – Задержанный номер шестьдесят пять на месте!..

…А вот еще один вроде бы подходящий парень. Сынок «нового русского», «олигарха из средних», папашу которого янки шантажировали сыном. Когда из папаши выкачали все деньги, то его просто шлепнули (совершенно недемократично), а сына сунули сюда. Славка Штауб – яркое подтверждение того, что у отцов-сволочей (а папочка его, как ни суди, был сволочь) вырастают иной раз хорошие дети. Хотя, может, он стал таким именно под влиянием «хорошей жизни» здесь?

… – Задержанный номер семьдесят на месте!..

…Надо же. Откликнулся. Юрка чуть повернул голову. Этот мальчишка – не старше двенадцати лет, а то и младше – появился в лагере вообще-то четыре дня назад и попал в Юркин барак, но Юрка о нем ничего не знал. Просто потому, что буквально через час после прибытия, когда проверяли на предмет вшей (весь этот час мальчишка просидел на нарах, уткнув висок в поднятые к лицу колени и глядя в стену – ни с кем не разговаривал и на вопросы не отвечал; а место его оказалось как раз рядом с Юркой), он отмочил фокус. Юрка сам ненавидел эти осмотры – потому что проводивший их врач на русском языке отпускал оскорбительные замечания о русских свиньях, грязных тварях и прочем. Но терпел. А новенький мальчишка, как только врач взялся за его волосы, вдруг сделал неуловимое движение головой – и… и врач взвыл, а потом тоненько заверещал под одобрительный хохот барака. Мелкий буквально повис на его руке, как бультерьер – вцепившись зубами в запястье. Охрана с трудом оторвала его от верещащего врача (запястье оказалось пожевано капитально) и утащила в карцер. А тут вот – объявился. Правда, с разбитым в кровь лицом и, кажется, поумневший. Может, и жаль…

…Очень много это – двенадцать метров. Не перепрыгнуть. Никак.

* * *

В бараке было темно.

Юрка лежал с открытыми глазами, глядя в темный пластик нар второго яруса.

Он слушал. Он не знал, кто это поет, но кто-то пел в темноте и стонущей тишине барака – пел без сопровождения, ломким мальчишеским голосом. И слова песни были такими, что никто не кричал, не просил заткнуться – как это почти всегда бывало даже при тихих ночных разговорах. И это было тем более странно и даже дико, что еще месяц назад никто – ну, почти никто! – из этих мальчишек, запертых в бараке на оккупированной земле, не стал бы слушать такую песню…

Где ты, Родина, русых кос венок,
Материнское молоко,
Колокольный звон, в борозде зерно,
сосны старые над Окой?
Где ты, Родина? Ветер вздохами
разговляется в тишине.
Труп твой высмеян скоморохами,
Имя продано сатане.
Тьму могильную не смогла заря
Солнцем выкрестить на куски.
Кто убил тебя, ясноглазая,
Да не дал отпеть по-людски?
Онемевшие кривы звонницы,
Нелюдь празднует – пир горой…
Нету Родины, мертвы вольницы,
Братья почили в дерн сырой.

Юрка сжал веки. Сжал так, что заломило глаза. И почувствовал, как по щекам щекотно и горячо текут слезы…

Или с выселок тянет копотью,
Иль чумные костры горят?
Да стремниною далеко ладью
За моря несет, за моря…[7]

– Неужели – все?! – простонал, сам того не ожидая, Юрка.

И услышал слева шепот – тихий и горячий:

– Тебя ведь Юрка зовут?

Юрка узнал голос новенького – ну да, кто еще мог оттуда спрашивать? Но отвечать не стал. Во-первых – понял, что младший слышал, как он плачет. А во-вторых… во-вторых – пришел страх. А если… ведь Юрка знал, что в каждом бараке есть провокаторы и доносчики. И не по одному.

– Ты ведь Юрка? – настойчиво шептал мальчишка. – Я знаю, про что ты думаешь… я не обижаюсь, но я не стукач, правда…

Смешно.

Смешно, но Юрка поверил этому настойчивому, немного обиженному, сбивающемуся голосу. И повернулся лицом к новенькому.

– Что ты хотел?

* * *

До одиннадцати лет Сережка Ларионов был уверен, что жизнь – штука хорошая.

Нет, в ней могло быть разное. Могли отлупить в драке. Могли случиться неприятности с уроками, после которых не хочется идти домой. Могло стать страшно ночью в комнате. Наконец, взрослые часто говорили о каких-то проблемах – не очень понятных Сережке, но, конечно, реальных.

Но жизнь была штукой хорошей, несомненно. И папка – майор гарнизонной комендатуры, бывший десантник, переведшийся в Воронеж, чтобы не мотаться по стране с Сережкой и только-только родившейся Катькой, младшей сестричкой, – так и говорил, поднимая сына к потолку квартиры, когда возвращался со службы: «Хорошая штука жизнь, а, Серега?!» И Сережка со смехом кивал из-под потолка, потому что иначе быть не могло. В жизни были интересные книжки, интересные фильмы, друзья по секции бокса, школа (не такое уж плохое место), самые лучшие на свете мама с папой… ну и даже Катька, что уж…

Он понял, что – могло. Могло быть иначе. Но не тогда, когда отец буквально забросил их в кузов комендатурского «ГАЗ-66» и, крикнув маме: «Не смейте искать, сидите в сторожке!» – побежал куда-то, тяжелой и ровной побежкой, и мама заплакала, и Катька заревела, и Сережка… а, что скрывать… Нет, не тогда. И не тогда, когда они в шумной, перепуганной, мечущейся колонне беженцев кое-как ехали – а потом, когда стало невозможно проехать, шли – по дороге на северо-восток. Нет, еще не тогда.

Но потом налетели похожие на черные кресты машины.

Сережка не любил это вспоминать. Они остались живы, потому что мама спрыгнула с дочкой в глубокую канаву, сдернула замершего на краю с открытым ртом сына – и притиснула детей к откосу, закрыв собой.

Вот так для Сережки началась война, которая шла до этого уже несколько дней, но которой он не понимал и в которую не мог поверить, потому что происходящее в книгах и фильмах не может произойти в жизни.

Когда они вылезли из канавы – засыпанные землей, оглушенные, – мама тихо охнула и прижала к себе лицо Катьки. А Сережка увидел. Увидел, что нет больше колонны беженцев. Горели машины – черным пламенем. Лежали сотни мертвых людей – на дороге, по сторонам… А у самых ног Сережки дымилась оторванная человеческая голова.

Потом они шли. Шли несколько дней, и все эти дни Сережка – усталый, голодный, измученный – упрямо верил, что вот сейчас, вот сейчас, вот сейчас… Вот сейчас будут наши. Наши, не может же не быть их – наших, не могли никуда пропасть все те люди, кого показывали в новостях, в кинофильмах, которые любил Сережка – «Тайна «Волчьей пасти», «Грозовые ворота», «Прорыв», «Атаман»… Они придут (и с ними придет папка, конечно, придет!) и заставят заплатить тех гадов, которые сидели в черных машинах, похожих на кресты, зачеркнувшие небо – и прошлую жизнь.

Так должно, должно было случиться! Потому что – ну потому что ведь не могут наши не победить! А враги… врагов себе Сережка не представлял даже. То ли орки, то ли фашисты… и в любом случае – отец их победит!

Но наших не было. Была искалеченная, забитая растерянными людьми дорога. А потом – когда до цели уже оставалось недалеко – впереди Сережка увидел идущие машины.

Их было много. Пятнистые, они шли по две в ряд, и люди разбегались с дороги. Огромные, бесчисленные, эти машины пожирали мир, как лангольеры из книги писателя Кинга.

Тогда колонна прошла мимо. Но Сережка, стоявший на обочине, видел даже цвет глаз сидящих наверху рослых уверенных солдат в серо-зелено-коричневой форме, громоздкой, жутковатой броне, видел темные блики на их оружии, таком же чужом, какими чужими были на светлой, солнечной лесной дороге врезавшиеся в теплый летний русский полдень и эти машины, и эти смеющиеся люди… Во всем увиденном была неправильность, страшная и наглая – в их молотящих жвачку челюстях (Сережка и сам любил ее пожевать), в задранных на каски больших очках, в том туристском выражении, с которым они посматривали по сторонам. Даже не хозяйском, а именно – туристском. Они пришли сюда не отобрать у русских землю, а испакостить ее, посмеяться над ней – и покатить дальше на своих угловатых высоких машинах.

И кто-то из них кинул Сережке – к тем самым ногам, возле которых за три дня до этого лежала человеческая голова, – шоколадку со знакомой надписью «Маrs».

И это было ужасно, хотя Сережка не взялся бы объяснить – почему. Тогда он просто сжал кулаки и долго смотрел вслед последней машине – без мыслей и без слов.

В тот вечер они заночевали возле дороги, как и раньше. Сережка проснулся за полночь, потому что кругом кричали и метались люди, светили прожектора, раздавались выстрелы… Мама затащила их с Катькой поглубже в густые кусты. Кого-то схватили прямо рядом с кустами, опять стреляли. Кричали дети, ревели моторы на шоссе, и все было, как в страшном сне.

Потом кто-то, ругаясь на полупонятном языке, стал раздвигать кусты, где прятались Ларионовы. Сережка ощутил, как сжалась и обмерла мама, – и понял, именно в этот момент понял, что она сейчас не защита ни ему, ни Катьке. А… кто защита? Папка?

И тогда Сережка шепнул маме: «Сидите тихо, понятно?!» – как будто она была младше его. А сам метнулся в сторону – так, чтобы побольше шуметь.

Мальчишку схватили сразу. Бросили наземь, и он увидел возле своего лица – не дальше руки – черный зрачок автомата. «Калашникова», но не такого, какой не раз видел и из какого даже стрелял Сережка. На стволе играли блики какого-то близкого пожара. Рослый человек с закопченным лицом что-то полупонятно спросил. Подошли еще несколько – смеющиеся, с клетчатыми значками на рукавах. И один аккуратно нанизывал на тонкую леску… человеческие уши.

Кто-то спросил Сережку:

– Кто ти ест?

Ему было страшно. Ему было очень страшно. Но, поднявшись на ноги, мальчишка ответил:

– Сергей, – почти спокойным голосом. Краем глаза он видел, что в кусты больше никто не суется – и это было главное… – Ларионов. Сергей.

– Ти ест мертвяк, – засмеялся тот, с ушами. А тот, что сбил мальчишку наземь, приставил к голове Сережки автомат и крикнул:

– Айде, моля код жиче!

– Проси жит, – сказал тот, со страшным ожерельем. – Проси, что хочеш жит.

– Реко се – моля! – озлобленно рыкнул целившийся в Сережку. И мальчишка увидел, что палец его играет на курке, как заведенный. – Моля, сука правосьлавска!

– Нет, – сказал Сережа.

Он сам не знал, почему так сказал. И хотел только одного – ну лишь бы мама… и Катька… И еще знал, что папка – папка его поймет.

– Моля!!! – взревел целившийся в него. Ударом приклада в спину сбил охнувшего мальчишку наземь, перевернул, наступил ногой на грудь и приставил ствол ко лбу. – Моля, а?!

– Стоймо! – повелительно окликнул кто-то.

Автомат отодвинулся, но его хозяин еще дернул стволом и выкрикнул, пугая мальчишку:

– Пуц!

И засмеялся. Они все засмеялись. А подошедший офицер – у него были звездочки на погонах – спросил:

– Ти ест кто, мали? Где ест мамо?

– Не знаю, – тихо сказал Сережка, вставая. Спина болела, кожа на лбу была рассечена стволом, по лицу текла кровь.

Офицер поморщился:

– Кто ест ойце?

И тогда Сережка сказал – по-прежнему тихо, но упрямо:

– Мой отец – русский офицер.

Может быть – и даже наверняка – он зря это сказал (хотя именно эти слова и спасли ему жизнь). Но ему хотелось, чтобы эти существа, похожие на людей и даже говорившие на полузнакомом языке, поняли – на свете есть русские офицеры. И самому ему, Сережке, нужно было укрепиться в этой мысли, потому что она значила одно – еще не все пропало…

* * *

– Моя мама тоже погибла во время бомбежки, – сказал Юрка. Он уже много лет не называл мать «мамой», а тут – назвал, и прозвучало это совершенно естественно. – Мама и Никитка… мой братишка. Не родной по отцу, но как настоящий. Ему столько же было, сколько тебе… Они выбирались из Кирсанова, это город такой в Тамбовской области. Я был в спортлагере… я боксом занимался, ну и поехал…

– Я тоже! – обрадовался Сережка, но осекся и вздохнул: – Извини… Я слушаю.

– Да… В общем, когда все это началось, руководители нас бросили. Удрали.

– Вот сволочи! – почти выкрикнул Сережка.

– Ну… – Юрка хотел сказать, что они думали о своих семьях, но потом искренне согласился: – Да. Сволочи. Ну, мы добирались, кто как мог. Я сейчас думаю – наверное, надо было вместе держаться. А тогда просто разбежались. Ну вот. И я прямо около дороги нашел их могилу. Крест, табличка из фанерки, и на ней приписано ниже: «Юрка, если найдешь это, добирайся в Воронеж, я там!» Это мой отчим написал… понимал, что я так и так буду по этой дороге возвращаться… Он хороший мужик. Ну, я поревел, конечно… – Сережка сочувственно сопел в темноте, и от этого сопения признаваться было не стыдно. – И пошел. Но не дошел, встретил партизан Батяни. Он был раньше офицером, а тут собрал отряд, и мы в воронежских лесах партизанили. Только недолго, – со вздохом признался Юрка. – Нас выследили беспилотниками, потом накрыли десантами, вертушками… выгнали на открытое место, как начали долбать… – Юрка передернулся от снова накатившего ужаса. – Только пятеро и уцелели. Батяню ранило, мы его на одном там кордоне спрятали. А сами пошли обратно в лес. Тогда я и попался – за едой ходил в деревню. Хорошо еще, решили, что я просто бродяжка…

– Тебе хорошо, – вдруг сказал Сережка.

Юрка недоуменно приподнялся на локте, пытаясь разглядеть в темноте, не шутит ли мальчишка. Но увидел только блеск глаз и услышал, как Сережка повторил:

– Тебе хорошо. Ты воевал. А я только прятался.

– Я бы, наверное, не смог, как ты, – возразил Юрка. – Думаешь, воевать – это самое сложное? Я был в фильтрационном лагере… оттуда, наверное, можно было бы сбежать, там такая неразбериха была… А я обмер. Сидел и ничего не делал… – и неожиданно для самого себя спросил у младшего – так, словно тот был командиром: – И что ты собираешься делать теперь?

– Бежать, – твердо ответил Сережка. Так ответил, что у Юрки не осталось сомнений в том, что младший мальчишка говорит искренне. – Бежать и воевать.

– Воевать? – В голосе Юрки прозвучала ирония (он сам этого не хотел, но прозвучала, уж больно смешно и претенциозно это было – такое заявление в устах одиннадцатилетнего пацана).

– Воевать! – Сережка вспыхнул, это было слышно по голосу. Потом он помолчал и неожиданно рассудительно и жутко сказал: – Понимаешь, Юр… это очень страшно – воевать, я видел… но, если мы их не прогоним, то они не дадут нам жить. Просто не дадут, нас не будет. Совсем. А я так не хочу, и не могу так жить. Я лучше умру, но…

Ясно было, что у мальчишки нет слов, чтобы высказать то, что он думает. Но у Юрки они были, и он тихо сказал:

– Но сражаясь. Да?

– Да, – выдохнул Сережка. – Я решил. Мне бы выбраться и пробраться в Воронеж. Я слышал… – шепот Сережки защекотал ухо Юрке, – они говорили… Воронеж держится. Там наш генерал Ромашов их не пускает.

– Ты… правду говоришь? – сдавленно спросил Юрка. В нем вдруг вспыхнула надежда.

До этого он сам не очень понимал, почему думает о побеге, что собирается делать, если сбежит-таки. Ему казалось, что вместе с отрядом Батяни кончилось вообще все организованное сопротивление. И вдруг оказалось…

– Правду? – почти умоляюще спросил Юрка снова.

– Они так говорили, – прошептал Сережка. – Ругались – одуреть, как ругались… Юрка, а знаешь? – В голосе Сережки проскользнуло ликование. – Они боятся. Правда боятся. Боятся, что их пошлют в Воронеж. И говорят, что и другие места есть… и партизан много… А если они сами боятся, то почему их должен бояться я?

В этом заявлении была довольно глупая, но искренняя логика. Если бы Юрка был старше – он бы, наверное, посмеялся… но ему и самому было всего шестнадцать лет. Поэтому он сказал:

– Есть еще двое ребят… младше меня, но старше тебя… Завтра я тебя с ними познакомлю. И будем думать. Правда, – признался Юрка, – я не знаю, что тут можно придумать. И как. Уже всю голову себе сломал.

– Придумаем, – непоколебимо-уверенно сказал Сережка. – Не можем не придумать.

* * *

Он все-таки успел уснуть и вздрогнул, когда старшие мальчишки растолкали его. Все было обговорено заранее. Юрка, Славка и Вовка начали тихо снимать с нар лежаки – большие, закрепленные в пазах листы пластика. Сережка подошел к двери и притих около нее, прислушиваясь. Делалось это очень тихо – никто в бараке больше не проснулся или, проснувшись, сделал вид, что это его не касается. Когда подошедший Вовка кивнул Сережке, тот нажал кнопку рядом с косяком и, когда загорелась зеленая кнопка, прохныкал:

– Дяденька охранник… мне в туалет… очень… мне по-большому…

В ответ раздалась приглушенная матерная брань разбуженного хорвата. Но Сережка продолжал ныть и скулить, даже подпрыгивая на одном месте для убедительности, как будто его могли видеть снаружи – и в конце концов в двери щелкнул фиксатор замка. Скорее всего охранник собирался просто вздуть надоедливого мальчишку, а не водить его по сортирам, да потом пару раз сунуть головой в ящик биотуалета в дальнем углу барака – как уже делали пару раз со слишком стеснительными. Но привести в исполнение это желание ему не удалось.

Стоило ему войти, как Юрка с размаху изо всех сил рубанул его в горло – в кадык – ребром пластикового листа. Хорват коротко хрипнул и повалился на руки Славке и Вовке.

– Блин, он без оружия, – прошептал Славка. – Шокер один.

– Черт с ним, – ответил Юрка. – Скорее давайте, бежим, ну!

Они вышли. Осторожно, крадучись. И почти тут же в бараке кто-то завопил – срывая голос, с визгом:

– Убегают! Охрана, убегают же!!!

Сережка с отнюдь не детским ругательством метнулся обратно, но Вовка пинком (руки были заняты) направил его в сторону соседнего барака, прошипев:

– Бежим, все равно теперь, ну?!

Взревела сирена. Мальчишки мчались со всех ног, волоча настилы. Лучи прожекторов заметались по периметру лагеря, но все получилось так, как и рассчитывал Вовка – стена барака прикрывала беглецов, им надо было сделать еще один рывок, только один.

Откуда черти вынесли солдата – Юрка так и не понял, ни тогда, ни позднее. Вовка врезался в него со всей дури, охранник, выпустив автомат, полетел наземь, и Сережка на бегу механически подхватил оружие за ремень. Но почти тут же раздались крики, звуки борьбы – оглянувшись, мальчишки увидели, что Вовка барахтается на земле. Солдат схватил его и пытался скрутить. Вовка тщетно вырывался из рук здоровенного, хотя и ошалелого мужика, пинался, кусался и орал:

– Бегите, бегите, не стойте, бегите же!!!

– Беги! – Юрка подтолкнул в спину замешкавшегося и вскинувшего автомат Сережку. – Беги, не поможем, только сами пропадем, беги!

Славка уже был около контрольной полосы и с размаху грохнул на нее лист пластика. Вот это и было самое «узкое» место всего плана. Три листа – шесть метров – одна перекладка. Но один лист валялся там, где все еще дрались Вовка и солдат. Сейчас Юрка готов был наорать на Сережку за то, что тот подобрал не пластик, а автомат… впрочем, Сережка вряд ли утащил бы неудобный большущий лист. Да и поздно было что-то выяснять, менять – надо было теперь идти до конца, действовать – и надеяться на лучшее.

Луч прожектора нашарил их, когда все трое стояли на одном листе в каких-то четырех метрах от конца полосы. На миг мальчишек словно приварило к месту этим иссушающе-могучим, мертвящим светом, но уже через пару секунд Славка шваркнул перед собой лист, перешел на него… как вдруг что-то хлюпающе засвистело вокруг, с шипением взрыло землю. Юрка понял, что это – понял сразу и с трудом подавил инстинктивное желание броситься наземь. А Славка охнул, перекосился вбок всем телом, сделал два неуверенных шага вперед и, оттолкнув руку отчаянно вскрикнувшего Сережки, который попытался подхватить падающего товарища, плашмя рухнул на колючую проволоку и осколки стекла.

– Бегите… по… мне… – услышал Юрка. Славка дернулся и простонал, видя, что ребята медлят: – Скорее… придурки… пропаде…те…

Он дернулся еще раз и замер.

Всю жизнь потом Юрка думал, надеялся неистово, что Славка уже все-таки был мертв, когда они с Сережкой пробежали по его телу, чтобы последним прыжком достичь безопасной земли – и кустов за ней.

* * *

Что уйти не удастся, Юрка понял, когда они лежали в кустах вдоль дороги – тяжело дыша и слушая, как в ста метрах от них разгружаются с грузовиков солдаты. Бежать мальчишки не могли – ноги не держали, они бежали до рассвета, разодрали в кровь лица и руки и теперь должны были хотя бы пару минут передохнуть. А потом бежать будет уже поздно.

Сережка лежал на спине, глотая воздух широко открытым ртом, грудь ходила ходуном. Юрка, распластавшись на животе и держа наготове «калашников», думал.

И когда обдумал все, то заговорил:

– А сейчас мы сделаем вот что…

Юрка перевернулся на бок и внимательно посмотрел на Сережку. Младший мальчишка часто дышал, прислушивался к шуму и говору на шоссе, но в глазах его не было страха, и Юрка мысленно ругнулся… и сжался. Никитка вел бы себя так же, хоть внешне они совершенно не были похожи.

– Сейчас мы сделаем вот что, – повторил он, чтобы самому собраться с духом, решиться, сделать шаг, после которого повернуть уже будет нельзя. – Сейчас ты пойдешь в лес. Я тебя прикрою.

Глаза Сережки стали непонимающими, а потом… потом – ух, каким серым искристым гневом из них ударило!

– Ты… ты что?! – тонким от этого гнева голосом сказал он. – Бросить тебя?! Ты…

– Помолчи и послушай, – оборвал его Юрка. – Я тебя не убегать посылаю…

– Так всегда говорят! – почти выкрикнул мальчишка, отодвигаясь, как будто Юрка мог каким-то невероятным способом сейчас закинуть его, Сережку, за километры от этого места. – Ты просто думаешь, что я маленький, ты меня спасти хочешь, а ты меня спросил?! Я не хочу так спасаться! Не хочу тебя бросать, не хочу быть предателем, не хочу!

– Я сказал – молчи, – Юрка дотянулся, тряхнул его за плечо. – Ты сейчас уйдешь. Не убежишь, а уйдешь. Да, я хочу тебя спасти. Да, потому что ты младше. Но я отсылаю тебя не чтобы ты прятался, а чтобы ты сражался. Это раз. Ты должен дойти до города и до моего отчима. Просто потому, что я тебя об этом прошу. Это два. А три… – Юрка помедлил. – Три… Ты сейчас можешь сказать, что я вру. Но я сразу понял это, просто не говорил, боялся, что ты от меня сбежишь и пропадешь один…

– О чем не говорил? – непримиримо, но любопытно спросил Сережка.

– Наш командир… я тебе рассказывал… В общем, Сергей. Это был твой отец. Майор Ларионов. Он жив. Он сейчас на Веселом кордоне, как я рассказывал. Ты когда свою фамилию сказал – я подумал: похоже, ты его сын. А потом ты еще про него рассказывал – один в один его рассказы.

Юрка сказал это – точнее, выпалил одним духом – и понял: все. Сережка поломался. Глаза мальчишки из непримиримых стали жалобными, губы приоткрылись – и, прежде чем с них сорвалось тихое: «Врешь…» – после которого все могло начаться сначала, Юрка закрепил успех:

– У твоего отца тут, ниже левого соска, – Юрка показал на себе, – было наколото: «Любовь до гроба – дураки оба». Так?

Сережка кивнул.

– Я тебе… я тебе про это не рассказывал… – прошептал он. – Папка жив?! Правда жив?! Он правда у вас командовал?! Это ты его… его вытащил?!

– Тяжело ранен, но жив, – сказал Юрка и прислушался (надо скорее, скорее…). – И я тебя отсылаю еще и поэтому. Ведь твои мама и сестра живы. А твой отец считает, что вы все погибли. А мама с сестрой думают, что ты погиб, что отец погиб… Понимаешь, ты один знаешь, что все живы. Ты один, – Юрка говорил страстно и быстро, – ты один можешь помочь своим… своей семье… ну, вместе собраться, что ли. Ты один, Серега, один! Ну, посмотри, сколько смерти, сколько кругом смерти! Ну, пусть вы-то будете счастливы хотя бы чуть-чуть, хотя бы потому, что вы – живы, все живы! Ведь это главное, это главное, а не все остальное! Уходи! – Юрка вдруг заплакал и кинул в Сережку горстью хвои. – Уходи, беги, ну?! Мне страшно, я могу передумать! Найди потом отчима, скажи ему… скажи… Да уходи же, у меня сердце лопнет!!! – закричал Юрка так страшно, что Сережка, как будто поднятый и правда невидимой силой, вскочил и бросился в чащу…

Несколько окриков послышались совсем рядом. Но это было уже не важно.

Юрка Климов улегся удобней, кинул ноги в распор, пошевелил ступнями. И прижал к плечу приклад хорватского «калаша».

* * *

…Мальчишка пятнадцати, от силы шестнадцати лет лежал на спине рядом со своим оружием – трофейным «калашниковым». Грудь и живот парнишки были пробиты пулями в полудюжине мест, потрепанная одежда промокла от крови и почернела, босые ноги – разбиты в кровь. Русский еще дышал – прерывисто и часто. Командовавший румынскими поисковиками лейтенант «зеленых беретов» невольно вздрогнул: тонкое, красивое лицо мальчишки даже в предсмертной бессознательности сохраняло упрямое, азартное и вдохновенное выражение, и серые глаза смотрели не бессмысленно, а живо, пристально и недобро.

– Сумасшедшая страна… – запаленным голосом сказал лейтенант «зеленых беретов», разглядывая лежащего парня. – Что за сумасшедшая страна… Президент подписывает капитуляцию, министры выносят хлеб-соль по их кретинскому обычаю… а эти продолжают драться. Сумасшедшая страна! – уже почти выкрикнул он с прорвавшейся растерянной злостью.

Стоявшие рядом румыны молчали. Но, когда лейтенант достал «беретту» и ловко прицелился в мокрый от пота лоб под светлыми прядями налипших волос, один из них – рыжеусый невысокий плутоньер – вдруг положил свою корявую руку на запястье американца.

Офицер изумленно дернулся – и ощутил неожиданно тяжелую, мужицкую силу пальцев плутоньера. Американец вспыхнул. Он мог одним ударом выбить дух из этого идиота, но… но на лицах остальных румын было написано что-то непонятное, и американец раздраженно поинтересовался, переходя на румынский:

– Что случилось?! Он еще жив.

– Вот именно, – спокойно сказал румын. – Не надо в него стрелять, лейтенант. Мы понесем его к машинам и доставим в наш госпиталь.

– Что?! – лейтенант не поверил своим ушам. – Его?! Отпусти, ублюдок!

– Не надо, – сказал румын, и пистолет выпал на хвою из мигом онемевших пальцев «зеленого берета», а сам он согнулся на сторону. – А то ведь шлепнем вас, а потом скажем, что геройски погибли в бою.

– Он же убил троих ваших! – выкрикнул американец. Распрямился, растирая запястье и не решаясь нагнуться за пистолетом.

Плутоньер отпустил руку и сказал вдруг с отчетливым презрением:

– Он свою Родину защищал. Если ты это понять можешь, гость залетный… Виктор, Йонел! – окликнул он двоих с готовностью подошедших солдат. – Носилки делайте, русского понесем.

– Может, ну его? – неуверенно подал голос кто-то из солдат. На него обернулись хмуро остальные.

– Все мы люди, – сурово сказал плутоньер. – Все в Бога веруем. Хватит кровь после боя лить. И так уж… – он не договорил и стал смотреть, как по стволу сосны спускается любопытная белка.

* * *

– Вот так все и вышло, – Сережка вздохнул. – Юрку я и не видел больше… наверное, он погиб. Добрался я до Воронежа, а отчим Юрки уже мертвый. Я хотел у казаков остаться, а они говорят – маленький… хотели к пионерам сдать, а там мне говорят – такой, как ты, воевать не должен. А что я должен?! – В голосе Сережки прозвучала обида. – Крупу переводить?! Я и сбежал. Пошел на тот кордон, на Веселый. А от него одно пепелище…

– Ты думаешь, – Боже осторожно пошевелился, – что тот парень, Юрка, обманул тебя?

– Нет! – Сережка дернулся возмущенно, чуть не опрокинул с ящика кружку с чаем. – Нет, он не такой… был. Просто что-то случилось, – печально и уже тихо сказал Сережка. – Я думал маму с Катькой искать. Дошел до Грибановки… ну, где сторожка… а там тоже все сожжено, местные говорят – да, была жена офицера с девочкой, но лесник и свою семью, и мою маму с Катькой увел в лес. Куда – не знают… Ну, я и вернулся в Воронеж.

– И стал воевать, – сказал Боже.

Сережка вздохнул, пожал плечами. Отпил чай.

– Ну и стал…

– Ты не думай, я не смеюсь, – негромко сказал Боже. – У меня тоже мама погибла. И сестрички. У нас тоже война. Мы с отцом были в горах. Налетели американцы и сожгли наше село напалмом.

– И… – Сережка не договорил.

Боже зажмурился:

– Всех… У нас маленькая земля, – черногорец открыл сухие глаза. – Наше ополчение разбили, и мы с отцом бежали к вам. А тут и у вас началось… Мы пошли воевать. Отец тоже был снайпером. Только десять дней назад его убил тот… ну, тот, которого застрелил я. И я теперь один. Даже наши, наверное, думают, что я погиб.

Кажется, Сережка хотел что-то спросить. Но в углу раздалось какое-то неясное поскребывание, мальчишка быстро встал, достал из кобуры небольшой обтекаемый «глок» и, пройдя в угол (тени почти скрыли его), прошептал:

– Кто?

– Смерть телепузикам, – раздался как из-под земли тонкий голос.

Сережка присел, что-то отодвинул. Боже всматривался, но мог различить только его спину с торчащими под майкой лопатками да какую-то неясную тень в небольшом отверстии у самого пола. Слышался ускользающий шепот: «Нет… да… пять… а они… я не боюсь… иди…» Тень пропала; Сережка встал, что-то задвинул и вернулся. Хотел сесть у огня, но передумал, сел рядом с Боже.

– Так ты не один, что ли? – напрямую спросил черногорец.

Сережка вздохнул, опять пожал плечами, зверски почесал коленку. Снова дернул плечами:

– Ну… вроде того. Это так. Ребята из нашей школы, из секции… кто остался… вообще ну… Боже, – вдруг выпалил он, – ты умеешь делать самодельные мины? Ну, из всякой там разной штуки – ручки, часы?

– У тебя блокнот есть? – без раздумий спросил черногорец.

За месяц до этого…

Лейтенант Берковитц узнал лежащего в постели человека сразу. У лейтенанта была хорошая память на лица, и уж тем более нелепо было бы не знать в лицо того, кого идешь «брать».

«Медаль Конгресса, – с вожделением подумал офицер, удовлетворенно разглядывая еще не старое, хотя и измученное лицо бессильно откинувшегося на подушку партизанского командира. – Можно будет сказать, что он сопротивлялся… хорошо бы найти в доме оружие…»

Он пожалел, что не прихватил пару трофейных стволов. Взять вооруженного врага – это вовсе не то что раненого и ослабшего.

– Это он, сэр? – быстро спросил капрал Галиенди.

– Не сомневайтесь, он, он! – радостно подтвердил информатор. – Бабка его тут прятала, карга старая!

– Мы оценим ваши усилия, – процедил Берковитц, даже не повернув головы в сторону предателя, и тот замолк.

Лейтенант же с интересом продолжал разглядывать узкое, правильных очертаний лицо, решительный подбородок… Глаза Батяни – серые, а Берковитц почему-то думал, что они будут черными – смотрели с усталым, равнодушным презрением, и американец понял с восторгом, что затравленный зверь больше не может бороться. Светло-русые волосы русского на висках были седыми почти полностью, седина пробивалась в довольно длинной челке.

«Ему тридцать три года, – подумал лейтенант, – как Иисусу. Смешное совпадение!»

Берковитц кашлянул и, значительно посмотрев на Галиенди, заговорил по-русски:

– Вы достаточчно понимаече мена?

– Не ломайте язык, я понимаю английский, – голос у лежащего партизанского командира был хрипловатый, простуженный.

– Это хорошо, – переходя на родной язык, Берковитц позволил себе высокомерно улыбнуться: конечно же, русский должен его понимать! Это ведь язык мировой, а не их жалкое смешное лопотанье… – Я – лейтенант армии США Джесс Берковитц, арестовываю вас как главаря террористической банды, согласно резолюции ООН и распоряжению командования международных сил… Позже вам будут предъявлены официальные обвинения в совершенных вами преступлениях. Протяните руку… Сержант, наручники, – Берковитц повернулся к Галиенди.

Обернуться он уже не успел. Горлу вдруг стало нестерпимо, чудовищно больно – а через миг эта боль отхлынула, унося с собой сознание и жизнь двадцатитрехлетнего лейтенанта оккупационной армии.

Сержант Галиенди пережил своего командира на три или четыре секунды. Возможно, он даже успел бы схватиться за «М16», если бы, выполняя приказ командира, не полез за наручниками, локтем отпихнув оружие за спину. Его отвлекло от этого стран-

ное бульканье, и он, все еще расстегивая сумочку на поясе, поднял глаза.

В этот момент Берковитц тяжело рухнул на пол – уже мертвый, и лужа крови, бьющей из рассеченной брошенным ножом сонной артерии, растекалась по скобленым некрашеным доскам пола. Длинная «полевка», перекованная из куска рессоры, вошла точно за ворот жилета из кевларовой брони со вкладышами из керамики, способного остановить пулю, пущенную почти в упор.

– А? – нелепо и растерянно спросил Галиенди, берясь за автомат и не находя его.

Партизан сидел в постели – худощавый, в спортивных трусах, меченный несколькими шрамами, с какой-то татуировкой, видной на забинтованной груди. В левой руке у него был массивный потертый пистолет. В правой – отведенной за плечо – второй нож, финка.

– Не надо, – попросил Галиенди. И за миг до того, как финка вошла ему в левый глаз, мерзко опорожнил кишечник в штаны.

…Батяня поднялся. Бывший предсельправления Говядов, прижавшись к печке, с приоткрытым ртом смотрел на него белыми пустыми глазами, нижняя челюсть тряслась. Кровь лейтенанта подтекла к его валенкам с калошами. Он несколько раз шлепнул губами, когда Батяня подошел к нему и тихо спросил:

– Родную землю, сволочь, продал? Бабок срубить захотел?.. Зови сюда остальных. Сколько их там?

– Трррррррррое, – выдал очередь Говядов.

Батяня сунул ему под нос пистолет:

– Зови. На крыльцо выйди и зови. Двери не закрывай. И помни – я не промажу. Уж по тебе-то не промажу. Пошел, – он толкнул заспотыкавшегося предателя к дверям в сени и упруго взвел курок.

– Эй, идите! – на ломаном английском, но вполне натурально завопил Говядов. – Господин лейтенант требует, тут нести надо!

Он оглянулся и, повинуясь молчаливому жесту Батяни, вошел обратно в сени, а оттуда – в горницу. Застыл у печи.

На крыльце застучали шаги.

* * *

Срочно. Секретно.

В штаб 4-й легкой пехотной дивизии армии США.

Операция по аресту лидера террористов по кличке «Батяня» сорвалась. Развитие событий не вполне ясно. Группа из пяти солдат во главе с лейтенантом моего батальона Дж. П. Берковитцем прибыла в деревню благополучно, после чего с нею прервалась связь. После двух часов молчания, во исполнение инструкций, я выслал на разведку приданный мне вертолет, который при визуальном наблюдении обнаружил, что деревня пуста, а «Хаммер» моего батальона стоит у крыльца дома, в котором, как было указано информатором, находится на излечении «Батяня». Группа солдат капитана Кразински, высаженная посадочным методом, подтвердила, что деревня покинута жителями. Также ею были обнаружены тела погибших лейтенанта Берковитца, сержантов Галиенди и Граппа, капралов МакСлоу и Бриггса. Тела находились в доме. Лейтенант Берковитц и сержант Галиенди были убиты брошенными ножами соответственно в сонную артерию и левый глаз. Сержант Грапп и капралы МакСлоу и Бриггс были застрелены в лицо одиночными выстрелами снайперской точности и быстроты, о чем говорит тот факт, что ни один из них не успел взяться за оружие. Орудие убийства – предположительно пистолет калибра 9ммПар. Тут же был обнаружен труп нашего

информатора Е.М. Говядова с простреленным пахом, коленями и затылком. При обыске домов деревни погиб капрал Андерсон и был тяжело ранен рядовой Гонсалес. Они попытались снять со стены икону, по краю которой был заложен примерно двухсотграммовый заряд пластита, смешанного с кусками рубленой стальной проволоки и снабженный вытяжным взрывателем.

Майор Майкл С. Фоггерти,

командир 112-го пехотного батальона.

ШТУРМ

СВОДКА ВНЕШНИХ НОВОСТЕЙ ЦЕНТРАЛЬНОГО ШТАБА ОБОРОНЫ ГОРОДА ВОРОНЕЖ.

1 СЕНТЯБРЯ 20… ГОДА

СОЕДИНЕННЫЕ ШТАТЫ АМЕРИКИ. В столице Техаса была казнена на электрическом стуле школьная учительница Эллис Палмер, активистка антивоенного движения. Последними словами мужественной женщины были: «Опомнитесь, техасцы! Что сделали нам русские?!» Между тем большая группа ее арестованных сторонников так и не была доставлена в тюрьму штата – многосотенная вооруженная толпа, напав на конвой, отбила их и увезла в неизвестном направлении.

Выступая на состоявшемся в город Грин-Бэй совещании руководителей Гражданской гвардии, Бэт Пьюкенен заявил следующее: «Нам нет никакого дела до России. Наше правительство послало в эту страну на смерть десятки тысяч американских парней. Между тем ежедневно в наших городах происходят сотни нападений на банки, офисы, школы и семьи белых американцев. И осуществляют их не русские, а чернокожие боевики. Вот где истинный враг каждого американца!» Речь неоднократно прерывалась овациями.

По данным независимых организаций, федеральное правительство не контролирует до 30 % территории страны. Ежедневно фиксируется до 30 вооруженных столкновений разной степени интенсивности – в основном между отрядами «Черных Братьев» и Гражданской гвардии.

Боевики церкви Арийской Христианской Нации, возглавляемые лично преподобным Рихардом Эрнстом Хаттлером, осуществили нападение на геронтологическую клинику в Альбукерке. С территории городка клиники было спасено более 800 детей, ранее вывезенных из России по заказам трансплантологических клиник. Сама клиника была сожжена. Выступая по независимым радиоканалам, преподобный Хаттлер заявил, что в расположенных в недоступной местности лагерях на обеспечении его церкви сейчас содержится до 30 тысяч русских детей, спасенных таким же образом. «Если же правительство людоедов, рассматривающее творение божье как конструктор, – добавил преподобный Хаттлер, – сделает попытку отбить этих детей или как-то пресечь нашу деятельность, то пусть знает – это наша земля, и Господь Всемогущий вручил нам оружие для ее защиты!» Что же до детей, то они будут возвращены на родину при первой возможности, добавил глава церкви, имеющей сейчас до полумиллиона сторонников во всех штатах США.

Вожди племен лакота и семинолов заявили о создании Конфедерации Коренных Народов. По их заявлению, в распоряжении организации сейчас находится до 8000 бойцов. «Мы почти ничего не знаем о России, – ответил на вопрос журналиста один из лидеров ККН, – но точно знаем, что русские никогда не делали нам зла».

Арестованы по обвинению в предательстве 12 православных священников. Главный пункт обвинения – в их церквях осуществлялся сбор денежных средств на нужды РНВ.

С неожиданным заявлением в конце проповеди выступил глава протестантской церкви США Джон Бэлчер. «Господь проклял Америку!» – со слезами на глазах сказал Бэлчер и, покинув церковь, в которой велась служба, уехал в неизвестном направлении.

Количество военнослужащих США, погибших за последние три месяца на территории России, достигло 37 тысяч человек.

ГЕРМАНИЯ. «Нам не нужен новый Сталинград», – категорически заявил канцлер Германии в ответ на просьбы руководства НАТО послать в Россию хотя бы двадцатитысячный корпус. Что интересно, почти теми же словами ответил на схожую просьбу премьер-министр Франции: «Нам не нужен второй поход Наполеона!» Правительства обеих стран в данный момент все силы бросили на подготовку массовой депортации со своих территорий лиц некоренной национальности.

ФРАНЦИЯ. Жоффруа де Фэн заявил, что люди из отрядов силовой защиты его организации снабжены всем необходимым и ждут только одного – приказа на вылет. Не уточняя, о чем идет речь, де Фэн заявил, что это и так ясно любому.

БАЛКАНЫ. Командиры отрядов православных боевиков «Новой Византии», в составе которых воюют сербы, греки, македонцы, румыны, болгары, черногорцы, представители других славянских и неславянских национальностей, заявили, что организация полностью преодолела

последствия поражений весны этого года и к концу зимы намеревается освободить 50 % территории Балкан от войск марионеточных проамериканских правительств. Иерархи православной церкви на соборе в Афинах объявили это намерение полностью соответствующим духу борьбы с силами сатанизма и распада.

ЮЖНАЯ АМЕРИКА. Отряды Южно-Американской армии имени Сан Эрнесто де Ла-Игера вместе с боевиками-угоистами штурмом взяли последний оплот марионеточных проамериканских правительств на севере континента – город-крепость Кито. «Если бы у нас было достаточно кораблей, – сказал в интервью корреспонденту журнала «Лайф» лидер угоистов Ангиер Пере Санчес, – наши люди уже плыли бы к берегам России. Пример этой великой страны воодушевляет нас в нашей справедливой борьбе!» Представители ЮАСУ, впрочем, были более сдержанны в своих эмоциях.

ИРАН. Ко всем шиитским аятоллам и халифам суннитов обратился с просьбой о помощи и фетве его слов президент Ирана Ахмази-и-Джад. Каждый истинный мусульманин должен словом и делом поддержать мужественную борьбу великого русского народа с силами тьмы и джаханнама. Президент особо предупредил членов международной организации «Аль-Каида» и движения «Талибан»: «Если хоть один выстрел вашего оружия прозвучит на земле России, если хоть один взрыв прогремит на ее территории – вы будете навечно прокляты, как пособники сил зла, и долгом любого мусульманина будет убивать вас!» Его позицию поддержало руководство Хезбалла и движения «Исламский джихад».

ИЗРАИЛЬ. Войска Израиля ведут тяжелые оборонительные бои на побережье. Между тем, руководство большинства стран не горит желанием принимать у себя беженцев-евреев.

КИТАЙ. Руководство страны еще раз подтверждает свою приверженность политике невмешательства в происходящее сейчас в мире. Тем не менее было сочтено нужным предупредить некоторые страны и организации, что в случае дальнейшей эскалации напряженности КНР оставляет за собой право на помощь силам, ведущим сейчас беспримерную по мужеству борьбу за идеалы светлого будущего.

Между тем, на территории самого Китая идут тяжелые бои между правительственными войсками и отрядами уйгурских, маньчжурских и тибетских сепаратистов.

АФРИКА. Чудовищное по масштабам побоище между войсками Африканского Конгресса и движения «Талибан» в районе Великих озер не прекращается. Количество убитых оценивается уже миллионами.

ИНДИЯ. Ракетные войска республики готовы нанести удар тактическими ядерными зарядами по городам Пакистана.

КРЫМ. В боях с татарскими фашистами, поддержанными турецкими интервентами, был смертельно ранен атаман крымских казаков Александр Дальченко. Последними словами этого человека, всю свою энергию и саму жизнь отдавшего делу воссоединения России и Крыма, были: «Россия… победа…» Место Александра Дальченко занял его боевой товарищ и друг детства Дмитрий Турчанинов.

УКРАИНА. Шахтерские отряды закончили освобождение от оуновских банд города Харькова.

БЕЛАРУСЬ. Третье по счету наступление польско-прибалтийского оккупационного корпуса на Минск отбито с большими потерями для оккупантов. К сожалению, тяжело ранен президент Беларуси Алексей Вукашенко, лично возглавивший контратаку танкового полка, решившую исход сражения.

АРМЕНИЯ. Армянские войска вышли к пригородам Баку.

В европейской части России оккупанты контролируют лишь 38 % территории!

ДАЛЬНИЙ ВОСТОК. Остатки японского десанта на острове Уруп сдались частям РНВ.

УРАЛ. Все попытки оккупационных войск проникнуть за Уральский хребет отбиты!

ВЕЛИКИЙ НОВГОРОД. На съезде лидеров сил сопротивления была принята резолюция о ведении боевых действий до того момента, пока хоть один вражеский солдат находится на территории России в границах 1990 года.

КАЗАНЬ. Удачным оказался побег из лагеря для гражданских лиц под Казанью для известного до войны певца и артиста Бориса Моисеева. До войны скандально известный и вызывавший у подавляющего большинства населения России резкое неприятие артист в самом начале оккупации России занял неожиданно мужественную гражданскую позицию – в отличие от большинства «деятелей культуры и искусства», чье трусливо-предательское поведение посадило еще одно несмываемое пятно на ветхий плащик «интеллигенции». Отказавшись сотрудничать с оккупантами в какой-либо форме, Моисеев был направлен в лагерь под Казанью, откуда дважды совершал попытки побега. Третья оказалась удачной – Борис Моисеев добрался до передовых позиций РНВ на склонах Уральских гор.

Переход солдат и офицеров «славянских» частей НАТО и ООН на сторону защитников России принял массовый и практически необратимый характер. На данный момент более 30 тысяч украинцев, хорватов, поляков, чехов, словаков (не менее 25 % общей численности контингентов этих стран) дезертировали из своих подразделений и либо сражаются в наших рядах, либо скрываются на территории России, либо даже пробираются на родину. Это число значительно превышает количество погибших солдат «славянских» контингентов.

В оккупации России официально участвуют 11 стран НАТО, выставившие контингенты общей численностью около семисот тысяч человек. Сюда же следует добавить около трехсот тысяч солдат из 22 стран миссии ООН «Свободу России» и более двухсот тысяч наемников, официально работающих на частные компании. Общие потери оккупационных сил на конец лета составили не менее 150 тысяч человек убитыми, 40 тысяч пропавшими без вести, 370 тысяч ранеными.

На оккупированной территории России действуют не менее 300 партизанских отрядов разной политической ориентации общей численностью не менее 45 тысяч бойцов.

* * *

С утра лил совершенно уже осенний дождь, тучи сплошняком затянули небо. Было еще темно – не больше четырех утра. Пионерские курьеры из всех семи отрядов на велосипедах мокли под козырьком у входа в подвальное помещение – редакцию «Русского знамени». То один, то другой, получая пачку свежих, только что отпечатанных номеров, совал ее в непромокаемую сумку, вскакивал на велосипед и с шуршанием катил по разбитому мокрому асфальту…

* * *

Верещагину давно хотелось узнать – играет Басаргин в белогвардейского штабс-капитана или правда себя так ощущает? Впрочем, сейчас это было малоинтересно – Игорь пел очень хорошо, и Шушков отлично подыгрывал…

Что прибавится – не убавится,
Что не сбудется – позабудется…
Так чего же ты плачешь, красавица?
Или это мне только чудится?

Практически в полном составе дружина собралась в подземном переходе.

«Да, в полном составе, – подумал надсотник удовлетворенно. – Триста одиннадцать человек – почти штат. Это не июнь, когда я не знал, как сто человек растянуть на оборону для пятисот!»

Правда, пришла другая мысль: тех, с кем он начинал тогда – тут едва четыре десятка. Остальные…

Верещагин тряхнул головой. Посмотрел на своих командиров сотен.

Земцов – по-прежнему бородатый и непоколебимый.

Басаргин, недавно повышенный в звании – за давнюю оборону школы – до сотника.

Подсотник Эндерсон, которому Шушков почти с облегчением уступил командование второй стрелковой сотней.

– Отче, – прошептал Пашка, – народ собрался, пора с массами говорить.

– Заткнись, шутник, – так же тихо ответил Верещагин.

Хотел крепко отвесить Пашке по белобрысому затылку, но воздержался. Встал с ящика из-под консервов, одернул куртку и поправил берет, который на этот раз, вопреки обыкновению, водрузил на голову.

«На благородные седины, так сказать», – подумал Верещагин, иронизируя над собой и окидывая взглядом повернувшиеся к нему лица.

– Так, народ, – начал он так, как много лет начинал уроки в школе.

Из задних рядов молодой голос крикнул:

– Давай, вождь! Веди нас!

Посмеялись все, включая самого надсотника.

– Поведу, – согласился Верещагин. – Вот прямо через десять минут и поведу. Офицеры вам, конечно, уже объяснили, куда мы пойдем и что будем делать. Как пел Владимир Семенович: «Наконец-то нам дали приказ наступать, отбирать наши пяди и крохи». – Верещагин помолчал. Его слушали теперь серьезно и внимательно. – Вы все добровольцы. Наша дружина, еще две дружины, казачий полк, батальон десантников, дроздовцы, подразделения ополченцев – их стягивали сюда всю ночь, благо беспилотники в такую погоду не летают… Наша задача – разгромить врага в Северном районе. Если нам это удастся – враг и на севере отойдет к Подгорному и Ямному, побоится окружения. Да самой Чертовицы территория будет свободна, в наших руках окажется аэродром… Но… – Надсотник снова помолчал. – Но сколько из нас доживут до вечера – я не знаю. А вы должны знать одно: вперед. Каждый сам себе командир, распоряжений не ждать, рук не поднимать, в плен никого не брать. Только вперед, пока не окажемся на Антонова-Овсеенко. Нам приданы БМП-два, две «Шилки», стодвадцатидвухмиллиметровка «Гвоздика», несколько буксируемых орудий и ПТРК. Но вы знаете сами, как бронетехника горит на улицах. Так что воевать будем мы сами, а не броня. И в этом – наша сила, мужики, – твердо сказал Верещагин. – Это наше первое настоящее наступление здесь. А теперь у вас есть десять минут – помолиться, подумать, написать пару строк… ну, вы все понимаете. Готовьтесь. Через пятнадцать минут по району шарахнет артиллерия резерва. А еще через пять – пойдем мы…

…Дождь снаружи усилился. Верещагин неспешно шел по разбитой улице – под прикрытием того, что некогда было стеной дома, а теперь превратилось в вал щебенки.

Около поворота в переулок надсотник остановился возле сложенной из кирпичей невысокой пирамидки. В кирпичи была вделана медная табличка со старательно выгравированной надписью:

ДИМА МЕДВЕДЕВ

Вокруг пирамидки и на ней самой были повязаны галстуки – много черных от дождя алых галстуков, десятки. На некоторых виднелись надписи. Верещагин подошел ближе…

…Димон, спи спокойно, мы отомстим…

…брат, ты не умер, мы делаем твое дело…

…гадам жизни не будет, Димка!..

…не забудем, не предадим, не простим…

…наш Город помнит тебя, Димон!..

…ты мог быть моим братом, а тебя убили…

…мы сейчас уходим. Благослови, Димка…

…все, павшие здесь, родятся снова!!!

…Димочка, я тебя люблю, родной!..

Медленным, почти старческим движением надсотник полез в карман «тарзана» и достал что-то. Положил на край пирамидки. Выпрямился. Отдал честь. И ушел, четко повернувшись через левое плечо.

Тяжелый даже на вид, светящийся каким-то неземным, собственным светом серебряный крест – Георгий четвертой степени на сразу потемневшей оранжево-черной ленточке – лежал на мокром кирпиче.

* * *

Еще одна порция снарядов, бешено урча и визжа, пронеслась над гостиницей – на запад, в сторону вражеской обороны. Дождь лил, не переставая, колыхался серой пеленой, и за дождем почти незаметно было наступающего рассвета.

Заняв место за баррикадой, надсотник Верещагин аккуратно проверил оружие – приоткрыл, переставив предохранитель на автоматический огонь, затвор, ни за чем стер с примкнутого семидесятизарядного пулеметного барабана воду. Достал из кассеты на жилете осколочную гранату, вставил в подствольник. Вспомнил строки Розенбаума:

Предохранитель – вниз до упора,
редь от живота…

Хорошая песня, а вот Розенбаум то ли не знал, то ли забыл, что «вниз до упора» – одиночный огонь…

Кое-кто справа и слева молился, целовал нательные крестики. Большинство просто ждали – неподвижно, с напряженными лицами. Верещагин еще раз осмотрел сотню – не пролез ли кто из пионеров? Десять минут назад вернули аж шестерых, таившихся в неразберихе перед наступлением среди дружинников. Нет, вроде никого.

Справа приткнулся Пашка. Указал на подошедшую технику. Верещагин кивнул, глянул на вестового. Чуть не спросил: «Может, останешься?» – и понял, что после такого вопроса Пашка навсегда перестанет с ним говорить.

– Держитесь на флангах, – сказал Верещагин подошедшим командирам «Шилок», – ты – в тылу, – кивнул он бээмпэшнику. – Твоя бандура пойдет в цепи, – обратился он к командиру самоходки. – От гранатометов прикроем, как можем, не волнуйся… Давайте по машинам.

Несколько красных ракет со свистом и воем взлетели за позициями защитников.

– Пора, – сказал Верещагин и встал на колено. Вокруг зашевелились. – Басс, давай.

Молодой парень из сотни Басаргина – с повязанным поверх снаряжения бело-голубым шарфом – вскочил на баррикаду и великолепным ударом ноги отправил вперед, в сторону вражеских позиций, туго накачанный футбольный мяч…

– За мной, вперед, в бога душу мать!!! – заорал Верещагин, вскакивая. – Вперед, пока они свои кишки собирают! Ура-а-а-а!!!

– …рррраааааа!.. – отозвались по фронту сотни глоток.

Атака на Северный район началась.

* * *

От укреплений врага дружину отделяло около ста метров развалин. Среди них кое-где лежали трупы. Оконные проемы дома впереди были заложены мешками с песком, торчали стволы – в том числе крупнокалиберных пулеметов. Здание вяло горело, во многих местах было разрушено, и в ответ на бешеную стрельбу атакующих выстрелы раздались не сразу. Гранатометчики били по видимым амбразурам.

– Вперед! – еще раз, слышно уже только тем, кто был ближе, прокричал Верещагин.

«Все», – коротко, словно с обрыва прыгая, подумал Пашка, устремляясь за ним. Почему-то казалось главным, чтобы его не убили в этих развалинах. Словно в самом здании случиться уже не могло ничего страшного…

Кто-то сделал ему «ступеньку», и Пашка прыгнул внутрь через горящие мешки. Внутри тоже все горело, и первое, что он увидел – оскаленное лицо польского солдата, сидящего у стены с автоматом на коленях. Солдат тоже горел.

Но в атакующих почти тут же начали рубить в упор, с каких-то двадцати шагов, от внутренних дверей, в ответ они тоже открыли огонь. Пашка стрелял из своего «АК-104», прижавшись к стене, фактически убежденный, что сейчас его убьют – но в какой-то миг огонь дружинников «забил» вражеский, и кто-то (непонятно – кто, да и не важно) крикнул:

– Вверх, скорей, пока не очухались!

Лестницы загудели от шагов. Стреляли друг в друга почти в упор, и Пашка видел во всех деталях лица врагов на лестничной площадке одним этажом выше – площадке широкой, как танцзал (дом, наверное, был элитным), и тоже перегороженной баррикадой из мешков. Бежавший рядом с Пашкой дружинник согнулся и полетел вниз через перила. Кто-то стрелял картечью, выстрелы «Сайги» рвали уши в замкнутом пространстве. Слева обрушились перекрытия, вместе с ними падали, крича, люди – непонятно, кто… Атака почти остановилась, черноволосый дружинник с непокрытой головой, хрипя от напряжения, оттаскивал вниз раненого друга… Под ноги Пашке рухнул еще один дружинник, вопя от боли: из обеих ног выше колен у него выбрызгивала кровь. По лестнице, разрываясь на подскоках, катились ручные гранаты… но сверху совершенно неожиданно ливнем брызнули по обороняющимся пули – это подоспели другие группы, прорвавшиеся соседними лестницами. На площадке началась рукопашная, поляков зажали с двух сторон. Все затягивали дым и пыль, Пашка, отбиваясь автоматом от чьего-то тычущегося штыка, сумел поднырнуть под лезвие, выстрелил в упор в живот, в жилет…

Они ворвались на второй этаж, растекаясь по коридорам. Дружинники шли по стенам, беря на прицел дверные проемы, бросали внутрь ручные гранаты, врывались следом за разрывами, накрест поливая свинцом стены, углы, пол и потолок – из трех-четырех стволов одновременно. Делалось все это в бешеном темпе, к окнам тут же ложились снайперы и пулеметчики и открывали огонь по соседним зданиям, поддерживая штурмующих их товарищей. То тут, то там все чаще и чаще из окон вывешивались черно-желто-белые флажки – знаки того, что еще одно здание взято русскими.

– Не стреляйте, сдаюсь, сдаюсь! – крик по-русски.

Очередь в живот, пинок в голову. Сдающихся тут нет, нет, не может быть. Те, кто жив, стреляют в ответ…

Пулеметное гнездо на стыке двух коридоров отбивалось сразу из трех стволов. Пашка упал на живот за колонной, стрелял в ответ, пули с хрустом пробивали дешевый гипсолит, крашенный под мрамор, носились, потеряв направление, туда-сюда… Гнездо накрыли двумя гранатометами; один из его защитников – без обеих ног – долго, трудно стонал где-то под мешками, из которых просыпался удивительно чистый, золотисто-сухой песок. Он засыпал кровавые лужи на мозаичном полу. Стонущего никто не искал – было много своих раненых…

Верещагина Пашка нашел в одной из комнат, где он, сидя на идиотски огромной кровати-сексодроме, разговаривал с Басаргиным. Кто-то еще – в углу – жадно пил воду, все еще текшую из фигурного крана.

– Живой? – надсотник засмеялся. – Здорово, а то мне сказали, что тебя убили на лестнице…

– Не меня, – Пашка повесил автомат на плечо.

«Не меня, – подумал он, – значит, еще кого-то», – мысль не испугала и не удивила.

– Пить дайте.

Ему протянули фляжку.

Верещагин встал:

– Все, идем дальше, скорей!

* * *

Штаб генерала Новотны был почти разрушен прямым попаданием 203-миллиметрового фугаса. Подожженные гранатометчиками, в улице горели бронемашины и автомобили штаба. Обе «Шилки», выйдя на перекресток, густо простреливали счетверенными 23-миллиметровками усеянную бегущими поляками улицу. БМП осталась где-то сзади, подбитая ракетой, а на броне «Гвоздики» Верещагин подъехал ближе к развалинам, из которых кое-кто все еще продолжал отбиваться. Пули густо защелкали по самоходке.

– Дай им! – крикнул надсотник в приоткрытый люк и зажал уши.

Вумп! Часть еще стоявшего дома обрушилась внутрь, из окон шарахнуло пылью и дымом, послышался мучительный крик:

– Ооооо матка бозка-а-а!..

– Сдавайтесь! – крикнул надсотник, поднеся к губам поданный Пашкой невесть где взятый мегафон.

– Нас все едно вобьют! – крикнул кто-то из развалин на ломаном русском.

– Сдавайтесь! – повторил Верещагин. – Никого из сдавшихся не тронем! Слово офицера!

– Кто ты такой?

– Надсотник РНВ Верещагин, командир дружины! – ответил надсотник. – Повторяю – слово офицера, что, если вы сдадитесь в течение пяти минут – никому из вас не будет причинено вреда! Время пошло!

Впереди снова началась стрельба, но возле штаба было тихо. Только трещали пожары.

– Заряжай, – сказал Верещагин в люк.

– Давно, б…я, заряжено, – ответили оттуда. – Только б не сдались…

– Сдадутся. Это так – на всякий пожарный.

Подходила к концу третья минута, когда из полуобрушенного отверстия входа показался белый флаг.

Это было настолько неожиданно, что находившиеся на улице замерли. Верещагин, сам этого не осознавая, поднялся в рост.

– Сдаемся! – крикнули изнутри. Кричали по-русски, очень чисто. – Выходим, не стреляйте! Пан генерал ранен, мы выводим его!

Дружинники встали по обе стороны выхода, взяв его на прицел. Соскочив наземь, Верещагин подошел к ним.

– Бросайте оружие впереди себя!

– Стволы и финки бросать на снег, – заметил кто-то, разряжая патетическую серьезность момента.

Из дыры с лязгом вылетел первый автомат…

…После сдачи тридцати двух офицеров и солдат еще двое офицеров вывели высокого военного с забинтованными плечом и головой.

– А теперь горбатый, – сказал тот же голос.

Кое-кто засмеялся, но большинство дружинников хранили серьезное молчание.

Отстранив придерживавших его спутников, генерал Новотны посмотрел на надсотника с неожиданным глубоким интересом. Достал из кобуры и протянул Верещагину небольшой пистолет. Молча отдал честь.

– Пэ шестьдесят четыре, – сказал Верещагин, осматривая оружие. Помедлил. И вернул пистолет генералу: – Проше, пан генерал. Ваша зброя.

Брови генерала шевельнулись. Он спрятал оружие в кобуру. Усмехнулся.

– Вы в плену. Вы и ваши люди, – сказал Верещагин. – У меня будет просьба… вы понимаете меня?

– Так, – кивнул Новотны. – Я вем руски.

– Хорошо… Так вот, у меня будет просьба, отказ ее выполнить никак не повлияет на вашу судьбу или судьбу ваших людей. Сейчас вас отвезут в штаб. Вы не могли бы обратиться к тем из ваших людей, кто еще сопротивляется – с приказом сдаться? Технические возможности вам предоставят… – Увидев, как глаза генерала сузились, Верещагин сказал – без угрозы, даже с какой-то ленцой: – Право, пан генерал, это не ваша война. Мне жаль, что вы, поляки, не можете этого понять.

Генерал обмяк. Что-то тихо сказал стоявшему рядом офицеру. Тот отдал честь и обратился к Верещагину:

– Пан генерал согласен сделать это. Но хорваты… они могут не подчиниться такому приказу.

– Мы их убедим, – усмехнулся Верещагин. – Скажите господину генералу, что я благодарен ему за согласие…

… – И какого черта? – буркнул Земцов, запрыгивая на броню САУ рядом с командиром. – Ты говорил с ним, как в кино. Как будто…

– Сергей, Польша никуда не денется, – ответил Верещагин, проверяя автомат. – Она будет нашим соседом. И теперь, когда мы победили, мы можем позволить себе быть людьми хоть в чем-то.

– Что мы сделали? – Сергей свел брови.

– Победили, – легко ответил Верещагин и ахнул каблуком ботинка в башню. – Поехали!

* * *

«Шилка» горела на углу. Надежно построенное здание правления рынка «Северный» продолжало огрызаться огнем со всех этажей. Звездно-полосатый флаг развевался под самой крышей – яркий, хорошо видимый, хотя и мокрый насквозь. И почти из каждого окна неутомимо выскальзывал и бился рыжий огонь.

Добежав до Верещагина зигзагом, Земцов упал за бетонную плиту и выдохнул:

– Этих сдаться не заставишь.

– А этих я и не возьму, – отрезал Верещагин. – Э, черт, как к ним подобраться-то? – Он обернулся к гаубице, махнул рукой: – Долбай!

Крикнул, хотя слышать его за шумом боя вряд ли могли.

– В подвалы залезут, – буркнул Земцов. – У нас одиннадцать убитых за последние десять минут.

– Никому пока не высовываться, вести беспокоящий огонь, передать приказ! – повысил голос надсотник.

Двое дружинников, сгибаясь вдвое, принесли на куске брезента Басаргина. Лицо сотника было спокойным, и дырочка от пули над левой бровью синела совсем незаметно.

– Прямо в лоб, – сказал, подходя, Влад Захаров. Так, как будто никто этого не видел. – Это из-за меня. Он меня оттолкнул, а сам…

– Так, – Верещагин сел на корточки, наклонился к убитому. Наклонялся все ниже и ниже… ниже… ниже…

Сергей, вцепившись одной рукой в бороду, другой обнял командира за плечи. Хрипло сказал с одышкой:

– Ну вот… еще одного нашего… нет.

– Это из-за меня, – повторил Влад, кусая губы. – Но я знаю… как… командир, разреши… я знаю… тут коллектор, мы прямо в тыл им выйдем… Я думал, он обвален. А сейчас посмотрел – нет… Командир…

Верещагин поднял голову. Глаза у него были страшные. Подбежавший Эндерсон вдруг сказал:

– Господин надсотник… я хочу просить разречения…

– Какого? – Верещагин повернулся всем телом, как волк. – Что?

– Я поньимайу… – американец указал подбородком на лежащего на брезенте Басаргина. – Он был ваш друк… Но… там… – он указал на здание. – Там есть льюди, не заслужившие смьерть…

– Что?! – шепотом крикнул Верещагин. Именно шепотом крикнул. – О чем ты?!

– Они слепи, – упрямо сказал американец. – Я буду говорьить. Пусть они сдадутса. А вы оствьите им… жизнь.

– Ты сошел с ума, – убежденно сказал Земцов. – Чокнулся.

– Я бил вам хорошьим офицером, – тихо сказал американец. – Мои соотьечьествинник… они не прав. Можьет бить, они даже преступники. Но я не могу отказаться от ньих совсем.

На миг всем показалось, что сейчас Верещагин застрелит Эндерсона. И никто не ожидал того, что он сказал после короткого тяжелого молчания:

– Иди. И скажи, что я пощажу всех сдавшихся. Кроме того негра, который пытал Димку. Если он еще жив.

– И это слово офицера? – спросил Эндерсон.

– И это слово офицера, – подтвердил Верещагин. И опустился на землю рядом с телом Басаргина. Посмотрев на него, сказал тихо: – А помнишь, Игорек, как ты к нам пришел? Тогда… когда мы пацанами были… Смешной… боялся смерти… а мы тогда и не думали, что это – смерть…

* * *

Полковник Палмер – с винтовкой в руке – стоял в тени входа, в проеме баррикады. При виде подходившего с высоко поднятым белым флагом офицера полковник пошатнулся, чуть не упав – и выкрикнул неверяще:

– Эндерсон?!

– Господин полковник, сэр! – капитан отдал честь и остановился. – Я предлагаю вам: сдавайтесь! Я гарантирую, что…

– Будь ты проклят, предатель! – В голосе и лице Палмера были гнев и злое отчаяние. Вскинуть винтовку было делом одной секунды.

Подняв руки к груди, Эндерсон отшатнулся на шаг и упал, успев вскрикнуть:

– Зачем?!.

… – Где твой коллектор, Влад? – спросил Верещагин.

* * *

За последние три месяца ливни вычистили трубу коллектора до блеска, унеся с собой все запахи и весь мусор. Но одновременно она стала гулкой, как внутренность барабана. Оставалось лишь надеяться, что наверху сейчас достаточно шума.

Три десятка дружинников цепочкой, на полусогнутых, пробирались следом за Владом. Вторым шел Верещагин. Третьим – Пашка.

Судя по всему, американцы не знали о коллекторе – и вскоре выяснилась причина такой слепоты. На выходе он был загроможден упавшим еще в июне холодильным шкафом. За шкафом слышались пальба и отрывистая ругань.

– Твою… – выдохнул Верещагин.

Мимо протиснулись двое – размер трубы позволял – дружинников. Молча навалились на белую облупленную стенку…

…Неизвестно, что подумали американцы, когда из внезапно открывшейся дыры в торговый зал полетели ручные гранаты, а следом посыпались русские. Оглушенные, ошеломленные офицеры и солдаты легкой и морской пехоты, тем не менее, оказали бешеное сопротивление. Между прилавков и лотков начался ближний бой.

Русских было меньше. Но атака оказалась слишком внезапной. Кроме того, яростью и решимостью – пусть и не подготовкой – они сильно превосходили «гордость американской армии».

В какой-то момент надсотник и еще несколько дружинников перестреливались с группой морпехов с расстояния пяти-шести метров, перебегая за прилавками – безбожно мазали и те и другие. Двое морпехов, бросив винтовки, вскинули руки; кто-то из дружинников поскользнулся на прилавке, другой отшатнулся от падающего товарища в сторону, и рослый капрал без каски ударил его штыком в горло. Верещагин, не успевая заменить опустевший магазин, отбросил «калашников» и, выхватив из открытой кобуры «маузер», двумя выстрелами в упор убил капрала. Почти тут же полковник Палмер обрушил на висок надсотника приклад «М16»; Верещагин успел закрыться рукой с пистолетом, приклад обломился, надсотник повалился на пол. Полковник швырнул сломанную винтовку в подскочившего дружинника, Палмер выдернул из набедренной кобуры «беретту» и получил пулю в плечо от вскочившего на прилавок Пашки, который выкрикнул: «Вот тебе, сука!» – и тут же упал, обливаясь кровью – выстрел полковника пробил ему шею сбоку, глубоко разорвав ее. Палмер остался стоять на ногах на секунду дольше вестового – Верещагин выстрелил с пола, и полковник рухнул рядом с надсотником.

Поднял руки пулеметный расчет в углу помещения – последние защитники. Надсотник, наклонившись над вестовым, притиснул поврежденную артерию, брызжущую кровью. Пашка возил ногами и зевал, глядя куда-то мимо командира сонными глазами.

– Фельдшер, тварь рваная, ты где?! – заорал надсотник. – Фельдшера сюда, скорее!!!

* * *

– Будет жить, – Близнюк вытер руки куском бинта. – Вовремя вы артерию перехватили… А вот Эндерсон…

– Он что – жив?! – надсотник встал, отталкивая санитара, заканчивавшего накладывать ему лубок на сломанную лучевку.

– Ну, блин, нельзя же так! – взревел оскорбленный до глубины души санитар, пытаясь на ходу закончить перебинтовку. – Командир, стой! Ну, елы…

Из здания выносили трупы и раненых – своих, конечно. Около стены стояли в ряд восемь пленных – трое негров, два латиноса, явный китаец и двое белых, оба раненные. Верещагин прошел мимо них, не глядя.

Подсотник Эндерсон лежал отдельно, в окружении своих бойцов. Он часто и мелко дышал, глядя в небо, и, наклоняясь к раненому, Верещагин вдруг понял, что дождь прекратился и светит солнце.

– Не миновать мне опять сотней командовать, – сказал тихо Шушков.

– Сэр, – вдруг очень ясно сказал Эндерсон по-английски, – я хочу вас просить, – он глядел на Верещагина.

– Слушаю, Майкл, – тихо ответил надсотник на том же языке.

– Пленные… не убивайте их, – попросил Эндерсон. – Тяжело… когда отобьешься от своих… пусть они не правы… но… тяжело… они слепые… дайте им прозреть… не убивайте их… мам, подожди, не убегай, я не хочу один… мама…

Глаза подсотника остекленели.

Верещагин выпрямился. У него страшно заболела сломанная рука.

Широко шагая, он подошел к пленным. Негры смотрели тупо и отстраненно, но от них отчетливо пахло страхом – нечеловеческим, животным. Оба латиноса тряслись, как отбойные молотки. Китаец выглядел совершенно равнодушным. Раненный в голову уже немолодой сержант поддерживал парнишку лет восемнадцати с простреленным бедром.

– Их как – вешать? – деловито спросил кто-то.

– В тыл, – отрезал Верещагин.

– Но это американцы…

– В тыл, – повторил Верещагин. – Хотя постойте… – он всмотрелся в нашивки негров. – Кто из вас сержант Лобума?

Он повторил вопрос по-английски и увидел, как здоровенный, огромный, как бык, негр посерел.

– Ясно, – сказал надсотник. – Этих семерых – в тыл. Парня перевяжи, – кивнул Верещагин фельдшеру на раненного в бедро солдата. – А это, – он повернулся к собравшимся дружинникам, – вот это, – сержант Лобума. Тот, который замучил Димку.

Отвернувшись, надсотник пошел в здание.

Позади послышался дикий визг…

…Полковник Палмер лежал там, где его настигла пуля Верещагина. Надсотник, встав рядом, долго смотрел на перекошенное лицо полковника, на разбрызганный из раздробленного выстрелом в упор черепа мозг. Вздрогнул – подошел Земцов.

– Девяносто шесть убитых, – сказал он, садясь на прилавок, – двадцать пять раненых пришлось отправить в госпиталь. Соседи тоже вышли на рубежи. Хороший день.

– Хороший, – кивнул Верещагин. – Северный район наш.

Вошедший цыган молча поставил на прилавок отрезанную голову негра – искаженное ужасом лицо оставалось по-прежнему серым, обоих глаз не было.

– Вот, – сказал он. – Это за мальчишку… И сотника нашего сегодня убили…

– Да, – снова кивнул Верещагин. – Убили, и Северный район наш. Наш.

И, нагнувшись, он накинул на голову полковника Палмера край брошенной кем-то куртки.

Осенние игры

– Да вы что, фигурально выражаясь, одурели?! – Лицо женщины в белом халате сделалось уже окончательно сердитым. – Не пущу я вас к нему, не мечтайте и не надейтесь!

– Женщина. Милая, – Верещагин прижал руку к груди. – Ну мне что, ваш госпиталь – штурмом брать? Не умею я свои госпиталя штурмовать…

– А я не умею вам объяснить – слов не хватает! – что у мальчика вам делать нечего, – отрезала врач. – Кстати, что у вас с рукой?

– Перелом, – ответил надсотник и мрачно оглядел развалины госпиталя, перенесенного в подвалы. – Не пустите?

– Нет, – отрезала врач и, безапелляционно повернувшись к офицеру спиной, пошла прочь.

– Так, – столь же коротко и безапелляционно сказал Верещагин и орлиным взором окинул покалеченный парк. Буквально через несколько секунд его взгляд упал на гревшихся на сентябрьском (практически еще летнем) солнце двоих дружинников своего отряда.

* * *

Раненый офицер в сером больничном халате и тапках на босу ногу шествовал по коридору, неся перед собой забинтованную руку. Его лицо выражало стоическое терпение. В конце концов офицер остановился – очевидно, устав от кровопотери и интенсивного движения – возле дверей какой-то палаты. Вид у него был настолько убитый, что спешившая мимо медсестра – по виду, недавняя старшая школьница – затормозила и сказала тихо:

– Давайте я помогу дойти… вам в какую палату?

– Ничего, ничего, дочка, – прерывающимся голосом отозвался офицер, буквально на глазах дряхлея лет до пятидесяти, – я сам, ты иди, иди… – и, едва медсестра неуверенно пошла дальше, прытко метнулся в палату, ногой закрыв за собой дверь.

В палате было не меньше десятка «лежачих». Кое-кто даже в сознании и достаточно бодрый – к ним офицер и обратился:

– Ш-ша, мужики… Тихо. Где мой вестовой?

– Мальчишка-то? – начал один из раненых, верхняя часть тела которого была закована в гипсовый корсет. – Он…

– Вижу, – поднял руку Верещагин (это был он), – спасибо.

Пашка лежал около стены – под капельницей. Когда надсотник подошел и присел рядом на корточки, то сперва испугался – глаза мальчишки, открытые, были сонными, как тогда. Но потом Пашка сморгнул муть, вяло, но радостно улыбнулся и пошевелил пальцами руки, в которую уходил шланг (не одноразовый, старый резиновый). Зашевелил губами.

– Тихо, молчи, ты что?! – офицер поднес ладонь к его губам. – Молчи, не говори! – он видел, что бинты на шее Пашки помечены красным.

Мальчишка мигнул. Снова улыбнулся. Выпростал из-под одеяла вторую руку, коснулся бинтов на руке офицера, шевельнул бровями.

– Да, сломал все-таки, – кивнул Верещагин. – Ты в него влепил, ну, тут я тоже подсуетился – и прямо в лоб ему. Ребята к тебе тоже собирались, они потом тебе яблок принесут… – Пашка опять улыбнулся. – Там ничего страшного, ты быстро поправишься. Крови потерял много, а заживет быстро. Пашка, – офицер нагнулся к мальчишке, – ты меня спас. Если б не ты – он бы как раз этой пулей мне в голову.

Губы мальчишки шевельнулись. Надсотник угадал такое знакомое: «Ой, да ну, Олег Николаевич…» – и встал, чтобы мальчишка не увидел его слез.

Но Пашка и так уже «уплывал». Глаза его опять затуманились, он опустил веки.

– Спит, – сказал надсотник. Обернулся к раненым и вздохнул: – Просто спит…

– Кгхм, – сказала стоящая в дверях главврач. За ее спиной маячила с ехидным лицом та самая медсестра. – Прррошу наружу.

* * *

– Смешно, – сказал Верещагин и вдруг засмеялся на самом деле – тихо, но так искренне, что лежавшая рядом женщина тоже не удержалась от смеха и спросила:

– О чем ты?

– Никогда не думал, что сломанная рука так мешает этому делу.

– Как ты меня нашел? – спросила она.

– Да очень просто… – надсотник вздохнул. – Шел – гляжу, то самое место. Сразу все вспомнилось… Потом вспомнил и про адрес, ты мне называла.

– А ты не зашел, – сказала она, переворачиваясь на спину. Добавила: – А я тебя сразу узнала. Ты ничуть не изменился.

– Врешь, Лена, – усмехнулся Верещагин. – Я стал седой и умный.

– Ну, дураком ты и тогда не был… Я сразу внимание обратила – такой странный, загадочный…

– Это у меня, наверное, опять денег на сосиски не хватало, – заметил Верещагин, проводя здоровой рукой по волосам женщины. Это странным образом не выглядело лаской – просто движение.

– Не смейся, – строго сказала женщина, чуть отстраняясь. – Я терпеть не могла, когда кто-то стоит и сопит над ухом. Да еще шуточки отпускать начинает. А в сто раз хуже – «серьезно критиковать»… фэ! – издала она смешной звук.

– И поэтому ты носила свисток, – тоже оживился Верещагин. – Поглядела на меня через плечо, вздохнула тяжело и устало так спросила: «Мне свистеть или сам уйдешь?»

– А помнишь, что ты сказал? – засмеялась Елена. – Брови поднял и говоришь: «Впервые слышу, что милиция идет на свист»… Я о тебе потом часто вспоминала.

– А я о тебе нет, – сказал надсотник.

Женщина хмыкнула:

– Честно, по крайней мере.

– Как есть… А где твой муж? Я видел фото на серванте.

– Он погиб в начале лета. Был ополченцем, – ответила Елена.

– А сын? – продолжал спрашивать надсотник, глядя в потолок, на котором проявились рассветные тени.

– Откуда ты про это-то знаешь?

– Что в доме есть мальчишка – видно сразу.

– Да… Он пионер. Никогда не думала, что еще услышу это слово.

– Сколько ему?

– Двенадцать. Зовут Димка.

– Как? – Верещагин привстал.

В голосе Елены прозвучало удивление:

– Дмитрий… Что с тобой?

– Нет, ничего, – офицер опустил голову на подушку. – Так.

– А у тебя есть дети? – помолчав, спросила женщина.

– Нет. Никого.

– Ты же рассказывал, что у тебя есть девушка. Тогда рассказывал, я еще удивилась и даже обиделась – вот нахал…

– Нет. Уже тогда не было.

– Бросила? Или ты бросил?

– Она погибла, – надсотник закинул здоровую руку под голову. – А чем ты занимаешься… в смысле – сейчас?

– Я работаю в школе. Недавно открылась снова… в подвале. Рисование преподаю.

– Значит, сбылась твоя мечта?

– Не совсем. Я хотела стать художником… А ты кем был?

– Учителем… Светает. Лен, я пойду.

Встав и запахнувшись в халат, женщина села в кресло и молча смотрела в окно, за которым и правда начинался солнечный рассвет – будто вернулось лето. Неподалеку били пушки – «бум-бум-бум», надоедливо и привычно. Надсотник одевался – неловко, одной рукой. И думал, что она могла бы помочь, и что он зря сюда пришел – какой-то идиотский выверт, фокус памяти (или времени?), когда он за разрушенным памятником Петру Первому вдруг в вечернем сумраке увидел целую лестницу спуска и улицу за ней – совершенно такую же, как не то что до войны – вообще как тогда, в 91-м…

Он вышел молча. И женщина не повернулась в кресле…

…На самом пороге надсотник столкнулся – буквально лицом к лицу – с ойкнувшим мальчишкой, который отшатнулся назад, увидев выходящего мужчину. Но, различив форму и погоны, тут же подтянулся и лихо отдал салют.

Отдав в ответ честь, Верещагин быстро окинул взглядом паренька. Довольно высокий, в полувоенной форме (перешитой из натовской) со знаками различия звеньевого отряда имени Героев Обороны, под курткой – красный галстук. Мальчишка был русый, сероглазый, и Верещагин, опустив руку после приветствия, сказал – сам не зная, зачем, может быть, чтобы рассеять чувство неловкости (Димка глядел на него удивленно, что было, в общем-то, закономерно, словно спрашивая: «Дядя, а что вы тут делаете?»):

– Я знакомый твоей мамы, – и начал спускаться по ступенькам.

Мальчишка сказал вслед – без удивления, радостно скорее:

– А я вас узнал… сразу… почти сразу.

Надсотник удивился. Его фото было, конечно, в «Русском знамени», и не раз. Но таких, как он, офицеров были десятки. И их фото тоже печатали, так с чего мальчишка запомнил именно его?

– Откуда? – спросил Верещагин, оборачиваясь.

– А у мамы есть ваш портрет, – сообщил мальчишка спокойно.

* * *

Елена все еще сидела в кресле и удивленно подняла голову, когда надсотник вошел в зал – тяжело дышащий, словно после долгого бега. Из прихожей раздался голос сына: «Ма, я пришел!» – но женщина сейчас этого не слышала, потому что Верещагин спросил:

– Где он? Покажи.

– Что показать? – спросила она устало, поднялась.

– Портрет, – ответил офицер, не сводя с нее глаз.

* * *

Длинноволосый мальчишка, опиравшийся локтем на парапет спуска, придерживал другой рукой на бедре красную спортивную сумку с надписью «СССР». Светлую просторную безрукавку, сшитые на заказ пятнистые штаны, белые легкие туфли – свою тогдашнюю одежду и обувь – надсотник узнал сразу. А потом вдруг узнал и лицо, которое сперва показалось ему незнакомым.

– Это я, – сказал Верещагин, ощупью садясь в кресло. – Да, это я.

– Я рисовала по памяти, – сказала Елена. – Через год.

– Муж… видел?

– Да. Но он был не ревнивый, и потом… это же смешно было – ревновать к мальчишке. Я сказала, что это мой знакомый. Со школьных времен. И он больше не спрашивал.

– Лена, – сказал Верещагин, вставая. – Послушай… я голодный. У тебя ничего нет поесть?

Он хотел добавить, что потом занесет паек. Но не стал.

Несколько секунд женщина молчала. Потом кивнула и вышла.

Какое-то время офицер смотрел на портрет. Потом обернулся, почувствовав присутствие в комнате человека.

Мальчишка Димка – босиком, в спортивных трусах и рубашке, на которой по-прежнему был повязан галстук – стоял в дверях. Не меньше полуминуты мальчишка и офицер смотрели друг другу в глаза.

– Послушай… – сказал Верещагин. – Ты не думай. Я не навязываюсь тебе в отцы… – Лицо мальчишки дрогнуло. – Просто… можно я буду приходить… иногда? Не только к маме. К тебе тоже. Можно?

Димка молчал долго. Слышно было, как на кухне что-то постукивает и звякает. Потом, глядя на портрет, он тихо ответил:

– Приходите… ладно.

* * *

Командир 9-й интернациональной роты капитан Киров был смущен, как школьник, застуканный за списыванием. Он даже смотрел в пол, чтобы не встречаться взглядом с генералом Ромашовым. А тот, глядя на болгарина, продолжал говорить:

– Ну, так у вас рота или гайдуцкая чета под романтическим названием типа «Црвена смрт»?

– Рота, – голосом примерного школьника, осознавшего ошибку, ответил капитан.

– Да что вы говорите?! – нехорошо восхитился генерал-лейтенант. – Второго сентября, – он пододвинул к себе листок, – боец вашей роты Хадитуды Купи-оглы… что это?! – Ромашов побагровел и грохнул ладонью по столу так, что запищал будильник на электронных часах, и генерал отключил его. – Это что?!

– Богом клянусь, его зовут Хадитуды Купи-оглы, и он помак[8], – горячо заверил Киров. Болгарский акцент делал его речь подкупающе мягкой.

– Да? – недоверчиво проворчал генерал. – Ладно… ну так вот, этот Купи-оглы затеял с казаками религиозный диспут о пользе обрезания. У вас что, рота или медресе?

– Да у меня мусульман-то всего трое! – возмутился Киров. – И закончилось же все благополучно, ведь так, товарищ генерал?

– Если исключить то, что он залез, спасаясь от оппонентов, на остатки билайновской вышки около Дома культуры имени Девятого января и оттуда призывал правоверных – на той стороне – покинуть ряды сторонников джаханнама и переходить в ряды войска праведников, результатом чего был пятиминутный обстрел из минометов, – заметил Ромашов.

– Он был пьян, – признался Киров.

– Мусульманин? – уточнил генерал.

Болгарин развел руками в беспалых перчатках:

– Ну… это же наш мусульманин.

– Ладно, – проворчал Ромашов и хмыкнул. – Казаки-то в ислам не обратились?

– Они тверды в православной вере, – серьезно ответил Киров. – Хотя должен признаться, что в момент, когда Хадитуды закричал туркам на той стороне: «А кто не перейдет, тому я сам сделаю второе обрезание, но уже под корень!» – кое-кто из казаков стал говорить, что ислам – штука неплохая…

– Ладно, хватит! – посуровел генерал вновь. – Далее… Третье сентября. Бойцы вашей роты Славомир Бунашич и Бадри Лакоба, сняв штаны, на спор четыре минуты торчали в таком виде задом к противнику под ураганным огнем…

– Дети, – покачал головой Киров. – Славомиру семнадцать, Бадри шестнадцать, в головах ветер. Поспорили… Как только я это увидел, стащил их в укрытие. Кроме того, особой опасности не было, снайперов у турок нет…

– Но ведь этот Бадри еще и намеки делал, – генерал заглянул в бумагу. – «Осман гомик, иди суда, кито дабэжыт, дават буду за так, не высо дыварнага брадачый е…» – генерал поперхнулся.

– Горячая кровь, – вздохнул Киров. – Честное слово, я на эти крики и прибежал… Сррразу пресек.

– И еще, – Ромашов склонил голову на плечо. – Снайпер вашей роты Боже Васоевич, числящийся погибшим уже тому как две недели, гуляет по тылам врага в компании каких-то несовершеннолетних, которые имеют непонятные дела с моим начальником разведки. Я в эти дела не вмешиваюсь, но вы бы не могли мне объяснить, капитан, почему ваш человек вместо пребывания на позициях занялся индивидуальной партизанской войной?

* * *

– После того, как выдернешь эту проволоку – обратно вставить уже нельзя. Подшипник блокирует отверстие, дальше только взрыв при нажатии. Понял?

Вовка шмыгнул носом, вытер его рукавом куртки и кивнул:

– Понял. Боже, – он поднял глаза на черногорца, – а вот это что?

– Рубашка, – Боже подкинул на ладони туго свернутую проволочную спираль, надкусанную плоскогубцами. – Это на гранату. Вот так. Видишь?

С утра светило яркое солнце, и постоянные обитатели «Факела» – Вовка Гоблин и Вовка Просто, Дю, Машута, Змейс, Леди Ди, Тугрик, Лавэ, Лешка, Тонна, да и сам Сережка – извели Боже своим нытьем, в результате чего он скрепя сердце решил провести лекцию снаружи – конечно, выставив часовых. И в самом деле – сентябрь, сколько еще осталось погожих дней?

– А ты сколько таких наделал? – спросил Змейс, валявшийся рядом на куске пенки. – Кла-а-ассс – идет мутант, ногой дерг, чик, щелк – он думает, что еще типа упасть или там отскочить успеет, а тут сразу – бумц! И лохмотья по стенам.

– Еще четыре штуки, – ответил Боже. – Ставьте с умом.

– Тогда Тугрику не давайте, – сказал Лешка, самый мелкий в компании (ему недавно исполнилось девять лет). Смуглый (и оттого не такой грязный, как остальные) Тугрик потянулся было отвесить обнаглевшему мальку щелбан, но узрел солидный кулак Тонны, колючий взгляд Сережки – и увял, что-то пробормотав – угрожающе, но под нос.

– Дадим Просто, Дю и две Машуте, – подал голос Сережка, щурившийся на солнце, как котенок – будто и не он только что заморозил взглядом Тугрика. – Маш, слышишь?

– Слышу, – кивнула послушно похожая даже сейчас на куколку одиннадцатилетняя девочка. – Только можно я не буду около украинского штаба ставить? Там правда хорошие люди. Никогда не лезут и всегда по-доброму. Сережка, можно?

– Не ставь, – хмуро ответил Сережка.

– Я поставлю, – спокойно вызвался Дю – высокий, похожий на мальчишку-викинга из книжки парень тринадцати-четырнадцати лет.

– Нет, – отрезал Сережка. – Никто там ставить не будет.

– Ясно, – так же спокойно сказал Дю.

* * *

Полусидя около стены, Боже смотрел в снятый сепаратор глушителя, как в подзорную трубу.

– Что видишь? – поинтересовался Сережка, усаживаясь рядом со скрещенными ногами и подбрасывая футбольный мяч – когда-то черно-белый, а теперь черно-серый или даже черно-черный.

Боже пожал плечами.

– Конца войны не видно?

– «Сибиряки» идут, – сообщил черногорец, опуская «трубу». – Играть будете?

– Конечно. – Сережка плавным движением встал, одновременно подбросив и снова поймав мяч. – Слушай, чего ты с нами не играешь? У вас же хороший клуб. Этот. «Црвена Застава».

– «Црвена Звезда», – поправил Боже. – И не у нас, а у сербов. Не, неохота.

– Как хочешь, – Сережка пару раз стукнул мяч коленом, свистнул и пошел навстречу спускавшимся по проходу между разрушенных трибун ребятам с улицы Героев-Сибиряков.

Это могло показаться диким, но вот уже несколько недель на полуразрушенном «Факеле» уцелевшие мальчишки и девчонки собирались по вечерам – гонять мяч. Настолько диким, что, когда Сережка первый раз сообщил вечером, что идет играть в футбол, Боже – тогда еще не вполне оправившийся от контузии – подумал, что ослышался.

А сейчас он сидел и думал, как это странно и смешно: сидеть во вражеском тылу на разваленном стадионе посреди разрушенного трехмесячными боями города посреди сентябрьского вечера и смотреть, как полтора десятка оборванных мальчишек сговариваются, делятся на команды, конаются на палке… Он заученными, непроизвольно-быстрыми движениями собрал «Винторез» и, поднявшись на ноги, неспешно пошел наверх – туда, откуда было видно окрестности. По опыту черногорец знал, что в такие минуты ставить «на часы» кого-то из мальчишек бесполезно: тот все равно будет смотреть на поле, пока наступающая темнота позволяет различить мяч в ногах и над головами игроков.

Позади кто-то крикнул звонко: «Игра!» – и Боже, услышав тугой удар по хорошо накачанному мячу, на миг обернулся, чтобы увидеть, как Сережка принимает пас и посылает мяч дальше – к импровизированным воротам противника, под правую ногу Змейса.

Боже положил винтовку на колено и устроился за каменным зубцом парапета.

Очередной вечерний матч начался.

* * *

Машуту нашел Тугрик. Когда Сережка прибежал из развалин, где наблюдал за позициями только что переброшенного сюда молдавского батальона, опробуя новую трофейную стереотрубу, то почти все уже собрались вокруг лежавшего на земле тела девочки. Стояли молча, только Тугрик сидел рядом и плакал, размазывая по лицу грязь.

Сережка остановился, словно с разбегу налетел на каменную стену. Нет, он и раньше видел такое, он не раз видел такое, но… но привыкнуть к этому было нельзя. Вернее, он больше всего боялся привыкнуть к этому, потому что это означало бы, что он уже не вполне человек. А оставаться человеком – это единственное, что ему оставалось, если можно так сказать. Он не хотел становиться таким, как Дю, – способный взять из рук человека банку консервов и, когда тот повернется спиной, всадить под лопатку тонкий заточенный штырь, до этого скрывавшийся в шве рукава, – такой фокус бывшее «юное дарование воронежской сцены», «золотой голос Черноземья» Коля Дюкин проделал уже раз двадцать, не меньше.

Но сейчас… Сейчас Сережка смотрел и даже не понимал, что Машута голая и окровавленная, потому что синий от побоев манекен, лежавший на камнях, мало имел общего с прежней Машей…

– Это ее… за мины? – тихо спросила Тонна, прятавшая на животе голову Лешки.

– Хрена там! – вскрикнул Тугрик, весь трясясь. – Хрена-то там за мины! Мины она поставила! Она мимо украинского штаба шла! Мимо этого гребаного штаба! Вышли двое, позвали: «Девочка, иди сюда», я их не видел раньше, этих двоих, ни разу. Она зашла… И все. Когда я обратно… через три часа… она там, за старыми бачками, лежала… уже такая… – и он тихо завыл, кусая себе руки.

– Тише, Жек, тише… – попыталась его успокоить присевшая рядом Леди Ди. – Тише, Жека, ти…

– Вы ничего не понимаете! – вскрикнул Тугрик. – Ну вы же совсем ничего не понимаете, ничего-о-о!!! Для вас она была просто… просто девчонка! А для меня… для меня… – и он опять захлебнулся слезами, вырвался из рук девчонки и, падая, скатываясь вниз, громко плача, полез куда-то по развалинам трибун.

– Завтра я пойду, – сказал Боже и закрыл тело Маши мешком, на котором разбирал трофейный «М60». – Погуляю там. Около кинотеатра. Где штаб.

– Я пойду с тобой, – сказал Сережка. И повысил голос раньше, чем кто-то из зашевелившихся ребят и девчонок открыл рот: – И больше никого!

* * *

Машуту похоронили там же, где и всех остальных погибших ребят и девчонок из Сережкиного «Штурма» – под трибунами, где рухнувшие перекрытия образовывали большую нишу, почти незаметную снаружи. Тут было уже семь могил – а точнее, кирпичных саркофагов, залитых сверху монтажной пеной, с маленькими фанерками, на которых были написаны короткие строчки.

Тугрик пришел, но не подходил близко, только когда Гоблин положил последний кирпич, мальчишка вдруг коротко и тихо вскрикнул. Но потом стоял молча и, когда все было закончено, вышел первым.

– Я иногда думаю – может, они правда мутанты? – сказал Сережка Боже, когда они вышли из-под трибун. В небе где-то над окраиной широко и размашисто перемещались огни, вспыхивали цветные пятна, слышался отрывистый грохот – шел воздушный бой. – Как в книжке. Захватили людей и теперь ими командуют…

– Надо ребят увести на нашу сторону, – хмуро сказал Боже. – Да и мне пора возвращаться, я же почти дезертир. И ты уходи тоже.

– Ты можешь вернуться, когда захочешь, – произнес Сережка без обиды. – И увести с собой ребят – кого захочешь. А я останусь.

– Я могу утащить тебя силой, – заметил Боже.

Сережка посмотрел на него весело.

– Попробуй, – предложил он со смешком.

Боже подумал и согласился:

– Не буду. Завтра сможешь меня прикрыть, если что? Я буду стрелять с близи, жаль, что у нас снайперок настоящих нет.

– Прикрою, – пообещал Сережка. – Если что.

* * *

Тугрик стоял у пахнущей химией пирамидки уже полчаса. Впрочем, он не следил за временем, он говорил с Машей. И был уверен, что она слышит. И даже слышал, как она отвечает.

«Жека», – сказала она.

И Женька Тугаринов улыбнулся.

Теперь он знал, что надо делать. И ему совершенно не было страшно.

Маша ждала его. Он не очень понимал – где. Но совершенно точно знал – там, где они будут вместе и где он скажет ей все, что не смел сказать тут, потому что двенадцатилетние мальчишки не говорят такого одиннадцатилетним девчонкам.

Но там – там, наверное, будет можно. Главное – сделать все правильно.

* * *

– Перебор, – капитан Мащенко бросил карты на стол.

– Играем ещ… – старший лейтенант Полынов осекся, удивленно глядя в дверь.

Пятеро других офицеров, лениво наблюдавших за игрой – трое украинцев, турок и американец-инструктор, – обернулись тоже.

– Это что за явление? – спросил один из украинцев.

В дверях стоял мальчишка. Невысокий, темноволосый, с грязными разводами на лице. Мальчишка улыбался радостно и светло. И сказал, кивая Полынову:

– Во, вы здесь… – обвел остальных взглядом, – все. Это хорошо.

Мальчишка с натугой держал в руке связку – противотанковую РКГ, два двухсотграммовых брикета тола и две старые «РГ-42». Кольцо из одной было выдернуто, и мальчишка второй рукой придерживал скобу предохранителя.

– Вэр из э вотчер? – спросил, поднимаясь, американец – он, надо отдать ему должное, первым понял, что происходит. – Часовой…

– Я ему бритвой горло перерезал, – охотно пояснил мальчишка. И кивнул на дверь, за которой раздался шум: – Во, бегут уже… Ну, ничего… А я за вами, дяденьки. Вам пора.

– Куда? – ошалело спросил Мащенко, не веря, что это происходит на самом деле.

– Вам – в ад, – сказал мальчишка. – А мне… мне к маме и к Маше…

…Трое успевших взбежать на крыльцо барака солдат погибли на месте. Остальные видели, как дюралевые стены раздулись изнутри – и разлетелись в бело-рыжей вспышке страшного взрыва.

* * *

Сидя на футбольном мяче, Сережка Ларионов плакал. Он не хотел этого делать и не собирался этого делать, но слезы текли и текли по щекам, капали на кроссовки, на пыльные обломки бетона и кирпича. Эти слезы были такими естественными, что он даже не попытался их вытереть, когда подошедшие «сибиряки» – двое мальчишек и девчонка, – постояв рядом молча, спросили – девчонка спросила:

– Мы сегодня не будем играть?

– Почему? – Сережка поднял мокрое лицо. – Будем, – и встал, подбрасывая в руке мяч. – Пошли конаться.

– Я с вами, – сказал Боже, вставая с каменной тумбы неподалеку…

… – Игра!

Звонко бумкнул хорошо накачанный мяч.

* * *

Димка был дома. Сидел за столом и читал растрепанную пачку листов А4 при свете керосиновой лампы.

– А мамы нет, – объявил он, оглянувшись на вошедшего надсотника. – У нее педсовет.

– Да? – немного растерянно спросил Верещагин, ставя на пол американскую поясную сумку. – Вот как… А она говорила…

– Да его в последний момент назначили, – Димка сел удобнее. – А когда вы с позиций уходите, вам не влетает?

Надсотник насторожился – ему почудился в вопросе какой-то подвох.

– Ну-у… – начал он. – Вообще-то увольнительные у нас есть… а я их еще и сам выписываю… кроме того, активных боевых действий нет, а до позиций тут десять минут бегом… – он понял, что говорит неубедительно и отрезал: – Нет. Не влетает. А тебе не влетает, что ты керосин жжешь?

Снимая жилет и ремень, он подошел к столу, присел на расшатанный стул.

– Влетает, – охотно ответил Димка. И опасливо примолк. Потом сказал: – А вы не расскажете? Книжка интересная…

– Какая, если не секрет? – Верещагин подался чуть вперед.

– Вот, – мальчишка пододвинул прочитанные листки. – Ну, вообще это не книжка, а… распечатка из Интернета. Мы новое помещение под штаб расчищали, я нашел. Только у нее конца нет… – Димка вздохнул. – Я посмотрел. А мне всего три листа осталось – и на самом интересном месте…

Он еще что-то говорил. Но Верещагин не слушал, с удивлением глядя на распечатку – «таймсом», 11-й номер, – которую кто-то когда-то сделал с хорошо известного ему сайта «www.zhurnal.lib.ru».

Валерич, Отто Макс Люггер, Шепелев Алексей – гласил заголовок.

ГРАНИ

– Дай-ка, – он взял у мальчишки последний лист и прочел вслух: – «Слышь, Шустрик, а ты правда на меня больше не злишься? За навоз?» – уточнил Сережка. «Ага, – смущенно подтвердил Кау. Мальчишка сделал короткую паузу, а потом честно ответил: – Не злюсь. Раз уж мы теперь одна команда, то чего злиться. Тогда уж надо было отказываться. А соглашаться и злобу таить – это нечестно». – «Странный ты какой-то со своей честностью», – признался рыжий». А дальше я знаю, – сказал надсотник, возвращая листки Димке.

– Знаете? – поднял брови тот. – Правда?

– Дочитывай, – Верещагин вытянул ноги в серых ботинках и осторожно откинулся на спинку стула, – и я расскажу. Это можно и без света. Надо же мне дождаться Ле… твою маму.

Часть 2

Крылатая Сотня

(Я, Колька…)

Станица Упорная

А на сердце опять горячо-горячо…

И опять, и опять без ответа…

А листочек с березки упал на плечо —

Он, как я, оторвался от веток…

Группа «Любэ»

Я проснулся оттого, что через меня переступили.

За последние три недели со мной случилось столько всякого, что трудно даже рассказать. Поэтому то, что, проснувшись, я увидел, что сплю на ворохе соломы под каким-то навесом, меня не очень поколебало. Кругом спали еще человек двадцать, и к турпоходу это не имело никакого отношения. Было жарко, безветренно, я видел, что небо буквально усыпано ярчайшими звездами. На юге непрерывно бухало, но это была не гроза.

Одиннадцатые сутки со стороны Карачаевска на север вдоль рек – Лабы, Урупа, Зеленчука, Кубани – пробивались оккупационные войска. Надеялись соединиться с группировкой, наступающей от Элисты. Они пробивались, а Южная армия их не пускала.

Мы жили в Упорной одиннадцатые сутки, и одиннадцатые сутки неподалеку шли бои. Но бежать больше просто стало некуда. Прибежали.

Три недели назад я жил в Ставрополе. Я и слов-то таких не знал – «оккупационные войска».

Правда, уже с начала апреля творилась вокруг разная чушня. То света не было. То воды. То взорвался химзавод, и его тушили почему-то не эмчеэсовцы, а какие-то залетные иностранцы. То по нескольку суток молчал телик, а потом по нему показывали какую-то чушь, иногда даже на английском или турецком языке. То дорожали продукты. То дешевели. То мэра снимали. То назначали нового. То поезда стали ходить не по расписанию – вообще не пойми как. То прошла через город здоровенная колонна войск – а потом ребята из пригорода рассказывали, что видели, как солдаты и офицеры разоружались возле аэродрома и просто расходились кто куда. То в центре города открыли пальбу – неясно кто. То по улицам мотались толпы людей с иконами и лозунгами не отдавать что-то там на поругание. Потом стали ходить слухи, что президент сложил с себя полномочия и передал их какому-то международному органу…

В общем, жизнь и так была нескучная. Но я как-то внимания не обращал особо. До того дня. Две недели назад.

В общем, мы шли в школу. С моим дружком, Витькой Фальком. До конца года оставалось всего ничего, намечалась контрольная по алгебре, хотя и в школе то и дело что-то происходило – треть учеников не ходила на занятия, многие вообще поуезжали, из учителей тоже постоянно кого-то не было… В общем, мы шли. Если честно, идти было неприятно. Родной Ставрополь мне больше всего напоминал ежа, который сжался в комок и выставил иголки. Честное слово. На перекрестках стояли – как повырастали из-под земли за ночь! – самоходные зенитки. Было много солдат, а с ними – эмчеэсовцы в оранжевых беретах, но при оружии, которого я раньше не видел у них вообще. Милицию как отрезало. Зато возле мэрии – в строю! – стояли комендантские роты кубанцев и терцев, тоже при оружии, а не просто с нагайками. Чего-то ждали, а в вестибюле через стеклянные двери мы с Витькой разглядели полно офицеров, – и казачьих, и армейских. Флага над мэрией не было вообще, и мне это почему-то показалось каким-то жутким. Мы уже прошли мимо, когда на верхнем этаже мэрии вдруг начали стрелять – нас тут же распер эмчеэсовский патруль… Казаков было полно и в других местах города, и даже возле нашей школы дежурил не обычный наряд, а не меньше двадцати человек и какое-то несуразное сооружение, в котором мы с трудом опознали «КамАЗ», закрытый, как черепаха, наваренным грубыми швами листовым железом. Из-под этого панциря торчали пулеметы.

Позабрасывав сумки в класс, все пацаны из нашего 7-го «Б» отвалили за школу, на «наше место» на заборе – покурить и обсудить ситуацию в оставшееся до уроков время. Как раз когда мы рассаживались согласно классной «табели о рангах» – над улицей совсем низко прошла пара вертолетов. Шара – Шарип Тагишев – последний из оставшихся в классе кавказцев-предкавказцев, остальные за последние недели поразъехались из Ставрополя – тут же выпучил глаза и стал врать, что его дядя сказал его отцу, что знакомый сестры жены видел… Он что-то там гнал, а я вдруг понял, что на вертолетах не было привычных нам – мы видели машины с аэродрома часто – звезд и бело-сине-красных полос. Я ведь четко разглядел: на них были сине-малиново-зеленые полосы, кубанские войсковые – и Георгии Победоносцы, тоже как на гербе войска. Но с какого перепугу у казаков – вертолеты?! Казачата в нашей школе не учились, но кто-то из ребят сказал, что его приятели из бабычевского корпуса говорят: всех реестровых казаков войско мобилизует, и даже старших кадетов держат под ружьем – на самом деле, с автоматами в спальниках…

Мы уже собирались идти в класс, когда на улице показалась колонна – несколько открытых «УАЗов» с пулеметами и черно-желто-белыми флажками (я вспомнил, что это вроде бы считается императорский русский флаг, я даже на митингах такие видел) и не меньше двухсот мужиков с оружием. Все они были одеты в разные камуфляжи, обуты тоже кто во что – от сапог до кроссовок, – но вооружены до зубов, на головах – одинаковые черные береты, и у каждого на рукаве – большой шеврон таких же цветов, что и флажки. Наши охранники-казаки их сперва резко остановили, но потом быстро пропустили дальше и даже кого-то дали в провожатые.

Звонка все не было, и мы стояли около ограды. Да, собственно, вся школа высыпала наружу, все смотрели кто куда. Через какие-то пять минут по улице проехали несколько танков – тоже под черно-желто-белыми флажками, потом прошла колонна пеших терцев – в камуфляжах, вооружены кто чем, но все в папахах и с кинжалами, под своим черно-зелено-красным флагом. А еще через четверть часа, когда звонок все-таки дали, появилось полсотни чеченцев (их ни с кем не спутаешь) – тоже в форме и при оружии; что самое странное – казаки их пропустили почти без разговоров. Шара, кстати, что-то завопил по-своему, кому-то замахал, сиганул через забор и исчез в этой группе. Ему крикнули о сумке, но он отмахнулся: «А!» – и замешался среди камуфляжей. Кажется, я узнал там его отца, Тагишева-старшего. Но мог и ошибиться.

А Шару я и не видел больше…

Первый урок у нас был «физра». Я потом иногда думал, что было бы, окажись другое расписание… или вздумай физрук проводить урок в спортзале…

Но расписание было, какое было, и «физра» у нас проходила на школьном стадиончике.

Я потом подсчитал, что в тот день в школе было человек четыреста учеников. И не меньше тридцати учителей. В самой школе, я имею в виду. Я не особо интересовался оружием – не больше, чем обычный мальчишка. И не знал, что есть такая штука – GBU-43/B, которая весит девять с половиной тонн. Управляемая, особо мощная.

Еще потом я часто думал, с чем можно было перепутать нашу школу? Или это была просто «ошибка»?

В общем, я лежал на песке ямы для прыжков и не мог пошевелиться. По небу летели какие-то горящие клочья, и я слышал только «у… у… у… у…».

Потом я сел.

Наши ребята и девчонки были разбросаны вокруг. Почти все возились, и умом я понимал, что сейчас стоит крик – но ничего не слышал. Еще потом я увидел опрокинутый «КамАЗ» казаков и тела вокруг него. Хотя не мог этого видеть, и машина, и казаки были за школой.

А совсем потом я понял, что школы нет.

Просто нет. Вместо двухэтажного большого здания была огромная горящая воронка, окаймленная зубастыми развалинами. На одном из зубцов висел триколор – из кабинета директора. Как раз когда я на него посмотрел, он вспыхнул, затрепетал и сгорел дотла за какие-то две секунды.

Понимаете, мы к той яме даже не смогли подойти. От нее несло жаром, как от костра, еще шагов за тридцать. Мы хотели подойти. Честное слово, хотели – раскапывать, искать… Но не смогли. Это было все равно что вести раскопки в горящей печке.

Кто-то сказал, что взорвался газ. (Я как раз начал слышать опять.) Мы стояли около этой ямы и вели себя довольно спокойно – помогали тем, кого ударило обломками или еще чего, физрук по мобильнику пытался куда-то позвонить… А потом мы услышали взрывы вокруг. Много-много…

…Ставрополь бомбили с аэродромов в Грузии. Тут было несколько минут лету. Но это мы узнали потом. Как и то, что вторая волна атаки – крылатыми ракетами с кораблей, вошедших в Черное море, – была немного позже, когда мы уже разбежались по домам. А тогда – тогда мы просто понеслись прочь.

Я бежал и орал. Не плакал, а орал – от страха. Это было позорно, позорней некуда, но вокруг взрывалось, рушились дома, я не верил тому, что видел; я бежал и орал. Два раза меня бросало наземь – как будто било огромной мягкой подушкой. Один раз за меня уцепился катавшийся по мостовой человек без ног и лица. Я вырвался и побежал дальше.

Я бежал и орал.

Так я и влетел домой.

Мамы и отца не было, все нараспашку. На полу – битое стекло, мебель опрокинута… Я выскочил в дверь, выходящую в огород. Тоб, наш пес, висел на соседском заборе мертвый, посреди огорода была воронка – небольшая, а многоквартирной девятиэтажки, что стояла за ручьем, не было совсем. Там что-то горело, и кричали люди. В ручье сидел маленький ребенок – лет пяти, не поймешь, девочка, мальчик – сидел и стонал – тяжело, страшно. Лицо, плечи, грудь, спина – все у него было черное, и он то и дело окунался в воду – как-то медленно, как будто играл.

Я бросился обратно в дом. И наткнулся на бегущую мне навстречу мать…

…Отца мы не нашли. Недалеко от его офиса разгребали завал из десятков горелых машин, и почему-то остававшийся на посту охранник сказал нам, что, когда все началось, Реузов сразу поехал домой. Я понял все. Мама, по-моему, тоже. И больше мы об отце не говорили.

Если честно, не знаю, зачем мы выбрались из города. Могли и остаться… Мы сперва хотели идти на север – тоже не знаю, почему. Но там всех заворачивали патрули МЧС. Оказывается, по линии Ростов-на-Дону – Астрахань все пути были перерезаны. Кое-кто все равно ломился туда, и казаки таких пропускали, но мы повернули на юг. Никто ничего не мог объяснить, мы тащили рюкзак и два чемодана – сперва хотели навьючить на мой мопед, но потом посмотрели на дороги и не стали. Как выяснилось – правильно…

Дома Фальков тоже не было. Развалины. Около них сидел Витька, держа на коленях обожженные руки. На нас он посмотрел пустыми глазами, и мы уже прошли метров сто, когда я – сам не знаю, почему – поставил чемодан, побежал обратно и, подняв его, потащил с собой. Витька шел, передвигая ноги и глядя куда-то непонятно куда. Маме я сказал, что он пойдет с нами, и она молча послушалась. Я вообще заметил, что она стала слушаться меня. Смешно, но это так.

Из города выбирались десятки тысяч людей. По-моему, большинству, как и нам, было некуда идти, никто ничего не понимал – все просто бежали куда глаза глядят. Мы шли и шли – то с другими людьми, иногда – одни. Разбегались, когда появлялись самолеты. Временами мне казалось, что это затянувшийся кошмар или какой-то фильм о войне. Я, честно, плохо помню дорогу. Где спали, что ели… Знаю только, что в конце концов мы оказались среди каких-то мелких детдомовцев – не старше десяти лет, не меньше сотни, – с которыми шли две женщины, пожилая и совсем молодая. Не помню, чтобы мы о чем-то говорили. Но мы выбросили, вернее – просто оставили на обочине дороги – свои вещи, и я поволок на плечах то одного мелкого, то другого. И увидел, что то же самое делает Витька (о котором я думал, что он просто сошел с ума…). А мама – я и не знал, что она столько умеет! – начала помогать воспитательницам.

Кстати, они и рассказали нам подробно, что к чему. Правда, тогда я не поверил. Это отдавало фантастической книжкой. Этого просто не могло быть в реальности – война, оккупация, капитуляция, трым-трым-трым… Пустые слова без смысла.

Если бы не почти каждый день появлявшиеся над дорогами чужие самолеты…

Старшая из женщин – Ирина Тихоновна – была родом из станицы Упорной. И вела младших детдомовцев туда. Вывозить их было некуда и не на чем. Оставаться в городе под бомбами и ракетами – значило погибнуть. Когда она все это поняла, то просто повела всю эту малышню к себе на родину. Не худший выход.

Раньше я с детдомовцами дела не имел. Они оказались без претензий – как видно, и в мирное время жили не очень-то хорошо – некапризные, дружные и тихие. Каждый нес рюкзачок с кое-какой одеждой, одеялом и консервами, пластиковую бутылку с водой. И они почти никогда ничего не просили. Мы с Витькой и Тонькой – это так звали младшую воспиталку – просто шли в хвосте колонны и подсаживали на плечи на какое-то время тех, кто был совсем маленький и видно было, что устал.

Кажется, я тоже очень-очень устал. Мне вообще думалось, что мы уже много-много недель куда-то идем, идем, и конца этому пути нет. Нам встречалось много людей, но все это были или такие же беженцы, или бойцы – казаки, ополченцы, военные, – торопившиеся по своим делам. Правда, Ирину Тихоновну узнал какой-то казачий офицер и написал записку станичному атаману Шевыреву, чтобы помог разместить детдом.

Однажды – не помню, на какой день – мы наткнулись на листовки. Их было много у обочин и на дороге. Я подобрал одну.

Не буду говорить, что там оказалось написано. Ирина Тихоновна, неожиданно построжав, сказала своим подопечным:

– Дети, соберите эти бумаги сюда. Все, какие найдете.

Следующие полчаса мы собирали листовки. Сложили их в кучу в кювете и подожгли. Помню, что какая-то девчонка (я знать не знал, как ее зовут, а она меня запомнила, надо же!), держа меня за локоть, спросила еле слышным замирающим шепотком:

– Коля, там же неправда написана?

– Неправда, – твердо ответил я.

Но вечером, когда мы укладывались спать, перед моими глазами, стоило их закрыть, всплывали строчки «шапки»:

К НАСЕЛЕНИЮ ЮЖНОЙ ТЕРРИТОРИИ!

ВАШЕГО ГОСУДАРСТВА БОЛЬШЕ НЕ СУЩЕСТВУЕТ!

Потом мы пришли в Упорную…

…Тут уже было полно беженцев. А самое главное, как выяснилось, мы пришли почти на фронт. Правда, как я понял, то же самое случилось бы, куда бы мы ни пришли вообще.

В реестре Кубанского и Терского казачьих войск числилось около семидесяти пяти тысяч человек. Не знаю, удалось ли собрать и вооружить их всех. Но войсковое руководство отказалось подчиняться ТОМУ – ну, тому, что было в листовках. Еще были какие-то отдельные части – воинские, МВД, МЧС; добровольческие отряды организации Русское национальное войско, просто разные группы и группки ополченцев. В общем, защищать край в принципе было кому. Не хватало только техники, оружия и боеприпасов, очень плохой стала связь, не было электричества… С юга наступали турецкие и грузинские войска вместе с частями из нескольких стран ООН, наемниками и поддерживавшими все это американцами. У них было много авиации, Кавказ насквозь простреливался ракетами с Черного и Каспийского морей. «За нас» были абхазы, армяне и осетины, но помочь, конечно, ничем не могли – они сами едва-едва отбивались на своих землях.

Впрочем, все это я узнал потом. А тогда – просто понял одно: мы дошли куда-то, где можно остаться. Я уже еле передвигал ноги от постоянной усталости и страха, не говорю уж о том, что кроссовки развалились.

Селить нас было, конечно, негде. Для детей место нашли, и мама устроилась работать к ним воспитателем. Моя мама, которую отец так и не смог уговорить на второго ребенка! В станице работал хлебозавод, консервировали фрукты-овощи, ремонтировали технику и на том же консервном заводе клепали ручные гранаты. Я и сам не мог сообразить, как так получилось, что мы с Витькой оказались на скотном дворе, по уши в… в работе, скажем так. Зато теперь было где спать – по крайней мере, до холодов. Под навесом на соломе.

Как будто так и было надо.

Может, и правда так было надо? Хотя, если честно, я задалбывался. Верите не верите – но я ведь ни овец, ни свиней, ни коров, ни кур, ни гусей до этого «в реале» не видел никогда. На лошадях катался в парке культуры и отдыха. А тут – соизволь свести со всей этой живностью близкое знакомство. Но с другой стороны – до меня как-то сразу дошло, что, если бы кто-то не возился вот так с вилами по колено в навозе – человечество передохло бы от голода. Здорово прочищает мозги. В отличие от вонючих туалетных будочек, с которыми я впервые познакомился тоже здесь, и смиряться не хотел…

…Я узнал того, кто через меня переступил. Это был мой тезка – тоже Колька, Колька Радько, заводила и командир местных мальчишек, которым еще не исполнилось шестнадцать и кого не записывали в реестр. Кольке было пятнадцать – невысокий, крепкий, с тяжелыми кулаками парнишка, носивший совершенно киношный светло-пшеничный чуб. Кстати, казачата нас – «иногородних» – не задевали и не чморили, хотя могли бы. Но и в свой «круг» не допускали. Тот же Колька цедил слова через губу и только по работе.

Ну да ладно. А вот куда его понесло?

Мне вдруг стало очень интересно. Живое ощущение, выходящее за рамки непосредственных реакций на то, что меня окружало, я испытал впервые за эти три недели.

Я привстал и бесшумно съехал на выложенный досками пол. Нашарил сапоги. Другой обуви у меня просто не было – только эти кирзачи, выданные станичным кругом, хорошо еще, что по ноге. Это было смешно, и я хихикнул. У меня осталась одна пара обуви, и я сплю на сене. Кажется, дальше уже некуда валиться.

Колька маячил у загородки неподалеку. С кем-то разговаривал негромко. С девчонкой, что ли, болтает? Я натянул сапоги на босу ногу и подкрался ближе.

Нет, не девчонка. Там собралась целая компания – братья Ищенко, Борька с Андрюшкой, близнецы, оба крепкие, невысокие, лобастые и белобрысые, а еще – черноволосый, тоже чубатый, но лицом похожий на девчонку Димка Опришко.

– Не знаю, – шептал как раз он, – чихает, как сатана. Я и так и сяк… чихает.

– От этой барды зачихаешь, – буркнул Борька. – Как еще вообще работает… Ну все равно ж надо идти. Пошли глянем… Может, еще Барбаша позовем?

– Не дергай его, знаешь ведь, на дядю Семена похоронка вчера пришла, – сказал Колька. – Пошли сами.

– Суки, бля, – энергично высказался Андрюшка. – Не дождусь, когда мы начнем. Рвать буду гадов, как червей давить.

– Один, что ли, такой? – уже на ходу спросил Димка.

Они пошли куда-то в темноту. Ну, точнее, не совсем было темно, я уже неплохо видел и только благодаря этому вовремя сумел нырнуть в лебеду, когда, перебравшись через загородку, нечаянно хрустнул чем-то – и все четверо обернулись.

– Это что? – спросил тихо Борька, а мне показалось – рядом сказал, над ухом. Я в лебеде перестал дышать.

– Да ладно тебе, – сказал Димка. – Не диверсанты, в самом-то деле…

– Ага. А в пятницу бензозавод в Отрадной сам взлетел?

– Разбомбили его…

– Х…я тебе-то. Он у них в бункере был – офигеть. Взорвался… Сыпанут овцам какого цианистого калия, зимой будем подметки от кедов варить…

– Не дури, где овцы, а где мы… Пошли.

– Э, ты чего, до зимы в окружении сидеть собрался?

Они все-таки еще постояли молча, потом разом повернулись и пошли дальше – по тропинке через высоченную лебеду. Я выждал и стал красться следом.

Куда вела тропинка – я не знал. Скорее всего это были какие-то заброшенные еще в незапамятно-советские времена поля, а окрестностей станицы я и приблизительно не представлял. Просто шел, стараясь ступать как можно тише и ориентируясь на негромкие голоса впереди.

Так мы шли, наверное, с полчаса, не меньше, в довольно быстром темпе. А потом…

Потом на меня свалилось что-то тяжелое и живое, закутало голову, я втянул в себя воздух – и отрубился, задохнувшись чем-то приторно-сладким.

* * *

– Морду подними!

Я получил сильный удар по щеке, всхлипнул от боли и открыл глаза.

В небольшом помещении пахло то ли водкой, то ли еще чем-то таким… Побулькивал у дальней стены сложный агрегат, сильно напоминавший аппарат из старой комедии «Самогонщики». Горел костер из какого-то мелкого сухостоя и фанерных обломков. Возле огня сидели на ящиках все трое мальчишек. Нехорошо глядели на меня. Борька с Андрюшкой курили – самокрутки, здоровые, как поленья. Димка стоял возле меня.

– Вы чего, пацаны? – пробормотал я и вдруг чихнул. Еще раз. Еще.

Они засмеялись – сухо, нехорошо.

– Как наш табачок? – поинтересовался Борька.

– Какой табачок? – спросил я, только теперь обнаружив, что плотно привязан к стулу – за руки и ноги, – а мои сапоги лежат у еще одной двери – в глубине помещения.

– Такой, дурачок, – срифмовал Борька. – Ты думаешь, что с тобой было? Я отстал, тебя подкараулил и на башку мешок набросил. А там махорочная пыль. Апп – и готов. Мой брательник старший так чехов крутил. А до него…

– Ладно, – прервал его Колька. – Ты чего за нами шел? Шпионил?

– Да на кой мне черт?! – возмутился я не вполне искренне. Что ни говори, а я именно шпионил…

– Ясно. Шпионил, – подвел итог Андрюшка и щелчком пальца бросил хабарик в костер. – Теперь осталось выяснить – зачем.

Мне стало не по себе. Они совсем не были похожи на играющих мальчишек. Ни чуточки.

– Пацаны… – начал я, но Колька меня перебил:

– Значит, так, тезка, – он, оказывается, помнил, как меня зовут! – Ты извини. Как в кино говорили до войны – ничего личного. Но таких, как ты, за последние две недели в округе уже несколько человек отловили, так что… рассказывай давай, что и как, а потом пойдем атамана будить.

– Да я просто так за вами шел! – возмутился я, ощущая какое-то нехорошее кисельное подергивание в животе.

Мальчишки засмеялись – все четверо.

– Ага, – сказал Димка, – играл просто, – и они опять засмеялись.

– Ну тогда так, – Колька усмехнулся. – Тогда мы сейчас вон тот кусок жести нагреем докрасна и тебе под ноги положим. Давай, Борь.

Борька сделал еще одну затяжку, тоже бросил окурок в костер и, поднявшись, переложил в огонь большую прямоугольную жестянку. Сел на свое место.

У меня в животе сжался комок.

– Да вы чего?! – крикнул я.

– А ты что думал – это и правда игра? – и Димка вдруг сжал мои щеки с обеих сторон пальцами – как клещами. Я увидел совсем близко его осатаневшие глаза. – Ты знаешь, сколько у нас похоронок в станице?! Сорок три уже! Тридцать шестая на моего папку была! Еще добавить решил?! На кого работаешь, гадина?!

– Пу… фти… – с трудом выговорил я.

Он правда отпустил, тяжело дыша.

– Пацаны, – я старался говорить спокойно. – Если вы правда меня мучить будете, то как же вы не понимаете – я все, что угодно, скажу. Что вы потребуете, то и скажу.

– Вообще-то он правильно говорит, – заметил вдруг Борька.

– Ты же сам его скрутил, – повернулся к нему Димка.

– Скрутил, потому что про наше дело лишним знать нечего. А что он шпион… – Борька покачал головой. – Чего ему тут, у нас, вынюхивать?

– У меня отец тоже погиб, – сказал я. И в первый раз по-настоящему подумал об отце как о мертвом. К горлу подкатил комок, а страх почти исчез. – Ну, хотите – давайте пытайте, если вам охота послушать, как человек кричит. А я наслушался уже… Казаки, пуп земли! Не бомбили вас, из дому вы не убегали…

– Горло не дери и на жалость не дави, – сказал Колька.

– Ну, тогда убейте, чтобы я никому не рассказал, как вы тут самогонку гоните! – выдал я.

Странно. Они опять засмеялись, но уже по-настоящему, весело.

– От дурак, – заметил Андрюшка. – Разве самогонка так воняет?

– Не нюхал, – огрызнулся я.

Они опять засмеялись. А мне – мне вдруг до дрожи внутри захотелось узнать, чем же они тут занимаются.

– Ладно, – Колька встал с ящика, в руке у него блеснул длинный, чуть изогнутый нож с наборной рукояткой. – Иди… шпион.

Он ловко полоснул по веревкам – раз, два, три, четыре – ножом, и я почувствовал, что свободен.

– Может, все-таки… – начал Димка.

Колька махнул рукой, убрал нож в рукав:

– Да ясно все…

– Пацаны, а что вы тут делаете? – не удержался я, подбирая сапоги.

– Пацана ты в зеркале увидишь, – сказал Борька, – а мы, слава богу, казаки.

Он сказал это без наигрыша. Я вздохнул. Пожал плечами. И, натягивая сапог, увидел сбоку от той, второй двери предмет, небрежно закинутый рваным брезентом.

Предмет, мне хорошо знакомый.

Я выпрямился.

– Это что, MZ-34?

– Откуда знаешь? – быстро спросил Колька.

– Отцовская фирма аэроклуб спонсировала, я летал. На «Грифе». Такой же точно MZ-34 на нем стоял.

– Отец шишкой был, что ли? – усмехнулся Борька.

– Был, – кивнул я спокойно. – Исполнительный директор. Ну и что? Его бомбой накрыло. Не стали разбираться…

– Погоди, не об этом речь, – Колька взглянул на меня. – Ты в движках что, разбираешься?

– Пока техминимум не сдашь, летать не допускали, – ответил я.

– Слушай… – Колька задумался.

Андрюшка недовольно сказал:

– Ну не вздумай, сотник, он же иногородний…

– А по-моему, можно, – заметил Борька. – Зря ты, братишка, на него прешь. Дим?

– Не знаю, – отрезал Димка. И тут же добавил: – Но вообще-то не помешало бы.

– Слушай, тезк… – Колька подошел ко мне, усадил на стул, с которого все еще свисали обрывки веревок. – Ты вообще как про эту войну думаешь?

Я промолчал. Мне пришлось сделать усилие, чтобы осознать тот простой факт, что вот сейчас, вот в этот самый моментидет война. И я сказал честно и растерянно:

– Я не знаю.

– Ну, например, тебе нравится, что они в своих листовках пишут – России больше нет? – Колька усмехнулся. – Нам, например, очень нравится. Янки что обещают? Все казачьи области – самостоятельными республиками сделать. Казакам – всякие льготы. В армию набирать к себе, за хорошую плату. Так и пишут! Пять лет отслужил – дом и пожизненную пенсию. Даже чеченские земли нам отдадут – вон, терцам. Наши генсеки отняли, президенты не вернули, а они – отдадут. А Россия – да пошла она… – он пожал плечами.

– Да пошли вы сами! – вдруг вырвалось у меня. Я вскочил, чувствуя, как неожиданный, невесть откуда взявшийся гнев наливает мои непроизвольно сжавшиеся кулаки свинцом. – Предатели! Правильно я про вас читал, что вы еще в Великую Отечественную фашистам продались! Ваши старшие тоже только и думают, чтобы им сэндвич долларами намазали, или вы тут одни такие умные?!

Слова у меня кончились. Вот странно, откуда они вообще взялись-то, я ж ни про что такое и не думал никогда, а тут – выдал, как из пулемета! А теперь стоял и тяжело дышал, обводя всех четверых взглядом.

– Ого, – сказал Андрюшка.

– Ну, тогда пошли, – сказал Колька.

– Куда?! – ощетинился я.

– Пошли-пошли, – он положил руку мне на плечо. – Посмотришь, какой самогон мы тут гоним… иногородний.

* * *

Их было девять. Точнее – восемь; четыре хорошо мне знакомых «Грифа», три «Блюза», один «ТХ-42». Двухместные мотопланы стояли вдоль щелястой стены низкого ангара в ряд. Еще один «Гриф» висел на стропах в полуразобранном – или полусобранном? – виде.

Вообще-то они отличались от тех ярких машинок, на которых я летал в клубе. Снизу выкрашенные в серо-синюю, сверху – в маскировочно-пятнистую гамму. Движки закрыты какими-то коробками, под двойным сиденьем проходит толстый стальной лист. На сиденьях – номера, на носовых обтекателях – сине-малиново-зеленый круг; три буквы: ККВ; названия – на каждом свое: «Атаманец», «Потертый Гарри», странное «Саш’хо», еще какие-то…

А еще потом я понял, что чехлы на «Грифах» – это пулеметы.

– Вот так, – сказал Колька тихо. – Вот это, значит, наши коняшки. Тут раньше – давно – аэроклуб был. Потом разорили его… А лет пять назад – восстановили, матчасть в другое помещение вывезли, подальше. Мы там занимались, в этом клубе… А тут осталось всякое-разное. Мы пошустрили, глядим – можно машины собрать, только руки приложить. Вот и… приложили.

– И что вы хотите делать? – спросил я, хотя ответ знал отлично.

– Воевать, – ответил Колька.

– На этом?! – я уставился на него.

– Э-э-э… – протянул он. – Да ты, я вижу, только кино про Ночной Дозор и Гарри Поттера смотрел…

– Да ты объясни! – у меня не было сил злиться.

– Лады. На планерах с моторами еще двадцать лет назад абхазы с грузинами воевали. И очень хорошо получалось…

– С грузинами! – я аж всхлипнул. – А сейчас против нас что – грузины?! Да янки ваших бумажных голубей своими «Пэтриотами»…

Общий смех не дал мне договорить.

– Вы что, в больших городах, правда, все такие дикие? – добродушно спросил Борька.

А Колька терпеливо продолжал:

– Значит, так. Как раз в том-то и фишка, что ни фига они ни «Пэтриотами», ни радарами планеру не сделают. Он может идти над травкой, где его ни радар, ни ракета не возьмут. А может планировать по сто с лишним кэмэ с выключенным двигателем. Хочешь – гранату прямо в танковый люк положишь.

– Не мы первые такие умные, – сказал Димка, похлопывая рукой по каким-то ящикам. – У терцев есть такие вот, и еще есть парапланщики. Взрослые мужики, конечно… У нас вообще авиации почти нет, только переделки, настоящих боевых машин мало – вот уж точно в небо соваться опасно, заклюют. Ближайшие наши – ну, русские – самолеты в Саратове, в Воронеже… А мы чем бог послал обходимся. Но тут дело в том, что вот такими машинками врага можно здорово покалечить.

– Понимаешь, – снова заговорил Колька, – у них вся сила – тыл. У них бойцы фиговые, я тебе правду говорю, особенно тут. Ни турки, ни грузины, ни даже янки сами против казачков наших – не вояки. Немцы там разные – вот они могли бы с нами потягаться. Но они-то своих солдат амеросам давать не спешат… Беда в чем? Мы патроны экономим, раненых сколько гибнет, продуктов на фронте не хватает – тыл у нас плохой. А у них даже почта чок в чок приходит. Тылы работают, как часики швейцарские. А вот если им тылы расшатать – тогда еще неизвестно, чей верх. Забомбить мы их не можем – сил нет, правильно Димка говорит. А вот зажалить – запросто.

– Погодите, – я покрутил головой. – Ну ладно. Ну, сделали вы эти машины. Ну и отдайте их в войско, чего лучше?!

Какое-то время все четверо молчали. Потом Колька сказал:

– У меня дружки есть… Коломищевы. Игорек, Денис, еще один Борька… Ты видел, наверное, разве что не запомнил пока. А у них братьев-то четверо было. Старший, Лешка, в этом году школу должен был закончить. А как все это началось – он в реестр записался. Шестнадцать-то было уже… И во втором бою, прямо у отца, у дяди Антона, на глазах… миной его. Он еще жил сколько-то, Лешка. Дядя Антон рассказывал: «Батя, – говорит, – не надо, я умирать не хочу, я жить хочу, прогони, прогони…» Это он про смерть, значит… А потом маму позвал – и вытянулся. Вот так… Он нам, младшим, прохода не давал, на учет его ставили, колонией уже грозились… А теперь все. Фотки одни остались… Ребята говорят – мать с работы придет, на столе их разложит и смотрит, смотрит…

– Понимаешь, Коль, – Димка так и сказал – «Коль», но обращался он ко мне, а не к Радько. – Он берет двести, ну – двести десять килограмм. Мотопланер. Если взрослый один летит – неудобно. Пробовали. Это ему надо за все работать. Если двое – это считай сам. Сто шестьдесят килограмм, не меньше. Остается пятьдесят. А защита двигателя, а экипаж хоть чуть защитить? И выходит едва тридцать. А если двое мальчишек – это не больше ста двадцати. Плюс сорок килограмм. Семьдесят кэгэ боевой нагрузки. Семьдесят – и тридцать. Сравни.

– Вам не разрешат, – покачал я головой.

– А кого мы спросим? Где цели – знаем не хуже взрослых, не дурные. Как говорится – курочка по зернышку…

– С миру по нитке – амеросам веревка, – добавил Борька. – У нас только с последним движком проблема. И с горючкой. Но горючку мы… это… делаем.

– Так это вы горючку бодяжите?! – дошло до меня.

– Ну… еще до войны, когда отец живой был, из инэта один рецептик скачал, – признался Димка. – Хотел из рапса горючку делать на продажу. Типа частного бизнеса. Да вот не успел. А мы сейчас делаем. Не бензин, конечно. Но пойдет. А рапса на стане – сила.

– У него емкость одиннадцать с половиной литров, – вспомнил я характеристики движка, – расход топлива четыре на час… И жмет он тогда сто пятьдесят. А на вашем самогоне как?

– Скорость такая же, – с готовностью сказал Димка. – Но жрет по пять литров на час. И дымит, если фильтры не менять то и дело.

– Фильтры сами делаете? – уточнил я, присаживаясь возле недоделанного «Грифа».

– Делов-то, – Димка присел рядом.

– А оружие? – вспомнил я. – Вы воевать чем думаете?

– Сашка Гуляев на консервном сегодня в ночную, он бы тебе расписал все… – Колька присел рядом с нами. – Вообще у нас с оружием хреново. В основном ружья фермерские и старье с Великой Отечественной; с боеприпасами, правда, без проблем. Еще в мирное время натаскали. На «Грифах», вон, пулеметы поставили – два немецких «эмгэ», два наших «дегтяря» и еще этот… блин! – он щелкнул пальцами. – Магазин сверху у него…

– «Зброевка», чешский, – напомнил Андрюшка.

– Еще есть тоже немецкий, поновей, – сказал Борька. – Этот у нас в наземной охране… А на машинках – гранаты пороховые, бутылки с коктейлем, противотанковых гранат немецких много, они почти как бомбы небольшие шарашат… На «Блюзах» ракетные установки поставили, с электроспуском. По шесть ракет под крыло, есть осколочные, есть зажигательные. Ничего, почти не осекаются. Правда, рассеивание дай бог. Но если по площади лупануть…

– Кино… – я помотал головой. – Сколько же у вас человек-то?!

– Около трех десятков, еще набираем, – сказал Колька. – Самых проверенных, выбор есть, пацанов полно…

– Слушай, мы тебе все рассказали, – вдруг как-то растерянно сказал Димка. – Ну, мы конспираторы, на х…й…

– Погоди, – оборвал его Колька. И посмотрел на меня: – Ты, может, думаешь: вот, пацаны в войну решили поиграть, вообразили себя казаками… А ты на кладбище на наше сходи. Мы даже не про могилы старших говорим. Там сектор целый есть. Больше ста могил, и на всех – «неизвестный мальчик», «неизвестная девочка»… или просто «неизвестный ребенок». Откуда? А в самом начале там, за станицей, на дороге, турки ракетами со штурмовиков три автобуса разбили. Автобусы детей из Сухуми везли. Наших, русских, которые там отдыхали где-то. И абхазских тоже, каких запихнуть успели… Штурмовики как по ним ракетами дали – и все. Потом наши собирали и хоронили. Старшие хоронили. Хоронили и плакали. Мы ведь даже узнать не успели – кто такие, откуда родом. Не выжил никто. Автобусы-то гражданские были. Слепой различит. Мы не герои никакие. Мы до войны казаками звались, да, форму на парадах носили, а так были такие же малолетние упыри, как и другие. Но теперь-то так жить нельзя. Ты пойми, Коль, – нельзя. Теперь воевать надо. Теперь мы и правда казаки.

– Летающие, – усмехнулся Борька.

А я… что я?

Я вспомнил, как лежал на песке и смотрел оцепенело на воронку на месте нашей школы.

– Пошли движок перебирать, – буркнул я. – Чего теперь…

И мне вдруг показалось, что плеснувшая в лицо чистая и холодная вода промыла мне глаза.

Как будто пелена какая-то с них спала.

Честное слово.

Крылатая сотня

В старом альбоме нашел фотографию

Деда – он был командир Красной Армии.

«Сыну на память. Берлин сорок пятого».

Группа «Любэ»

Белесый, поблескивающий аппарат вынырнул из-за рощи. За ним волокся хвост дыма. Не помню, как я оказался в канаве, откуда осторожно высунул нос, не в силах преодолеть природного любопытства. Сверху на меня грохнулся Витька Фальк, вмяв меня в землю – и почти тут же неподалеку хлопнул взрыв и послышалось: «Урррррааа!!!»

– Че это? – спросил я прямо в обалдевшие Витькины глаза.

Он помотал белыми лохмами:

– Не знаю. Я гляжу – летит. Я прыгнул.

– Слезь, – я отпихнул его ногой.

Наверху хохотали ребята и недоуменно визжала свинья.

– О, как устроился!

– И замаскировался!

– Пошли вы! Я, блин, упал!

– А тебе там идет, один в один!

Мы кое-как выбрались наружу. Все обитатели скотного двора столпились около загородки, в которой обитал «№ 54, 135 кг на 4 июня», как свидетельствовала табличка на дверце. «№ 54, 135 кг на 4 июня» с оскорбленным видом торчал пятаком через загородку. Пятак ему почесывала сестра Олежки Гурзо, Дашка, приговаривая: «Напугалась, маленькая, убилась, маленькая…» Через загородку лез – рук ему опасливо не подавали – Сашка Радько, младший брат Кольки. Сашка был сильно маскировочного цвета, и было видно, что он полезет в драку, как только переберется наружу. Остальные ржали.

Наверное, правда была бы драка – в отличие от сдержанного Кольки, Сашка был без тормозов – но мимо по улице пробежала вопящая толпа пацанов поменьше (разбавленная несколькими девчонками) – и станичных, и беженцев, и детдомовских. В их воплях слышалось на всю свободную область Кубанского войска одно ликующее слово: «Сбили!»

Верхняя слега ограды скотного двора хрястнула и просела – через нее одновременно попытались перескочить восемь мальчишек. Из забойного цеха понесся густой отборный мат старика Игоря Николаевича – заведующего двором.

По копошащимся (тоже с матом, хотя и более звонким) телам я и Витька прорвались в первые ряды…

…Атаман Шевырев, похожий на кряжистый волосатый пень с огромными кулаками, на который натянули казачью форму, поспел к месту падения первым – верхом. Я его побаивался – атаман постоянно был зол от количества хлопот и от того, что станичный круг «приговорил» не брать его «на линию», хотя по возрасту он еще «вполне годился». Такая же судьба постигла еще тридцать казаков – в основном шестнадцати-семнадцатилетних и старше пятидесяти. Их оставили для обороны станицы (хотя было ясно: если уж враг дорвется сюда, то какая там оборона…). Но вот получилось так, что именно они – из имевшихся в распоряжении круга зушки-спарки и счетверенного КПВТ, кое-как прикрывавших станицу с воздуха – сшибли беспилотный «Прэдатор», вынырнувший из-за рощи. И теперь атаман метался вокруг лежавшего в небольшой воронке переломанного аппарата, грозил нагайкой, сипло матюкался, не допуская ближе любопытствующих, а школьный учитель физики и еще какой-то малознакомый мне гражданин возились около этих обломков.

Мы остановились в отдалении. У Шевырева не заржавело бы и врезать. Я передернул плечами, вспомнив, как позавчера он полоснул мне по заду, когда я тащил бочку и не успел убраться с дороги вовремя. Я тогда взвился, буквально задохнувшись – не столько от боли, сколько от возмущения. Меня! Которого ни разу! Пальцем! Никто! Но пока я собирал заряд негодования, чтобы уложить атамана наповал, он уже заговорил с Игорем Николаевичем на тему «ты, дед, хоть лопни, а мясо чтоб было не только на линию, но и для ребятишков…» – и мой запал пропал сам собой. Я потер задницу, хлюпнул и покатил бочку дальше.

А обида почему-то пропала сама собой…

…«Прэдатор» был страшен. Он походил на какого-то головастого крылатого червя, белесого и осклизло-блестящего, совершенно не имеющего отношения к нашему миру. Кажется, не я один подумал что-то похожее, потому что, когда в обломках что-то скуляще скрипнуло и шевельнулось – шарахнулись в стороны все. И мелкие пацаны, и женщины, прибежавшие с молочной фермы, и мы, и казаки из конвоя Шевырева, и сам Шевырев.

– Да все нормально, это камера! – крикнул учитель физики.

И мы увидели глаз.

Я не знаю, как вам это передать. Слов не хватает.

Антрацитово-черный, непроглядный, но в то же время какой-то рубиновый, большой, выпуклый, блестящий глаз смотрел на нас из обломков. Неотрывно. У меня мурашки побежали по рукам, плечам, спине. Я понял, что где-то – очень далеко – кто-то в чужой форме, сидя за пультом, видит нас всех. Меня – красного от загара, в драных джинсах и перепачканных навозом кирзачах. Сидящего на заду Шевырева – он поскользнулся. Конвойцев с «егерями» в на ремнях. Детей, женщин. Всех видит. И ничуть нас не боится. Может, даже смеется – вот они, эти русские. Дикари, решившие противостоять нашим армиям… Сбили беспилотник и пляшут вокруг, как папуасы. Ну-ну…

Разве это – война, если мы даже не можем добраться до них?! Ведь те, кого убивают казаки и добровольцы «на линии» – это турки, грузины, наемники со всего белого света. А как же эти?! Вот этот, который сейчас смотрит на нас через кроваво блестящий глубокий глаз объектива?!

– Они нас что, видят? – Шевырев поднялся, отряхивая свои галифе с лампасом. Подобрал кубанку.

– Скорее всего – да, – ответил тот полузнакомый мужик. – Тут даже записывающие устройства целы. Снимаем?

– Осторожней там, – буркнул Шевырев. – Чего встали, станичники и прочие?! А ну – по работам! Живей! Все дела переделали, что ли?!

Народ стал расходиться, переговариваясь, что соседи (в смысле – в Отрадной) позавчера аж турецкий штурмовик завалили… а вот такого еще никто не сбивал…

– Пошли, Ник, – толкнул меня в плечо Витька.

Я кивнул. И увидел Димку.

Опришко спустился ближе к камере, которую – соединенную пучком ярких проводов с какими-то еще деталями – положили на вспаханную взрывом землю. Присел на корточки. Приблизил лицо к объективу камеры.

– Я тебя убью, – услышал я тихий, какой-то даже нежный и от этого особенно страшный голос Димки. – Ты слышишь меня, падаль? Не прячься. Я тебя найду и убью за моего батю. Жди.

Он встал и, не глядя на нас, прошел мимо.

* * *

Тем вечером самозваная отдельная мотопланерная сотня Всекубанского Казачьего войска, не значившаяся ни в каких реестрах и волевым порядком присвоившая себе название «Крылатая сотня», в полном составе собралась в старых ангарах аэроклуба.

Полный состав – это тридцать один человек, так что «сотня» была условным названием. Я уж не говорю, что, кроме меня и Витьки, в ее рядах были еще двое «иногородних», записанных как «добровольцы» – отлично разбиравшийся в технике Ванька Тимкин и сын офицера горных стрелков Ромка Барсуков.

Тридцать один человек плюс девять пригодных к использованию парапланов.

Было жарко, даже душновато. В щели не задувало – снаружи стояла плотная, черно-звездная южно-летняя ночь. Горел на этот раз не костер – три керосиновые лампы, заправленные «самогоном». Мы сидели на ящиках вдоль стен и, если честно, впечатления боевого подразделения не производили. Казачата еще так-сяк – по крайней мере, на них на всех были кубанки (и как у них не плавятся мозги?!). Но и из них полный камуфляж был только на четверых-пятерых. А уж мы-то и вообще…

А вот машины выглядели неожиданно солидно. Около каждой – два шлема, переделанных из мотоциклетных, глухие, в мирное время – мечта любого пацана. Подготовленный боекомплект: пороховые гранаты, сделанные из консервных банок, с терочными запалами-самоделками; разнокалиберные бутылки с «коктейлем» и пристегнутыми охотничьими спичками; немецкие противотанковые гранаты, напоминавшие капли, повисшие на ручках; ракеты, сделанные из обрезков труб и снаряженные в самодельные кассеты… «Свирепый Карлсон» – «ТХ-42» Макса Дижонова и Жорки Тезиева – был снаряжен блоком из шести ППШ, направленных вниз; кто-то где-то читал о такой штуке, использовавшейся во время Великой Отечественной, и ребята соорудили такую же из «некондиционных» ППШ (с разбитыми или отломанными прикладами). Нажал на спуск – и ППШ хором лупят вниз. Правда, при длинных очередях «Карлсона» начинало кидать так, как будто это был его живой тезка, который увидел, как Малыш изменяет ему с домомучительницей…

Честно? Меня по-прежнему нет-нет да и посещало ощущение, что все это – сон. Игра какая-то. Даже увлекательная; ну не будем же мы, в самом деле, куда-то лететь, убивать людей (вот бред-то?!), рисковать быть убитыми… Чушь. Не может быть. Но вообще мне тут нравилось. Все-таки – коллектив великая вещь. Витька Фальк отошел от своей тормознутой обалделости. Кругом хорошие ребята… Посидим, на гитаре поиграем, пивка выпьем – и по домам.

Пивка не было. А вот гитар было две, и Тимка Задрыга (о господи, как хорошо, что я не казак – а ведь их целая семья с такой фамилией; вон он – Антон Задрыга, мой ровесник, брат Тимки, тоже тут сидит!) брякал по струнам и напевал себе, как ни в чем не бывало – будто и нет никакой войны; совершенно неказачье напевал:

На стеклах, седых от пыли,
пиши имена,
Выкуривай за ночь пачку и жди эпилога.
Семь женщин тебя любили,
осталась одна,
Она бесконечно просто зовется – Дорога.

А ей – то леса, то степи,
то черный остов
Заброшенного вокзала да годы иные.
Одни оставляли пепел
сожженных мостов,
А ты за собой оставил мосты разводные.

А после ты будешь плакать
слезами вовнутрь
О том, что другой дорогой полжизни протопал.
Душа твоя, как собака,
попросится в путь
По ржавым осенним листьям к утиным протокам…

Вздохнул кто-то… Мне тоже взгрустнулось, я подумал, что уже два дня не видел маму – ну что стоит дойти?! Тимка пел:

Уставшие от скитаний
вагоны скользнут
С оборванных рельсов в небо и грянутся оземь…
Семь странных твоих свиданий,
семь верных разлук
Проводят тебя глазами в последнюю осень[9].

– Ладно, хватит, – Колька Радько поднялся, одергивая «афганку». – Потом попоем, а сейчас… Короче, господа казаки и прочие… В общем, вот что, пацаны. На фронтах плохо, сводку вы читали сегодня. Но держимся. Они на части Россию порубили – а мы держимся, не сдаемся. Вон как – за Уралом стоят, и Воронеж держится в блокаде, и Саратов, и туляки с брянцами, и от Петрозаводска их поперли пинком под зад. И хохлы воюют, и Крым бьется, и бульбаши сражаются, и греки с югами в горы ушли и бьют этих как могут… В общем, бьемся. Бьются, – поправился он. – А мы сидим и заборы чиним… – Кто-то зафыркал. – А чего ждать? Пока с юга к нам гости придут, попользуются нашими мамками и сестрами, а нам концы обкромсают и в Эмираты продадут? У них не заржавеет. Вон, абхазы с осетинами отступали вчера по дороге, такое рассказывали – да вы и сами слышали…

Слышали. Слышали. Слышали такое, что не верилось. Бомбежки, жечь города – это было как-то… ну, я не знаю. Страшно, жутко… но понятно. Враг при этом все равно оставался человеком. Жестоким, безжалостным – но человеком. А вот эти рассказы… Я не мог поверить, что так бывает. Что могут насадить животом на кол маленького ребенка и возле него, умирающего, насиловать его мать. Что могут разрывать людей джипами. Закапывать по горло в землю на солнцепеке и на голову надевать металлическое ведро. Снимать кожу и посыпать солью живого еще человека. Что могут кастрировать схваченных мужчин и мальчишек, а потом на их глазах рубить руки, ноги и головы изнасилованным женщинам и девчонкам. Что могут молиться – и опять убивать. Это не укладывалось ни в какие рамки никакой войны. Это было страшнее разбомбленного Ставрополя.

А самым жутким было то, что я ощущал – где-то внутри: это все правда.

– А кроме турок там и чеченцы есть, и ингуши, и много кто – из тех тейпов, где у нас кровники, – говорил Колька. – Терцы вон, – он кивнул в сторону братьев Дорошей, братьев Тезиевых, Сашки Тасоева, – знают, что это такое есть… Чего нам ждать? Мы готовы. Тренировались? Тренировались. И летать, и стрелять, и бомбить. Разрешат нам воевать? Не разрешат, беречь будут. Для взрослых, может, и правильно это. Может, они вообще правы. Я не буду судить. Не знаю я. Я не президент, не атаман, я пацан, как вы. Мы вместе в школе учились. Сады вместе обтрясали. В комп рубились. Купались, дрались… Кое с кем уже и девчонок вместе щупали… а кое-кто и не щупал уже… Короче – в мирные дни жили вместе. А теперь воевать будем вместе. Кто жив будет – победит. Кто умрет – тех Бог приберет.

– Ты бы так сочинения писал, как говоришь, – с ласковой насмешкой сказал Андрюшка Ищенко.

– Может, и про нас сочинения будут писать, – задумчиво заметил Макс Дижонов.

– Славы хочешь? – усмехнулся Колька.

– Хочу, – Макс встал, тряхнул темно-русым чубом. В свете керосиновых ламп блеснула форсистая «заклепка» в ухе. – Честно скажу, пацаны, – хочу славы. Хочу, чтобы меня все знали, враги боялись, свои восхищались. А что?

– Ничего, – Колька, дотянувшись, хлопнул его по плечу. – Кто б чего не хотел – а воевать будем вместе… – он толчком развернул на ящиках большой лист бумаги, – вот и наша роспись. Подходите все сюда, глядите.

Мальчишки столпились над бумагой.

ОТДЕЛЬНАЯ МОТОПЛАНЕРНАЯ СОТНЯ ВСЕКУБАНСКОГО КАЗАЧЬЕГО ВОЙСКА(«КРЫЛАТАЯ СОТНЯ»)

– Примерно так, – Колька вздохнул. – Вылеты будут по ночам. А днем на работе будем прикрывать друг друга, чтобы высыпаться. Иначе ножки протянем.

– Ну а первый вылет когда будет? – спросил Тошка.

Все умолкли. Могу поклясться, что стало не по себе не только мне одному.

– Завтра, – тихо ответил Колька. Вокруг прошло легкое движение. – Два экипажа. Думаю, никто не будет возражать, если я и Игорь, – он хлопнул по плечу Коломищева-старшего, – будем первым экипажем. Хотя бы по праву командира. А второй разыграем.

– Сейчас, – сказал Колька.

«Не надо», – хотел сказать я.

Но не сказал. Было тихо.

Мой пилот – младший из братьев Барбашовых, отца которых убили недавно, тринадцатилетний Витька, стоял рядом со мной с неподвижным лицом.

В этой тишине и неподвижности Колька стал готовить жребии – бумажки с номерами аппаратов, кидая их в свою кубанку.

– Кто достанет? – сказал он каким-то не своим голосом. – Давай ты, Игорь, – он протянул кубанку своему бомбардиру.

Коломищев не стал тянуть. Он сунул туда руку и тут же достал бумажку.

– Пятерка, – сказал он.

– «Саш’хо»[10], – выдохнул Володька Тезиев, кладя руку на плечо своему бомбардиру Сашке.

– Это неправильно, сотник, – вдруг сказал Андрюшка Колпин. – Летишь и ты и Сашка. Если что – как ваша семья?

– Есть еще Ирка. И Дениска, – сказал Колька. И посмотрел на Сашку, который сильно побледнел, но улыбался – по-настоящему, искренне. – Ну что, брат?

– Летим, брат, – сказал Сашка.

– А какие цели? – спросил Володька.

– Вот и цели, – Колька достал из-за голенища сапога карту. – Но это чуть потом, обсудим, когда остальные разойдутся… А пока… – он подмигнул Борьке Ищенко. – Подарок. Не сказать, что от войска, но около того…

…Подарком оказались камуфляжи – куртки и штаны, – ботинки-берцы и коричневые грубые перчатки-краги. Все ношеное, но прочное. Не знаю, где Колька и Борька их добыли, да я этим и не интересовался. На правом рукаве каждой куртки был нашит шеврон кубанских цветов, на левом крепился металлический значок – голова хищной птицы над малиновой планкой с белой надписью «КРЫЛАТАЯ СОТНЯ».

– Барахло будем хранить здесь. И пользоваться только в полетах, – сказал Колька.

Нет, не сказал – приказал.

* * *

Месяц
взвился в небо ятаганом, —
Как его клинок остер!
То ли
светят звезды над курганом,
То ль вдали горит костер…

Путь наш
никогда не будет близким,
Хоть вовсю гони коней
Степью
по камням, по обелискам
Да по волнам ковылей…

Голос Тимки удалялся вместе с гитарным перезвоном. На юге били орудия.

Думы,
как сухарики в котомке,
Переломаны, черны.
Воля, —
а мы все рыщем, словно волки,
Да все бежим, как от чумы.

Долго
слышно, как тоскует песня,
Уплывая за курган.
Только
все грозит из поднебесья
Нашим душам ятаган[11].

– Ну что – спать? – спросил Витька, толкая меня локтем.

– Иди, – я ответил таким же толчком. – А я в станицу.

– К тете Нине? – спросил он.

Я кивнул. Витька вздохнул.

– Пошли вместе, – предложил я.

– Нет, я спать, – ответил он. Ускорил шаг, потом остановился: – Ник… Коль… Я не знаю, может, моих не было дома, когда бомба… Может, они живы?

– Мы их найдем, – ответил я. – Найдем, конечно, живы. Ты тогда просто растерялся. Что им днем делать дома? Наверняка были на работе и теперь тоже ищут тебя… Вот станет полегче, поедем в Ставрополь и найдем твоих…

…Пыль на дороге казалась серебристой в свете луны. Еще она была теплой и мягкой. Я шагал босиком. Раньше я никогда не ходил босиком просто так, не ради удовольствия или не на пляже.

Но сапоги надо было беречь для работы.

Мне уже с полминуты казалось, что впереди – там, где дорога ныряла в рощу, – кто-то стоит. Я не боялся, да и вообще не был уверен, что это человек, а не куст; ускорил шаг и услышал:

– Коль, это ты?

Девчонка?

– Я… – я сделал еще несколько шагов и увидел Дашку Гурзо. В спортивном костюме и драных кедах, она стояла возле дороги. – Ты чего тут делаешь?

– А я задержалась, а через рощу боюсь одна идти, – сказала она, переступая с ноги на ногу.

– Ночевала бы на дворе, – буркнул я. – Куда тебя понесло?

– Мне домой надо… Бабушка болеет, Олег дома не появляется, и мама тоже все время занята…

– Пошли, пошли, – я подтолкнул ее – получилось, пожалуй, грубовато, но она ничего не сказала и пошла рядом.

В роще, как всегда бывает в жаркие безветренные ночи, сами по себе таинственно шептались деревья. Дашка шагала рядом молча. Молчал и я. Если честно, девчонки у меня не было, и я их побаивался, хотя и мечтал о разном «таком», конечно. И вот так – почти локоть в локоть, ночью – я шел куда-то рядом с девчонкой впервые. В голову полезли разные мысли на половую тему. Я сердито отогнал их и подумал, что это все-таки глупо – шагать рядом с девчонкой молча. Но о чем с ней было говорить?

– А ты прямо в Ставрополе жил? – вдруг спросила она.

– Угу. Да, в смысле, – сказал я, даже вздрогнув.

– А я всю жизнь здесь. Я больше и не была нигде, только в райцентре, и все.

– У вас тут красиво, – сказал я совершенную глупость.

Но Дашка почему-то отозвалась готовно:

– Ага. Можно курорт делать. Тут недалеко целебные родники. Ты не видел?

– Я пока почти ничего тут не видел, – сказал я еще большую глупость. Не видел – что тогда красиво?

– А за границей ты был? – не обратила она на это внимания.

– В Турции два раза. И много раз в Крыму, но отец всегда говорил… – я сглотнул комок в горле, – что Крым – не заграница. Там правда все по-русски говорят, и вообще.

– Там тоже война сейчас, – вздохнула девчонка. – Везде война… Я сегодня осетинкам молоко носила, они такое рассказывают… Дети у них все перепуганные, даже не плачут… Господи боже, а если сюда придут?

– Не придут, – ответил я. – Не пустим.

– Ты не пустишь? – без насмешки сказала она.

– Надо будет – и я не пущу, – отрезал я. Тоже серьезно.

Дашка вновь вздохнула:

– Мальчишкам хорошо… Они воевать могут. А ты сиди и жди…

– Не хватало еще, чтобы девчонки воевали.

– Женщины же многие воюют…

– Ну и неправильно. Пришли, вон же твой дом?

Мы и правда вошли в станицу. Нас окликнули с поста КПВТ, потом сказали проходить.

– Спасибо тебе… – Дашка остановилась. – С тобой правда не страшно.

«И мне с тобой», – подумал я, признавшись себе самому, что одному идти через ту рощу было бы жутко.

Постоял, поглядел вслед быстро идущей к своему дому Дашке. И зашагал к школе, где теперь располагался интернат и жила в небольшой комнатке мама.

* * *

Я проснулся уже под утро – как раз когда надо было подниматься на работу. Проснулся оттого, что лежал не на соломе и рядом никто не возился.

Оказывается, я спал на раскладушке. А мама спала, сидя за столом.

Как я оказался на раскладушке? Я помнил, что вошел и что мама – она сидела за столом, вот за этим же, вместе с Тонькой, шили они что-то – заплакала. А дальше…

Мои джинсы и рубашка – вычищенные и зашитые – висели на спинке старого стула. Трусы сушились на открытой половинке окна. Елочки зеленые, она меня раздела, уложила… похоже, даже помыла перед этим!

На миг мне стало дико стыдно. Но только на миг. Я сел, прикрываясь простыней, дотянулся до трусов. Они были еще влажные. Я натянул их – и увидел, что мама подняла голову.

– Уходишь? – спросила она.

– Пора, – я встал.

Она сидела за столом и молча смотрела, как я одеваюсь. Потом так же молча сунула пластиковый пакет – там были полбуханки хлеба и две банки консервов.

– Не возьму, – отрезал я, – нас хорошо кормят.

Это было правдой. Я положил пакет на стол перед ней. Выпрямился.

– Мам… – начал я. И сказал то, что не говорил уже лет пять, не меньше: – Я люблю тебя, мам.

Земля в сапогах

И встань! Ты не должен лежать!

Встань, даже если ты мертв!

Ведь ты родился здесь!

Твоя сила в том,

Что ты родился здесь!

Здесь твоя земля,

Здесь твой дом!

Американская песня XVIII века

Я проснулся оттого, что через меня переступили.

– Куда тебя черти несут? – прошипел я, хватая Дениса Коломищева за щиколотку. Он ойкнул, присев; средний из их тройки, Борька, замер неподалеку в позе охотящейся цапли.

– Пусти, Колян, – так же по-змеиному зашипел в ответ Денис. – Мы ребят встречать… Они сейчас прилететь должны…

– Андрюшке скажу, – пригрозил я авторитетом подхорунжего Ищенко, зама Кольки в отсутствие того.

– Стуканешь?! – продолжал шипеть Денис.

– Не выспитесь, днем падать будете, – безапелляционно отрезал я.

– Пойми, у нас там брат же! Ну, будь человеком, иногородний… – начал давить на жалость Денис.

Хм. Не дерущимися братьев я видел только когда они работали или спали. А так даже процесс поглощения пищи не был исключением. Или Игорь колотил кого-то из младших, или они объединялись и били его, или – для разнообразия – дрались между собой, причем доходили до такого остервенения, что начинали хрипеть и капать пеной, и даже взрослым их сразу разнять не удавалось. Я даже не мог понять, что служит поводом для той или иной драки.

И вот.

Нате. Они брата идут встречать.

Между прочим, было уже около трех. Рассвет скоро. У меня захолонуло сердце.

Тут так говорили, когда кто-то волновался – «сердце захолонуло», причем и пацаны тоже. Я не понимал. А теперь понял.

– Вместе пошли, ладно, – я поднялся на колени.

Справа вскинул голову Фальк.

– Ник, ты куда? – сипло и ничего не соображая спросил он.

– Ссать, спи, – отрезал я.

Витька тупо кивнул и ткнулся виском в набитый соломой мешок.

Мы втроем сползли с сеновала.

Земля была теплой, дул ветерок – тоже теплый. Где-то – не так уж далеко – стреляли. Шел бой. Я еще не научился различать, что где стреляет, но Борька прошептал, потирая нос:

– «Калаши»… а вот немецкие винтовки, «гэшки»… Наверное, диверсантов ловят.

– Сюда не пройдут? – вдруг забеспокоился я.

Борька со смешком помотал головой:

– Не. Это за рекой, сейчас их, наверное, уже со всех сторон обложили.

– Все щупают, думают, что у нас все на линии, голыми руками возьмут… – вмешался Денис. – Батька с дядькой дома три «Сайги» оставили. Так что пусть и прорвутся. В оборот на раз возьмем, хоть Рэмбо самого.

– Слушайте, а если у вас в каждом доме оружие – что мы им-то не пользуемся? – спросил я, шагая между братьями.

Борька хрюкнул:

– А как ты это себе представляешь? «Мать, я ружьишко возьму, слетаю кой-куда»? Да и зачем нам «Сайги» в воздухе? У наших машин главное оружие под крыльями. А так у меня вон «архар» есть, я не летаю. И Денис – техник, ему и «тольтолича» хватит. А тебе вон вообще «пыпыску» выделили, радуйся.

– Радуюсь, – буркнул я. – Много я с ним навоюю, если что. Точно пыпыска, пули даже каску не пробивают.

– Если «что» – от тебя все одно даже шкварок не останется, – популярно объяснил Денис. – Так что не тренди. Летунам личное оружие для самоуспокоения. И все.

– Э, я вчера видел, когда масло отвозили, – вдруг вспомнил Игорь, – наши два «Леопарда» тащили. Трофей.

– Зачем? – удивился я. Что такое «Леопард» – я уже знал: немецкий танк, ими воевали турки.

– Дурак, – свысока заметил Игорь.

Я нацелился дать сопляку по шее, но Денис миролюбиво сказал:

– Да не цапайтесь… Турки мусульмане. Они страсть как боятся в закрытом помещении помереть. Наши «Леопарды» разули, и турки сразу из них удрали. Ну а гусеницы натянут – и будем воевать.

– Сколько техники перед самой войной на складах посдавали, – вспомнил Игорь. – Придурки – «нам приказя-али, нам приказя-али…» – он явно передразнил кого-то.

– Им правда начальство приказало из самой Москвы, – сказал Денис.

– Ну и тоже сволочи, – отрезал Игорь. – А нашим теперь приходится голыми руками танки останавливать.

– Не голыми… – начал Денис. Но прервал себя: – Конечно, сволочи.

– Он думал, что все сразу посдадутся, – вмешался я.

– Ну и посдавались все, одни казаки сначала воевали, – отрезал Игорь.

Я дал ему по шее. Он сжал кулаки, но Денис ткнул его в спину:

– Иди давай. Хрень какую-то правда порешь.

«А может, правда было бы лучше сдаться?» – подумал я.

Сдаться. Это было бы просто. Тогда все были бы живы. Что такое родина, что такое честь, что такое все эти слова? Да ты и сдался, подумал я снова. Вернее, не сдался, а… ты просто не думал, что такое война. И если бы в тот день в школу пришел какой-нибудь американец и сказал – мол, все, детишки, отныне тут Америка – ты бы возмутился? Или побежал бы домой, потому что в такой день точно не было бы уроков? А что бы сказал отец? Может быть – ничего, только бы ему оставили его небезуспешный бизнес?

Интересно, кто были те люди, которые все заварили? Из-за которых погиб мой отец и гибнут сотни («сотни тысяч», – холодно поправил кто-то внутри меня) других людей? Кто первым сказал, что тут не будет Америки, и выстрелил?

Я вспомнил фильм, который видел за год до войны – «1612». Про Смутное время. Мы как раз в школе в этом году про него проходили. Как там воевода говорил людям: «Мы ему спасибо сказать должны за то, что нас наш долг исполнить заставил!» Что-то в этом роде.

Долг… Я ведь ничего не знаю об этом слове. Долг. Это когда ты должен деньги или тебе должны деньги. Вот так. Но ведь есть, есть у него и другое значение… Честь… Это не в суд подают «о защите чести» те, кто ее и не имел никогда… Это – тоже другое. Родина… Что такое – Родина? Почему я должен умирать за Родину? Что мне было бы, не окажись ее у меня? Какая мне-то разница? Глупые слова, наивные слова, средневековые слова… Может, мне надо просто заплатить и дать уехать куда-то, где не стреляют – и я брошу все это? Может, просто вовремя не заплатили? Говорят, в начале 90-х был такой план – каждому русскому заплатить по сто тысяч долларов и дать им уехать, кто куда хочет. А территорию поделить… Может, так было бы всем лучше?

Но это не территория, вдруг подумал я. Это Родина. Это моя Родина. Я ничего не понимаю, я тупой, я пепси-кольное поколение. Это все правда. Но я знаю – моя Родина. Вот она. Под моими ногами – теплая ночная земля. Над моей головой – звездное небо. Вокруг меня – моя страна и мои друзья. Это – тоже правда. Моя правда.

Я ничего этого не отдам. Ни за какие деньги. И нечего гадать, что там было бы, если бы. Есть так – как есть. И лучше так, чем…

У меня опять не стало слов. Но я твердо знал: лучше так.

* * *

Первым, кого мы увидели на нашей взлетке, был Жорка Тезиев. Он сидел на бочке, как символ казачества (донского, правда, кажется; пацаны говорили, что у донцов на гербе казак верхом на бочке), болтал ногами и, глядя в небо, начинавшее чуть-чуть светлеть на востоке, бухтел гимн терцев:

Ой, да не из тучушки ветерочки дуют,
Ой, не дубравушка во поле шумит.
То не серые гусюшки гогочут,
Ой, по-над бережком они сидючи.

Не сизые орлы во поле клекочут,
Ой по поднебесью они летучи, —
То гребенские казаченьки,
Ой перед Грозным царем гуторят:

«Ой ты, батюшка, ты наш царь Иван Васильевич,
Ой, православный ты наш Государь,
Как бывалоча ты нас, царь-надежа,
Ой, многа дарил нас, много жаловал…

Честно говоря, несмотря на осетинское происхождение, особыми талантами певца Жорка не обладал. Тем не менее мы не стали перебивать и остановились, слушая, как он напевает неутомимо:

А теперича ты, наш царь-надежа,
Ой, скажи да скажи нам, казакам,
Чем пожалуешь нас, чем порадуешь,
Ой, чем подаришь нас, чем пожалуешь?»

«Подарю я вас, гребенски казаченьки,
Ой, рекой Тереком, рекой быстрою,
Ой, все Горынычем со притоками,
От самого гребня до синя моря,
Ой, до синя моря, до Хвалынского…»

Он вздохнул и пробормотал: «Бля, где же они?..» – и стукнул пяткой по бочке.

Как раз в этот момент две ширококрылые тени бесшумно прошли над полосой и, одна за другой упав в ее конце, растворились в темноте. Послышались шорох и посвистыванье, навстречу которому мы все побежали.

Вынырнувший из темноты «Атаманец» чуть не сбил меня крылом – я еле успел пригнуться, схватил аппарат за растяжку. Честное слово, я и представить себе не мог, что вот так буду за кого-то волноваться – я буквально глазами впивался: все прилетели, все цело?

– Не спите? – Колька тяжело сполз с сиденья, расстегнул шлем. Руки у него подрагивали. – Я что говорил? У нас что, парад победы – встречать?

Игорь уже облаивал своих младших – те против обыкновения отмалчивались. Володька с Жоркой обнимались. Колька, положив шлем на сиденье, спросил Сашку – тот подходил, неловко покачиваясь:

– Ты чего мне там орал?

– Испугался, когда ты пикировать начал, – угрюмо ответил тот. – Дениска, – он дернул за плечо младшего Коломищева, – ты глянь там… у меня из правого блока ни одна ракета не вышла. И пить дайте.

Жорка оказался предусмотрительней нас – оторвавшись от брата, притащил волоком пятидесятилитровый пластиковый бачок с водой, к которому все четверо тут же присосались. Мы стояли и ждали.

– Как слетали? – вырвалось у меня. В мою сторону все уставились почти с возмущением. Но я уже не мог удержаться: – Ну чего вы молчите, как слетали?!

– Если ты про вообще – то тут не расскажешь, – ответил Колька, садясь прямо на выбитый бетон и расшнуровывая ботинки. – Не обижайся, но – не расскажешь. А если про результат – не шикарно. Но почин есть. За линией фронта на подлете к аэродрому весь груз вывалили на два грузовика. Рвануло неслабо, и не наши заряды, а в кузовах что-то. Но на сам аэродром ни шиша не осталось. Погорячились… – и он улыбнулся странной медленной улыбкой.

– А самое главное – они нас правда не видят, – сказал Володька, садясь рядом. Только сейчас я разглядел, какие у всех усталые лица. – Мы летали как у себя дома. То планировали, то движки включали – не видят. Хотя войск там полно. Если только случайно напоремся, но ночью не летает почти никто. А на нашей высоте – никто.

– Значит, что? – Денис присел на корточки. – Значит, их можно правда бить?

– Можно, – кивнул Володька, тоже принимаясь за шнуровку.

Жорка водрузил ему на голову папаху.

– Ура? – предположил Борька.

Все засмеялись. Колька, перевернув левый ботинок, высыпал из него то ли землю, то ли пыль, то ли песок…

– Это что, в воздухе накидало? – удивился я.

На меня опять посмотрели все – но уже не с возмущением, а как-то странно.

– Вы чего? – удивился я.

– Ничего, – покачал головой Колька, проделывая ту же процедуру со вторым ботинком. – Не, это не там. Это мы тут в ботинки немного земли насыпали. Перед вылетом.

– Зачем?! – изумление мое росло.

– Затем… – вроде бы неохотно отозвался Колька, но потом пояснил немного смущенно: – Понимаешь… есть такое поверье. Если перед боем насыпать в обувь немного земли… то можно сказать: на своей земле стою, за свою землю дерусь – где бы ты ни был в это время. А если и убьют, то опять-таки – на родной земле.

– А… – начал я.

И заткнулся.

– Зароемся в сено и будем дрыхнуть, – пробормотал Сашка, встав на ноги и покачиваясь. – Дрыхнуть. Шесть часов. Не, восемь. Десять тоже можно…

– Будете спать, пока не выспитесь, – через плечо сказал Денис, уже ходивший около мотопланеров. – Пацаны, как придете на двор – поднимите Олежку Барбаша, пусть сюда идет, мы с машинами должны разобраться. И ракеты снять… Кстати, Сашок, ракеты и установка тут ни при чем. Ты так дергал, что провод у электроспуска оборвал. Лучше б руки себе…

– Да пошел ты… – вяло отозвался Сашка. – Не могу, спать хочу.

– Нет, в самом деле, все отрываешь, что гвоздями не приху…рено, – не унимался Денис, с натугой катя «Саш’хо» к незаметному входу в ангар. – С цветомузыкой та же история тогда на дискаче была… Так Олежку пришлете?

– Давай-ка сами все сделаем, – сказал Колька. – Ты да я. Остальные – марш спать, это приказ.

– Я с вами, – вызвался я.

Колька секунду смотрел на меня. Потом кивнул:

– Ладно. Втроем.

* * *

Четырехдневный бой за Светлоград закончился вечером.

Было душно. Ветер с Маныча пахнул горелым металлом, солярой, жареной и гниющей человеческой плотью.

Дальше северных кварталов Светлограда бронечасти и мотопехота турок, поддержанные бандами калмыцких фашистов и американскими вертушками, не прошли. Попав в ловушку городских улиц, мгновенно потеряв присутствие духа, они начали метаться, стремясь только к одному – выбраться обратно. На улицах и за окраиной лежали сотни трупов в новеньких камуфляжах, чадили коробки танков и бронемашин… Снаряжение и оружие убитых – раньше трофейных команд! – уже начали растаскивать вездесущие пацаны… Подбирали и еду, и если оружие у них старались отобрать, то еду не отнимали даже самые свирепые из «трофейщиков»…

…По самым скромным подсчетам, наступавшие потеряли не менее четырех тысяч убитыми, около пятидесяти единиц бронетехники, семь вертолетов и два истребителя-бомбардировщика. Разгромленные и деморализованные части 4-го турецкого корпуса бежали в сторону Маныч-Гудило, где их уже ожидали высаженные со старых вертолетов и надежно укрепившиеся отборные десантные группы. По полевым аэродромам оккупантов вокруг Элисты молотила вся наличная артиллерия.

Отряды Северной армии потеряли убитыми больше пятисот человек. Сейчас их свозили на окраину Ставрополя, где еще в начале войны возникло само собой огромное кладбище. Ряды трупов протянулись вдоль самодельной ограды, на которой жаркий ветер трепал разноцветные разнокалиберные листки: «Уехали… Ищи нас… Ждем… Погибли… Адрес… Сынок… Папа, мама, я… Бабушку похоронили…» Они лежали вместе – казаки, чезэбэшники, военные, менты, эмчеэсовцы, ополченцы… Русские, немцы, эстонцы, осетины, армяне, абхазы, греки, болгары, украинцы, сербы, калмыки… Православные, католики, ламаисты, протестанты, мусульмане, атеисты, язычники… Мужчины, женщины, старики, подростки, юноши, девушки, дети…

Православные священники отпевали разом всех, медленно продвигаясь вдоль растущих рядов.

На площади перед полусожженной мэрией, прямо на земле, огромной, какой-то неживой кучей сидели пленные. Их было больше трехсот – в основном турки. (Полсотни пленных калмыков калмыки же – из калмыцкого казачьего отряда «Наран Арслан» – забрали себе и, связав, деловито зарыли живыми в землю в старом карьере; помешать этому было просто невозможно…) Муравьино-жестокие со слабыми и пленными, сейчас они сидели неподвижно, глядя на окружавших их русских тусклыми мертвыми глазами, в которых была только покорность. Отдельной группкой сидели наемники из «Динкорп» и двое штатовских вертолетчиков. Эти выглядели живее, но в глазах почти у всех был скрываемый изо всех сил страх, у американцев мешавшийся с недоумением: как же так?! Они – в плену?! У кого?!

Атаман Громов прибыл на совещание штаба армии прямо с позиций. Его конвойцы – набранные из старших кадетов бабычевского корпуса и тоже старших детдомовцев – отлично вооруженные и обмундированные, подтянутые, рослые мальчишки с закопченными лицами, кое-кто в бинтах, – попрыгав с трех «Гусаров», бэтээра и двух мотоциклов, немедленно свернули вентиль пожарного гидранта и, оставив троих на карауле, принялись с воплями и хохотом плескаться, вызывая добродушные улыбки у охранявших пленных ополченцев. Казалось, что ребята ничуть не устали; между тем за последние четыре дня конвой атамана потерял семнадцать человек из сорока… Лишь пятеро мальчишек, подойдя к пленным, встали возле них стеночкой, плечом к плечу. Стояли молча, ничего не делая, только глядели. Но среди турок многие вдруг начали истерично молиться, а один из американцев громко заговорил по-русски, путая слова:

– Мы пленные… мы только выполняли приказ… мы находимся под защитой Женевских конвенций…

– Лучше молчи, – сказал кто-то из мальчишек, и американец умолк.

* * *

– В общем, так, – атаман Громов пожал плечами. – Совершенно непонятный эпизод. Вроде бы мелочь – два грузовика с боеприпасами, одиннадцать убитых – но странно. И нелепо как-то все… Машка, это не твои?

Мария Лагутина, командующая авиацией и в прошлом знаменитая спортсменка-летчица, пожала плечами и ехидно заметила:

– Раз нелепо – точно не мои… – И уже серьезно добавила: – Да нет, не летали наши там.

– Может, осетины? – кивнул атаман начальнику разведки.

Полковник Ботушев покачал головой:

– Я уже выяснял. Ни осетины, ни абхазы подобных операций не проводили.

– Может, у них самих что взорвалось? – предположил кто-то из офицеров РНВ. – Первый раз, что ли? Или партизаны…

– Там столько вражеских войск и такая маленькая территория, что партизан просто нет, – отозвался атаман. Задумался, хрюкнул горлом и подвел итог: – Наверное, правда что-то у них само грохнуло…

– Между прочим, там твои конвойцы пленных убивать собрались, – заметила Лагутина, глядя в окно. – Петельку такую красивую на столбе наладили, тросик разноцветный… ой, это же шнур из театра, красиво как…

– Пар-р-ршивцы! – вскочив, атаман рысью выбежал из кабинета.

* * *

Все это совсем не было похоже на воздушный бой – даже из кино. С глухим громом невероятно высоко в небе крутили какие-то петли и зигзаги не меньше десятка серебристых точек, то и дело выстреливавших длинные прямые хвосты белесого цвета, размазывавшиеся черными кляксами.

Мы с Витькой Фальком и Тошкой Задрыгой, задрав головы, следили за происходящим. Лошадь тащилась сама. Бидоны с молоком грозили выпасть. От того, что я не понимал даже, где там, наверху, наши, а где чужие, все происходящее над нашими головами напоминало сильно тормознутую компьютерную игру с плохой графикой.

Неожиданно одна из точек превратилась в алую звездочку, потом – окуталась черным и рассыпалась на быстро светлеющие дымные струйки. Буквально через несколько секунд то же произошло со второй, еще через полминуты – с третьей. Розка наша остановилась и стала невозмутимо жрать траву на обочине. Мы не обратили внимания – игра обретала некоторую динамичность.

Две точки, резко снижаясь, помчались на юг. За ними гналась третья. Еще две продолжали крутить карусель. И опять-таки две свернули в нашу сторону, а следом – еще одна.

– Еб… – выдохнул Тошка.

Мы и дернуться не успели, а прямо над нашими головами проскочили показавшиеся невероятно огромными короткокрылые серые машины с желтыми носами; следом – машина поменьше и поразлапистей, серо-серебристая с алым. Что-то сверкнуло. Нас накрыл жуткий грохот. Розка взвыла (именно взвыла, а не заржала!), освободилась от лишнего груза в виде меня и Тошки и помчалась в светлые дали через кусты, унося в телеге самоотверженно упавшего на бидоны Витьку.

Что-то подобное я испытывал уже – в тот страшный день, когда бомба ударила в мою школу. Я опять сидел на траве, ни фига не слышал, хотя Тошка, судя по всему, мне что-то орал, поднимаясь из придорожной канавы. По щекам у него текла кровь.

– …мотри!!! – прорвалось мне в голову.

Я обернулся туда, куда он показывал рукой. И окаменел.

Метрах в ста от нас, не больше, горел и взрывался снова и снова самолет. В стороны отлетали куски. К этому пожару вела вспаханная черная полоса. Она начиналась и того ближе от нас.

«Бум!» – с тупым, мешочным каким-то звуком на дорогу рядом с нами упало тело в оливковом комбинезоне. Мы вздрогнули

– Блин, летчик… – выдохнул Тошка.

Рядом с телом опустился оранжевый комок.

Осторожно, на цыпочках, мы подошли ближе. Ясно было, что летчик мертв, как колода. Он лежал, раскидав ноги в могучих башмаках, на опущенном стекле шлема четырехконечной золотой звездой горело солнце. Комбинезон украшали многочисленные нашивки, но мне в глаза бросилась только одна – алый прямоугольник с белыми полумесяцем и звездой.

– Осман, сука, – процедил Тошка с такой ненавистью, что мне стало даже неприятно. – Не, ты въехал, Коль?! Наши их уделали! Не меньше четырех сбили!

Я подумал, что среди сбитых вдали могли быть и наши машины. Но верить в это не хотелось. Я спохватился:

– Надо сказать кому-нибудь про него!

– Точно, – опомнился Тошка. – Пошли, телегу найдем, эту дуру Розку выпряжем – верхом быстрей.

– Пошли, – я шагнул, но заметил, что Тошка остался и быстро посмотрел на… – Ага, – уличил я его. – Ясно. Пестик заныкать хочешь?

В набедренной кобуре у мертвого летчика явно был настоящий «вальтер».

– Чего заныкать?! – ощетинился Тошка, выдвигая плечо. – Военная добыча!

– В зубы дам, – предупредил я. – Не косячись. Лучше давай разыграем – кому. У тебя все равно уже есть «вальтер».

– Не… – он вдруг погрустнел. – Нельзя брать. Сразу начнут: куда дели? а ну, вернули, паршивцы…

– Точно… – я еще раз покосился на кобуру. – Пошли?

– Пошли, – согласился Тошка.

– Ну, пошли.

– Пошли, я и говорю.

– Пошли! – я потащил его за собой за плечо…

…Розку, телегу и Витьку мы обнаружили недалеко в кустах. Розка жрала траву. Витька сидел на бидонах, мрачно сплевывая розовую слюну и трогая попеременно то левый глаз (он заплывал синяком), то правое ухо (оно опухло).

– Пришли? – поинтересовался мой старый друг. – Я зуб себе вышиб.

– Молоко цело? – Тошка принялся распрягать удивленно на него покосившуюся Розку.

– Там теперь масло, – Витька снова сплюнул. – Я не знаю, как жив остался… Че это было?

– Турецкий самолет, – я запрыгнул на край телеги.

Витька покосился на меня:

– Иди ты…

– Слово… Тошниловка! – окликнул я Тошку. – Если спи…шь по дороге пистолет – чесслово заложу!

– Не! Й-иии! – он хлестнул Розку ладонью и мгновенно исчез с глаз.

– Хорошо сидит, – заметил Витька не без зависти. – Время бы выбрать, научиться тоже…

– Ты не забыл, что мы сегодня тройкой летим? – тихо спросил я.

Витька медленно завалился на спину, покачал головой:

– Не… – Он смотрел в небо. Почти не щурясь. Потом сказал: – Молоко скиснет на такой жаре… Ник, а покатили эту телегу так?

– Чего? – я засмеялся. – Перегрелся?

– А чего? – он сел. – Все равно просто так валяемся. Чего мы, не сдвинем ее, что ли? Тут и осталось-то километра полтора. Вон же цех. Видно даже.

Я хотел ему сказать, что он придурок. Но вместо этого соскочил наземь и хлестнул Витьку по коленке сорванной былинкой:

– Пошли, впрягайся…

…Вообще-то это было довольно тяжело. Ну – трудно, в смысле. Не совсем уж трудно, но нелегко – да еще по жаре. Но Витька шел рядом, встряхивал мокрыми от пота лохмами и чему-то улыбался. И я поймал себя на том, что тоже улыбаюсь. Улыбаюсь, хотя пот тек по спине (мокрыми насквозь были даже трусы), попадал в рот, в глаза и даже в уши.

– Ник, – Витька посмотрел на меня сбоку и снова улыбнулся. – Вот, послушай. Я стихи сочинил.

И, раньше чем я успел хоть как-то отреагировать на это сенсационное заявление, он начал читать – без выражения, просто говорить, глядя на дорогу впереди:

Моя страна-каменотес
В веках вытачивает русло,
Зовется и несется Русью,
Вскипая пеною берез.
Накрыла нас глухая весть.
И камни прыгают по следу.
Дотянем вряд ли до победы,
Но стать героем время есть.
Мы рвем арканы кадыком.
И головы, как камни, седы.
Пусть не дотянем до победы,
Так хоть дотянемся штыком.
В потоке времени броня
Царапает бока ущелий.
Глаза, как смотровые щели,
Полощут вспышками огня.
У нас мужик всегда солдат,
Пока бугрятся кровью вены,
Пока нас всех через колено
Не переломит перекат.
Но грудой сломанных хребтов
Точить еще сподручней русло.
Несемся и зовемся Русью.
И не удержит нас никто[12].

* * *

– Во-от… Ну, я стою, гляжу, там перчатки. Боксерские, в смысле. Больше никого нет, будний день… А продавец с каким-то своим знакомым ля-ля. А этот знакомый держит в руке диск. Я краем глаза смотрел, но все равно видел – там классика такая, Вивальди.

– А, знаю… – Дашка смотрела на меня смеющимися глазами.

– Во. А я не знаю до сих пор, – я сел удобнее, булькнул ногой в воде. – И этот, в смысле, знакомый спрашивает у продавца: «А ты чего это, классику слушаешь?» А тот ему: «Не, просто когда сюда пацанва набивается – я этот диск ставлю, и они сразу сдергивают».

– Признайся, что анекдот! – засмеялась она, толкая меня плечом, на котором еще не высохли капли воды после купания.

У меня мгновенно пересохло не только во рту, но и в кишках. Плечо было твердым, горячим и… и еще каким-то. Обалденным, в общем. Я нашел в себе силы и замотал головой:

– Честно – нет! А вот еще. Витьку – ну, Витьку знаешь, Фалька, дружка моего?

Она кивнула.

– Вот, мы один раз тусимся на спортплощадке, вдруг он подваливает – а одет под кислотника. Тут все оранжевое, тут все зеленое – вырви глаз. Мы обалдели. А он говорит: «Да не, пацаны, я так одеваться не люблю, просто когда я так одет, предки меня с собой никуда не тащат вечером…»

– Анекдот! – взвизгнула Дашка, шлепнув меня по колену. – Коль, ты трепло! Это анекдот!

– Правда! – округлил я глаза.

– Перекрестись! – потребовала она.

Я смутился:

– Ну… я некрещеный…

– Правда, что ли? – удивилась она.

– Ну… вообще-то крещеный… В смысле – меня крестили, все, как положено… Но я ни крестик никогда не носил, ни даже не думал про это… – я посмотрел на Дашкин серебряный крестик, который лежал точно между… и выругал себя за тормознутость, вынудив отвести глаза.

Мы сидели в ветвях здоровенной ивы, наклонившейся над самой водой – так, что с нижней толстенной ветви можно было опустить ноги до колен. Остальная масса – вырвались искупаться – орала, брызгалась и плюхала как бы за пределами окружавшего нас со всех сторон зеленого шатра. Сейчас бы самое время… Дашка была так близко, казалась такой веселой и доступной… Ну я же не маленький, в самом деле, и сегодня ночью – через четыре часа каких-то! – я полечу на настоящее боевое задание! А если я не вернусь?! Тогда чего?!

Я выдохнул и положил ладонь – правую – на Дашкину грудь. Левую. Слегка сжал пальцы.

А потом увидел ее глаза.

– Пусти, – сказала она тихо.

И у меня даже в мыслях не возникло ослушаться. Я убрал руку. Ладонь горела, храня ощущение… но еще больше у меня горело лицо.

– Уходи, – так же тихо приказала Дашка.

Я поднялся в рост на иве.

– Стой.

Я так и не сделал первого шага, послушно замер.

– Сядь.

Я опустился обратно, глядя на черную воду, закручивающуюся возле наших ног водоворотами.

– Коль, зачем?

– Ты… – горло стало узеньким, а слова – огромными и шипастыми. – Ты мне… нра… – я глотнул, пискнул чем-то. – Нрав…вишься.

– Тогда зачем ты так? – требовательно спросила она.

Я глупо пожал плечами.

– Думаешь, девчонкам это по душе?

Я опять дернул плечами и сказал:

– У м-мммм… меня никого не было. Я даже не целовался. Ни разу. Я думал, что… – мне стало так стыдно, что я всерьез подумал соскользнуть с ивы и больше не всплывать.

– Что девчонкам это нравится? Когда вот так хватают? – спокойно, с каким-то холодком в голосе, допытывалась Дашка, покачивая ногой в воде. Вокруг ноги обвилась длинная водоросль.

«Издевается», – тоскливо подумал я.

И ответил:

– Пацаны говорили…

– Или врали, или им попадались такие девчонки. Такие тоже есть, – какой же у нее спокойный был голос… – Хочешь – отведу. Хоть общупайся. Они против не будут. И вставить дадут, если захочешь. Без вопросов. Потренируешься…

– Даш… – мучительно подавился я. – Можно, я пойду?

– Иди, – ответила она. Или приказала?

Я встал. Перешел на берег. Стараясь, чтобы никто меня не заметил (получилось), отошел подальше, забрался поглубже в камыши. Сел там на какую-то склизкую корягу.

И в первый раз за последние четыре года заревел, обеими руками размазывая по лицу слезы.

* * *

Ветер этой ночью был прохладным. Даже хорошо, потому что меня лихорадило. Я дрожал, как мокрый щенок. И все это видели, я был уверен.

Летели «Жало» Дороша-старшего и Фалька, наш с Витькой Барбашовым «Ставрик» и – как прикрытие – «Гриф» Андрюшки Ищенко и Олега Гурзо. Нас провожал – как техник – сам Димка Опришко. Больше никого – Колька настрого пресек все эти проводы-встречи.

Мы переодевались в ангаре. Держа в руках ботинки, я спросил Витьку:

– Слушай… где тут это… ну…

– Что? – он проверил, как «ходит» забрало шлема.

– Ну, это… – Я решился: – Земли где можно набрать?

– Я лично со двора взял, – не удивился он, показывая небольшой пластиковый пакетик.

Я расстроился – по-настоящему. И пробубнил:

– Ну а я-то… где?

– Знаешь… – он внимательно посмотрел на меня. – Возьми моей. Тут на двоих хватит. У нас же один экипаж. И вообще. Родина ведь тоже одна. Ага?

– Давай! – обрадовался я.

Витька улыбнулся. Протянув мне пакетик, тихо сказал:

– Батя тоже взял, когда уходил… Но его привезли и похоронили. Хорошо, что хоть так…

… – Готов?

– Готов. – Я проверил страховочный ремень, застежку шлема (с поднятым забралом), рычаги управления, гнезда с бутылками с зажигательной смесью… – Готов, – повторил я.

«Чах», – сказал мотор. «Чах-чах-чах… чах-чах-чах-чах-чах… тррр…» Дробный звук превратился в ровное посвистывание. Подбросило – несильно. Качнуло – влево-вправо. Темнота побежала рядом, как большой молчаливый пес.

Толчок. Больше не было качания. Я вдруг увидел – внизу рассыпались огни. Каждый раз на тренировочных полетах в прошлые ночи (и до этого – в аэроклубе) я удивлялся тому, как это бывает: раз – и ты в небе.

Огни становились мельче, но их было все больше. Мы лезли вверх. На миг – на фоне неба – я увидел смутные тени; выше – «Жало», ниже – «Гриф». Мы выстраивались «этажеркой» – наши «бомбовозы» почти крыло в крыло выше, «Гриф» с его пулеметом – ниже. Чуть накренило вправо; в воронке звукопровода надтреснутый, неузнаваемый голос Витьки:

– Выключаю.

И стало тихо. Сразу. Нет. Не тихо. Пел ветер в растяжках, посвистывал под крыльями, гудел внизу. Эта музыка была дружной и чуть тревожной, как труба. Вивальди… Я не врал Дашке насчет этой истории. Была она. Вивальди… Интересно – что за музыка? Может быть, если я останусь жив, достать и послушать?

Я прикрыл глаза. Тело ощущало – Барабаш «поймал ветер», и тот сам нас несет, поддерживает под крылья, как руки друга. Музыка ветра продолжала звучать.

Да, вдруг подумал я. Вот что я сделаю. Я буду воевать. За все – за Родину, за отца, за друзей… Но еще – как в Средние века – ради Дашки. Я стану самым лучшим бомбардиром сотни. Мы с Витькой изрисуем нашу машину значками разбитой вражеской техники. И потом, когда станет можно, я приду к Дашке. Встану на колено. И скажу: «Смотри, это все я дарю тебе! Прости и пойми, позволь хотя бы глядеть на тебя…» Можете смеяться, но я так думал, качаясь в небе в ладонях ветра под его музыку.

– Линия фронта.

Я распахнул глаза. Уже?! Я что – уснул?! Но тут же я понял, что не спал. Нет, просто фронт – фронт был близко. Под боком. Рядом с Упорной. Мы скользили вниз, чтобы пролететь на бреющем каким-то известным ребятам путем. Кажется, мы пронеслись над рекой, хотя я не взялся бы сказать точно…

Фронт спал. Не было привычной днем отдаленной слитной пальбы. Правда, нет-нет да и вспыхивало что-то внизу, летели огненные точки, трассы, мелькало пламя. Иногда падали в ночь столбы прожекторного света. И все. Это было так странно, что я еще долго выворачивал голову, когда мы пролетели над этим странным фронтом. И опомнился только когда понял: мы над чужой землей!!!

Нет, поправил себя я. Не над чужой. Это наша земля. Только захваченная врагом.

Тут было меньше огней. Вернее, меньше жилых огней – теплых россыпей в окошках домов, где – керосиновых, кое-где – еще электрических… Здесь, под нами, виднелись холодные огни – белые, сиреневые, магниевые, упорядоченные. Сволочи, подумал я, когда понял, что это такое. Без затемнения живут! Уверены в своей ПВО, в своей неуязвимости с воздуха… Я вспомнил, старшие говорили: авиации едва-едва хватает на то, чтобы худо-бедно прикрывать небо, на бомбежки летают вот такие, как мы, мотопланеры и парапланщики с минимумом груза, да переделанные из грузовых машин суррогатные бомбардировщики – уязвимые, тихоходные…

Ладно.

Что интересно – мне не было страшно. Нет, на этот раз мне не казалось, что все окружающее – игра или сон. Просто не было страшно. И все.

– Колян, до цели две минуты лету, – сказал переговорник.

Я расстелил на колене планшет. Положил на него светокристалл. Синеватое свечение было бледным, но достаточным, чтобы рассмотреть кроки.

Я вспомнил – отчетливо, как хорошо выученный урок – схему в ящике с песком. Околица станицы. Брошенная бензозаправка «Лукойл». Ряды спиралей колючки. Спичечные коробки – турецкие кунги с продуктами. Вокруг – зенитки, дежурит пара «Кобр». Мои цели – слева полосой.

– Колян, минута.

Будут два захода. Первый – бутылки. Второй – ракеты по живой силе. Позавчера у Илюшки Лобова ракеты опять заклинили… Могут рвануть. Могут. Я начал выкладывать бутылки на желоба – вправо-влево, головками спичек к себе. Приготовил зажигалку, пригнулся, чтобы не задувал ветер.

Магниевые огни спереди. Я отчетливо видел макет. Точно как Колька сделал. Макет. Откуда тут макет?

Нет, не макет. Все по-настоящему.

Господи, боже мой. Вот она – ВОЙНА.

Я стал поджигать охотничьи спички. Они загорались сразу, и через три-четыре секунды горели все. Слева и справа. Металлически блеснули ряды колючки внизу. Кунги росли.

Пора.

Я рванул заслонки. Бутылки полетели вниз. Молча. Почему-то я так и подумал – «молча». И сразу же внизу стало расплескиваться темное пламя.

Это сделал я? Я поджег?!

Разворот – мой пилот закладывал его так, что я охнул. Площадка, над которой мы пролетели, горела, и я вдруг услышал гортанные крики, а потом – потом взревели сирены, сразу несколько, мощно и тягуче. В этом вое бежали люди – люди в форме и полураздетые, они выскакивали из других кунгов и явно ничего не понимали.

Я нажал кнопки электроспусков.

* * *

Когда земля толкнулась в колеса, я дернулся, как от удара током.

– Прилетели?!

– Прилетели, – Витька обернулся ко мне, снимая шлем.

Нас встречали Ванька Тимкин, Витька Тимко (не путать!), Захарка Дорош и Сашка Тасоев. Мне помогли сойти на землю, сунули кружку с холодной водой, и я выхлебал ее всю, потом сел на бетон и стал разуваться. Я чувствовал себя не усталым, а пустым и каким-то холодным. Мне казалось, что я слышу, как просыпаются, шуршат в траве букашки, как шелестит солнце, готовясь вставать из-за горизонта…

Из моих ботинок на бетон просыпалась земля. Наша земля. Моя земля.

– Колька, тебе помочь дойти? – спросил Захарка, трогая меня за плечо. Я помотал головой, поднимаясь. – Как слетали?

Бетон был теплым и почему-то качался под ногами.

– Все в ажуре, – ответил я. – Ну ладно. Мы спать.

Молния Суворова

Посвист пуль. Веток хруст.

Штык. Кинжал. Винтовка.

Каждый пень и каждый куст

Бьют фашистов ловко!

Взрывы яростных гранат

Молниями блещут

И сплошной свинцовый град

По убийцам хлещет!

А. Гончар. «Брянский лес»

– Вы должны понимать, что ваша страна не в силах более позаботиться о вас! Что вас ждало на этих диких, охваченных бунтом просторах?! – высокая худая женщина в брючном костюме и с бело-голубой ооновской повязкой на рукаве патетично подняла руку. Несколько сотен детей от четырех до четырнадцати лет, построенных в пять плотных прямоугольников, безмолвно слушали ее. По краям строя замерли с винтовками наперевес солдаты армии США; около трибуны стояли еще несколько международных наблюдателей и трое американских офицеров, возглавляемых майором. – Голод, страдания, гибель в конечном счете! Но международное сообщество не забыло о вас! Вас собрали сюда, вырвав из лап физической и нравственной гибели! О вас всеми силами заботятся! Вас не оставляют вниманием! Теперь, когда России больше нет… – В строю в нескольких местах возникло и тут же улеглось неуловимое движение. Женщина обвела детей взглядом. – Теперь, когда России больше нет, – повторила она с нажимом, – у вас есть лишь один выход: как можно скорее покинуть эту территорию! И здесь Организация Объединенных Наций тоже окажет вам – и тысячам таких, как вы! – всю необходимую помощь. Теперь вы будете вывезены отсюда и переданы в руки тех, кто вас ждет! Вас с радостью примут цивилизованные, культурные страны – и вы забудете прошлые годы, как страшный, дикий сон о варварской земле… Я и мои коллеги, – жест вниз, – представляем здесь все человечество, которое позаботится о вас и которому отныне будете служить и вы…

Коллеги – тощий седой негр, смуглый потный толстячок, снимавший все происходящее небольшой камерой, и европеец с длинной нижней челюстью дегенерата – с важным видом кивали в знак согласия. На лицах офицеров не читалось ничего – они были замкнуты и безразличны; только лицо майора оживилось, когда женщина с повязкой закончила говорить и выбежавший из середины строя светловолосый мальчик лет десяти, подав ей, сходившей с трибуны, букет цветов, оттарабанил по-английски:

– Ви а глэд ту си ю ин ауа кэмп. Ви а риэлли хоуп чу хэлп оф Юнайтид Нэйшнз. Сэнк ю вэри мач, мисс! Итс флауэрз из ауа пресент – май энд май фрэндз – фо хим![13] – и быстро посмотрел на майора. Тот довольно кивнул.

– Какой милый мальчик, – женщина продолжала говорить по-русски, взяв ребенка за плечо и не забыв развернуть его в сторону камеры, которую одарила широчайшей улыбкой. – Как тебя зовут?

– Саш… – мальчишка метнулся взглядом к майору. – Алекс.

– Алекс, ты хочешь поехать в Америку? – женщина снова улыбнулась – поощрительно.

– Да… в смысле, ес, мисс, – громко сказал мальчишка.

– Скажи несколько слов, – женщина подтолкнула мальчика к камере. – Мы продемонстрируем это детям в других лагерях.

– Я очень хочу в Америку, – заговорил мальчишка. – Это богатая и сильная страна. Здесь, в России, мне было плохо, моих папу и маму убили… – мальчишка вдруг затравленно оглянулся и замолчал. Его губы задрожали.

Женщина поспешила:

– Славянские террористы, православные фанатики, верно? Бедный ребенок!

– Да… террористы… но меня подобрали американские солдаты и поместили сюда… Я очень благодарен американским солдатам… Я очень хочу поехать в Америку…

Строй молчал.

* * *

– Я вижу, вы очень неплохо поработали, – благосклонно кивнула женщина. – От так называемого русского духа, о котором было столько разговоров, у них ничего не осталось…

– Ну, весь цивилизованный мир тут немало сделал еще до войны… – скромно ответил майор. – Мы лишь завершили начатое…

Женщина, оглянувшись, чуть нагнулась к нему:

– Скажите… ведь некоторая часть этих детей на самом деле пойдет на усыновление?

– Младшие, мисс, – еле заметно улыбнулся американец. – Остальные…

– О нет-нет, – замахала руками проверяющая, – избавьте меня от подробностей, это такой ужас… Может быть, вы могли бы поспособствовать мне? Так сложилось, что я бездетна… а иметь рядом живое существо хочется… – Глаза ооновки на миг шмыгнули в сторону, как две маленькие хищные крыски. – Может быть, вы подберете мне девочку? Не старше семи лет… я видела тут несколько милых мордочек… Обещаю, что окружу бедную малышку заботой и вниманием…

– Нет ничего невозможного, мисс. Свяжитесь со мной через три дня, – улыбнулся американец и, дождавшись, пока женщина отойдет к машине, процедил: – Похотливая сука… В блоки, быстро! – заорал он охране.

– В блоки, марш в блоки! – дублируясь десятком мужских глоток, разнесся приказ над головами послушно повернувшегося строя.

…«Пункт К76», как официально именовалось это заведение в документах, был одним из более чем тысячи подобных «пунктов», созданных под патронажем ООН на оккупированной территории России. Эти заведения решали проблему детской безнадзорности. Если учесть, что, согласно отчетам, на оккупированной – или, как говорили чаще, «подконтрольной» – территории находилось не менее восьми миллионов детей младше шестнадцати лет, то поле деятельности открывалось широчайшее. Русские дети – вопреки тому, что указывалось в отчетах в мирное время – были в массе намного здоровей (особенно если дело касалось генетики, психических и хронических болезней) своих сверстников на Западе. Поэтому восьмимиллионная масса была просто кладом для ООН. С начала боевых действий уже было вывезено не менее двухсот тысяч детей; в «пунктах К» содержалось еще около четырехсот тысяч, и контингент по мере сил пополнялся. Желающих усыновить здорового белого ребенка в мире было множество. Впрочем, это касалось только тех детей, кому еще не исполнилось пяти-семи лет. Но и остальные в демократическом мире не должны были пропасть – их с распростертыми объятиями ждали «студии», «агентства», «клубы», фармакологические, парфюмерные и трансплантологические предприятия… Предоплата со множеством нулей капала на сотни счетов…

…Вильма ван Гельден, Джереми Джадд, Томас Обонго и Альваро Рохас – комиссия ООН, посещавшая «К76» – слегка гуляла на банкете, устроенном для них председателем комиссии по проблемам детства в Южной зоне Марксом Шапирским. Тут, среди своих, можно было расслабиться – тем более что, как тщательно ни отбиралась охрана «К» (предпочтение отдавалось военным, склонным к садизму и тупым даже по стандартам США), очень многие из охранников на такие комиссии глядели волками, а к своим подопечным относились неожиданно мягко. Возмутительно часты бывали случаи, когда охранники способствовали побегам!!! А недавно – буквально два дня назад – в «К104» под Тамбовом произошел вообще вопиющий случай: офицер охраны и один из сержантов (кстати, имевший несколько условных сроков за драки и не имевший даже среднего образования), заперев своих же товарищей в казарме, разоружили караулы и увели куда-то в леса больше двухсот детей! Вызванный на поиски отряд рейнджеров знаменитого 75-го полка «послал» куда подальше представителя ООН и демонстративно заселился на отдых в один из опустевших блоков… В довершение безобразий эти расисты – о ужас! – выпороли ооновского представителя хворостиной, многократно назвали «чернозадой сволочью» и «гребаным ниггером» (несчастный был афроамериканцем; но что самое дикое – точно так же его оскорбляли двое афроамериканцев из состава «рейнджеров»!) и выгнали из лагеря пинками, не отдав штаны и нижнее белье…

Впрочем, здешний комендант майор Келли гуманностью не страдал – однако и он ооновцев не любил, так что его не пригласили.

Джереми Джадд, порядочно нагрузившись русской водкой, обмочил штаны, ползая по полу, заснул в углу и в вечеринке толком не участвовал (дегенерат-англичанин, закончивший несколько знаменитых учебных заведений исключительно благодаря протекциям своей матери – виднейшей феминистки Соединенного Королевства, – не знал, что потребил невесть где надыбанную «паленку» довоенного производства под названием «Медвежутька» – и что к утру внезапно ослепнет и будет отправлен на родину). Старый педофил-садист, южноафриканец Том Обонго (многократно страдавший от властей еще в расистской ЮАР именно за это, но позднее втюхавший всем, что его преследовали по неким «политическим мотивам», и добившийся немалого поста в ООН), обалдевший от обилия в лагере белых мальчиков, затребовал себе сразу троих – пяти, семи и одиннадцати лет – и «уединился» со связанными детьми, плачущими от страха и унижения, в смежном помещении. Мексиканец Альваро Рохас и голландка Вильма ван Гельден в своих пристрастиях сходились – им обоим нравились маленькие девочки, и оба вполне могли держать себя в руках. Тем более что впереди еще столько интересного… Втроем с Шапирским они продолжали «гудеть».

Кстати, Шапирский, еще в мирное время ратовавший за как можно более широкий вывоз русских детей «прочь из этой безумной страны» и немало сделавший для пропаганды «усыновления за рубеж», вежливо выслушивал полубезумные излияния ооновцев, храп Джадда, крики и плач за дверью…

Его лично дети не интересовали ни с каких позиций. Кроме одной.

За них он получал неплохие деньги…

…И древние Боги и молодой Бог уже нахмурились. Но, если бы этим людям сказали об этом, они просто рассмеялись бы.

Эти существа, пьянствовавшие и развратничавшие в аду под названием «К76», в замершей от ужаса и гнева России, уже давно не верили ни в каких богов.

* * *

«Не дрищи!» Андрюшки Ищенко и Олега Гурзо долетел, как в той песне. На честном слове и на одном крыле. Вернее, слава богу, крылья уцелели оба. А вот двигатель был разворочен капитально. Настолько капитально, что, заглянув в обед в ангар, я обнаружил всех наших техников мрачно сидящими вокруг «Грифа».

– П…ц, – сказал Ванька Тимкин в ответ на мой молчаливый вопрос. – Металлолом.

Я посмотрел. Иного названия движок не заслуживал. Вернее – до войны его приняли бы не во всякий металлолом; побоялись бы.

– Чего хоть было-то? – уточнил я.

– Олег говорит, вертушка за ними погналась. Еще на пути к цели, сразу за фронтом. Выскочила из-за холмов, кэ-э-к… – Денис Коломищев сделал многозначительный жест. – Короче, движок Олег потушил сразу, из ручного огнетушителя, Андрюха в балку нырнул, вертушка мимо прошла. Они к реке выскочили этой балкой и кое-как допланировали.

– Блин, если бы не двигатель… – начал я.

Димка Опришко меня перебил:

– А если бы в гранаты угодило – вообще одна пыль осталась бы.

– Наверное, вертолетчики и не поняли, что это такое было, – сказал Ванька.

Димка поморщился:

– Да поняли. Решили, что это терский мотор, конечно.

Я вздохнул. За три недели – и за одиннадцать боевых вылетов – это была первая такая неудача.

– Пошли обедать, – предложил я. – Потом еще посмотрим.

Вот что всегда было тут хорошо – нас здорово кормили. Ни о каких карточках мы и слыхом не слыхивали – вернее, именно что слыхивали. Кубанское руководство учло ошибки Великой Отечественной, когда власть чуть-чуть не уморила деревню, стремясь как можно лучше накормить фронт. По крайней мере, так нам объясняли[14].

Правда, кормежка не баловала разнообразием. И дело не в том, что нам не готовили гамбургеров (сунуть кусок мяса между двумя ломтями хлеба и полить томатным соусом может любой) и не поили колой (ну нету, где взять?). Просто меню было, так сказать, ограниченным. Залейся молока, зажрись – свежего пшеничного хлеба. На завтрак в шесть утра – каша с мясом, самая разная зелень, чай. На обед в час дня – густющий суп с мясом, рыба с тушеной капустой, квас. В пять – молоко (захлебнись!) и что-нибудь белое типа пресных пышек (никогда раньше не ел, а они оказались жутко вкусные). На ужин в восемь – пустая каша и чай. И везде хлеб (я не понимал, как можно есть кашус хлебом, и привык не сразу… а после того, как три или четыре раза заработал в лоб ложкой от Игоря Николаевича).

Это меню, например, было вчера. И варьировалось редко… А чего здорово не хватало – так это сахара. Не хватало картошки. А кое-чего – например, кофе – не было вообще.

Именно в Упорной я впервые попробовал настоящее молоко и горячий хлеб. Правда, он был не привычный мне черный, а пшеничный, черного тут не пекли. Но… я все равно понял, что много лет потерял зря. Хотя, если учесть, что та кружка молока и здоровенный ломоть хлеба ко мне в руки попали после того, как мы пять часов ломались, выкапывая силосную яму… Может, от этого все имело такой обалденный вкус?

Кстати. Сегодня на столах была… кола. По банке на человека. Мы остолбенели, а кто-то из ребят объяснил, что это прислали с линии – казаки отбили какие-то позиции, там был этот груз, и, недолго думая, они разыграли колу по станицам. Упорная была в числе выигравших.

За здоровенным столом всегда было весело. Правило «когда я ем – я глух и нем» тут не соблюдалось. Болтали, пихались, орали, даже пели – самое разное. Немногочисленные взрослые, кучковавшиеся «во главе стола», вели в такие минуты свои разговоры, что нас вполне устраивало.

Разница между казачатами и иногородними осталась минимальной. Почти все – босиком. Пацаны – голые до пояса. Все – коричневого цвета везде, где видно тело. Если честно, я не мог поверить, что два месяца назад…

А, что об этом говорить и даже думать. Это было и прошло. Есть то, что есть сейчас. И надо надеяться на то, что будет. И делать все, чтобы это «будет» – было.

Дашка сидела на «девчоночьей» стороне стола. Я на нее старался не смотреть, отвлечься – и это вполне удавалось из-за царившего за столом настроения. Как-то даже трудно было поверить, что идет война. Что мы пока ее проигрываем, как ни крути… Что у двух третей сидящих за столом хоть кто-то в семье уже не вернется домой. И каждый вечер в каждый дом может прийти прямоугольный конверт.

Странно. Все вернулось. Треугольники, которых ждут – и прямоугольники, которых боятся[15]. И никто не хочет быть почтальоном – это делает одна из девчонок постарше. Ее не изобьют в случае чего. По крайней мере, задумаются сначала.

Я уже видел подобное в соседней станице неделю назад, когда мы возили туда корпуса гранат. Женщина била почтальона-старика лопатой. Ее оттаскивали двое молодых казаков…

Но и у нас с девчонкой-почтальоном никто не хотел разговаривать. Впрочем, ей было все равно. Ее отец и старший брат погибли в самом начале боев, а мать умерла от сердечного приступа почти сразу за похоронкой на сына. По-моему, ей даже доставляло удовольствие носить похоронки…

Бррр…

После обеда нам полагался час отдыха. Правда, сказать честно, многие все равно чем-то занимались, но лично я – стыжусь и каюсь – просто валялся на траве пузом кверху (или спиной, зависимо от настроения) и ни фига не делал. До войны это было одним из любимых (хотя и не самым любимым) мною занятий. Но на этот раз поваляться не удалось. Колька как-то тихо-незаметно стянул все наши силы на речку – пришли даже ребята из мастерской и с консервного, а и там, и там перерыв был меньше.

И я понял, что предстоит какое-то серьезное обсуждение.

Сначала мы, правда, все равно окунулись – переплыли на заросший ивой и тростником островок посередине. Там был песчаный пляжик. Выглядело это идиллически – пацаны загорают.

На юго-востоке опять шел воздушный бой. На Кубань прибыли самолеты из Казахстана – под большим секретом все передавали друг другу военную тайну: двенадцать «МиГ-23», шесть «МиГ-29», три «МиГ-31», пять «Су-24», четыре «Су-25» и двадцать два «Су-27», все – с русскими экипажами. В Казахстане официально войны не было, но шли бои с мусульманскими радикалами и уйгурскими сепаратистами, и хитрюга Макарбаев, сообразив, что ему в любом случае грозит петля (кто направляет и тех и других, было отлично ясно), стал буквально облизывать и обмазывать маслом тамошних русских (особенно семиреченских казаков) и чуть ли не лично благословил желающих помогать «северному соседу», лобызал на про́водах крест в руке опупевшего от такого сценария батюшки и громогласно клялся в вечной любви к великому русскому народу. Ему не поверил никто, но, конечно, полста с лишним самолетов с обученными экипажами – пусть многие и устаревшие – оказались для «миротворцев» неприятным сюрпризом. Тем более что и у них летали не только современные самолеты, но и турецкие «Фантомы», которые, как ни модернизируй, все равно проигрывают самому хреновенькому «МиГу»…

Колька выложил на песок фотографии. Это были довольно поганенькие снимки – какая-то железнодорожная станция и корабли в море, все – с разных ракурсов.

– Переснятые? – определил наметанным глазом Ромка Барсуков.

Колька кивнул:

– Старой мобилкой нащелкал и в правлении потихоньку распечатал ночью… Вот это, – он показал на станцию, – узловая под Краснодаром. Тылы Второго турецкого корпуса. А это – авианосная ударная группа амеросов. Отстаивается в виду Геленджика. По прямой и туда, и туда – примерно по двести пятьдесят километров. Две заправки для наших птичек.

– Ты чего придумал, сотник? – тихо спросил Димка Опришко и почесал плечо.

– Пацаны, – Колька сел по-турецки, – под Краснодаром у них – склады на тридцать квадратных километров. Горючего – Манычское море. Это раз. А два… – он провел пальцем по фотке, на которой угадывался авианосец. – Два – вот эта самая группа… вот эта самая, пацаны… Они наш Черноморский флот потопили. И самолеты с этой консервной банки даже не воюют – пиратствуют. Торчат в Черном море, как откормленный гусь в игрушечной ванне, от безнаказанности опухли вконец. На побережье ни одного целого села не осталось. Наши, греческие, немецкие, болгарские, абхазские, грузинские – все посносили. За просто так.

Все примолкли.

– Авантюра… – пробормотал Олег Гурзо. – Ты сам подумай, как они охраняют все это.

– Здорово, не пробьешься, – кивнул Колька.

– Ну вот…

– Но мы-то пробиваться и не будем.

– А корабли? – спросил Игорь Коломищев. – Что мы с ними сделаем? Насрем на палубы в знак протеста? Им все наше оружие – плевок слону.

– Ну… хоть так… – смутился Колька.

– Нет, «так» – это глупо, – сказал Сашка Гуляев, наш старший оружейник. – Так – глупо. Но можно еще кое-как. Лететь вам… – он покривился. – И рисковать вам. А наше дело – сказать, что в принципе можно довольно быстро сработать такую штуку, как торпеда.

В старых книгах это называлось «немая сцена». Тридцать пар глаз – в том числе и сами оружейники – недоуменно смотрели на Сашку, словно он объявил, что знает, как взорвать Белый дом. А Сашка, устроившись на песочке поудобней, продолжал развивать идею:

– Весить она будет килограмм сто пятьдесят, из них сорок – взрывчатка. Двигатель – электрический, запустится от сильного удара о воду. Хода в десять километров в час хватит на пять минут, не больше, поэтому сбрасывать надо почти под борт цели; взрыватель – контактный… Ну и, конечно, не стопроцентная гарантия сработки. Процентов семьдесят, скажем так.

– Погоди, ты что – шутишь? – быстро спросил Колька. – Если шутишь…

– Да какие там шутки? Старые батькины журналы «Радио», «Конструктор-моделист» и кое-какие мои распечатки с сайтов, сделанные в те времена, пока Интернет еще работал, – невозмутимо ответил Сашка.

– И когда ты сможешь… ее сделать? – недоверчиво спросил Пашка Дорош, рассыпая вокруг себя песок из обоих кулаков сразу. – Это ж не хлопушка на Новый год…

– Через три дня сделаю точно. Если не взлечу в процессе. Гексоген придется самопалить.

– Да пошел ты, гонишь ведь! – не выдержал, сорвался на крик Колька.

Сашка пожал плечами:

– Если вам не надо – продам через посредников абхазам. Они заплатят овцами. Сразу стану знатным чабаном. И с девчонками не возиться; овца – она же и удобнее, и полезнее с других сторон…

– Твою мать… – выдохнул Колька, жестом показывая Сашке, чтобы он заткнулся. Вдохнул поглубже. Опять выдохнул. Перекрестился: – Ну ладно. Не победим – так хоть намашемся…

* * *

Мы назвали операцию «Молния Суворова». Как жест отчаяния; успешно провести ее нам могло помочь лишь чисто суворовское: глазомер, быстрота, натиск.

Вы сами прикиньте. Прикиньте, оцените.

Железнодорожная станция, прикрытая двумя десятками истребителей постоянной готовности (и пятью десятками – второй волны), полусотней стволов зениток и таким же количеством зенитных комплексов, плюс полдюжины различных РЛС. На нее были брошены могучие силы – аж три мотопланера: «Атаманец», «Жало» и «Свирепый Карлсон». Старшему из шести полоумных, летевших на них, было пятнадцать, младшему – двенадцать лет.

Авианосной группе общей численностью девятнадцать вымпелов, имевшей десятки орудий и ракетных комплексов, порядка семидесяти самолетов и полусотни вертушек, угрожали еще три машины: «Саш’хо», «Аэроказак» и наш с Витькой Барбашом «Ставрик». «Аэроказак» и «Ставрик» должны были нести торпеду на специальной подвеске, что добавочно снижало скорость, увеличивало расход горючего и усложняло управление.

Обе группы летели впритык по темноте: чуть раньше вылететь – еще светло, чуть позже прилететь – уже светло. И с минимальным резервом горючего. Я не говорю о таких мелочах, как торпеда на подвеске – сам ее вид меня слегка нервировал.

На этот раз не было жребия или очередности. Честно. Ясно было, что добровольцы – все. Поэтому отбирали по результатам тренировок и прошлых боевых вылетов.

Я не знаю, что движет людьми в таких случаях. Вся затея отзывалась именно что авантюрой. Иначе ну никак не скажешь. Даже не авантюрой, а какой-то клиникой.

Но люди ломились в эту клинику, вместо того чтобы бежать из нее. И я сам был в первых рядах!!!

На этот раз нас провожали все. Колька и не пытался возражать или протестовать. Он только оглядел всех и сказал громко, обращаясь сразу ко всем:

– Если мы не вернемся – расскажите все. Что мы делали, что хотели сделать и что не смогли.

Около машин ребята начали вставать на колени. Я увидел, что то же сделал и Витька Фальк – и сам опустился на колени. Перекрестился – наверное, первый раз в жизни. Никто ничего не говорил, хотя у ребят шевелились губы. Тогда я тоже начал – ну, не то чтобы говорить – думать, шевеля губами…

«Господи, я даже не знаю, есть ты или нет… вернее, прости, я не знаю, верю я или нет… я ничего не знаю вообще, я мало что видел в жизни, а настоящего – и вовсе ничего… У меня даже нет крестика… Я не знаю, как говорить с тобой, о чем просить тебя… Ой, прости, я тебя ни о чем и не прошу… для себя – ни о чем, честное слово. Мне ничего не нужно… правда. Пусть у нас получится, что мы хотим сделать… Я знаю, что ты не велел убивать. Но те, кого мы хотим уничтожить, очень плохие люди. Мы не звали их к себе и не пытались у них ничего отнять. А они убивают наших близких и жгут наши дома… Помоги нам, Господи, победить их. Сделать так, чтобы они никого больше не убили… – и, холодея, я добавил: – А если очень уж надо, чтобы кто-то погиб… пусть это буду я. Я один. Вот и все, Господи…»

Мне почему-то стало немного неудобно, словно я приставал с какими-то мелочами к большому, усталому и сильному человеку. Я опустил глаза. И увидел…

Честное слово, это было правдой.

Прямо возле моего правого колена лежал камешек. Не щебенка из асфальта и не осколок бетона – а, кажется, гранит. С мои полпальца, не больше.

Он имел форму креста.

Я медленно, как во сне, опустил руку и, накрыв камешек ладонью, опустил его в нагрудный карман – к сердцу. И подумал:

«Вот мой крест. Я принял его».

– Пошли, казаки, – сказал Колька, поднимаясь на ноги. – Пора, нечего ждать больше.

* * *

Майор Келли ничего не понимал. Оглушенный взрывом, он постарался отползти в сторону – и успел раньше, чем начали рваться резервуары с горючим. Их пламя мгновенно и незаметно слизывало людей, технику – не было ни звука, ни крика, только гул и рев огня, но какой-то отдаленный. Келли мазнул себя по щеке – из ушей текла кровь.

Трудно становилось дышать. Майор поднялся на колени; тут, за бараком, его во всяком случае не достанет огонь и осколки. В пламени что-то мелькнуло – какая-то чудовищная птица пронеслась над станцией. С птицы тоже летел огонь.

– Господь всемогущий, всеблагой… – вырвалось у Келли.

Снова взорвалось – подальше, и резкий, оглушающий грохот рвущихся боеприпасов пробился через глухоту. Огонь добрался до складов турецкой горной пехоты…

– Господь всемогущий… – повторил Келли, не помня, что там дальше, и, ощутив чье-то присутствие, обернулся, выхватывая пистолет.

В нескольких метрах от него стояли дети. Старшие мальчишки из барака. Они стояли и смотрели на майора, который тоже смотрел на них, держа в руке «беретту». Потом махнул рукой:

– Назад! Марш в барак!

Его власть над ними оставалась реальностью – реальностью в мире, наполненном огнем. Краем глаза майор увидел – снова пролетела птица… а когда посмотрел на мальчишек – они двигались к нему. Плотной стенкой.

– В барак! – крикнул он, пытаясь вспомнить хоть одного по имени, как будто имя могло дать власть, как в любимых в детстве книгах Урсулы ле Гуин. Но имена не приходили на ум, точнее – сбивались, мешались друг другу.

Мальчишки шли, и на лицах у них было только пламя.

«Как они не обжигаются?» – подумал майор.

И увидел, что в первый ряд протолкнулся тот младший, который дарил цветы этой идиотке из комиссии по перемещению. Как же его… он столько с ним возился, вколачивая ту речь…

«А!!! Алекс», – с облегчением вспомнил Келли.

И крикнул:

– Алекс, в барак!

– Меня Сашка зовут, – сказал мальчишка.

Из его руки что-то вылетело, и майор Келли ослеп на левый глаз. В ужасе от этой дикой боли, разодравшей мозг, он успел выстрелить три раза, прежде чем толпа сомкнулась над ним…

Азартное дыхание.

Через полминуты мальчишки стали по одному отходить в сторону. По лицам их тек огонь, и руки были тоже в огне… или просто в чем-то красном…

То, что лежало у стенки барака, больше ничем не напоминало человека. Но Саша продолжал, стоя на коленях, снова и снова обрушивать зажатый в красных руках мокрый камень на этот предмет и кричать:

– Меня Сашка зовут! Сашка! Сашка! Сашка-а-а!!!

…Вильма ван Гельден умирала. Летевший по воздуху, как боевой метательный диск древности, кусок кунга отрубил ей ноги по бедра. Голландка, хрипя, тупо смотрела, как ширится и растекается лужа крови вокруг нее, как медленно ползет с другой стороны язык горящего бензина.

Ее первого крика никто не услышал – как раз взорвалась очередная цистерна.

А потом было просто не до нее. Хотя кричала она очень долго…

…Чувствуя, как переливается и размазывается в обгаженных штанах дерьмо, на бегу крестясь и шепча молитвы, Альваро Рохас бежал прочь от лагеря. Он уже поверил, что спасся – феноменальная трусость помогла ему оказаться в первых рядах бегущих, – когда его левая нога с размаху задела сторожок самодельного арбалета, установленного на тропе, по которой он несся к аэродрому, стапятилетним дедом Кузьмой – старик с двумя правнучками и еще пятью чужими детьми разного возраста скрывался в плавнях. Дед Кузьма, воевавший еще в Гражданскую – за красных – «не имел в виду ничего личного». Надо было есть, а по этой тропке нет-нет да и пробирались к свалке отбросов кабаны.

Метровая стрела с наконечником из куска ножа пробила Рохаса насквозь около пупка. Он долго ползал по тропке, нудно стонал и звал на помощь, пока не издох наконец и не отошел в лучший мир – именно туда, где его – человека, считавшего себя католиком – уже ждал слаженный, веселый, любящий свою работу коллектив.

С открытыми крышками и налаженными жаровнями…

…Томаса Обонго, который, хватаясь за сердце и постанывая, выбрался из помещения, где отдыхал, подкараулил одиннадцатилетний Тошка – мальчишка, которого Обонго неделю назад, во время «вечеринки», «для разогрева» заставил сечь младших ребят. Тонкая веревка захлестнула горло негра, он завалился назад, ощущая только, как выпучиваются глаза и вылезает язык. В этот миг ему показалось почему-то – и это было последнее, что он понял в жизни: на него напал тот бурский мальчишка, рослый крепкий паренек, которого он в далеком 1967-м усыпил хлороформом, изнасиловал, немного – тогда еще неумело, – помучил и зарыл за футбольным полем. А потом помогал искать – ведь в доме его родителей он работал садовником.

Мысль о том, что это вернулся тот мальчишка-бур, была ужасна.

Обонго хотел крикнуть, казалось бы, прочно забытое: «Простите, юнгбаас!» – и не смог.

Тошка повис на негре, упершись обеими ступнями ему в поясницу и изо всех сил натянув руками капроновый тросик. Замер, окаменел, готовый к тому, что сейчас его будут отрывать, бить, убивать.

Нет. Только гремели взрывы и кричали люди.

Тошка отпустил веревку. Посмотрел в лицо насильника. И с матом, всхлипывая, стал забивать оскаленный рот с вывалившимся толстым языком. Потом, несколько раз пнув тело задушенного, бросился прочь. И услышал плач в бараке, из которого выскочил через рухнувший угол.

Из лагеря он выбрался, таща на плечах пятилетнего Олежку и ведя за руку семилетнего Толика – своих товарищей по несчастью. Он пока не знал, что скажет им потом. Чтобы они его простили.

Но знал точно – он их не бросит

…Маркс Шапирский спасся.

Он будет повешен через пять лет – по приговору военно-полевого суда общины еврейских беженцев в Мавритании.

«Как существо, виновное своими действиями в создании негативного образа еврейского народа в глазах остальных народов мира и объективно способствовавшее нынешнему трагическому положению этого народа».

* * *

В результате дерзкого налета русской (предположительно) диверсионной группы, использовавшей, как это было установлено опросом свидетелей, для передвижения легкомоторные летательные аппараты, нами потеряны практически все запасы горючего 2-го турецкого корпуса, большое количество продовольствия, обмундирования, боеприпасов, семь единиц броне– и три автотехники, вертолет UH-58 с экипажем… на данный момент подсчитаны погибшими 217 военнослужащих турецкой, 52 грузинской, 11 нигерийской армии, 19 контрактников частной компании «Close quarters protection association», 7 военнослужащих армии США, 25 горских ополченцев… Большинство погибших визуальному опознанию не подлежат… проводится экспертиза…

Подсчет материальных и человеческих потерь продолжается.

Потери противника неясны.

Из 512 русских детей и подростков, содержавшихся в пункте «К76», 27 найдены погибшими, 56 оставались в бараках, 54 пойманы… остальные, видимо, скрылись на территории, контролируемой абхазскими или осетинскими сепаратистами…

Из докладной записки командующему оккупационными силами Южной зоны.

* * *

Последние полчаса мы планировали – почти все время в горных ущельях. Я буквально всем телом ощущал, как тяжело Витьке – он откренивал параплан изо всех сил. Каждый рывок нашей «спарки» заставлял меня обмирать. Я старался даже не смотреть по сторонам, вверх, вниз. Зачем? Сейчас от нас почти ничего не зависело. Что-то пойдет не так – и от нас не останется даже брызг. Господи, ведь даже птица навстречу попадется, сова какая-нибудь ебан…тая, эскадрилья имени Гарри Поттера, врежется в нос изделия Гуляева – и все.

Война – это не героизм, не приключения. Война – это страх. Я понял этой сейчас. Страх, который сидит рядом с тобой. Всегда. Постоянно. И от него можно защититься лишь одним: верой во что-то большее, чем ты сам. У кого эта вера сильней – тот и победит в конце концов.

Во что ты веришь, Колька Реузов?

Верю, подумал я и потрогал карман камуфляжа. Не в бессмертие, не в славу, наверное, даже не в бога. Верю в то, что мы не можем не победить. Потому что не бывает зря то, что делаем мы. А остальное пусть решает сила, которая больше, чем я. Судьба, удача, случай. Или все-таки Бог? Мне это не важно сейчас.

Я знаю, что боюсь не того, что мы погибнем. А того, что – погибнем не долетев.

Почувствуйте разницу…

– Черноморье, – услышал я голос Витьки. – Смотри, Коль.

Впереди вспыхнуло серебро.

Я много раз был на море и узнал это свечение – ночную фосфоресценцию. Но потом – ууу-ххх! – мы свалились куда-то вниз, все вокруг стало сияющим, ясным и отчетливым, и я ощутил, как плавно сжалось от ужаса в низу живота.

«Прожектор!!! ВСЕ?!»

Но это был не прожектор. Мы летели над освещенной луной – неполной, но яркой – морской поверхностью.

– Черт, нас же видят! – сказал я в переговорник.

Витька вроде бы усмехнулся:

– Нет… Сейчас если кто и смотрит на море – в глазах одна рябь… Жутко, да?

– Да, – не стал спорить я. – Где мы?

– Смотри прямо и вправо… Видишь мыс? Там лежит «Москва». Флагман Черноморского флота. Он один успел принять бой, даже потопил американский эсминец и турецкий фрегат. Тогда группа отошла и ударила с авианосца самолетами. Три или четыре наши сбили, а потом – все…

Я знал эту историю. И не помню, что я хотел спросить. Потому что за мысом увидел на серебре черные силуэты. Казалось, они вросли в сияющую поверхность.

Мы мчались прямо туда. На них.

Это была цель.

* * *

Над морем выли сирены. Слышалось клокотанье вертолетных винтов, беспорядочная стрельба скорострелок, и мощные, иссушающе-белые, раскаленные лучи прожекторов метались в небе, временами падая вниз, раскраивая темноту. Грозное алое пламя в нескольких местах полыхало в ночи.

На мостике атомного авианосца ВМС США «Дональд Крейган» собрался весь командный состав АУГ. Большая группа офицеров замерла в затемненной рубке «острова»; их лица выражали растерянность и недоумение, поблескивали стекла поднятых личных биноклей, и алый огонь пожаров играл на золоте нашивок.

– Сар! – дежурный офицер-связист, отдав честь, вытянулся перед командиром АУГ. Старший контр-адмирал Донован Динэм, опустив бинокль, взглянул на офицера. – С эсминца «Уиггинс» сообщают – пробоина в правом борту, размеры определить не представляется возможным, крен достиг двадцати двух градусов и остановлен, но в трех помещениях продолжается пожар; убито семеро, получили ранения три человека… С крейсера «Крэнстон» сообщают – пожары на палубе в нескольких местах, выведена из строя носовая артиллерийская установка, повреждена командная рубка… погибло три человека, ранено – двенадцать… среди убитых – командир крейсера кэптэйн Мандзони…

– На авианосце значительных повреждений и погибших нет, – вмешался командир авианосца. – В пяти местах незначительные пожары, но уничтожен истребитель-штурмовик и выведен из строя аэрофинишер… Совершенно непонятно, кем мы были атакованы, ни радары, ни наблюдатели ничего не засекли… Русский флот уничтожен, но какие-то катера еще прячутся в бухтах, может быть, это они?

– Это не важно, – сказал Динэм, и все вокруг обернулись к нему с недоумением: что говорит адмирал? – Это не важно, джентльмены… – он снял фуражку и вытер лоб носовым платком. – Неужели вы не понимаете, что это не важно? – Он повысил голос: – Атакованы корабли флота США! Нашим кораблям нанесены повреждения! Впервые с сорок пятого года поврежден АВИАНОСЕЦ!!! Мы сбили двадцать шесть русских самолетов, не дав им пробиться в ордер! Нами разгромлен и пущен на дно Черноморский флот противника! А теперь – мы даже НЕ ЗНАЕМ, КТО НАС АТАКОВАЛ! – выкрикнул Динэм. – Так какая, к черту, разница…

– Еще… простите, сэр… – офицер связи робко протянул адмиралу кусок ткани, привязанный к свинцовой плашке, сплющившейся при падении. – Это было найдено на палубе недалеко от места одного из пожаров…

Динэм, коротко хмыкнув, развернул на руках черную ткань. На ней зазолотились ровные буквы.

– Кто-нибудь знает русский, джентльмены? – обратился он к остальным и передал вымпел козырнувшему молодому офицеру.

Во вновь наступившей тишине тот прочитал – и его голос показался всем страшно громким:

– «Господь над нами! Правда с нами! Россия за нами! А вам сатана будет рад – пизду…те с нашей земли в ад! Так вам пишут казаки с Кубани-реки, да и братья их терцы подсыпали вам на хер перцу. Писать кончаем, числа не знаем, а день у нас посветлей, чем у вас – с тем поцелуйте в жопу нас!» Тут ругательства, сэр…

– Переведите… – начал Динэм.

Бронзовый гром расколол ночь.

На «Крэнстоне» взорвался боезапас носовой башни – огонь по шахте спустился до носового погреба. Над эскадрой с визгом и воем полетели в разные стороны снаряды…

…Стоявший на коленях на скальном выступе седой человек молился. Молился и плакал, глядя на пожар в бухте, слыша грохот взрывов…

Еще недавно он был молодым и имел имя, дом, большую семью в абхазском селе недалеко от Сухуми. Он помнил, как в море появились серые силуэты. А потом пришедшая ночь окутала мир и его память. В ночи пылал огонь и кричали женщины и дети. И этому не было конца, и он бился головой о камни, чтобы прогнать ужас…

Он не помнил, сколько скрывался в скалах, глядел на серые призраки в море и молился… молился… молился… Молился истово, шептал слова, заученные с детства и не растаявшие в черной огненной круговерти.

И сегодня его услышали! Он видел – господни ангелы покарали убийц! Он видел! Серебряными тенями пронеслись над скалами их крылья – и огонь вернулся туда, откуда вышел, и охватил морские чудища… А крылья мелькнули вновь – и он услышал в небесах пение.

Значит – есть надежда, и он должен рассказать всем, всем! Он пойдет туда, где живут люди! Он скажет им – не надо бояться! Он скажет им – Господь с нами! Он видел! Он знает! Он скажет!..

…Человек шел в горы. Впервые за последние дни его поступь была твердой, а спина – прямой.

* * *

Почти крыло в крыло три мотопланера летели между скал.

Сашка Радько, сидя на растяжке и повиснув над свистящей ночью, заклеивал дыру в правой плоскости и распевал:

Время идет – не видать пока
На траверзе нашей эры
Лучше занятья для мужика,
Чем ждать и крутить верньеры.
Ведь нам без связи – ни вверх, ни вниз,
Словно воздушным змеям.
Выше нас не пускает жизнь,
А ниже – мы не умеем.
В трюмах голов, как золото инков,
Тлеет мечта, дрожит паутинка.
Прямо – хана, налево – сума, направо – тюрьма,
А здесь – перекрестье. В нем – или-или,
И шхуна уходит из Гуаякиля.
Не удивляйся – именно так и сходят с ума.

– Плохо, коли на связи обрыв, – дружно отзывались ему Илюшка с Петькой с «Аэроказака». Петька, стоя на коленках на сиденье, заливал в бак горючку из запаски.

Тускло на дне колодца.
Но встать и выползти из норы —
Что еще остается?
Там, у поваленного столба,
Скорчиться неказисто.
И если медь запоет в зубах —
То, значит, небо зовет связиста.
Вспомни, как было: дуло сквозь рамы
В мерзлую глушь собачьего храма.
Иней с латуни, пепел с руки – казенный листок.
Вспомни, как вдруг искрящимся жалом
По позвоночнику пробежала
Самая звонкая, самая звездная из частот.
Дышит в затылок чугунный мир,
Шепчет тебе: «Останься!»
Но ты выходишь, чтоб там – за дверьми —
Ждать своего сеанса.
Чтоб этому миру в глаза швырнув
Пеплом своих пристанищ,
Крикнуть ему: «Я поймал волну!
Теперь хрен ты меня достанешь!»

Мы с Витькой молчали. Вернее, я молчал вообще, а Витька мурлыкал мотив, стесняясь петь громко:

Бризы Атлантики целовали
Руки, горящие на штурвале.
Под Антуаном – синее море и облака.
Вдаль, над плечом – не встречен, не найден —
В небе летит пылающий «Лайтнинг»,
Краткий сигнал, последний привет на всех языках.
Выпадет шанс – и некто святой
Придет спасать твою душу.
Ты встанешь, схватишь его за грудки
И будешь трясти, как грушу,
Ты скажешь: «Мне не надо спасительных слов.
Их своих у меня – как грязи.
Мне не надо ни стен, ни гвоздей, ни холстов,
Слышишь – дай мне канал связи!»
Первые звуки, пробные строки,
Сладкие муки тонкой настройки.
Кокон в пространстве – сам себе волк, товарищ и князь,
Каменный пес, персона «нон грата»,
Вечный дежурный у аппарата
Ждет, когда небо вспомнит о нем и выйдет на связь…

Что-то мимо нас, мимо нас, мимо нас по касательной, по боку.
Ты не прячься, небо, не уходи, или уж отпусти совсем!
Хрупкая снежинка замерзающих глаз, прокуси мое облако.
Ты не сердись на меня – это я так, пошутил, не сердись…[16]

Затухал голос в одиночестве, голос Сашки.

– Все летят?! – послышался в ночном небе гортанный оклик Володьки.

Все, подумал я. И улыбнулся в темноту. Все летят домой.

А неугомонный Сашка уже завопил:

Ты, Кубань, ты, наша родина,
Вековой наш богатырь!
Многоводная, раздольная,
Разлилась ты вдаль и вширь.
Из далеких стран полуденных,
Из турецкой стороны
Бьем челом тебе, родимая,
Твои верные сыны!..[17]

* * *

– Опа – не вижу ваших рук! – закричал Тимка Задрыга, вскидывая над собой гитару.

– В-в-в-вааааааа!!! – заорало многолюдное (не меньше сотни ребят и девчонок) сборище вокруг сеновала.

Я осмотрелся – смеющиеся лица, в веселых глазах отражалось заходящее солнце. Черт, а ведь и правда – весело всем, хотя едва треть присутствующих знает, по какому поводу Колька вдруг «замутил» веселье-то… А Тимка тем временем уже распевал со своей импровизированной сцены – под аккомпанемент второй гитары в руках Тошки и стук двух барабанов под палочками Кольки Белозерова:

Если ты с мечтой расстался,
Если вдруг один остался,
Или день твой не задался с утра —
В жизни важно научиться на мажор переключиться,
Если вдруг с тобой случится хандра.
И я придумал отличное средство —
Я картину рисую из детства…

Он тряхнул головой, прыгнул спина к спине с Тошкой, и они, наяривая на гитарах, на два голоса завопили:

Слева мама, справа папа, и я – классный такой,
Босиком иду по лужам, улыбаясь прохожим.
Мне всего четыре года, карамель за щекой,
И я сам на карамельку похожий!

Плясали все – и все кто во что горазд. Я тоже не отставал – и вдруг рядом со мной оказалась Дашка. Помедлив миг, я протянул ей руку – и почти не поверил, когда ее ладонь опустилась на мою, и мы запрыгали вместе; даже удивительно, но у нас, кажется, получалось хорошо!

А чтоб забыть про огорченья,
Жизнь представь, как приключенье,
Ну, а хочешь – по теченью плыви!

Да просто плюнь на неудачи,
В жизни, так или иначе,
Все зависит от раздачи любви[18].

– Ой, пить хочу! – Дашка рванула из толпы к бочке с водой. Окунула лицо; я не выдержал и ткнул ее туда головой. – Дурак! – рассмеялась она, выворачиваясь и обдавая меня брызгами с волос. – Бррр!!!

Я собрался тащить ее обратно к танцующим, но заметил, что около одного из опорных столбов сеновала стоит Шевырев. Кивнув нам, атаман спросил:

– Чего гуляете?

Если честно, я немного струхнул. Но Дашка, снова мотнув головой, дерзко спросила:

– А чего, нельзя?

Шевырев неожиданно улыбнулся:

– Почему, можно, конечно… Ну а все же?

– А настроение хорошее-е-е!!! – уже через плечо крикнула девчонка, таща меня с собой.

Слева мама, справа папа, и я – классный такой,
Босиком иду по лужам, улыбаясь прохожим.
Мне всего четыре года, карамель за щекой,
И я сам на карамельку похожий!

* * *

– Получилось, – Колька вытянулся на сене. – Ой, как спать хочется-а…

Он протянул это совсем по-детски. Я, устраиваясь рядом, сказал:

– Сам не верю.

Но Колька не ответил – он спал. У меня тоже сами собой закрылись глаза – хлоп, и зашторились, и открывать их не было сил, да и желания. Но я все-таки еще не спал и слышал, как Тимка поет своего любимого Третьякова – наверное, сидя за большим обеденным столом:

Вначале было Слово,
А после было дело:
Вначале был приказ,
А следом – бой.
Вначале было слово,
И в трубке прохрипело:
«Высотку удержать любой ценой!»

Любой ценой… и, значит,
Лишь так и не иначе,
Что за цена – не нужно объяснять.
В начале было Слово,
И Бог теперь назначит,
Кому насмерть за Родину стоять!

Ну, вот и танки в поле,
И тут мне стало страшно,
Ведь жизнь кончалась этой высотой…
Но только вдруг я понял,
Что жизнь – не так уж важно,
А важно то, что сзади, за тобой!

А сзади берег Волги,
Жена и сын Андрейка,
И мать с отцом стояли у крыльца…
…Был бой не очень долгим:
Что танкам трехлинейка
И семь гранат на двадцать три бойца.

Ах, сколько нас тем летом
Осталось на высотках,
Собой прикрывших Родину свою.
Но нам уже об этом
Никто не скажет в сводках,
Ведь мы погибли в первом же бою.

Еще Гастелло Коля
Не поднял самолета,
И пропасть отделяла от Весны.
Еще не лег Матросов
На жало пулемета…
Была среда – четвертый день войны.

Господа казаки

…Злой чечен ползет на берег,