/ Language: Русский / Genre:sci_history,

Красная Земля Испании

Юлиан Семенов


Семенов Юлиан Семенович

Красная земля Испании

Ю.Семенов

Красная земля Испании

Заметки

В редакции "Литературной газеты" мне сказали: - В добрый час. Испанская виза ждет тебя в Париже. Маршрут, который я составил заранее, таков: день в Париже; только получить визу - и сразу же в Мадрид; оттуда в Виго, Сан-Себастьян, Барселону, Валенсию, Малагу, потом бросок на Канарские острова и обратно в Мадрид.

В аэропорту Бурже меня встретил Борис Гурнов, корреспондент "Комсомолки" во Франции и Италии. Быстрый, как ртуть, непоседливый, талантливый репортер, Гурнов успевает всюду. (Я его часто пилил: "Боря, пора сесть за стол и сделать книжку о своих поездках. Ты был во Вьетнаме, в Австралии, в Штатах, долго жил в Лондоне, собери все это воедино". Боря хватался за голову: "Да, да, старик, ты прав, завтра же сажусь!" Разговор этот происходит у нас каждый раз, когда я прилетаю в Париж, но книги пока что нет.)

В испанском консульстве огромное количество людей: испанцы, французы, японцы, немцы, американцы, арабы, китайцы, шведы. Чинные бизнесмены, обливающиеся потом в своих тяжелых, подчеркнуто скромных костюмах; босые хиппи в рваных майках, поеживающиеся от холода; разбитные, громкоголосые монахи-доминиканцы из Балтимора, - кого здесь только нет! Любезный чиновник с бесстрастным холеным лицом (всем своим видом он показывает, что любезность его - чисто служебная, на самом деле он гранд и ему чужды все эти бюрократические штучки со штампами в паспортах) лихо выдает одну визу следом за другой купите марки на тридцать франков и отправляйтесь в Испанию!

Подходит моя очередь. Чиновник быстро проглядывает паспорт:

- Какую организацию вы представляете? Пытаюсь шутить:

- Я представляю себя.

- Себя? Что такое "себя"? Расшифруйте, пожалуйста...

(Он, видимо, решил, что есть такая организация СЕБЯ. Время сокращений, ничего не поделаешь. ВОДА - тоже сокращенное - "Всемирное общество друзей аквалангистов". Почему бы СЕБЯ не расшифровать как "Сообщество единомышленников-борцов Ямайки"?)

- Себя - это значит себя. Без второго смысла... ' Легкая улыбка: {

- Когда вы запрашивали о визе? :

- Месяц назад.

- Уно моменто, сеньор.

Он быстро просматривает документы, потом поднимает на меня скучающие глаза:

- Ваших документов нет, сеньор Семенов.

- Этого не может быть.

Он еще раз - теперь уже раздраженно - просматривает все бумаги:

- Ваши документы к нам не поступали, сеньор. Пожалуйста, свяжитесь с Мадридом.

- Перед тем как я позвоню в Мадрид, вы, может быть, спросите обо мне генерального консула?

- Си, сеньор.

Через полчаса чиновник вернулся.

- Генеральному консулу ничего не известно о ваших документах. Мы позвонили в Мадрид, там о вашем приезде никто ничего не знает.

- Как быть?

- Заполняйте анкеты, приносите фотографии, получите поручительство...

- Какое поручительство?

- За вас должен поручиться гражданин Испании, живущий в Мадриде.

(Опа! Это удар ниже пояса.)

- Как долго вы будете рассматривать вопрос о выдаче визы?

- Мы этот вопрос рассматривать не будем, этот вопрос будет рассматривать Мадрид.

- Как долго там будут рассматривать мое дело?

- О, совсем не долго - от силы месяц...

(На все время командировки мне отпущено три недели. Если я проживу десять дней в Париже, то в Испанию мне практически ехать не за чем - деньги кончатся.) Я снова обращаюсь к чиновнику:

- Может быть, мне самому побеседовать с генеральным консулом?

- Это бесполезно. Порядок есть порядок. Сеньор Наварра ничем не сможет вам помочь.

Спасибо Роману Кармену, он дал мне рекомендательное письмо своему ученику, ныне известному испанскому оператору, Антонио Альваресу. Рима не только дал мне мадридский адрес Антонио, но и телефон. У меня также было рекомендательное письмо к профессору Луису Гонсалесу Роблесу. Сеньор Роблес известен в Мадриде и как директор Музея современного испанского искусства, и как один из ведущих искусствоведов страны. Он мобильный общественный деятель, представляет Испанию за границей по линии ЮНЕСКО.

Позвонил в Мадрид. Когда я заговорил по-русски ("Добрый день, можно попросить Антонио?"), на другом конце провода воцарилось молчание, а потом мембрана аж забилась:

- Здравствуй!.. Ты - Юлиан?! Ты привез мне письмо от Римы?! Это прекрасно!.. Тебя не пускают? Почему?.. Ах, тебе нужен гарант! Так я твой гарант! Я гарантирую, что ты будешь жить у меня, что я тебя буду кормить и поить и что ты не станешь просить у правительства денег и квартиры! - Он засмеялся. - Куда мне нужно обратиться?

- Вероятно, в министерство иностранных дел. Впрочем, не знаю. Главное: я могу написать в посольской анкете, что ты являешься моим гарантом?

- Конечно. Жду в Мадриде. Я со своей стороны тоже предприму кое-какие шаги.

Потом позвонил корреспондентам мадридских газет, аккредитованным во Франции. Журналисты тоже обещали помощь.

Следующий день прошел в беготне по Парижу: искал людей в ЮНЕСКО, которые могли бы "нажать" на испанского посла. Встретился с давними знакомыми работниками Кэ'д'Орсе. "Жульян, это бесполезно. Все будет решать Мадрид. Однако нам кажется, что ситуация в Испании работает на вас..." Заехал в консульство. "Еще ничего не известно". Звонки к журналистам. "Мы уже связались с редакциями наших газет, сеньор Семенов, ждем решения".

Третий день кончился. Наутро снова еду к генеральному консулу. Тот пожимает плечами: "Ничего не могу поделать".

В Мадриде есть представительство Черноморского морского пароходства. Звоню туда.

- Включайтесь, - молю, - может, вы знаете кого-нибудь в МИДе?

- При чем тут МИД?! Надо связываться с тайной полицией. - На другом конце провода хохочут, а мне не до смеха. - Ладно, звони через три часа.

Звоню через три часа снова в Мадрид. Ура! МИД согласился выдать визу, но полиция интересуется: не везет ли Семенов запрещенную литературу и наркотики?

Полицию успокоили: ни наркотиков, ни запрещенной литературы Семенов не везет.

Через час после получения испанской визы я был на аэродроме и первым же самолетом вылетел в Мадрид. (Когда пассажиры входили в самолет, двое агентов из охраны - как раз в это время началась волна угона самолетов - тщательно обыскивали мужчин и женщин. Женщины, поднимая руки, смеялись и охотно давали себя ощупать. Мужчины, кто помоложе, хохотали и помогали обыскивать женщин, а седоволосые пассажиры грустнели, и на скулах у них набухали желваки - парижане до сих пор помнят обыски на улицах.)

...Когда второй пилот объявил по радио, что самолет пересек границу Испании, я прилип к иллюминатору. Я увидел зубчатые снежные хребты Пиренеев. А потом горы - резко, без перехода, - кончились. И я увидел землю Испании. Она была красной.

Никогда я так не волновался за границей, как сейчас, подлетая к Мадриду. Красная земля Испании - страны нашего детства, красные и черные флажки на картах в каждой семье, сообщения Михаила Кольцова и Эрнеста Хемингуэя с фронтов - под Уэской, Виго, Гвадалахарой; фильмы Кармена и Йориса Ивенса, первая схватка с фашизмом; красная земля Испании...

"Противник проводил сегодня демонстративные атаки, подготовив генеральный штурм Мадрида.

Идея маневра: колонны центра и Каса-дель-Кампо удерживают всеми силами занимаемый ими фронт с целью задержать наступление противника.

Фланговые колонны правого фланга (Барсело), левого фланга (Буэно и Листер) атакуют противника во фланг и тыл.

Колонны резерва (Интербригада и Альварес Коке) преграждают доступ противнику на возвышенности Университетского городка, Западного парка и Росалес. Задачи колонн:

Барсело. Атаковать во фланг и тыл колонны противника, наступающего на Каса-дель-Кампо. В распоряжение командира колонны поступает 3-я сводная бригада.

Клаирак. На рассвете развернуть колонну вдоль шоссе от станции Посуэло на Карабанчель, имея свой правый фланг на разветвлении этого шоссе от Посуэло де Аларкон на Карабанчель. Левым флангом держать связь с колонной Эскобар. В случае необходимости отхода отводить части в порядке через ворота Родахос к мосту Республики, который упорно оборонять...

Эскобар, Мена, Прадо. Все три колонны объединяются под руководством полковника Альсугарай. Удерживать любой ценой занимаемый участок и задержать наступление противника.

Листер. Из восточной части района моста Вальекас атаковать на Вильяверде.

Буэно. Из западной части района моста Вальекас атаковать на Карабанчель Бахо.

Энсисо. Размещается внутри Каса-дель-Кампо с задачей уничтожить противника, который ворвется в Каса-дель-Кампо.

Интербригада. Прикрывать подступ к высотам Университетского городка и Западного парка.

Альварес Коке. С батальоном штурмовой гвардии прикрывать бульвар Росалес и казармы Монтанья.

Танки. Придаются колонне Барсело.

Артиллерия. Пятнадцать минут подготовки, начиная с шести часов сорока пяти минут. Непосредственная поддержка - по требованиям командиров колонн, через начальника артиллерии. Его командный пункт в здании телефонной станции".

Этот приказ начальника обороны Мадрида был издан в тот день, когда я прилетел в Испанию, - только тридцать четыре года назад.

Еду по вечернему Мадриду. Господи, какой красивый город! Старый - узенькие улочки, бойницы-окна забраны чугунными решетками, света нет, тишина настороженная, чреватая неожиданным; новый - огромные тенистые авениды, бешенство реклам, масса ресторанчиков на улицах, - на тротуарах стоят столики, мимо с огромной скоростью проносятся тысячи машин и медленно фланируют до неприличия красивые люди. Помнят эти люди, идущие по улицам цельнотянутой, литой толпой, смеющейся, обнимающейся, модничающей, - Мадрид тридцать седьмого года?

Решив свой первый мадридский вечер провести в тех районах, где шли бои, где республиканцы сдерживали натиск фашистов, я взял с собой путеводитель героизма - "Испанский дневник". По нему я ориентируюсь в сегодняшнем Мадриде.

Приехал в Каса-дель-Кампо, которую "должны были удерживать всеми силами". Зеленые аллеи, особнячки, утопающие в садах. Тихо, красиво. Отсюда хорошо видны высокие здания на площади Испании; переливаются огоньки далекого центра, слышна тихая музыка. Неподалеку - Университетский городок. Здесь сейчас безлюдье - студенты бастуют. Незадолго до этого правительство ввело сюда войска, а во все аудитории посадили агентов полиции.

Студенты помнят ноябрь тридцать седьмого. Правительство тоже.

Поехал в Карабанчель. Мадрид словно бы разделен на несколько разнящихся друг от друга районов. Прекрасная, аристократическая Гран-Виа, громадная чиновничья Авенида Хенералисимо, торжественная и благочинная улица генерала Мола. А Карабанчель, "красная Карабанчель", - главный рабочий район Мадрида. Сейчас рядом с Карабанчелыо вырос новый, чисто рабочий мадридский район Вилья Верде. Здесь высятся громадные корпуса автомобильных заводов "Пегасо". Именно здесь начинаются самые крупные забастовки. Здесь трущобы соседствуют с модернистскими коробками заводов "Барейрос", недавно проданных испанцами американской компании "Крайслер".

"Около полудня в Карабанчели, у Толедского моста, где все время противника удавалось сдерживать, что-то хрустнуло. Броневики в это время пошли заправляться, на баррикадах решили закусить, и вдруг концентрированный, несколькими веерами расставленный пулеметный огонь погнал передовые охранения. Сразу паника передалась на площадь Испании, оттуда кто-то брякнул по телефону на улицу Алкала, и вот из штаба, сбивая друг друга с ног, побежали опрометью люди. Миаху и Рохо почти насильно потащили к автомобилям - скорей перебраться на восточную окраину города. Через час суматоха улеглась, атаку отразили, даже не взяв подкреплений из другого сектора".

...В маленьком кабачке - я зашел туда выпить чашку кофе - народу полным-полно. Кто играет в шахматы, кто, смеясь, рассказывает анекдоты, кто кидает на мраморный столик засаленные карты; по телевидению идет спортивная передача; болельщики замерли на своих местах и даже спорят, не глядя друг на друга. За столиком возле окна сидят трое молодых рабочих (по рукам видно) с транзистором; пьют кофе, говорят о чем-то негромко, вертят ручку настройки приемника. Поймали Рим. Передают песню коммунистов: "Аванти, пололо, бандьера росса" - "Вперед, народ, выше красное знамя!". Ребята сделали музыку погромче, глянули на соседей, те подмигнули им. Бармен чуть поднял руку, сжал пальцы в кулак: "Рот фронт". Здесь помнят ноябрь тридцать седьмого.

"Встретив сильный удар, противник несколько перегруппировался и возобновил главную атаку со стороны предместья Карабанчель. Здесь вчера и сегодня опять идут ожесточенные уличные схватки. Отдельные дома берутся с бою в штыковых и гранатных атаках.

С четырнадцати часов фашисты начали здесь сильную артиллерийскую атаку по Толедскому мосту. К этому моменту я был в прилегающем к мосту квартале Карабанчель Бахо, - квартал во время атаки оказался отрезанным от моста. С огромным трудом бойцы удерживают баррикады под ураганным огнем артиллерии. Все-таки до сих пор, к восемнадцати часам, мост и несколько улиц впереди него находятся в руках республиканцев. От зажигательного снаряда пылает громадное здание "Капитания Хенераль" - в прошлом управление мадридского военного округа".

...Шофер весел и быстр.

- Куда хочет поехать сеньор? Сеговийский мост и вокзал Аточа? Ну что же, если сеньор так хочет, то мы можем поехать и к вокзалу Аточа, хотя я предложил бы сеньору, - я вижу, сеньор иностранец, - поехать в центр, там сейчас интереснее всего.

Но мы поехали к вокзалу Аточа и к Сеговийскому мосту.

"Сеговийский мост поутру взорван. Разрушил его бомбой "юнкере", сам того не желая. Он метил в республиканские части, стоявшие у моста.

У вокзала Аточа бомбы исковеркали фасад здания министерства общественных работ. Две громадные мраморные колонны рассыпались, как сахарные головы. Рядом с министерством бомба вырыла глубокую воронку, через нее видны рельсы метро. Правда, метро здесь проходит не глубоко".

Мы подъезжаем к Аточе.

- Это место не так уж интересно, сеньор, - повторяет шофер. Потом оборачивается ко мне, прикладывает палец к губам, шепчет: - Здесь интересно, только когда собираются демонстранты. Почему-то именно отсюда они начинают свои шествия.

Шофер закурил и спросил меня по-английски:

- Вы давно в Мадриде?

- Давно. Очень давно... Но прилетел я три часа назад.

Шофер воспитанно посмеялся и спросил:

- Испанского языка не знаете?

- Не знаю.

- У меня есть путеводитель по Мадриду.

- Спасибо.

- Он стоит не очень дорого, хотя, - шофер чертыхнулся, - достаточно дороговато. Книги у нас стоят дороже ботинок.

Я купил у него путеводитель и открыл наугад страницу:

"Мадрид ночью. Народ Мадрида подобен ночным бабочкам: они начинают жить в два часа ночи, а засыпают лишь поутру. Для иностранца невозможно соединить хороший ужин в элегантном ресторане с театром, потому что спектакль и ужин начинаются одновременно. Нужно выбирать между пищей и зрелищем. Как правило, друзья собираются около девяти в элегантных барах, вроде "Сан-Хорхе". Некоторые любят космополитические бары, типа "Пепэ-бара", но можно зайти в "Зоську", которая окружена девицами с улицы Серрано. Они одеваются так, как одеваются на пляжах в Торремолинос, - иностранцам это нравится; хорошее тело всегда волнует и радует.

Часов в одиннадцать пора думать о еде. Но если вы заранее не зарезервировали место в таких ресторанах, как "Жокей", "Валентин" или "Хосе Луис", вы рискуете уснуть голодным.

Будьте внимательны в ресторанах - вы можете встретиться здесь с такой звездой, как Джеральдин Чаплин, вы можете увидеть принцессу Беатрис де Савойя или болгарского короля в изгнании. Они теперь демократичны; перекинуться с ними парой слов не считается здесь плохим тоном. Впрочем, если вы встретитесь с Онасисом или некоторыми анонимными американцами, которые живут в Торрехоне, картина будет иной. Эти люди чуждаются всякого рода паблисити.

Мы советуем вам начать путешествие по Мадриду от отеля "Палас", который расположен на Пласа-де-лос-Кортес, - это центр туристского маршрута..."

...Громадина отеля "Палас" залита светом. У входа толпы американских туристов - шумные бабушки, все как одна поджарые, с длинными фарфоровыми зубами, увешанные фотоаппаратами и кинокамерами.

Веселые, деловитые гиды загоняют их в автобусы - сегодня у бабушек тур по "ночному Мадриду". Старушкам тоже хочется почувствовать себя "ночными бабочками". Ну что ж, пусть себе порхают.

"Кое-кто из уехавших вернулся. Некоторые приезжают в Мадрид на день, а ночевать уезжают в Алкала или в другие городки на восток от столицы. Осели в "Паласе" кинооператор Кармен и Жорж Сориа, корреспондент "Юманите". Мы составили здесь крохотную колонию. Я распаковал чемодан, сменил белье, опять запаковал чемодан. Шофер Дорадо видел эту операцию, он взял затем чемодан, снес вниз, поставил в автомобильный багажник.

Мы разговаривали с Карменом и Сориа, стоя у окна моей комнаты. Прямо через дорогу, на наших глазах - это было поразительно - ударил в здание кортесов артиллерийский снаряд. Он взорвался внутри, нас слегка шатнуло".

Шофер обернулся:

- Кто по профессии сеньор?

- Я литератор.

- О-о, литератор! Прекрасно! Тогда вам надо посмотреть литературный Мадрид. Это неподалеку. Маршрут совсем не дорогой, тем более для вас я сделаю, скидку. Здесь, между Калье-дель-Алкала и Калье де Аточа, и между Пуэрта-дель-Соль и Пассео-дель-Прадо жили все наши литературные знаменитости, - нет, нет, смотрите направо, налево управление секретной полиции, это не имеет прямого отношения к литературе! - Шофер посмеялся. - Только косвенное. Конечно, сейчас многое изменилось, видите, понастроили много новых домов. На Калье Майор родился Лопе де Вега. Он умер неподалеку, на Калье де Франкое, мы туда подъедем. Сейчас эту улицу переименовали, но не обидно переименовали улица Сервантеса. А Сервантес умер вот здесь, на углу Калье-дель-Леон и Калье де Франкос.

- А где родился Гарсиа Лорка?

Шофер долго молчал. Потом не оборачиваясь ответил:

- Это не важно, где родился Гарсиа Лорка. Важно, что память о нем живет в сердце каждого испанца...

Закурив, он спросил:

- Откуда сеньор литератор родом?

- Из Москвы.

Визжат тормоза, сигналят машины, идущие сзади, - шофер бросил руль, обернулся ко мне всем телом, только нога на акселераторе:

- Салюд, камарада! Но пасаран, камарада! Карош рус! Дравству, брад!

Помнят. Всё помнят. Все помнят. Наверное, это было очень смешно со стороны: сидят в машине два взрослых мужика, смеются и плачут, хлопают друг друга по плечам, задают вопросы и, не дожидаясь ответа, говорят о другом. Теобольдо, первый мой испанский друг, спасибо тебе...

В отель "Колон" я вернулся на рассвете. Открыл окно. Ноябрь выдался жаркий и душный. Рассвет был осторожным и серым.

Ну, здравствуй, Мадрид, здравствуй...

Поутру я позвонил к Антонио Альваресу. Милый, замечательный друг мой! Через полчаса он приехал ко мне, посадил в свою маленькую быструю машину, и мы отправились в город - обсуждать план моей поездки по .Испании.

Созвонились с "великими": матадором Домингином, режиссером Бардемом, актером Пако Равалем; уговорились о днях встреч. "Антоша" познакомил меня с кинопромышленниками - братьями Моро. Они славятся не столько организацией производства, сколько своими мультипликациями, - братья художники, их называют "испанскими Диснеями". Называют так их справедливо - кабинет заставлен золотыми и серебряными кубками из Венеции, Сан-Франциско, Осака, Сан-Себастьяна.

Поздно ночью, распрощавшись с Антонио, встретился с Хуаном Мануэлем Лопес Иглесиасом. Он художник, но поскольку в Испании "на живопись" живут только два человека - Сальвадор Дали и Педро Буэна, Хуан Мануэль начал заниматься бизнесом. Он создал фирму "Альта" - покупает советские фильмы.

- На "Иване Грозном", - сказал Хуан Мануэль, - я заработал больше, чем на продаже всех моих картин. Если бы цензура позволила мне показать "Балладу о солдате", "Чапаева", "Иваново детство" и "Мы из Кронштадта", я бы стал миллиардером. Сейчас пробиваю "Даму с собачкой".

- А зачем надо "пробивать" "Даму с собачкой"? Этот фильм вне политики.

- Дорогой мой, там есть факт прелюбодеяния! Церковная цензура свято оберегает нравственность! А вдруг, посмотрев этот фильм, все мужья начнут изменять своим женам, а все жены заведут собачек?!

Поехали к нему домой, на улицу Антонио Акунья.

- Запиши мой телефон, - сказал Хуан Мануэль. - Я считаю, что тебе незачем жить в гостинице. Ни в "Колоне", который далеко от центра, ни в "Принсипе Пио", куда ты хочешь перебраться, - это очень дорого и не совсем удобно. Вот тебе ключи. У меня есть комнатка, свободная от моих картин, костюмов, друзей и от банкетных столов. Пользуйся этой комнатой, как своим домом...

Сегодня Хуан Мануэль пригласил меня посмотреть, где проводит время мадридская богема.

- Имей в виду, - добавил он, - наша богема отнюдь не несет на себе отпечаток аполитичности: у нас все либо крайне левые, либо ультраправые, посредине остаются одни гомосексуалисты...

Мы пошли в самый популярный в Мадриде бар "Хихон". Там собираются писатели, композиторы, актеры, поэты. Машину приходится оставлять за несколько кварталов от "Хихона", на местах, указанных для парковок, потому что иначе специальные грузовики утащат на кранах машину, покорежат ее по дороге, увезут в полицейский участок и потом заставят платить огромный штраф.

В "Хихоне" масса иностранцев, которые приходят поглазеть на испанских знаменитостей; внимательно прислушиваются к разговорам писателей и художников безликие молодые люди, гладко причесанные, с ниточными проборами, в слишком аккуратно повязанных галстуках, - тайная полиция должна быть в курсе настроений интеллигенции... К Хуан Мануэлю подошел кто-то из знакомых:

- Сегодня в театре начинается фестиваль. Не хотите пойти?

- У нас сегодня задумана другая программа, спасибо.

- Какая у вас сегодня программа?

-Интересная, - ответил Хуан Мануэль и засмеялся.

Познакомился с выдающимся испанским художником Педро Буэна. Высокий, голубоглазый, седой, он рожден в Андалузии, в маленьком полынном, белом городке. Алькальд его города принял решение о переименовании той улицы, где родился художник, в улицу имени Педро Буэна. Был устроен шумный и представительный банкет, поднимали бокалы с "тинто" - терпким красным вином за выдающегося испанского живописца, а потом предоставили слово виновнику торжества. Педро Буэна поднялся, откашлялся и сказал:

- Грасиас. И сел.

Алькальд шепнул ему:

- Люди обижены. От тебя ждали речи. Почему ты так мало сказал, Педро?

Художник ответил:

- Я сказал мало, но во множественном числе.

("Грасиас" - по-испански значит "благодарности".)

Мы познакомились при занятных обстоятельствах. Хуан Мануэль, зная, что я собираюсь в поездку по стране, говорил мне:

- Ты должен записать некоторые выражения. Бери блокнот. Ты, например, пришел в отель, никто не понимает ни английского, ни немецкого. Ты тогда должен сказать: "Тиене устед абитасьон пара ми". Если тебе ответят: "Си, сеньор", - значит, ночлегом ты обеспечен. Если тебя "заговорили" собеседники, - испанцы любят спорить, - окажи: "Йо киеро дормир" - "Хочу спать". Если ты сидишь в машине и шофер не понимает, что ему делать, скажи: "Вамос" - "Едем".

Педро Буэна стоял у нас за спиной и слушал Хуан Мануэля. Он хлопнул Хуан Мануэля по плечу и сказал:

- Вамос, амигос! Пойдем на Пласа Майор, покажем русо, как умели веселиться в Испании.

Он чуть прищурил огромные голубые глаза и добавил:

- Испанцы всегда умели веселиться, даже в самые трагичные минуты своей истории.

Мы пришли в маленькую таверну "Месон-дель-Коррехидор" на стариннейшей Пласа Майор. Красные стены средневековых домов подсвечены голубым светом прожекторов. Старинные чугунные фонари, привыкшие к воску или керосину, кажутся сейчас беззащитными и до боли чужими. Как пенсионеры, которые еще могут и хотят работать...

По стертым лесенкам спустились в подвальчик. Сводчатые стены, шумный говор, официанты в андалузских костюмах, - воображение, подготовленное новеллами Мериме, переносит тебя в прошлый век. Стены сплошь расписаны шутливыми изречениями. Иногда это изречение затейливо выписано на голубом изразце, вмонтированном в кладку, иногда это застекленные картинки.

Первая, при входе, надпись гласит: "Хорошая жизнь дорога. Бывает, конечно, и дешевле, но это уже не жизнь".

А когда выходишь из подвальчика, в глаза бросается чеканка: "Лучшее в этом доме - его клиенты".

- Кабачки вокруг Пласа Майор, - пояснил Педро, - это филиалы музея Прадо, только здесь веселее и можно пить тинто. Построены они в четырнадцатом или шестнадцатом веке, здесь сиживали Лопе де Вега и Сервантес, здесь всё история, здесь менялись только столы и стулья.

Если спуститься по Калье-де-ля-Эскалье-Рилла-де-Пьедра на улицу Каменной лестницы, вы попадете в кабачок контрабандистов, который называется "Пещера Луиса Канделаса". На стенах надписи: "Пой и танцуй, сколько хочешь, но здесь, а не на улице"; "Будешь пить - будешь жить"; "Пей каждый день старое вино помолодеешь"; "За хозяином здесь лишь одно право - поить, кого он пожелает". Или: "Если уж тратиться, то в таверне, а не в аптеке".

А рядом "Каса Андалусиа" - "Дом Андалузии".

- Больше всех я люблю эту таверну, - сказал Педро. - Мы, андалузцы, ярые националисты.

- Не пугай Хулиана, - пошутил Хуан Мануэль, - в Союзе национализм - высший грех.

- Так ведь я восславляю Андалузию, а не дьявола какого. Разве есть в мире что-либо прекраснее Андалузии? Хотя тебе, баску, этого не понять. Вы ловите рыбу, воюете, пасете овец, а мы шутим.

И он прочитал надписи на изразцах: "Зубы важнее родственников", "Вино сила, вода - ревматизм", "Кто много пьет, тот поздно платит", "В этом доме не говорят плохо об отсутствующих", "Вино пьется в двух случаях: когда едят баккалао и когда его не едят".

- Баккалао - это одно из самых распространенных рыбных блюд в Испании, объяснил Педро Буэна.

Или: "То, что ты должен отдать племянникам, лучше съешь с хлебом и запей вином".

Смешные указания на дверях туалета. На одной двери большая надпись: "Здесь - да!" Это ясно, что сюда можно входить мужчинам, ибо, как правило, посетители "Дома Андалузии" - мужчины, любители андалузской песни. На другой двери табличка: "Здесь - пет!" Ясно, что это для дам, редких гостей в подобного рода кабачках.

Закончили мы ночь в итальянской траттории на улице Альфонса Шестого. А здесь прожекторов не было, и фонари были газовые, и улицы пустынные, шаги шлеп-шлеп; и дома средневековые. Тишина, редкие прохожие - XIX век. В траттории было пусто, только в углу за столиком при свечах сидела замечательная итальянская актриса Лючия Бозе с двумя своими приятелями.

Музыканты узнали Педро Буэна. Сразу же заиграли андалузскую песню. Буэна покачал головой.

- Что-нибудь другое, ребята, - попросил он.

Гитарист, высокий, с длинными баками, с громадными руками - его тоже зовут Педро, - обернулся к товарищам, чуть кивнул головой, те положили инструменты на колени, и Педро заиграл на гитаре протяжную, странную, тревожную и грустную песню.

- По-моему, это переложение с лютни времен Филиппа Второго, - шепнул мне Буэна.

Педро услышал его - музыкант точно читает артикуляцию.

- Си, - сказал он. - Молодец, художник!

В тратторию вошел пожилой пьяноватый сеньор с молоденькой девочкой. Хуан Мануэль потом объяснил:

- У нас раздельное обучение, и до сих пор в школах учителя уверяют своих подопечных, что детей мама привозит из Парижа. Сексология запрещена к изучению цензурой. Даже ботанику у нас изучают с купюрами. Отсюда трагедии - запретный плод сладок, а незнание всегда рождает преступление или глупость. Поэтому, видимо, тираны так боятся науки.

Хуан Мануэль поднялся из-за стола.

- Завтра переезжай ко мне, - сказал он. - С самого утра. А сейчас, извини, мне еще надо увидаться кое с кем.

Рано утром встретился со старым испанским другом. Мы были знакомы по Москве.

- Пожалуйста, будь осторожен. Нам стало известно, что в Бургосе еще до открытия процесса над басками уже подготовлен смертный приговор пяти товарищам. Хорошо, что ты вчера ходил по музейным тавернам. Хорошо, что ты не был в театре. Наша подруга, актриса Хулиетта Пенья, бросила в зал листовки и закричала: "Господа, как вы можете спокойно смотреть пьесу, когда пять человек приговорены к смерти!" Театр был оцеплен полицией, вместе с испанцами арестовали по ошибке немецких, итальянских и французских актеров, которые приехали на Первый международный фестиваль театров. Они сказали журналистам, когда их освободили из полиции, что, если Хулиетту Пенья не выпустят, они откажутся выступать в Испании. Полиция сейчас неистовствует. Повсюду полно агентов. За тобой здесь, естественно, смотрят во все глаза.

(...Сегодня я сделал в дневнике лишь одну запись: "Достоевский, Лермонтов, Гоголь, Толстой и Пушкин были запрещены в Испании с 1938 по 1958 год".)

Он ударил кулаком по мраморному, в серо-голубых разводах, столику и, застонав, опустил голову; глаза зажмурены, резко обозначены желваки, морщинами сведен лоб.

Многие сидевшие в столичном фешенебельном "Моррисоне" обернулись: моего спутника знают в Испании, потому что он один из виднейших современных писателей. (Я не могу назвать его имени: введенное чрезвычайное положение предполагает арест за оппозиционные выступления; я буду называть моего друга "Антонио".)

- Не могу, - прошептал он, - не могу больше. Не могу. Не могу! - крикнул он и посмотрел на благополучных, красиво одетых людей, собравшихся в этом кафе. - Слышите, вы?! Не могу больше!

Люди улыбнулись: "Наш талант шутит, они все такие озорники, эти писатели". Люди улыбались; завтра они станут рассказывать об этом случае знакомым наряду с тем, какое вино они пили, и сколько стоила порция "кальос а-ля мадриленья", и как была одета Пепита, жена торговца одеялами из "Ереро и Наварра"; они были благодарны случаю видеть живого, известного молодого Антонио, а он заплакал. Он старался сдерживаться: он испанец, а это значит - гордость и мужество, но слезы катились по его щекам, и он не вытирал их.

...Рассвет был серым и осторожным, как филер. Антонио гнал машину по чисто вымытым, пустым мадридским улицам, и пальцы его побелели оттого, что он яростно сжимал руль, словно стараясь сломать его.

- Ложь, - говорил он, - кругом ложь. Мы погрязли во лжи. Мы лжем миру, лжем друг другу, лжем самим себе. Демократия в Испании, новый курс! Не лгал мой отец, он был коммунистом, и за это его расстреляли. Не лгут наши ребята, которые выходят под пули. А мы... Говорим полунамеками, рисуем полутонами. Демократия в Испании...

Я слушал Антонио и вспоминал музей Прадо. Веласкес и Гойя тоже не могли унизить тупость владык впрямую, но они тем не менее по-своему делали это, ибо за ними была сила большая, чем армия и святая инквизиция, - за ними был талант. Вот король. Как же важен этот старый, низенький, пузатенький, холодноглазый король. Сходство соблюдено великолепно, скрупулезно и вроде бы уважительно. Только король посажен на мощную кобылу с идиотической мордой. И это убивает короля - смехом. А вот кардинал. Его глаза смотрят на вас из белого кружевного воротника, написанного так, что кажется, будто голова отсечена от туловища, а кружева вовсе не кружева, а тонкая сталь ошейника. Это страшно, ибо художник вывернул себя, доверил холсту свою мечту: "Смерть тиранам!" - а такие откровения караются монаршим гневом, который редко оборачивается ссылкой - смертью чаще.

Я понимал Антонио: испанское искусство сейчас не хочет ограничиваться аллегориями, даже самыми смелыми, - борьба испанцев за свободу смелей любой аллегории. Все чаще и чаще в театре, живописи, литературе "кошку называют кошкой". Да, цензура свирепствует, да, запрету подвергается все мало-мальски оппозиционное режиму, но оппозиция сейчас так сильна в Испании, что начни запрещать - придется запрещать все подряд, нечего будет смотреть и читать, а на одних вестернах далеко не уедешь. Официальная пропаганда трубит о росте благосостояния, о развитии экономики, о "новом курсе" режима, который был провозглашен в пятидесятых годах, о "национальной гармонии" и о решении всех основных проблем в стране. Но события последних дней - чрезвычайное положение, солдаты на улицах городов, массовые выступления трудящихся против репрессий свидетельствуют о том, что страна далека от того "гармоничного общества", как ее рисуют на глянцевых буклетах для заезжих иностранцев.

Какова же истинная ситуация в стране?

Да, действительно, в конце пятидесятых годов в Испании началось развитие экономики - прежде всего дорогостроение, градостроительство, автомобилестроение. Все три отрасли завязаны в один узел, и понять суть этого "узла" не трудно - туризм. Дороги, машины, отели и рестораны. Испания теперь вышла на второе место в мире по количеству приезжающих иностранцев - более 23 миллионов в год! В стране оседает громадное количество валюты (около 2 миллиардов в год). Растут в Мадриде и Малаге новые роскошные здания, но никого не интересуют такие проблемы, как народное образование, медицина, пенсионное обеспечение. Мои друзья в Толедо, Саламанке и Мадриде рассказывали, что за обучение ребенка в школе приходится платить ежемесячно 1,5-3 тысячи песет. Это 20-40 долларов. Количество больниц, работающих в системе "социального страхования", смехотворно: в Мадриде, например, таких больниц всего две или три, и это на город с трехмиллионным населением. Бесконечно дороги квартиры. Двухкомнатная квартира стоит в месяц не менее трех тысяч песет, то есть две трети своего заработка квалифицированный рабочий или молодой педагог вынужден отдавать хозяину дома. Человек, который сбежал из деревни, вынужден ютиться в десятиметровой конуре, в полуподвале или на чердаке.

Правительство оказалось зажатым в тисках противоречий: молодые технократы требуют от правительства еще большего протекционизма; рабочие - повышения благосостояния, демократических свобод, социального обеспечения; студенчество - университетской -реформы, отказа от рутины, царящей в высшей школе, уменьшения платы за обучение; армия... Армия - главная опора режима, и даже в ее рядах сейчас нет единства. Те, кто пришел к власти после гражданской войны, люди старые, умеющие лишь "тащить и не пущать", требуют "жесткого курса", уповают лишь на "крепкую руку". Потеряв всякую историческую перспективу, они требуют арестов и расстрелов, - именно они настояли на проведении судилища в Бургосе; не случайно, видимо, начало процесса над патриотами-басками откладывалось три раза, - испанские товарищи говорили мне еще в начале ноября о том, что в Бургосе все готово для расправы. Но есть в армии и другие силы. Часть генералитета встала в оппозицию к режиму, требуя проведения демократических реформ. Только слепцы не хотят видеть истинное положение в стране: всеобщее глухое недовольство, постоянно гнетущее чувство страха перед возможностью ареста (в Испании конституция допускает семидесятидвухчасовой арест без предъявления обвинения), неясность политической перспективы. Даже фаланга переживает кризис, причем кризис сокрушительный. Я видел демонстрацию "голуборубашечников" на аллеях квартала Пинтор-Росалес, которые шли, ведомые молодым Диего Мариесом, выкрикивая: "Нас предали! Мы должны возродить движение!" Они вышли на свою демонстрацию за несколько часов перед тем, как на главной улице начался официальный парад, посвященный годовщине фаланги. Их, правда, не избивали - все-таки свои...

Наиболее серьезные политики сейчас стоят в полуофициальной оппозиции к режиму: они не могут не видеть общую тенденцию недовольства в стране. Граф Мотрико, бывший посол в США и Франции, крупнейший финансист Прадос Аррарте и даже бывший министр народного образования Руис Хименес сейчас выступают с критикой того внутриполитического курса, который проводит Мадрид.

Один из представителей католической оппозиции сказал мне:

- Трагический парадокс заключается в том, что те наши деятели, которые хотят быть либералами во внешнеполитическом курсе, вынуждены поддерживать махровую реакцию внутри страны. А, как известно, на двух стульях сразу пока еще никто не засиживался слишком долго.

Французская "Фигаро" в день, когда начался процесс в Бургосе, свидетельствовала: "Сцены возмущения, имевшие место в Барселоне (там демонстранты смяли полицию. - Ю. С.), представляются самыми значительными из всех волнений, которые происходили в Испании после окончания гражданской войны".

Да, на двух стульях, видимо, усидеть не дано никому,

Исполком Объединенной социалистической партии Каталонии выступил с заявлением, причем еще до начала судилища в Бургосе: "Путем приговора басков к смерти правительство, видимо, хочет использовать военный суд как отчаянную попытку запугать оппозицию и народные массы".

Все выдающиеся писатели, режиссеры, художники Испании находятся в открытой оппозиции к режиму. Истинный художник - это такой художник, который подчиняет свое творчество интересам народа, его чаяниям и надеждам. Невозможно заставить художника восславлять зло и беззаконие, - каждый, кто знаком с испанцами, может сказать, что это люди высокой чести и рыцарского бесстрашия. Никто из испанских художников, ни один человек, не выступил в поддержку судилища в Бургосе, ни один! Ставка на официально пропагандируемый лозунг об общности всех испанцев оказалась битой.

Власти пытались было выстроить версию: "Что было в прошлом, то ушло навсегда. Новое время - новые отношения в государстве". В подтверждение этому в свое время весьма модному лозунгу одному из лидеров буржуазной оппозиции профессору Энрике Тьерно Гальван было позволено встретиться с министром иностранных дел ФРГ Шеелем и открыто высказаться за необходимость "проведения реформ в стране". Более того - власти позволили играть в театрах пьесы Лорки, расстрелянного фалангистами, а журнал "Лос протагонитас де ля история" вышел с громадным портретом поэта на обложке и с шапкой: "Первая полная биография Лорки". Они думали, что мертвый враг не страшен. Они ошиблись. Демонстранты выходили на улицы с песнями Лорки, и в них стреляли, их били полицейские дубинками, их бросали в застенки. Пронесся слух: "Лорке дадут национальную премию". Один мой друг, выдающийся художник, сказал, горько усмехнувшись:

- Лорка уже получил самую высокую премию поэта - его расстреляли. - Он помолчал, а потом добавил: - Знаешь, Хулиан, все-таки, наверное, есть люди, которым обязательно надо погибать молодыми: Лермонтов, Байрон, Шелли, Лорка. Они тогда остаются в памяти народа, как горьковский Данко... И знаешь, что еще обидно: Испанию всегда открывали иностранцы. Сервантеса впервые напечатали в Париже. Рафаэль должен был уехать в Рим, чтобы стать Рафаэлем. Когда же мы научимся ценить своих гениев? Расстреляли своего гения, а теперь как ни в чем не бывало печатают его портреты.

...Разные люди - разные мнения, но всегда интересные и в чем-то парадоксальные: испанцы великолепные ораторы и страстные спорщики, словом они владеют блистательно. Беседую с молодым бизнесменом в Малаге. Он получил образование в Париже; яхта, несколько ферм за городом, контрольный пакет акций в двух компаниях, специализирующихся на строительстве мостов и дорог. Он богат, очень богат. И умен. (Именно он говорил мне, что в самом ближайшем будущем Испанию могут постичь серьезные экономические трудности, если только страна не выйдет из самоизоляции, если не будут установлены серьезные деловые контакты со всем миром, социалистическим в том числе.)

- Нас ждут перемены, - говорил он, нервно прикуривая сигареты одну от другой, - иначе не может быть. Мы погибнем иначе: к власти придут "черные полковники", которым вообще плевать на развитие экономики, им важно сидеть в своих дворцах под охраной танков и выступать по телевидению.

- Если в стране не будут проведены серьезные реформы, - говорил мне профессор экономики, - наших детей станут пинать ногами, Испания превратится в курортный придаток Европы. Не изучая марксизм, - он улыбнулся, - в наше время нельзя понять мир. Я изучал марксизм в Париже, хотя, вы понимаете, это не моя религия. Смотрите, что получается: инженер не станет отстаивать свою точку зрения, даже если она правильна, потому что он опасается остаться без работы. Ему можно отказать в работе без объяснения причин. Он не имеет права потребовать объяснений. А оказавшись без работы, он немедленно станет нищим, потому что сейчас вся Испания живет "взаймы", в рассрочку. Можно за два часа купить квартиру, обставить ее роскошной мебелью любого стиля, можно привезти в дом цветной ТВ и попросить фирму установить в машине кондиционер. Следовательно, после таких трат бюджет семьи будет рассчитан на долгие годы вперед: людям приходится ужимать себя в еде до минимума, чтобы вовремя уплатить рассрочку. Отсюда - рождение рабской идеологии: "Чего изволите?" А в глубине души: "Идите вы все к черту, дайте мне спокойно дожить до смерти". И рождается всеобщая апатия, никому нет дела до технического прогресса...

- Вы нарисовали картину полной безысходности, - сказал я.

- Верно, - согласился собеседник. - Вы думаете, правительства Парижа и Бонна не понимают этого? Понимают, еще как понимают! Потому-то они и пытаются хоть как-то выполнить требования общественности - и в сфере социального обеспечения, и в регулировании отношений предпринимателей и рабочих, потому-то они стараются быть реалистами. А наше правительство занимается армией, военными трибуналами и внешней политикой. Экономика - это наука, это всегда кажется скучным и неблагодарным делом. А в ней, и только в ней, сокрыто крушение государства или его взлет.

- Ну хорошо, а каких сил вы больше всего опасаетесь сейчас? - спросил я. Армейских экстремистов? Политиков, ориентирующихся на жесткий курс? Фалангу? Кто сейчас представляет реальную силу в Испании?

- Рабочие комиссии, - ответил мой собеседник не задумываясь.

В Париже я встречался с одним из активистов этого нового мощного движения, которое охватило всю Испанию. Как известно, в Испании существуют официальные профсоюзы, или, иначе, "синдикаты", построенные по вертикальной системе.

- Раньше, - рассказывал мне товарищ, прибывший в Париж нелегально по делам своей работы, - во время выборов в профсоюзы трудящиеся устраивали некие фарсы: на бюллетенях для голосования рисовали мордочки и вписывали имена своих "делегатов" из произведений Сервантеса и Барроха. А потом мы подумали, что это забвение Ленина, забвение его указаний о тактике, о легальной форме борьбы. И мы начали выдвигать в Рабочие комиссии наиболее достойных рабочих коммунистов, католиков, социалистов. Рабочие комиссии начинали свою работу исподволь, поднимая вопрос о том, как лучше установить бачок с водой в цехе, а кончилось это всеобщими забастовками, которые носят экономический и политический характер. Ты видел своими глазами демонстрации в Мадриде в "день амнистии". А перед этим забастовали рабочие Мадридского метро, когда правительство приняло решение заморозить зарплату. И мы добились повышения зарплаты на сорок процентов. И мы добились равной оплаты за труд для женщин. И мы вывели на демонстрации рабочих Гранады, Барселоны, Севильи. Высший трибунал признал нас нелегальной организацией, за нашим лидером - Комачо - охотится полиция. но мы существуем, мы - реальная сила в стране, не считаться с которой нельзя.

Это верно. С Рабочими комиссиями в Испании считаются. В стране, где всякая оппозиция запрещена (можно, конечно, создать "Общество по защите мини-юбок" или "Совет протекции брюкам-клеш из фланели", это можно; а "Клуб друзей ЮНЕСКО", созданный, кстати говоря, с разрешения властей, сплошь и рядом сталкивается с полицейским произволом: то разгонят собрание, то задержат руководителей, то конфискуют литературу), именно Рабочие комиссии являются массовыми организациями, которые представляют классовые интересы трудящихся...

Испания бурлит.

Суд в Бургосе показал со всей очевидностью, что всякие красивые слова о "новом курсе", о "демократизации" есть не что иное, как фарс. Об этом говорят не только в Мадриде - об этом пишут буржуазные газеты в Париже, Лондоне и Бонне.

Трудно предсказать, как будут развиваться события в ближайшем будущем, но то, что Испания на грани крупнейших социальных и политических сдвигов, - в этом сомневаться не приходится... Нельзя стучаться в ворота сегодняшнего мира, надев черные капюшоны инквизиции. Эти черные капюшоны конечно же по душе мракобесам ку-клукс-клана и фашистам фон Таддена, но не за этими отбросами общества сейчас сила.

...Антонио остановил машину на зеленых холмах Каса-дель-Кампо. Солнце осторожно тронуло белые громадины домов. Город сделался розовым. И облака стали розовыми, и голуби, и крыши. Солнце всходило над Испанией, и все вокруг делалось чистым, зримым и близким.

- Помнишь, - сказал Антонио, - Хемингуэй писал, что после своей родины он больше всего любит Испанию? Нашу Испанию, где он писал свои книги о республиканцах. А как я люблю ее! Как любим ее все мы, испанцы! Жизни не жаль, только б пришло сюда счастье. - Он помолчал и тихо закончил: - Оно придет. Скоро придет.

Ездил в Саламанку. Этот средневековый город сейчас стал музеем. Здесь всё история. Беседовал с университетской профессурой. Один из профессоров был учеником Унамуно. Мигель Унамуно - философ и писатель - сейчас очень популярен в университетах Испании. К нему по-разному относились - и у нас и в Испании, а в истории этого человека как в капле воды отражаются все противоречия страны.

Сейчас кое-кто пытается сделать Унамуно столпом националистического движения. Но это отнюдь не так. Долгое время он был изгнанником; победа "республики 1932 года" его тоже не устроила: бедные остались бедными, богатые - богатыми.

Унамуно был ректором Саламанкского университета, когда фалангисты вошли в город. Во время праздника "Дня открытия Америки" Унамуно сидел в президиуме вместе с епископом Саламанки и с женой генералиссимуса Франко.

Когда старый командир Иностранного легиона, генерал Астрай, друг Франко, провозгласил в конце своей речи девиз легиона: "Да здравствует смерть!" Унамуно обернулся к генералу и сказал: "Вы можете победить, но вы никого не убедите в своей правоте". Военные ринулись к старому философу, хватаясь за пистолеты.

- Проклятые профессора! - орали офицеры в серебряных аксельбантах. - От вас все несчастья!

Унамуно был посажен под домашний арест и освобожден от обязанностей ректора университета Саламанки. Через полгода философ умер.

Националисты сейчас "забыли" обо всем этом. Им важно заручиться поддержкой убитого ими философа, ибо с самого начала режим выступал против интеллигенции, возвещая, что из-за нее "все беды и трагедии".

Националистам выгодно заручиться Унамуно - хоть и мертвым, - потому что молодежь, особенно левое студенчество, находят в трудах (в записанных литерах, а не в произнесенных в пылу полемики словах) ответы на многие тревожащие их вопросы.

"Да, в частностях мы можем ошибаться, - говорят националистические пропагандисты, - однако в главном мы всегда стояли на единственно верном пути. Даже Унамуно говорил об этом..."

Встретился с одним из интеллектуалов, входящих в полулегальный "Клуб друзей ЮНЕСКО". Кружок существует при молчаливой поддержке министерства иностранных дел, которому необходимо выходить на международную арену, и при громком неодобрении со стороны полиции. Несколько раз "Клуб друзей ЮНЕСКО" разгоняли, а лидеров задерживали на 72 часа в полицейских участках.

Познакомился с Рафаэлем Тайбо. Он из семьи графа, северянин, известный испанский интеллектуал, являющийся бессменным председателем "Клуба друзей ЮНЕСКО".

Беседовал с отставным генералом авиации, который сейчас находится в молчаливой оппозиции к режиму. Он объяснял мне, каким образом в Мадриде научились умению пользоваться принципом "разделяй и властвуй".

- Политика в странах, подобных нашей, - грязная штука, Хулиан, - говорил генерал. - А если узнать всю подноготную, можно возненавидеть народ, который, подобно стаду овец, боится одного волка. Чем больше я узнавал, тем горше мне делалось жить. Я никогда не перейду на другую сторону - я всегда буду верен присяге. Но я мог отойти от движения, а это не так просто сделать, поверь мне. Из концерна трудно выйти - своим мстят.

...В самом начале, в тридцать шестом, в Испании все были убеждены, что вождем армии станет генерал Санхурхо, а не Франко. Санхурхо был дружен с вождем фаланги Хосе Антонио Примо де Ривейра, и именно он в феврале тридцать шестого года отправился вместе с Хосе Антонио в Берлин, где встречался с видными руководителями нацистской партии и министерства иностранных дел.

В Берлине к Санхурхо отнеслись с большим интересом, считая его самым вероятным кандидатом на пост будущего военного диктатора, а Хосе Антонио Примо де Ривейра - будущим идеологическим руководителем Испании.

В тайном обществе военных, руководимом крупнейшими генералами Испании, точки зрения лидеров крайне разнились друг от друга. Санхурхо безоговорочно поддерживал идеи национал-социализма и доктрину Хосе Антонио Примо де Ривейра, основателя фаланги, "первого испанского фашиста"; однако генерал Мола считал, что в Испании необходимо сохранить республиканский режим. Один Франко молчал, никак не объясняя свою позицию.

После начала мятежа были проведены две молниеносные операции. Первая была приурочена к тем дням, когда по дороге из Португалии в Бургос в самолете сгорел "главком" Санхурхо. (До сих пор не выяснены обстоятельства его гибели. Впрочем, когда человек гибнет "слишком уж ко времени", выдвигается много версий, но одна - главная, истинная - никогда не оказывается обнародованной.)

Франко сумел так организовать настроение заговорщиков, что Капо де Льяно был отведен от претендентства на пост верховного главнокомандующего. Франко через своих людей смог напомнить военным, что именно этот молодой генерал принимал участие в борьбе против монархии.

Следующей была отведена кандидатура генерала Мола: Франко напомнил, что именно Мола настаивал на необходимости сохранения республиканского режима. Но Франко не торопился предлагать себя на пост "главкома".

Через несколько дней после торжественных похорон Санхурхо генерал Франко, отойдя в тень, предложил создать военную хунту в составе шести генералов. Он; даже не вошел в хунту, а ее председателем был утвержден больной старик Кабанельос. Лишь спустя несколько дней Франко и Капо де Льяно вошли в хунту. Естественно, ни Мола, ни Капо де Льяно не знали о той закулисной игре, которую вел Франко. Он сидел с ними за одним столом, как друг, он прислушивался к их советам, всячески подчеркивая свое уважение к "товарищам по оружию".

Но уже в это время Франко твердо отдал себе отчет в том, что армия "де-факто" считает его своим главнокомандующим. Нужно было утвердиться в этом звании "де-юре".

Он избрал точный путь: мятежникам были нужны: самолеты, деньги и оружие, Франко наладил контакт с Муссолини. Он просил о помощи. Через пятнадцать дней Муссолини отправил генералу Франко двадцать военных самолетов. В те же дни руководитель национал-социалистской партии Германии в Марокко: срочно вылетел в Берлин с личным письмом Франко к Гитлеру. С письмом ознакомился руководитель заграничной службы НСДАП, обергруппенфюрер Боле. Со своей "благожелательной" резолюцией Боле передал письмо Франко в министерство иностранных дел и в военное министерство. Дипломаты высказались против поддержки Франко. Однако за поддержку Франко выступил заместитель фюрера - Гесс.

По поручению Гитлера шеф абвера Канарис срочно г вылетел в Бургос ознакомиться с положением дел на месте. Не дожидаясь его возвращения, просьбу Франко поддержал Геринг. Он сказал, что ему необходим испанский театр военных действий для того, чтобы испытать молодую нацистскую авиацию в столкновении с "красными".

По рекомендации Гесса, Геринга и Канариса Гитлер принял решение о поддержке Франко, и первые десятки "юнкерсов" с военными советниками на борту вылетели в Испанию.

И через два месяца после создания военной хунты Франко был провозглашен главой правительства и верховным главнокомандующим.

С протестом выступили генерал Мола, который понял, что он оказался пешкой в руках Франко, и председатель хунты Кабанельос. Но они опоздали. Франко стал единоначальным вождем мятежников, "каудильо", некоронованным императором Испании.

Генерал подождал, пока я кончил записывать, походил по огромному кабинету, сделал погромче музыку в приемнике и сел около камина.

- Это не все, - сказал он, заметив, что я прячу блокнот в карман. - Это только военный аспект вопроса. Далее начинается еще более интересный аспект политический. Это очень занятно, как Франко, который всегда подчеркивал, что он только военный, что он "лишь выполняет свой долг перед нацией", - как он сделал выбор между монархистами, идеологией группы "левых" военных во главе с Мола, которые настаивали на сохранении республики, и между фалангистами.

...Франко понимал, что если он начертит на своих знаменах лозунги монархизма или единоличной военной диктатуры, он не сможет повести за собой армию, потому что испанские солдаты в массе своей связаны с землей, а монархия давно скомпрометировала себя как душитель крестьянства.

Хосе Антонио Примо де Ривейра и Хосе Руис де Альда, основатель испанского национал-социалистского, скорее фашистского (они тяготели к Муссолини), движения, были к тому времени мертвы. Однако их лозунги, обращенные к рабочим и крестьянам, Франко решил использовать.

К тому времени фаланга как идеологическое движение оформилась в довольно сильную партию, единственно противостоявшую Народному фронту. Франко, правоверный католик, сделал изящный поворот к демагогической терминологии национал-социализма.

...Однако был жив Эдилья, преемник Хосе Антонио Примо де Ривейра, который после гибели вождей фаланги фактически руководил движением. Эдилья был из рабочих. Начав с портового грузчика, он вырос до механика, и в фаланге он представлял "пролетарские слои". В тридцать седьмом году, весной, были объявлены выборы "вождя фаланги". За несколько дней до выборов один из помощников Эдильи был убит при таинственных обстоятельствах. Эдилью немедленно арестовала жандармерия. Естественно, делать вождем фаланги человека, арестованного по подозрению в убийстве, никто не станет. Франко убрал единственного конкурента. Сразу после этого Франко, всегда выступавший против интеллигенции, начал создавать культ Хосе Антонио Примо де Ривейра, который считался одним из ведущих интеллектуалов фаланги. И за день перед началом "выборов вождя фаланги" Франко объявил, что старая фаланга распускается, а создается новая. В новую фалангу он включил всех сторонников мятежа монархистов, к которым он тайно тяготел; фашистов, которые осуществляли прямую связь с Берлином и Римом; консерваторов, которые помогали в налаживании контактов с Лондоном. И незадолго до того, как Франко узурпировал власть в военной хунте, он провозгласил себя вождем новой фаланги. Политическая власть также оказалась в его руках.

Франко никогда не торопился, - продолжает генерал, - ни в политике, ни в партии, ни в армии. Сейчас все обсуждают приближающийся процесс над басками в Бургосе. Поверьте моему слову: Франко захочет извлечь политическую выгоду из этого фарса, который армия - в массе своей - отвергает. В чем будет выражаться эта политическая выгода? Объясняю: после того как смертный приговор, о котором сейчас говорит вся страна, будет вынесен, Франко наверняка помилует осужденных. Темнота всегда помогает диктаторам. Уверяю вас, плебс выльется на улицы с криками: "Да здравствует каудильо, самый справедливый и добрый человек Испании!"

- Плебс... А народ?

- Что может сделать народ без армии?

- Из кого состоит армия?

Генерал улыбнулся.

- Здесь уже начинается марксизм, Хулиан, здесь начинается испанское табу...

* * *

...Карлос посадил меня в свой громадный бело-серебристый "додж" и повез на окраину Мадрида.

- Мы поедем в "Каса Гальега" - в "Дом Галисии". Самые лучшие люди в Испании - галисийцы. (Я сразу вспомнил Педро Буэна, который утверждал, что лучшие люди Испании - андалузцы.) Я говорю это не потому, что сам галисиец, и уж, естественно, не потому, что Франко мой земляк, просто труд крестьянина на севере особенно тяжек и горек. Сейчас мы с тобой поедим настоящей галисийской еды, а потом я расскажу, что мне удалось выяснить по интересующему тебя вопросу...

Он подозвал официанта, заказал "марискос" - креветки, лангусты и крабы - и попросил принести "кальдо гальега" - настоящего галисийского супа.

- Попробуем "саль пикон де марискос". Это типичное галисийское, - пояснил Карлос, - переводится на английский как "брызги понемножку". Это ассорти из разного рода рыб, креветок, лангустов. И закончим "альмехос а ла маринера" ракушками по-матросски.

Когда официант отошел, Карлос оглянулся, хмыкнул ("Мы хорошо разыграли завзятых гастрономов") и показал глазами на шоссе.

- Между прочим, именно здесь, в Хараме, - сказал он, - возле дороги Ла-Корунья, был фронт. Именно здесь было сделано известное всему миру фото, которое висит у тебя дома: Эрнест Хемингуэй, Роман Кармен и Йорис Ивенс. Меня на этом фото нет, но я был рядом.

Он закурил и откинулся на спинку стула.

- Итак, по поводу нацистов в Испании... Через несколько дней я сведу тебя с одним немцем. Сейчас это добродушный старикашка. Во время войны он был оберштурмбанфюрером СС. Он работает в книжном магазине, я покупаю у него английскую литературу. Так вот - у него есть связи со Скорцени. Не с самим, конечно, но с людьми из окружения. Больше я пока ничего сделать не смог: они живут по законам кодла - глухо...

Вечером меня пригласил на выставку своих полотен художник Альваро Дельгадо. В подвале, без естественного освещения, в одном из залов бара "Ришелье", висят великолепные портреты Барроха, Гарсиа Лорки, моего доброго знакомого - профессора Гонсалеса Роблеса, Пэдро Буэна...

- Как вы могли написать Барроху и Лорку? - удивился я. - Вы ведь молоды, они не могли вам позировать...

Альваро усмехнулся:

- А вы думаете, Гонсалеса Роблеса я писал с натуры? Я вообще считаю, что с натуры писать нельзя. Я пишу с фотографий, только с фотографий. С моей точки зрения именно фотография позволяет понять "истинность" человека.

(Когда я сейчас смотрю на свою старшую дочь Дунечку, поступившую в Художественное училище, и наблюдаю ее работу с "натурой", и чувствую, как она злится, когда "натура" - младшая сестра Оля - шевелится во время сеанса, я понимаю, что писать с фотографии невозможно, ибо фиксация человеческого "мгновения" передает лишь внешнее, моментальное, случайное. Проникнуть в существо натуры можно, лишь наблюдая ее, пристально изучая, открывая для себя неожиданное. Не зря интересный латышский писатель Александр Бэлл назвал свою повесть о скульпторе "Следователь". Фотография - это вещественное доказательство, а не исследование. Однако, видимо, нет абсолютных канонов в живописи. Такие не понятые еще людьми категории, как "угадывание", "предчувствие", "провидение", преподносят сюрпризы: я вспомнил Альваро Дельгадо, когда встретился с профессором Гонсалесом Роблесом. Меня потрясло, как точно Альваро угадал Роблеса по фотографии: юмор, сила, сдержанность, благородство. И дело здесь было отнюдь не во внешнем сходстве. По-моему, дискуссия о том, что абсолютное сходство суть абсолютное искусство, давно снята с повестки дня. Сходство - это еще далеко не искусство.

"Как похоже!" - по-моему, оскорбление для художника).

Мой приятель, английский журналист, привез меня на центральную улицу Гран-Виа. Полчаса мы кружили по маленьким переулочкам (здесь, как и в Париже, невозможно найти место для машины), пока наконец не заехали в подземный гараж; поднялись на улицу.

- Куда ты меня ведешь, Чарли? - спросил я.

С тех пор как мы встретились, он не сказал ни слова, только показывал рукой, что я должен идти за ним следом.

Он перешел на противоположную сторону улицы Гран-Виа и, прищурившись, словно живописец, долго рассматривал огромное здание универмага.

- Запомни это здание как следует, - сказал он наконец.

Здание как здание, шумный универмаг.

- Запомнил? - спросил он.

- Запомнил.

- Ну, пойдем внутрь.

Мы пошли внутрь, долго бродили по этажам, смотрели выставку рубашек, пляжных мужских брюк, проталкивались сквозь залы "дешевой распродажи", а Чарли по-прежнему сумрачно молчал. Был он сейчас какой-то потерянный. Он несколько раз подходил кокну, смотрел на Гран-Виа, а потом повел меня в другой зал. Здесь, среди шумной толпы, он остановился - громадный, краснолицый, шестидесятилетний, чем-то очень похожий на сибиряка. Глаза у него сейчас были жалкие, словно у собаки, которую обидели.

- Точно, это было здесь, - сказал он.

- Что? - не понял я. - Что здесь было, Чарли?

- Здесь был мой номер. Здесь, в отеле "Флорида", я жил в тридцать седьмом году, Джулиан. Именно на этом месте стоял отель "Флорида".

Отель "Флорида"! Отель "Флорида" - "пятая колонна", Кольцов, Хемингуэй, Роман Кармен, маршал Родион Малиновский, генерал Хаджи Мурат Мамсуров, Мате Залка...

"Отель "Флорида" считается ужасно красным и ужасно революционным гнездом. Здесь живут летчики и инженеры интернациональной эскадрильи в шелковых незастегнутых спортивных рубашках, с навахами и парабеллумами в деревянных кобурах у пояса. Они сначала хотели выписать к себе жен, им отказали, теперь они уже не просят - женщины нашлись в Мадриде. По ночам бывают громкие сцены с выбеганием в коридор, так что журналисты и иностранные социалистические депутаты жалуются директору. Среди летчиков есть храбрые и преданные люди, они группируются вокруг Гидеза: их мало видно в отеле, они часто ночуют на аэродроме. Есть человек десять явных шпионов и дюжина бездельников, они ведут у стойки бара шумные интриги против Андре и Гидеза. Им дают барахло вместо машин! Они не станут в угоду чьему-то честолюбию кончать самоубийством в дурацком воздухе этой сумасшедшей страны!

Здесь есть бывшие американские гангстеры, спиртовозы из воздушного отряда Аль-Капоне, искатели приключений из Индокитая и разочарованный итальянский террорист, пишущий поэму. Рыжий канадец, по специальности аэрофотограф, с утра ничего не делает, сидит в кресле в вестибюле у окна и разговаривает с пустым взглядом, устремленным в пространство. Он ждет, пока в четыре с половиной часа пополудни на Гран-Виа выйдут первые проститутки. Тогда он выходит и долго выбирает. Он долго торгуется, а потом платит больше той суммы, которую с него запросили вначале, - если женщина спросила двадцать песет, он доторговывается до двенадцати, а уходя, платит двадцать пять. Так, объясняет он, весь акт пропускается через комплекс благотворительности. Он считает, что до Луи-Фердинанда Селина не было мировой литературы. Но и у Селина есть, по его мнению, громадный прорыв. Селин упустил, что женщину надо смотреть и оценивать обязательно, когда она идет к вам спиной. Тогда ясны фигура, шея, ноги. Вид спереди, глаза, улыбки, грудь - это все обман, это для дураков... Он ловит людей, чтобы поговорить о женщинах. Но все заняты, его слушают охотнее всего женщины же, супруги иностранных парламентариев.

Настоящие красные почти не показываются во "Флориде". Они приезжают потихоньку, заходят в партийные комитеты, спят там же, в маленьких общежитиях, и уходят на фронт, инструкторами при колоннах Пятого полка, санитарами или рядовыми бойцами".

* * *

Сидит на пороге дома;

Сигарета погасла...

Берет надвинут до бровей,

А в руке нервно дрожит хлесткий прут "абельяны"...

Виктор Мануэль начинает петь негромко, как бы издалека. Он - с гитарой, а оркестр - в темноте, его не видно, он - сам по себе, оркестр еще только прилаживается к этому двадцатилетнему астурийцу, самому популярному певцу Испании.

Что вспоминает он?

Весну? Но без листьев...

Траву? Но без цвета...

Или запах мокрого динамита?

Или уголь, который он взрывал у себя на шахте?

Дедушка мой...

Он сжег себя в шахте, как бикфордов шнур...

И не слышна уже гитара. Только сильный голос Виктора Мануэля и мощь симфонического оркестра, и лишь иногда слышен быстрый перебор басовых струн это когда Виктор шепчет: "Дедушка мой, дедушка..."

...Сын и внук шахтера, он пять лет ходил в семинарию, а потом учился в книжных магазинах, где ему позволяли часами стоять у прилавка. Он не знает нот, не учен стихосложению, но его песни поет сейчас вся Испания. Они тревожны, его песни; Виктор словно стенографирует чувства молодежи за Пиренеями. Он еще не говорит всего того, что от него ждут, но песня - это особое искусство, когда тебя понимают с полуслова, в намеке и даже в молчании.

Был вечер как вздох,

И в церквушке пел колокол,

И был мир окрест,

И в зеленой речушке плавали рыбы...

И пришли солдаты.

"Стойте, старики и дети! Смирно!

Ребята должны воевать!

Идем воевать, парень,

Идем воевать!"

Я закрываю глаза и стреляю в небо.

За кого они велели мне воевать?

Нет во мне ненависти к врагу,

Да и враг ли он мне?

"Хуан! Молчать! Хуан, воюй! Ты должен воевать!

Хуан, вперед! Хуан, ура! Ар-рестовать!"

Я трус. Сижу в тюрьме. Я трус.

И мои сограждане смеются и плюют мне вслед: "Он трус!"

И я ухожу в горы, и не слышу, как поет колокол, и не

Вижу голубых рыб в зеленой воде...

Но я мечтаю о том дне, когда я спущусь к людям.

Они должны понять меня.

Они меня поймут...

- Это было так, - рассказывает Виктор Мануэль, - я зашел в бар, а напротив сидел мужчина. Он читал газету. Там был заголовок: "Во Вьетнаме убито двести солдат". Я даже не знаю, как это было дальше. Просто я поднялся и пошел домой. А дома взял гитару и спел эту песню. И все.

Его песни сейчас поет вся Испания. Это песни-раздумья. Он не бунтарь, он не зовет к драке. Просто он заставляет людей думать. А это так много в наши дни...

- Хорошо, я попробую устроить вам встречу со Скорцени, - сказал тот букинист из бывших СС, с которым меня свел Карлос. - Но это должно идти не от меня. Я вас познакомлю с директором большого книжного магазина, его зовут Хайнц. Мы с ним вместе сражались в танковых войсках. Я ведь был танкистом, я не виноват, что фюрер отдал нашу дивизию Гиммлеру... Хайнц знает кое-кого из окружения "Длинного".

"Длинным" он назвал Скорцени. Это ново для меня, потому что раньше люди, с которыми я встречался, говорили о Скорцени "Отто", "Сильный", "Лошадь" или "Шрам".

Хайнц владеет магазином в центре Мадрида, неподалеку от главного "супермаркета". Здесь всегда торчит много народу, поэтому разговаривать мы с ним могли спокойно, не опасаясь, что нас услышит кто-то третий.

("Теперь-то я проклинаю нацизм, - говорил мне Хайнц, - и это правда, зачем мне лгать вам? Фашизм уважаем в Испании, так что я мог бы по-прежнему держать дома фотографии фюрера... С тех пор как я начал работать с книгами, я перестал быть идиотом. Если бы приняли всемирный закон, обязывающий людей почитать книгу, как религию, фашизм исчезнет, потому что он рассчитан на глупое стадо, для которого "свой" дурак ценнее "чужого" гения лишь потому, что он "не свой".)

- Попробуем, - сказал Хайнц. - Пошли ко мне, будем звонить...

Телефонный разговор с одним из сотрудников Скорцени был вежлив до приторности: "О, как интересно, сеньор из Советской России! Я ничего не могу вам обещать, но я свяжусь с шефом, он сейчас находится в Гамбурге".

(Как раз в это время в ФРГ проходили выборы в ландтаги земель, и Скорцени вылетел туда, чтобы организовать кампанию в поддержку неонацистов фон Таддена.)

На следующее утро мы увиделись в тихом, пустом баре отеля "Риц". Черноволосый, в переливном шелковом костюме, молодой, спортивного "кроя" человек цепко оглядел меня и, заученно улыбнувшись, сказал:

- Сеньор Скорцени встретится с вами. Я говорил с ним по телефону. Он вернется через три дня, когда закончатся выборы.

- Сеньор Скорцени надеется на победу НДП?

- Победа НДП ни у кого не вызывает сомнений.

(Встретиться со Скорцени мне не удалось: во-первых, на выборах провалились неонацисты Таддена; во-вторых, в бундестаге разразился скандал в связи с попыткой подкупа людьми из окружения Штрауса депутата из правительственной коалиции; Скорцени, связанный и с Тадденом и со Штраусом, срочно лег в госпиталь. Официальное сообщение гласило, что он "внезапно почувствовал острое недомогание".)

- Сколько вам лет? - спрашиваю моего собеседника, который всячески подчеркивает свое спокойствие.

- Я младше вас на пять лет.

- Данные о моем возрасте вы получили в МИДе?

- О, у нас есть много возможностей узнавать возраст визитеров.

- Вы немец?

- Моя мать португалка. По законам евреев я должен считаться португальцем. Они считают, что именно мать определяет кровь ребенка. Мы с этим не согласны.

- Ваш отец был военным?

- Мой отец был членом партии.

- Национал-социалистской?

- Да, национал-социалистской рабочей партии Германии.

Он сказал это вызывающе-напыщенно, словно бросил мне перчатку.

- Словом, ваш отец был гитлеровцем?

- Да, мой отец был солдатом Гитлера.

- Во время войны вы жили в Германии?

- Нет, во время войны мы жили в Африке. А вы?

- Я жил в Москве, а в мае сорок пятого переселился в Берлин. После того, как фюрер отбросил копыта.

- Простите?

- "Отбросить копыта" значит - "сыграть в ящик".

- История развивается по законам циклов. Быть может, мой сын проживет войну в Берлине, а после ее окончания переселится в Москву.

- Нет. Мы вас снова отлупим. И немцы вам не позволят того, что они один раз позволили Гитлеру и его солдатам.

- Немцы унижены. А нация никогда не прощает унижения.

- Чем унижены немцы?

- Поражением.

- Значит, если бы немцы победили, вы бы приветствовали уничтожение в газовых камерах славян, евреев, цыган - только потому, что они люди чужой крови?

- Это все пропаганда. Сталин сговорился с Рузвельтом. Мало ли что можно наплести на движение...

- Значит, если бы немцы победили, вы бы приветствовали уничтожение в концлагерях коммунистов, социал-демократов, левых радикалов, католиков?

- Почему именно в концлагерях? Сама жизнь заставила бы коммунистов и социал-демократов отречься от их догм.

- А если бы не отреклись?

- Это решила бы жизнь. И потом, в мои обязанности не входит борьба с инакомыслящими. Мне вменено в обязанности налаживать с ними контакты.

- Но вы бы не восстали против уничтожения инакомыслящих лишь потому, что они инако мыслят?

- Я убежден, что до тех пор, пока конституция ФРГ гарантирует солдату право не выполнять приказа командира, если он считает его несправедливым, Германия будет оставаться второразрядной державой. Армия немцев должна стать такой, какой она была прежде.

У него пронзительно-черные глаза, высокий гладкий лоб, сильный подбородок. Он ждет вопроса, чуть подавшись вперед. Отвечает он сразу - словно по вызубренным шпаргалкам. Он не мыслит, не рассуждает, он говорит формулами. Руки он держит на столе, выбросив перед собой сильные кулаки. Его пальцы сжаты в кулаки. Лишь когда он достает сигарету, я понимаю, отчего он сжимает кулаки: пальцы, чуть поросшие жесткой черной щетиной, дрожат, и эту дрожь он не может скрыть...

- Сеньор Скорцени думает так же, как вы?

- Сеньор Скорцени думает, как настоящий немец. Престиж родины для него прежде всего.

...После того как Скорцени в 1947 году сбежал из тюрьмы и эмигрировал в Испанию, он жил там тихо и незаметно, подобно лидеру бельгийских фашистов Дегрелю - палачу, военному преступнику, приговоренному к смертной казни и также нашедшему приют в Мадриде.

Скорцени жил тихо - до тех пор, пока "холодная война", начатая "бешеными", не "переориентировала" прессу, искусство, юриспруденцию Запада на "врага No1" - на Советский Союз. Те, кто умел бороться против "Ивана", внезапно из палачей превратились в героев. И Скорцени решил действовать. Но он поторопился - он хотел, чтобы "испанские коллеги по национал-социализму" оказали ему финансовую и политическую помощь в организации немедленной и активной борьбы против "красных". Коллеги ему в этом отказали - помнили эксперимент с "Голубой дивизией". И тогда испанский фашизм перестал устраивать Скорцени. Он уехал в Аргентину, написал там свои мемуары и на гонорар приобрел цементную фабрику. Ему всячески патронировали тамошние ультраправые. А когда Скорцени вернулся в Мадрид, но уже не скрывающимся военным преступником, на руках которого кровь тысяч невинных людей, а преуспевающим бизнесменом, он вошел в контакт с французской "Матра" - автомобильным концерном, владельцы которого в годы второй мировой войны сотрудничали с фашистами как коллаборационисты.

Помимо автомобилей "Матра", Скорцени начал заниматься ракетами и оружием, - это устраивало и бывших вишистов, и тех господ из "ЕОД" ("Европейское освободительное движение"), которые тесно связаны и с фон Тадденом, и с "ястребами" Пентагона.

У "Матра" были издавна отлажены контакты с международными рынками в Африке. В 1965 году "Матра" - через Скорцени - заключает договор с итальянской фабрикой вооружений "Отто Мелара". Президент этой компании Кандидо Бельярди был одним из приближенных Муссолини и с тех еще времен почтительно дружит с "освободителем Муссолини" - эсэсовцем Скорцени.

"Матра" и "Отто Мелара" начали наступление на африканском рынке оружия. Атаку возглавил лично Скорцени. Он руководил поставками оружия сепаратистам Биафры. Он заключил соглашение с правительством Либерии, которая стала своего рода перевалочной базой, ибо правительства Франции и Италии не дали - по понятным политическим соображениям - разрешение на прямые поставки оружия нигерийским сепаратистам.

Здесь, в Либерии, на маленьких аэродромах, Скорцени загружал оружие в арендованные самолеты, летал над Биафрой и сбрасывал с парашютами ящики с оружием сепаратистам.

Когда сбрасывать оружие с парашютами стало трудно, ибо законное правительство теснило сепаратистов, Скорцени приобрел самолет с крохотным размахом крыльев и начал сажать его на узких площадках в джунглях. Поставки оружия сепаратистам продолжались до последнего момента.

После разгрома мятежников Скорцени ненадолго уезжает в Мадрид. Официальная версия - "внезапное недомогание". На самом деле ему надо было подсчитать барыши: на поставках оружия он заработал немало миллионов. Идеология идеологией, а прибыль прибылью. "Выздоровев", он летит в Южный Судан и там снабжает оружием отряды наемника Штайнера. На этих поставках Скорцени заработал еще более крупное состояние. А уже после этого он отладил прямые контакты с крайне правыми в ФРГ и в Италии. Сейчас он финансирует неонацистов.

(Денег у него много. С конца 1968 года он только в Южную Африку продал ракет типа "Матра-530" на 10 миллионов западногерманских марок. Он продавал огромное количество ракет и вооружения португальцам, родезийцам, парагвайцам...

Путем сложной коммерческой аферы он достал девятимиллиметровые карабины, которыми пользуются в армии НАТО, и снабдил ими расистов Южно-Африканского Союза. С каждой выгодной коммерческой операции Скорцени, как утверждают, переводит 3 процента группам ультра в ФРГ и в Италии.)

Никто из моих испанских коллег не располагает точными данными - именами, кодами, номерами банковских счетов, - но все убеждены в том, что существует точно отлаженная цепь, соединяющая режим ЮАР, неонацистов ФРГ и Италии, "черных полковников" в Греции, военных в Бразилии, стресснеровцев в Парагвае, ультра в Родезии...

Скорцени редко живет в своей вилле в Мадриде, он теперь открыто летает по всему миру. Мои испанские друзья убеждены, однако, что он лишь помощник "главного". Шеф всей этой сети - Борман. И живет он (или жил) в Латинской Америке. Именно Борман является идеологом "нацистского возрождения".

Бывший испанский дипломат, пресс-атташе в Лондоне, Анжель Алькасар де Веласко заявил в прессе, что он принимал участие в переправке Бормана в 1946 году из Испании в Латинскую Америку. Он утверждал, что Борман прибыл в Испанию в 1945 году; в мае 1946 года отправился в Аргентину. Борман на прощание сказал де Веласко: "Европа еще увидит меня во главе новой и более сильной Германии".

О том, что "главный" и поныне очень силен (если это Борман и если он действительно жив), свидетельствует одно любопытное, до сих пор толком не раскрученное дело.

В конце пятидесятых годов был арестован военный преступник, профессор Вернер Хейде. Во времена Гитлера он был участником операции под названием "эйтаназия". Этой операцией руководил лично Борман. Она заключалась в том, чтобы наладить "промышленное" уничтожение тысяч людей - под видом безнадежно больных.

В течение пятнадцати лет после разгрома гитлеризма Хейде скрывался под именем Заваде. Когда он был арестован, начались всякого рода судебные затяжки. Более пяти лет он сидел в тюрьме, а когда, под давлением общественности, дело его должны были передать на открытое судебное разбирательство, он покончил жизнь самоубийством, причем до сих пор никто не может сказать со всей определенностью, было ли это убийство или самоубийство.

Этому предшествовал целый ряд загадочных событий. Хейде пытались похитить из тюрьмы. Доктор Боне, человек, который организовывал похищение, когда план провалился, немедленно улетел в Аргентину. Его сообщник, доктор Тильман, за четыре дня до начала процесса выбросился из окна, а министр одной из "земель" ФРГ, доктор Остерло, который был замешан в дело Хейде, 25 февраля 1964 года был обнаружен на дне кильской бухты задушенным.

Эйхмана выдали потому, что он находился в подчинении мертвого Гиммлера и мертвого Розенберга. Выдали Штангля потому, что он находился в подчинении мертвого Кальтенбруннера. А когда дело касается Бормана и его участия в злодейской операции "эйтаназия", тут все концы обрываются немедленно.

Испанские друзья пытались устроить мне встречу с представителями вполне легальных здесь нацистских организаций. Первой из них по весомости можно считать мадридский "Геополитический центр", который занимается идеологической деятельностью. Рядом с ним, неподалеку от вокзала Аточе, находится организация "Балканских эмигрантов", которую возглавлял хорватский фашист, военный преступник Павелич. Здесь же существует "Европейский центр документации и информации" во главе с Габсбургом, в который входят не только нацисты, но и недавно умерший командир "Голубой дивизии", в прошлом ближайший сотрудник Франко.

Испанские друзья считают, что Мадрид не является центром всемирной подпольной организации нацистов. Однако, утверждают они, в Мадриде существует подпольное руководство нацистским движением в Европе. А руководить есть кем: в Англии, например, легально существует национал-социалистское движение, "Лига защиты белых"; в Бельгии - "Движение гражданского действия" и "Центр контрреволюционных исследований"; в Голландии - "Национальное европейское социалистическое движение"; в Швейцарии - организация "Новый европейский порядок"; в Швеции - "Северная имперская партия"; в Норвегии - "Союз социального обновления"; в ФРГ - неонацисты НДП; в Италии - открытые последователи дуче, ультраправые из "МСИ", имеющие места в парламенте.

* * *

Чему учат теперь в классах литературы - не знаю, но знакомство с этой величайшей и самой грустной книгой из всех, созданных гением человека, несомненно, возвысило бы душу юноши великою мыслию, заронило бы в сердце его великие вопросы и способствовало бы отвлечь его ум от поклонения вечному и глупому идолу середины, вседовольному самомнению и пошлому благоразумию...

(Федор Достоевский о "Дон-Кихоте" "Дневник писателя за 1877")

...Ночью мы возвращались из рабочего района Мадрида, - там, возле нового стадиона, среди темных махин кранов, собирались товарищи, чтобы обговорить завтрашний день: была назначена демонстрация в поддержку бастующих басков.

В центр, на Кальво Сотелло, меня подвозили Франсиско, Лопес и Виктор. Я был под впечатлением этого ночного собрания; мои товарищи, для которых это каждодневная жизнь, быстро говорили о чем-то, смеялись, а я вспоминал оратора с заводов "Пегаса". Так же, как в наших фильмах тридцатых годов, он стоял на перевернутом ящике, комкал в руках берет и произносил речь - тихо, почти шепотом, но говорил он так ярко и сильно, что казалось, будто голос его грохочет, усиленный сотнями ретрансляторов.

- Хулиан, у нас возникло предложение, - сказал Лопес, когда мы выехали на авениду Хенералисимо. - Мы очень внимательно читаем все, что пишут в Москве об Испании. У вас верно и хорошо пишут о том, что здесь происходит. Но вы совсем не пишете о том, как прекрасна земля Испании, как красивы ее дороги и как поразительны синие водопады. Мы, - Лопес улыбнулся, - наша ячейка, хотим поручить тебе ответственное задание: проехать по дороге Дон-Кихота и написать об этом для советских товарищей. Честное слово, нам это будет очень приятно. Ваши люди смогут тогда понять, что мы хотим счастья не просто нашей стране, а нашей самой красивой, нежной и самой замечательной стране.

Назавтра утром за мной приехал товарищ, и мы отправились на юг.

...Дороги Ла-Манчи... То брошенные через плоскую, как доска, желто-красную равнину с фиолетовыми контурами далеких гор, одиноких и неожиданных, в дрожащем, размытом предзакатном мареве, то внезапно извилисто уходящие в холмы, - а их минуту назад и видно-то не было, - а холмы эти, словно в волшебстве, становятся лесом, и шершавые листья жестяно перекатываются по асфальту, а под вами, в метре от правого крыла старенькой машины, - зеленые лагуны Руидеры. Дороги Ла-Манчи уже сами по себе поэтичны, и не оставляло меня ощущение, что когда-то я дороги эти уже видел.

А когда нам встретился пастух с маленькой собачонкой, которая следила за волосатыми козами, и был одет пастух в кожаные лапти, и в коричневой его руке был посох, а на голове козья шапка, и сумка с вином и сыром за спиной была связана из толстых веревок, и земля была каменистой, красноватой, и закат был тугим, сине-багрово-желтым, я вспомнил козинцевского "Дон-Кихота", Черкасова с Толубеевым и подивился тому, как великолепно сняли Ла-Манчу под Коктебелем.

...Товарищ привез меня в самый центр Ла-Манчи, в маленький городок Мота-дель-Куэрво, - все окна забраны игривыми ажурными решетками, в открытых двориках цветы и белье, кажущееся голубоватым - так оно чисто; редко блеснет черный глаз юной красавицы за белой занавеской окна, - отсюда я решил начать путешествие по "Рута Сервантеса", - по дороге Дон-Кихота. В Мота-дель-Куэрво было пусто, туристский сезон кончился, и незримая печаль наступающего зимнего одиночества лежала здесь на всем: и на безмашинной бензозаправочной станции, разукрашенной как во время фиесты, и на пустом ресторанном зале "Месон де Дон-Кихоте", сделанном с отменным вкусом и незаискивающим уважением к старине, и даже на том жадном любопытстве, с которым завсегдатаи таверны обернулись в мою сторону: всякий новый человек здесь всегда событие, позволяющее пропустить лишнюю пару стаканчиков тинто, а заодно решить целый ряд животрепещущих мировых и местных проблем...

Портье в "Месон де Дон-Кихоте" Мигель Бросалес, по счастью, знал немецкий в тех пределах, которые позволили нам отменно понять друг друга.

Товарищ уехал в Мадрид, а я остался здесь, в Ла-Манче, с пятью испанскими словами в моем словарном багаже и с картой, на которой были помечены городки, которые мне надлежало посетить: Аргамасилья-де-Альба, Томельосо, Руидера, Вальдепенья, Мансанарес, Пузрто-Лапиче, Эль-Тобосо, Алькасар-де-Сан-Хуан и Кампо-де-Криптана...

Ах, добрый, веселый шофер Маноло! Мигель познакомил меня с ним, когда тот, страдая от вынужденного безделья, допивал пятый стакан терпкого тинто, стоя возле стойки "Дома Дон-Кихота".

- Проехать по дороге Сервантеса с сеньором русо?! Это ли не моя работа! воскликнул Маноло, закуривая черную сигару. - Я и по-русски немного говорю: "Моска", "спютник", "здравству"! Мы прекрасно поймем друг друга.

Через пять минут он подогнал к "Дому Дон-Кихота" машину, и мы отправились по дороге Сервантеса.

Маноло сразу же начал обстоятельно объяснять мне что-то, подолгу бросая руль, - испанец не может говорить не жестикулируя; иногда он оборачивался назад и, чуть оттягивая нижнее веко левого глаза указательным пальцем, что означает у испанцев: "Смотри внимательно!" - показывал мне ветряные мельницы возле Кампо-де-Криптана и коричневые средневековые замки, горделиво возвышавшиеся на вершинах холмов, а машина его, словно Росинант, катилась сама по себе, иногда по бровке кювета, а иногда заезжая не на свою сторону. Маноло это нимало не смущало, он в самый последний миг резко вывертывал руль и спрашивал:

- Компренде, Хулиан?

- Но компрендо, Маноло, - скорбно признавался я. - Не понимаю...

Тогда он начинал повторять то же самое, только в три раза громче и в два раза медленнее.

...Ла-Манча, Ла-Манча, живое средневековье, крохотные городки под красными черепичными крышами, оливковые рощи, виноградные склоны, пастухи на обочинах дорог, в тени дерева, с надвинутыми на глаза шапками, редкие "форды", тишина и музыка - неслышная, но ощутимая в тебе самом, - музыка фламенго, их короткопалые, крепкие руки, точно выбивающие ритм, их голоса - пронзительно чистые, доверчивые, грустно-веселые, их мокрые лица после десяти минут медлительно-яростного танца, когда ты, зараженный ритмом и песней, не можешь сидеть спокойно и тебе хочется подняться и стать таким же сильным, потным и веселым, как этот крестьянский парень, которого никто и никогда не учил песне - он рожден вместе с песней, этот фламенго...

("О, эта книга великая, не такая, какие теперь пишут; такие книги посылаются человечеству по одной в несколько сот лет... Взять уже то, что этот Санчо, олицетворение здравого смысла, благоразумия, хитрости, золотой середины, попал в друзья и спутники к самому сумасшедшему человеку в мире... Все время он обманывает его, надувает, как ребенка, ив то же время вполне верит в его великий ум, до нежности очарован великостью сердца его, вполне верит во все фантастические сны великого рыцаря и ни разу во все время не сомневается, что тот завоюет ему, наконец, остров!"

Федор Достоевский)

В Аргамасилья-де-Альба - пустынном бело-черном городе - Маноло бросил машину посреди маленькой Пласа Майор, только была она не похожа на мадридскую главную площадь, не была она окружена спинами древних домов и не открывалась неожиданно, гулко, словно бы ударом, а вся подчинялась громадному кафедралу со старинными, XVI века, деревянными воротами. Маноло пошел по улице Сервантеса к подъезду, где живет смотрительница дома, в котором родился Дон-Кихот.

- Анхелита! - громко, так, что высунулись из окон все жители окрестных домов, закричал Маноло и несколько раз стукнул литой бронзовой лапой тигра, укрепленной на двери домика (испанцы презирают звонки).- - Я привез сеньора русо!

Появилась Анхелита с "пепитой" Хосеба - десятилетней дочуркой. Помогая себе плечом, открыла громадным ключом ворота дома, где в темнице, в подполе, сидел Сервантес и писал своего, нет, не своего, а нашего Дон-Кихота, и я вошел следом за ней в пустой двор, и увидел колесо от кареты, седло Росинанта, брошенное возле громадных глиняных кувшинов, и вошел в холодный, пустой дом: бурдюки с вином, по-украински чисто выбеленные стены, - и встретился я с детством, с тем первым "Дон-Кихотом", которого нам читают, а потом спустился в подвал, где было холодно, а не прохладно, и увидел решетки - не витые, а тюремные, - и встретился с Сервантесом, которого мы читаем, став взрослыми...

Анхелита ворчливо объясняла, на каком столе обычно обедает Дон-Кихот и где он читает, и говорила она о рыцаре так, словно бы этот добрый непутевый старик ненадолго уехал в Эль-Тобосо, а Маноло "переводил" мне - повторяя слова Анхелиты очень громко, но в пять раз медленнее, чем тараторила смотрительница.

...Водопад, голубая прозрачная вода, красные скалы, желтые тополя, белый прибрежный песок, серебряные нити проводов, словно паутинки в наших лесах в дни редкого ныне бабьего лета, - это дорога к пещерам Монтесимос, по берегам поразительных в своей красоте лагун Руидеры. Асфальт уходит вперед, а Маноло сворачивает направо, на каменистую бурую землю, кустарники царапают дверцы машины, путь преграждают козы, волосатые, как хиппи (боже, сколько их!), пастухи смотрят на машину с серьезным и пристальным интересом; минуем деревушку, обгоняем двух мулов (не Санчо ли Панса сидит на одном из них такой же толстенький и приземистый), поднимаемся по крутому склону, потом чуть спускаемся вниз. Маноло резко берет на тормоза, распахивает дверцу, закуривает очередную черную сигару и говорит:

- Куерос Монтесимос. Компренде, Хулиан?

- Компрендо, Маноло, понимаю, милый Маноло, как же это не понять?!

Дон-Кихот "направился к обрыву, но, удостоверившись, что проложить себе дорогу к спуску в пещеру можно лишь с помощью рук и клинка, выхватил меч и давай крушить и рубить заросли, преграждавшие доступ к пещере, по причине какового шума и треска из пещеры вылетело видимо-невидимо большущих ворон и галок... Они... сшибли Дон-Кихота с ног, так что, будь он столь же суеверным человеком, сколь ревностным был он католиком, то почел бы это за дурной знак и отдумал забираться в такие места".

Все точно. Воронье летело из пещеры, гомонливо переругиваясь, вход прикрывали кусты с острыми колючками, и не было вокруг ни единой души.

- Пошли, - предложил я Маноло, но он, видимо, отличался от Дон-Кихота в сторону суеверной почтительности к таинственному, поэтому от спуска в пещеру отказался, сделав неопределенный жест рукой: мол, лучше с этим делом не вязаться.

Пещера, поначалу маленькая, уходит под землю далеко и глубоко. Летом, когда сюда забредают вездесущие американские туристки, ребята из окрестных селений водят их за небольшую плату по лабиринтам и показывают истоки Гвадианы. Водят их с фонариками, некоторые, особенно щеголеватые гиды - с керосиновыми лампами. Группа бабушек предложила установить в пещерах электроосвещение ("американская деловитость", куда ни крути!), однако этот проект остался пока что, слава богу, неосуществленным. (Приезжавшая на съемки картины американская киногруппа, между прочим, предложила городским властям Авилы, уникального в своем роде средневекового города, обнесенного крепостными стенами, - живой памятник мировой культуры, - взорвать для нужд съемок один из пролетов стены. Когда им отказали, американские продюсеры не могли взять в толк: "Почему? Мы же потом все реставрируем, построим такой же пролет из настоящих кирпичей и облицуем так, что нельзя будет отличить от остальных...")

...Когда я вышел из пещеры, солнце стояло в зените, и в который раз потрясли меня цвета Испании, и понял я русских художников, приезжавших сюда работать: нигде в мире, даже в Италии, нет такого соседства цветов, которые на каждом шагу встречаешь здесь. От бурых, выгоревших под солнцем виноградников, но не просто бурых, а таящих в себе избыточно-сочную красоту, цвет их силен и мощен, ибо он пропитан солнцем, - до далеких золотых полей пшеницы; от густой синевы лесов до отсутствующей голубизны неба - такие цвета были вокруг у входа в пещеру Монтесимос и была еще тишина, подчеркивавшаяся серебряным перезвоном колокольчиков, надетых на бычьи шеи...

...В Эль-Тобосо - городок словно бы остановился в своем развитии со времен Сервантеса - смотритель дома Дульсинеи сначала завел меня в маленькую, пыльную комнату-библиотеку и открыл большую книгу - немецкое издание "Дон-Кихота".

- А у вас, русских, знают Дон-Кихота?

Мне было бы трудно сказать смотрителю, что Луис Мигель Домингин, человек, не просто любящий Испанию, но и очень тонко понимающий ее, сказал мне: "Лучшее издание "Дон-Кихота" - русское, с иллюстрациями... - он долго не мог справиться с мудреной фамилией, но потом все-таки выговорил: - Кукрыниксы..." Мне было трудно объяснить ему, что у меня на родине Сервантес издан тиражом в несколько миллионов экземпляров - больше, чем в других странах мира.

...Так же, как и в Аргамасилья-де-Альба, большой ключ отпирает деревянную, старинную, с загадочной ковкой дверь, так же, как там, ощущение - Дульсинея сейчас вернется от подруги; такая же узнаваемость всех предметов: и зала, которая казалась Сервантесу громадной, а нам кажется маленькой комнатой (с веками изменилось не только время, которое стало стремительным, но и понятие "пространство" - оно выросло; впрочем, и человечество "подросло" за эти триста лет сантиметров на двадцать), и спальня прекрасной испанки, и комната, отведенная Дон-Кихоту на втором этаже, с узкими стрельчатыми окнами, обращенными на восток.

- Здесь, - говорит Маноло и подходит к стене, - Дон-Кихот, - он ложится на старинную кровать и подкладывает руки, сложенные щепотью, под щеку, - спал. А к этой двери подходила "гуаппа", "мухер" де Дон-Кихоте - Дульсинея.

...Ночью я вышел из отеля, - городок спал, а мне не спалось, и, согласитесь, это естественное состояние для любого человека, оказавшегося бы на моем месте. Луна была совсем белой, с радужным фиолетовым ободком. Даже ночью улица была поделена на точные, бескомпромиссные цвета непроглядно-черный и сине-голубой, лунный.

Я вышел из городка; ветер, который прилетал с полей, был пронизан горьким запахом жженых листьев, был он теплым и сухим, и приближение зимы угадывалось только в черной бездонности неба, которое зимой всегда кажется дальше от земли, и звезды перемигиваются чаще, и цвет их меняется - делается каким-то неживым, электрическим...

- Пст! - окликнул меня человек из длинной белой машины, стоявшей на обочине. - Пст, амиго!

"Пст" - это не оскорбительно в Испании. Так обращаются не только к официанту, шоферу или кондуктору, так обращаются и к другу.

- Русский или английский - пожалуйста, - ответил я, - на крайний случай немецкий. Йо но компрендо эспаньоль.

- Неужели вы из России? - спросил высокий мужчина на хорошем английском и быстро вышел из машины. - Фантасмагория какая-то.

Был он одет в охотничий костюм - ботинки с высокими крагами, зеленые гольфы, шляпа с пером. Он протянул руку.

- Давайте знакомиться, - и назвал свое имя.

Был он маркизом, из семьи, широко известной в Испании, и был маркиз слегка пьян. (Еще тогда я подумал, что кое-кто из хранителей канонов изящной словесности наверняка поморщится: "Маркиз был пьян".)

А как быть, если наш разговор у него на "финке" [загородное поместье], в котором принимали участие известный тележурналист и профессор Толедского университета, носил такой характер, что имени собеседника моего не назовешь и, следовательно, иначе, как "маркиз", не определишь, учитывая специфику испанской ситуации?

Маркиз ждал "автопомощь", что-то у него случилось с карбюратором, он гонял по бездорожью, отыскивая жирных красноголовых куропаток, - не удивительно, что мотор к вечеру сдал.

Мы перебросали в кузов подошедшего "пикапа" десятка два птиц и поехали к маркизу, на берег лагуны, в новый дом, построенный из старинных мореных бревен. Маркиз не уставал поражаться, что встретил в ночной Ла-Манче настоящего "совиетико", цокая при этом языком и делая левой рукой точно такой жест, как шоферы и пастухи: пальцы в кружок, локоть отстранен от туловища, словно отталкиваешь кого-то незримого, и резкие движения - вверх и вниз, вниз и вверх...

Налив мне вина, маркиз пояснил:

- Мое. Самое вкусное. У него тоже есть виноградники, - он кивнул на журналиста. - То, что он делает в печати, - хобби, на самом деле он эксплуататор. Как и я. Только он еще примыкает к "Атлантику" [крупнейший банк Испании]...

Маркиз выжидающе посмотрел на меня и закончил:

- А это значит, что он тайный агент вездесущего "Опус деи".

Журналист-"эксплуататор" весело посмеялся.

- Как и всякий истинный аристократ, наш друг пугает сам себя и всех окружающих. Власть имущим аристократам нравится сокрушать тайные заговоры. Особенно когда их нет - ведь без заговоров так скучно...

Профессор, сняв "очки-велосипед", попросил:

- Дай виски, маркиз. Твою доморощенную бурду я пить не могу. Изжога.

- Сейчас он начнет звать к крови, - пояснил маркиз, вздохнув. - Объясните: почему интеллектуалы, вместо того чтобы обращаться к светлому в человеческих душах, апеллируют к нашему звериному изначалию? Может быть, вы, - он обернулся ко мне, - тоже хотите виски? Нет? Правильно, вино - это солнечные консервы. Дешево, но полезно. Режьте хамон, это тоже сделано у меня, мясо изумительное...

- Долго думаете пробыть у нас? - спросил профессор.

- Месяц...

- Если побудете дольше, увидите хорошую корриду.

- Я в воскресенье приглашен на Пласа де торос... Профессор вскинул брови:

- Я имею в виду иную корриду. Когда пустят кровь "Опусу".

Об "Опусе деи" до недавнего времени я знал очень мало, как, впрочем, и большинство жителей "шарика", пока в Париже не появилась сенсационная "Белая книга" участника "Опуса", который впоследствии вышел из этой таинственной технократо-масонской ложи.

Организация эта была создана в 1928 году двадцатишестилетним Хосе Марией Эскрива Балагером. О ней до недавнего времени никто ничего толком не знал.

Сейчас об "Опусе" в Испании знают все. Я видел, как полиция замазывала громадный лозунг на стене дома: "Испания - да, "Опус" - нет!" Не правда ли, занятно: полиция охраняет достоинство "Опуса"?! Сам Балагер, купивший ныне титул маркиза, приставку "де" и добавление к имени "Альба", живет в Риме. Ранее об "Опусе деи" можно было судить лишь по книге изречений Балагера, озаглавленной резко и кратко - "Путь".

Я прочитал эту книгу. Это нечто среднее между цитатником "великого кормчего" и выдержками из Библии, серьезно подредактированными человеком, прошедшим хорошую школу бизнеса.

"Ты полон сил. Энергии. То, что должно быть сделанным, сделай! Иначе Тереса из Авилы никогда бы не стала святой Тересой, а Игнасио Лойола не стал бы святым Игнасием..." "Стоп! Не говори: "У меня такой характер, я не могу иначе!" Будь мужчиной!" "Компромисс - это слово можно найти лишь в словаре тех, кто не хочет сражаться, в словаре тех, кто признает себя побежденным, даже не начав драки". "Без четко составленного плана всей твоей жизни ты никогда ничего не добьешься". "Сердце - в сторону! Долг - сначала! Лишь выполнив долг, можешь вернуть сердце на место". "Ты, счастливый сын бога, живи и чувствуй дух нашего братства! Но без фамильярностей!"

В Испании, где авторитет католичества весьма силен, всякое слово, произнесенное от имени бога, воспринимается очень серьезно. Но можно ли считать "Опус деи" организацией воистину католической, религиозной?

- "Опус" далек от религии, как я от гинекологии! - говорил профессор. "Опус" служит делу. Он космополитичен! Сам Балагер утверждает, что его филиалы существуют в шестидесяти странах пяти континентов. И вот, пользуясь тем моральным капиталом, который наработал в Испании католицизм, они, - профессор обернулся к журналисту, - твои друзья по "Опусу", объединив вас в масонскую ложу бизнеса, растаскивают Испанию по карманам, не утруждая себя думами о национальном достоинстве испанцев! Поэтому вас не любят.

Журналист отхлебнул вина и спросил:

- Кого это "нас"? И почему "не любят"?

- Перестань! Теперь кое-кто из министров открыто говорит о том, что состоит в "Опусе"!

- Ты не ответил на второй вопрос: почему не любят? За что? Разве "Опус" не помог борьбе с безработицей? У нас ведь нет безработицы, Эусебио! Разве "Опус" - если, конечно, это "Опус" - не строит отели на Солнечном берегу [Солнечным берегом называют район Средиземноморья от Малаги до Гибралтара], куда приезжает ежегодно двадцать миллионов туристов?! А их доллары остаются в Испании! Хочу подчеркнуть - в Испании!

- А что эти доллары дают испанцам? Их видят испанцы? Эти доллары немедленно вкладываются в строительство новых отелей и вилл!

Маркиз зевнул, прикрыв рот тонкой ладонью, и тихо спросил меня:

- Не скучно? Потерпите, они скоро подерутся. Мы ведь горячая нация, анархисты... Распусти нас - все друг друга перестреляем...

Журналист явно дразнил профессора своей вкрадчивой медлительностью, отточенной четкостью формулировок и предельной обнаженностью своих позиций.

- Ты напрасно сердишься, Эусебио. Да, деньги вкладываются в новые отели, а это означает в свою очередь приток еще большего числа туристов, что позволит в будущем иначе спланировать бюджет страны, выделив средства на строительство школ и больниц...

- Каких школ и чьих больниц? Я сам рву себе зубы! Сам! Ниткой к двери! Как в тюрьме! У меня нет денег на стоматолога!

- Это твое личное дело, - улыбнулся журналист. - Меня сейчас интересуют не твои зубы, а твои соображения. Что ты предлагаешь - в широком плане?

Профессор сел на подоконник.

- Ничего, - устало сказал он. - В этом всегдашняя беда интеллигенции. Ничего я не предлагаю, я выступаю лишь против очевидно несправедливого. И я очень боюсь того, что армия, те в ней силы, которые связаны с американцами, а это "черные полковники", - могут воспользоваться народной нелюбовью к "Опусу"... И американцы поддержат "полковников", потому что те - против ваших "европейских тенденций развития".

Журналист не выдержал, вспылил:

- Ты говоришь как оголтелый... красный!

- Красными не рождаются, красными становятся... И я совершенно не против того, чтобы вы вели свой бизнес, - возразил профессор, - но только, пожалуйста, думайте хоть немного о будущем, а это значит - о народе... И не только через призму вашего личного благополучия, а как о той силе, которая станет в конечном итоге принимать решение, самое последнее решение! От этого никому и никогда не уйти. Никогда, и никому, - повторил профессор, - и нигде... Вы все ищете лишь очевидную выгоду. И губите душу народа: разлагаете юношество мизерными идеалами аккуратного благополучия; ученых заставляете служить вашей схеме, душите их мысль; в искусстве поощряете серость...

Маркиз выключил громадный краснодеревый комбайн: два молчаливых человека в белых смокингах и накрахмаленных перчатках кончали сервировать стол.

Он подошел к профессору, положил ему руку на плечо и сказал:

- По-моему, ты торопишься, Эусебио, как всегда, торопишься. И у моего гостя может создаться впечатление, что Испания составлена из одних только нерешенных проблем. Разве мы не готовим Испанию к демократии? Разве мы не накормили народ и не одели? Разве испанские женщины ездят за продуктами во Францию, Эусебио? Нет, к нам по субботам приезжают француженки и унижают себя дотошной торговлей на рынках Сан-Себастьяна и Барселоны... Ты знаешь испанцев, ты знаешь горячность нашу и порывистость, податливое загорание от яркого слова и горделивое желание умереть за то слово, в которое поверил. У нашего гостя может создаться впечатление, что мы сейчас выходим из изоляции лишь потому, что полны нерешенных проблем, а это ведь неверно. Мы идем на широкие контакты с миром лишь потому, что наиболее сложные проблемы уже решены, и решены спокойно, бескровно и взаимоуважительно... (Хм-хм, - "бескровно и взаимоуважительно"!)

Я слушал маркиза и вспоминал заповедь Балагера, отца "Опуса": "Скажи то, что сказал, только в ином тоне, без гнева, и твои аргументы окажутся наисильнейшими".

Профессор включил "радиокомбайн". Лондон передавал новости. Сообщалось о демонстрации в Мадриде. Несколько демократов, и среди них выдающийся режиссер Бардем, автор "Смерти велосипедиста" и "Главной улицы", были арестованы. Диктор читал бесстрастным голосом о забастовках в Астурии, которые, по утверждению корреспондента, "были организованы коммунистами", и о подготовке к процессу в Бургосе.

- Нет, - покачал головой профессор и вздохнул, - Нет, - повторил он, все-таки я прав...

(Вероятно, он-то сказал это отнюдь не потому, что был последователем Балагера, который советует: "Научись употреблять слово "нет".)

Я вернулся к себе, когда рассвело и мир окрест снова стал узнаваемым и реальным.

...Возле Сеговии открыт музей "Рио Фрио", куда посетителей пускают "от солнца до солнца".

Но в Испании есть что смотреть и после заката солнца, и накануне рассвета.

* * *

- Какие-то у вас странные "хвосты", - сказал я товарищу, который показал мне головой на трех неимоверно расфранченных юношей с тщательно уложенными в парикмахерской кудрями. (Наверное, в подвалах на Пуэрта-дель-Соль, где размещена секретная полиция, есть свои искусные парикмахеры. Как-то неудобно, по-моему, приходить в обычную парикмахерскую и делать кудри, чтобы потом следить на улицах за хорошими людьми.)

- Ничего странного, - ответил мой товарищ. - Они экипированы под праздношатающихся, а таких у нас много, они поэтому незаметны в толпе. Будь мы с тобой в промышленной, высокоразвитой стране, я бы искал шпиков, загримированных под рабочих. В Парагвае их, например, гримируют под нищих крестьян - это типично для диктатуры Стресснера. Тайная полиция оберегает диктатуру нищеты. Ничего, а?

Мой товарищ хорошо знает местную полицию - он просидел в Бургосе восемь лет, из них два года в одиночном "пенале".

- Меня арестовали на рассвете, - рассказывает он, - меня и еще двенадцать наших товарищей. Младшему было шестнадцать. По закону нас обязаны отпустить после семидесяти двух часов задержания, если у тайной полиции нет материалов, чтобы передать дело в трибунал. Поэтому первые трое суток - самые трудные. Спать не дают ни минуты. Сначала тебя допрашивают молодые ребята вроде тех, которые шлепают сейчас за нами, - завитые, в перстнях, очень сильные. Впрочем, допрашивают они мало, больше бьют. В тайную полицию отбирают очень сильных молодых людей - они проходят специальную медицинскую комиссию. Среди молодых шпиков более всего ценятся тупицы - их "бросают" на работу с арестованными интеллектуалами; это одна из форм "прессинга" на узника: попробуй поговори со стеной, сразу начнешь беситься. Молодые следователи избивают в течение двух суток, они работают по конвейеру: четыре часа бьет одна группа, четыре другая, четыре - третья. И так - сорок восемь часов кошмара. А потом в камеру врывается старик - в скромном костюме, без перстней, седой, как правило. Мне потом показалось, что их специально подкрашивают, - седина всегда вызывает доверие. Так вот, этот старик начинает орать на молодых следователей:

"Мерзавцы, как обращаетесь с человеком! Стоит только заболеть, так сразу начинаете свои штучки! Вон отсюда! Вы уволены из полиции! Ищите себе работу на фабриках!"

Молодые понуро уходят из камеры, старик выключает прожектор, направленный в твои глаза, снимает наручники, дает воды, заказывает кофе и начинает беседу.

"Вы должны понять этих мальчиков, - говорит он, - их отцы погибли во время гражданской войны; сиротство, ожесточенность. В конце концов, виноваты обе стороны, но не это главное. Главное в том, что мы все испанцы, одна нация, одна страна".

Дальше он будет петь еще два часа, и если это подействует, и ты начнешь исподволь вступать с ним в беседу, и подпишешь какой-нибудь, по его словам, "сущий пустяк", арест продлят на месяц или на год. Некоторые из товарищей, особенно молодые, не знакомые с опытом борьбы, попадаются в ловушку - после двух суток пыток, без сна, когда глаза слезятся от света прожекторов, люди начинают тянуться к этому мягкому голосу, к доброжелательному взгляду, к участливо протянутому стакану воды.

- А если ты оказался крепок? - спрашиваю я. - Если ты не отвечаешь этому старому актеру, тогда как?

- Тогда снова приходят молодые и бьют насмерть. У меня они выхлестали шесть зубов и поломали три ребра. Потом, когда подходит конец третьих суток и меня надо по закону отпускать, они вводят в игру провокатора, который дает показания, что я член подпольной группы, готовил восстание, ну и так далее.

...Вечером товарищ привез меня в Гвадараму, к памятнику жертвам войны, воздвигнутому неподалеку от Мадрида.

- Монумент рекламируют как надгробие всем испанцам, погибшим на фронтах, и красным и коричневым, - сказал мой товарищ. - Доверчивые попадаются на эту гнусную удочку. Им ведь никто не рассказывает, что этот памятник воздвигали узники концлагерей, коммунисты, католики, социалисты, анархисты. Их здесь похоронено несколько тысяч, под этими шлифованными гранитными плитами...

* * *

Лечу в Севилью. "Шумит, бежит Гвадалквивир", табачные фабрики, прекрасная Кармен, цыганские ярмарки, Проспер Мериме. (Роман Кармен пожаловался мне как-то: "В "По ком звонит колокол" Карков говорит: "Возьмем с собой Кармен, он тоже хотел ехать на фронт". Наши переводчики посчитали, что у Хемингуэя опечатка - ведь Кармен женское имя, - и перевели: "Возьмем Кармен, она тоже хотела ехать...")

Сосед по самолету, увидав у меня в руках томик Стендаля - "Путешествие по Риму", улыбчиво сказал:

- Талантливый человек, смело выступающий против закостеневшей, а потому жестокой данности, обрекает себя на горе, нищету и смерть. Лишь тот, кто верит в бога, поднимаясь на борьбу с тиранией, счастлив, ибо он убежден в своем духовном бессмертии. Тот же, кто дерзнул не веруя, проклянет свой порыв в ту минуту, когда за ним захлопнется дверь тюремной камеры или в глаза уставятся черные дырки винтовок.

Молодое красивое лицо, широко поставленные глаза. Белый воротничок, черный пиджак.

- Вы священнослужитель?

- Да. Но я не просто поп. Я поп-революционер. Сейчас таких немало в Испании.

Таких сейчас немало во всем мире. Я помню встречу с его святейшеством бонзой Там Нгуэном, настоятелем древней ханойской пагоды Ба Да и вице-президентом Ассоциации буддистов Вьетнама.

В пагоде тогда было сумрачно. Навстречу мне поднялся высокий старик в желто-коричневой широкой юбке. Ему далеко за семьдесят, но пожатие его руки крепкое. В отличие от многих вьетнамцев, Там Нгуэн редко улыбается. Когда бонза беседует с вами, он закрывает глаза, и видно, что он все время соприсутствует мыслью с тем, что говорит: фразы у него литые, точные, словно рисованные.

- Когда мне было шесть лет, - вспоминал бонза, - старые интеллигенты обучили меня иероглифике. "Учись иероглифике, - говорили они, - и ты будешь счастлив". Я освоил эту науку изящного, но счастливым не стал. Умный торговец антиквариатом Нгуэн сказал мне: "Учись европейской науке, сынок, и ты будешь счастлив". Десять лет я изучал во французской школе математику, физику, философию, но счастье не пришло ко мне. По вечерам в доме моих родителей собирались гости. Я помню, многие говорили: "Только сила может дать человеку счастье". Я думал тогда: "Но ведь мы маленький народ. Неужели мы всегда будем несчастны?" Я сравнивал военную, политическую и интеллектуальную мощь Франции с нашей. "Значит, нам всегда придется быть под ними? - думал я. - Значит, выхода нет?" Я начал пристально смотреть вокруг себя: чем живут люди моей страны? Я видел молящихся в пагодах: их лица были просветленными, а в глазах было счастье. И я подумал тогда впервые: "А может быть, сила в человеческом духе?" Я начал изучать тексты Будды и Конфуция. Там утверждалось, что все проблемы мира будет решать не сила, а гуманизм. Но прежде надо совершенствовать свой дух. Это не может не привести к совершенствованию окружающих тебя людей: хорошее еще больше заразительно, чем дурное. Необходимо внушать миру свое просвещенное и просветленное "я". Сила вашего очищенного от скверны "я" даст счастье миру. Пусть поначалу люди смеются над вами. Все равно впоследствии они не смогут не взять с вас пример. Если с меня возьмут пример хотя бы десять человек, то, значит, с меня возьмет пример весь мир.

Я тем временем продолжал преподавать в школе. "Я умру и уйду к праотцам, а что останется после меня? - думал я. - Самое страшное - умереть, не оставив после себя следа в этой жизни. Значит, ты попросту труслив и бесталанен". Тогда мне было уже тридцать лет. И я решил, порвав с семьей, уйти в пагоду. Я построил себе маленькую пагоду, днем работал как крестьянин, на поле, а утром и по вечерам изучал священные догмы Будды. Так прошло три года, и люди стали приходить ко мне за советом.

Моя семья? - переспрашивает бонза. - Будда учит доброте. Если я должен добро относиться к людям, то отчего я не должен быть добр к семье? Я обеспечил их всем, чем мог, перед тем, как навсегда уйти в пагоду. Но я не мог закабалить свой дух, я не смел остаться с ними - это значило предать самого себя. Сколько тогда лет было моей жене? - переспросил он, посмотрел на меня, трагично улыбнулся и ответил:

- Я не помню.

Надрывно заревела сирена воздушной тревоги. Пришел высокий, бритоголовый служка и сказал:

- Пожалуйста, пойдемте в бомбоубежище.

Бонза посмотрел на меня и спросил:

- Может быть, продолжим беседу здесь?

Он повернулся к служке и сказал.

- Оставь нас. Будда охранит нас так же, как "абри" (бомбоубежище). Не надо считать судьбу фетишем, но верить в нее все-таки не грех...

Я спросил разрешения закурить, поскольку меня предупредили заранее, что Будда против табака. Бонза подвинул спички и ответил:

- Будда ничего не запрещает. Будда может только советовать... Вы спрашиваете меня об отношении буддистов к христианству. Я помню слова Библии: "Страна бога в твоей душе". Ну что ж... я не против этой догмы. Правда, во времена колонизаторов здесь насильно насаждалось католичество. Их храмы надменно возносились к небу, а наши пагоды смиренно ластились к земле. Если у меня есть сейчас право быть буддистом, я обязан этим коммунистам, которые изгнали французов. Почему подобного права верить своему богу мы должны сейчас лишать католиков? Это негуманно. Сам я, правда, к католичеству отношусь с известной долей недоумения: зачем учить людей тому, что над ними - бог? Каждый человек может стать богом - этому учит Будда.

- Как вы относитесь к литературе и искусству, ваше святейшество?

- Ничего существующего и ничего несуществующего. Что полезно людям в искусстве, то существует. А что народу мешает улучшать самих себя, того попросту не должно существовать. Я имею в виду не репрессивные меры. Каждый человек после того, как он морально усовершенствуется, вправе определить для самого себя: что ему нужно в искусстве, а что нет.

- Как вы строите вашу проповедь?

- Буддизм обращает проповедь не к безликой массе, заполнившей храм, но к каждому страждущему в отдельности.

- В чем суть страдания?

- Страдание каждого определяется уровнем его сознательности. А сознательность при всем том несет в себе и честолюбие, и, если хотите, моральную алчность. Поэтому я не могу вам ответить прямо: вопрос о страдании, вопрос вопросов всех религий, - сугубо индивидуален. Вообще буддизм - это не столько религия, сколько состояние. Наш священный текст гласит: "Из людей рождаются будды". Буддизм более всего требует освободить себя от привычек, может быть, в этом ответ на ваш вопрос о страдании. Отрешение от всего суетного дает людям спокойствие. Вы, например, не можете достичь любви прекрасной девушки, и вы страдаете. Будды это не касается: он равно может любить и юную красавицу и беззубую старуху. Будда предложит вам изъять из своего духа это чувство любви, и вы обретете счастье. Вы - писатель. Вы привыкли писать в тишине, имея под рукой чашку кофе и сигару. Без этих привычных вам вещей вы не можете писать, и вы страдаете. А Будду это не волнует: он на стороне того писателя, который может писать повсюду - и в концлагере колонизаторов, и во тьме ночи, и под палящим солнцем: привычки не мешают такому писателю отдавать свое просветленное "я" людям мира. Видимо, страдания все же связаны с людскими привычками, рождены ими.

- В чем главная суть вашего учения?

- Соотношение силы и гуманизма. Наш, современный буддизм утверждает, что сейчас сила и гуманизм определяют мир. Сила и гуманизм, - ни в коем случае наоборот. Раньше мы говорили только о гуманизме. Сейчас, под бомбами американцев, мы не можем не говорить о силе. Сила и гуманизм - только так и не иначе. Во всяком случае, во Вьетнаме, - добавил он жестко. - Я специально заново просмотрел Сакья-Муни. Там встречается в описаниях масса плохих людей. Как же быть с ними? Быть гуманным? Или сначала сильным - по отношению к злу? Врага не побеждают гуманизмом. Его побеждают силой. А следом за победой силы обязан вступить в свои права гуманизм. Эта догма так же точна и по отношению к каждому: победив силой своего разума и воли то дурное, что в тебе есть, ты сможешь нести добро, то есть гуманизм, людям, братьям твоим.

- Что вы считаете важным выделить в философии буддизма?

- Метампсихоз. Я не знаю, кем я был в моих прошлых жизнях: королем, обезьяной или пальмой? А кем я буду в моих будущих жизнях? Собакой? Героем? С халой? Глиной? Это зависит от того, как я прожил эту жизнь.

Я обернулся: в самом святом месте пагоды Ба Да, под потолком, в зыбком свете тусклых светильников, смотрели прямо на меня три одинаковых будды: "Там Те Фат" - "Три поколения" будд. Это символ прошлого, настоящего и будущего.

Где-то возле электростанции громыхнули взрывы. Особенно яростно залаяли зенитки. Бонза прислушался к разрывам бомб, и лепное, сильное лицо его стало еще более жестким - острее обозначились острые желваки, и губы тронула гримаса то ли презрения, то ли гнева.

- Три будды, которых вы видите, - продолжал он, - зовут людей равно уважительно помнить прошлое, служить настоящему и верить в будущее. Нельзя забывать, отказываясь от прожитого, - это неуважительно к самим себе... Поэтому, думая о будущих ваших жизнях, всегда помните прожитые вами... Или хотя бы честно относитесь к той, которую осознаете сейчас. Это позволит вам чувствовать себя родственником всех пальм, обезьян, героев, скал, сигарет, атомных бомб и книг - всего окружающего вас в этом вашем мире. И прошлое, и настоящее, и будущее - при всей их разности - суть одинаково. Родственность с прошлым и будущим, желание прожить настоящее, честно служа родине, людям, правде, - мои братья по вере во имя этого сжигали себя в Сайгоне в знак протеста против кровавого безумия агрессоров, терзающих нашу землю и наше небо.

Я спрашиваю, чему будет посвящена проповедь во время Нового лунного года на празднике "Тэт".

- Я посвящу эту проповедь изучению проблемы "Во Уи". Это фраза из "Будды": "Ничего не бойся!" Я на этом построю проповедь. Я это свяжу с войной, я буду говорить о том, что страдания неизбежны, и агрессор будет и впредь приносить их, но нужно уметь терпеть, ибо, теряя сейчас, ты получишь после.

Меня радует, - продолжал буддистский монах, - что какие-то догмы нашего учения совпадают с учением социализма. Один из краеугольных камней вашего учения - это святое и уважительное отношение к труду. У нас есть история, священная история о будде, которого звали Чи Диа Ботат. Он мало знал теорию, он мало занимался в монастыре, зато он помогал людям: кому подтолкнет тележку, кому поможет нести мешок. Он был очень силен и любил заниматься трудом. Ему было не важно, заплатят ему или нет. У него было хорошее здоровье, веселое настроение, он любил помогать людям. Вследствие этих своих качеств он тоже стал буддой. Разве это не совпадает, - улыбается монах, - с вашим учением?

- Ваши дети тоже буддисты?

Реакция бонзы на мой вопрос была неожиданной - он рассмеялся.

- Нет, - ответил он, продолжая улыбаться. - Мои дети коммунисты. Один из них журналист, он живет в Хайфоне. Другой - инженер. Они атеисты. Когда они были маленькими, я учил их моей великой вере, но после враги заставили их отложить в сторону священные книги и взять винтовки. У них появились другие учителя, когда они ушли в партизаны.

Мы вышли на улицу. Налет кончился, но поблизости, где-то возле переправы через Красную реку, в темном небе металось бело-красное пламя: горели дома. Бонза долго смотрел на то, как в небе причудливо полыхало пламя пожарищ, а после повторил, нахмурившись:

- Только сила. Сначала обязательно сила. А после - доброта. И - никак иначе.

Ночная Севилья совсем не похожа на Мадрид, Толедо, Саламанку. В архитектуре так сильно заметно арабское влияние, что мне порой казалось, будто я иду по маленьким улицам Бейрута.

Ни в одной гостинице мест нет. Старинный, мавританского стиля отель "Кристина" забит американскими туристами. Когда я говорил с портье, ко мне подошел парнишка:

- Если вам нужно место в отеле, я покажу.

- Спасибо.

Мы пошли по изразцовой Севилье - почти весь город в изразцовых стенах, - и во всем кругом мне слышалась тихая, протяжная музыка арабов. Мы толкнулись в три отеля, и музыка исчезала - мест нигде не было. Парень спросил:

- Согласитесь переночевать в приватном пансионате?

- Почему нет? С удовольствием.

- Но там плохо с удобствами.

- Бог с ними. Важно, чтобы было куда положить голову.

Он привел меня на улицу Девы Марии, долго дергал чугунную ручку звонка язык, торчащий из пасти льва. Заспанная девушка открыла маленькую скрипучую дверь, и я оказался в большом - с пальмами и бассейнами - мавританском дворике. Испанские дома прекрасны и в каждом вас может ждать сюрприз. Вы стучитесь в ворота и не знаете, какое чудо будет вас ожидать: то ли войдете в пыльный дворик, то ли окажетесь в сказке из "Тысячи и одной ночи". Хозяин дома разорился, уехал из Севильи - испанец не может терпеть позора, - и теперь его племянник сдает комнаты на ночь. (После я выяснил, что в тех отелях, куда парнишка меня приводил, номера были. Но он вошел в "преступный сговор" с портье - те отказывали иностранцам, говорящим по шпаргалке, подобно той, которую для меня составил Хуан Мануэль, и, получая мзду от хозяев, парень тащил их в пансионаты, подобные тому, где остановился я.)

Утром сразу же пошел к Гвадалквивиру. Коричневый, мощный, он не "шумел и не кипел" - еще не пришло время ливней. На берегу - цеха табачной фабрики, где работала Кармен, уже модернизированные. Но все равно Гвадалквивир есть Гвадалквивир, а табачная фабрика всегда останется "той" табачной фабрикой.

Зашел в семинарию "Метраполитано", приладил кинокамеру, начал снимать великолепной красоты изразцы, которыми выложены древние стены. Ко мне подошел невысокого роста, плотно сбитый мужчина и, поздоровавшись, спросил:

- Вы из Штатов?

- Нет, я из Советского Союза.

Обычная реакция: "Не может быть!" Отец Исидор пригласил меня в семинарскую столовую. Здесь, в отличие от прежних времен, подают и херес, и коньяк, и водку "Смирнофф".

Отец настоятель выпил коньяку.

- Мы не догматики, - сказал он, занюхивая коньяк терпким хамоном, - совсем не догматики. Мы отрицаем догму. Церковь умеет делать быстрые выводы из уроков истории. Сейчас нельзя говорить с паствой языком тридцать восьмого года - от нас отшатнутся молодые люди. Надо держать руку "на пульсе времени", - он снова улыбнулся, - кажется, у вас говорят именно так? Мы, например, ввели как обязательный предмет изучение марксизма-ленинизма. Пусть лучше они изучают этот предмет вместе с нами. Некоторые будущие пастыри сейчас носят на груди значки Мао Цзэ-дуна. Мы не запрещаем им этого. Мы не боимся изучать наших идейных противников. Зайдите в крепость Алькасар - вы увидите там не только великолепную живопись, не только поразительные сады, вы увидите, как в мавританском доме, начатом постройкой при римлянах-язычниках, был создан центр христианской мысли.

Отец Исидор завел меня в маленькую церковь при семинарии. Церковь называется "Санта-Мария де лос Буэнос-Айрес". Это переводится: "Святая Мария доброго ветра".

- Между прочим, - сказал отец Исидор, - после того, как аргентинские капитаны побывали здесь, они назвали свою столицу Буэнос-Айрес - Добрый ветер.

Когда мы вышли из церкви, отец Исидор предложил зайти выпить сока. Он спрашивал меня о положении верующих в Советском Союзе. Говорил о том, что в Испании скоро многое должно измениться, а потом вдруг по-русски запел:

Очи черные, очи страстные, очи жгучие и прекрасные!

Он оборвал песню так же неожиданно, как и начал. Вытер вспотевшее лицо хрустким, накрахмаленным - с легким запахом сухих духов - носовым платком и повторил:

- Скоро многое изменится в Испании, сеньор русо, и вы поймете, что грех всегда и во всем обвинять церковь.

Действительно, отношения церкви и режима в Испании совсем не похожи на те, которыми они были тридцать пять лет назад.

Летом тридцать седьмого года, во время ожесточенных боев республиканцев с фалангистами, было опубликовано письмо испанских епископов, составленное кардиналом Гома и подписанное почти всеми прелатами Испании, за исключением епископа Виттории Мичико и кардинала Видалья, в котором испанская церковь не только высказалась за поддержку националистов, но и объявила движение Франко "священной войной". Тогда это укрепило позиции мятежников.

Сейчас ситуация стала совершенно иной.

Корреспондент "Фигаро" Филипп Нори писал недавно о резко обострившихся отношениях между режимом и церковью, которую поддерживает Ватикан: "Кардинал Висенте Энрике Таранкон вступил в старую церковь иезуитского стиля, которая является главным мадридским собором. Несмотря на правила этикета, официальный прием, оказанный новому архиепископу властями, отличался ледяной холодностью. За тридцать пять лет франкизма на таких церемониях ни разу еще не было менее десяти министров во главе с заместителем председателя правительства. На этот раз присутствовал только один министр юстиции, который одновременно является министром культа. Он попросту не мог сослаться на "вирусный грипп". Не было и генералов. Кардинал Таранкон не должен был удивляться этому. Уже давно было ясно, что его посвящение в сан нежелательно властям.

В мае прошлого года кардинал Таранкон был навязан Мадриду Ватиканом - во имя многочисленных пастырских требований, - чтобы преградить путь в мадридское архиепископство кандидату режима франкисту Гуэро Кампасу. Для Франко это было ударом, и он тогда прибег к угрозе. В своем традиционном послании по случаю окончания года, который ознаменовался арестами многих церковников, Франко сказал: "Государство не будет бездействовать в то время, когда некоторые служители церкви заняли позиции мирского характера". (Если это расшифровать, перевести на живой язык фактов, то станет ясным истинный смысл этих слов: десятки испанских священников брошены в тюрьмы; на скамью подсудимых служителей культа сажают вместе с коммунистами и басками, выступающими за национальную автономию; во время следствия к священникам применяют такие же пытки, как и к коммунистам.) Но это заявление оказалось на руку церкви. Официальный печатный орган епископата впервые счел нужным ответить каудильо, напомнив, что церковь не может отказаться выполнять свою миссию и разоблачать нарушение справедливости.

Сорокалетний наваррец, монсеньор Район Этчерен, помощник Мадридского епископа, правая рука Таранкона, говорит: "Большая часть испанского духовенства считает сегодня позицию, которую церковь занимала во время республики и гражданской войны, своего рода грехом, который нужно смыть. Церковь должна быть свободной и независимой, а это требует полного отделения церкви от государства. Возможно, что церковь останется в меньшинстве в стране, но она приобретет большую моральную силу".

Однако руководители "испанского братства служителей церкви" - оно насчитывает 6 тысяч членов и заявляет, что представляет четвертую часть испанских священников, - говорят иначе: "Мы сражались в тридцать шестом году и готовы начать все сначала". Возглавляют "братство" отец Ольтра, францисканец, похожий на воинствующего монаха, который был капелланом "Голубой дивизии", и отец Санта-Крус, который до сих пор носит на своей сутане знаки офицера легиона.

Когда мы выходили из семинарии, отец Исидор, кивнув головой на парк, сказал:

- Никак не могу поверить, что всего триста лет тому назад здесь полыхали костры, на которых сжигали еретиков.

...В пособии, составленном двести лет назад испанским церковником Николасом Эймериджем, было сказано: "Найдутся честные люди и чувствительные души, которые будут обвинять нас в том, что мы обнародовали ужасные картины, написанные ранее. Они спросят: "Какую пользу или какое удовольствие можно получить от того, что ознакомишься со столь отвратительными вещами?" Чтобы отвести их упреки, нам будет достаточно ответить: "Именно потому, что эти картины являются отвратительными, нам необходимо выставить их напоказ, дабы они вызывали ужас". Ведь эти жестокости находили в течение столетий поддержки у народов, которых мы именуем воспитанными и которые считают себя нравственными. Кроме того, во многих странах Европы эти ужасные порядки еще считаются священными. В других же только недавно разрешено подвергать их критике и возмущаться ими. Наконец, нас может оправдать хотя бы такой факт: в Париже в 1768 году была опубликована "Апология святого Варфоломея". Таким образом, все еще полезно писать об инквизиции".

Однако еще и сейчас можно встретить защитников инквизиции. Католическая энциклопедия так трактует инквизицию: "В новейшее время исследователи строго судили учреждения инквизиции и обвиняли ее в том, что она выступала против свободы совести. Но они забывают, что в прошлом эта свобода не признавалась и что ересь вызывала ужас благомыслящих людей, составлявших, несомненно, подавляющее большинство даже в странах, наиболее зараженных ересью".

Я довольно часто возвращался к мысли: что же такое инквизиция? Кем были ее руководители? Фанатики, готовые пойти на преступление, чтобы защитить догмы церкви от мнимых или подлинных врагов, или корыстолюбивые мерзавцы, которые слепо выполняли предписания начальства? Скорее всего в подоплеке инквизиции был фанатизм, подтвержденный слепой полицейской жестокостью. Важно другое. Я никак не могу понять: неужели в Испании не было зрячих людей, не гениев, а просто зрячих, которые должны были бы сказать владыкам: "Опомнитесь! Сжигая на кострах несчастных, вы обрекаете страну на дикость! Испания становится смешным пугалом Европы, от вас отшатываются, вашей слабостью пользуются другие страны!" Неужели владыки - и мирские и церковные - не понимали намеков, содержавшихся в гневных строках Сервантеса и в поразительных полотнах Гойи? Или Испанией на протяжении веков правили временщики, которые жили по принципу: "Свое взял, а там будь что будет, после нас - хоть потоп!" Есть, видимо, в истории государств такие периоды, понять которые невозможно, а уж объяснить тем более. Потомки будут судить об этих периодах по книгам писателей, по полотнам живописцев. Одни будут писать Филиппа мудрым и красивым, другие вложат всю свою ненависть к этому монарху в то, как он напишет морду его лошади, но объективной правды потомки не получат, ибо любой документ имеет два - по меньшей мере - трактования. Однозначно лишь чувство современника...

Купив билет на поезд, отправляюсь в Херес-де-ла Фронтейра и Кадис - в край пиратов Проспера Мериме. Дорога шла по красно-желтой пустыне; песок, сплошь раскаленный песок - только вдруг появится из-за поворота причудливая роща кактусов, длинных и пышнотелых. Вагончики старенькие, начала века; качает, как в шторм. Вагончики забиты американскими морячками - в Кадисе крупнейшая база НАТО. Мой мадридский друг дал адрес: Бельтран Домек, маркиз, Херес-де-ла Фронтейра, улица Санто-Доминго, 1. Домек - совладелец и директор крупнейших в Испании винных "бодег" "Уильям Хамбер энд Домек".

Бельтран Домек - высокий, сильный мужчина, один из тех бизнесменов, которые выступают за установление серьезных экономических контактов между нашими странами. Он показал мне свои богатства - громадные, беленые, холодные баррили (бочки).

На конце "авененсии" (длинной алюминиевой палки) укреплена серебряная рюмка, ею зачерпывают вино из баррили - на пробу. Артистично подняв метровую аве-ненсию высоко над головой, Домек перелил искрящийся херес в высокий, тонкий стакан.

- Заметьте, - сказал Домек, - "авененсия" - по-испански значит соглашение.

Он очень потешался, как я сказал "хЕрес".

- Это ужасно, Джулиан! Только "херЕс"! Никогда "хЕрес". Неужели вам это не режет слух?! В "хЕресе" есть нечто грубое, галисийское, и лишь певучее "херЕс" - настоящий испанский, а ведь единственный настоящий испанский - это астурийский... (Это уже третий "истинный язык" Испании. Педро Буэна утверждал, что таким языком является андалузский. Карлос настаивал на галисийском, Бельтран - на астурийском.)

...Вечер я провел у него на "финке": потолок из огромных, 20-метровых балок красного дерева, камин в два человеческих роста, великолепная библиотека, интересная живопись.

- Эта "финка" не типична для Испании, - сказал Бельтран, - но, поскольку моя жена англичанка, я стараюсь, - он снисходительно, как истинный гранд, усмехнулся, - прежде всего уважать желание сеньоры.

Ночью он отвез меня в Севилью, я сел на последний самолет и улетел в Малагу. Отсюда всего двенадцать километров до Торремолинос - самого космополитичного города в Европе, курортной столицы на Берегу Солнца - Коста дель Соль, который вырос на пустых дюнах за последние двадцать лет. Туристские справочники утверждают, что ежегодно курорты Торремолинос и Берега Солнца посещают не менее 20 миллионов иностранных туристов.

Снова вспомнил Болгарию. И еще раз испытал высокую гордость за моих друзей из Албены и Созополя на Солнечном Берегу. Нет слов, Торремолинос - это прекрасный курорт, но Болгария все-таки лучше из-за того духа демократизма, который живет там. В Торремолинос отдыхают богатые люди - рабочему там места нет, слишком дорого. Шофер, который подвозил меня на своем грузовичке на юг, к Гибралтару, сказал по-английски:

- Это место станет настоящим курортом только после революции, компаньеро Хулиан. Вот тогда приезжай - славно отдохнем!

(Я поймал себя на мысли, что вести дневник в Испании значительно труднее, чем в любой другой стране мира. С кем бы ни говорил и о чем бы ни говорил, называя фамилию собеседника, ты невольно ставишь его под удар. Поэтому массу интереснейших разговоров, во время которых резкой критике подвергались политика и практика правительства, нельзя записывать. Наверное, дневник можно будет использовать лишь частично.)

Здесь, в Торремолинос, у меня была интересная встреча с людьми, которые теперь предпочитают жить не в Мадриде, а на берегу Средиземного моря - в своих виллах, отгороженных от буйного племени туристов высокими зелеными заборами, с битым бутылочным стеклом наверху, употребляемым здесь вместо колючей проволоки. Разговор шел, в частности, о положении в испанской армии.

В тюрьмах Испании сейчас как никогда много молодых людей, арестованных за отказ от военной службы. Когда они отбывают наказание, их вновь призывают в армию и тех, кто продолжает отказываться от военной службы, вновь судят.

Конечно, испанская печать хранит молчание - газетчики здесь надежно вышколены цензурой, - однако в парижских и римских газетах не только говорят об этом знаменательном факте, но и приводят интересные подробности.

"Необходимо найти выход из создавшегося положения с помощью разума", заявил недавно на одном из заседаний комиссии кортесов начальник генерального штаба, наиболее интересная фигура в современном мадридском "свете", генерал Диас Алегрия.

Газета "Алькасар" обрушилась с яростными нападками на генерал-лейтенанта Диаса Алегрия, утверждая, что он вообще "никого не представляет". Статья была подписана псевдонимом "Хариес", за которым скрывается генерал Кано, директор этой газеты, издаваемой армией. Генерал Кано связан с правыми экстремистами, которые считают политику преемника Франко - адмирала Кареро Бланке "либеральной". Кано и ему подобные требуют еще более "жестких мер" против инакомыслящих.

Вообще сейчас в армии, как в церкви, открытая, ярая реакция остается в меньшинстве. Изменения, происшедшие в мире, так значительны, что не считаться с ними невозможно. Наивно считать генерала Алегрия левым, - просто он точнее других отдает себе отчет в том, что, если не "выпустить пары", котел может взорваться. Политика "завертывания гаек" может отдалить взрыв лишь на какое-то время. Молодой еще человек (естественно, "молодой" для занимаемого им положения), генерал думает о серьезной перспективе, а не о нескольких "годах взаймы". Он не одинок в своей позиции. Например, директор центра высшего образования армии, генерал-лейтенант авиации дон Мариано Куадра Медина, выступая с речью по случаю окончания учебного года в военных лицеях, заявил, что армейские кадры - это не каста и что они не должны быть связаны с какой-либо идеологией, потому что от этого может пострадать дисциплина.

Эта доктрина, если учитывать положение того, кто ее изложил, а также место, в котором была изложена, резко отличается от доктрины, которая послужила Франко для того, чтобы использовать армию в качестве средства установления "диктатуры фашизма".

Сегодня поехал из Торремолинос в Малагу по изумительной дороге, чем-то напоминающей нашу - путь из Ялты в Алушту.

В Малаге поражает центральная аллея около порта: огромные пальмы - такие я видел только лишь в Голливуде; вся аллея выложена огромными скользкими - такие они чистые - изразцовыми плитами. Идешь словно по льду, только он розовый, голубой и зеленый.

Центр города производит оглушающее впечатление - так он роскошен. Все роскошно - и здания, и зелень, и витрины, и машины. А встык - поразительная нищета улочек, спрятавшихся за спинами новых домов.

Пытался найти известного в прошлом певца Фернандо Кардону. Мое поколение помнит его песни - он часто выступал в Москве, в лучших концертных залах. Он уехал в Испанию десять лет назад. Сейчас он работает сторожем, нищенствует.

В адресном столе его имя не значилось.

- Быть может, сеньор Кардона живет в пригороде...

Пошел по старинной дороге вверх - к крепости по Калье-дель-Калао, миновал маленький переулочек Мура-де-Санта-Анна, кино "Асториос", в котором крутили старые и шумные ковбойские ленты, бар "Иберган", повернул направо и оказался на чудной, узенькой средневековой улочке с узорным тротуаром - Калье Сант-Яго.

Богатые живут внизу, бедные забираются наверх, на гору (сердечник такую гору не одолеет). Здесь жизнь "вываливается" на улицы. Двери домиков открыты, комнатки в пять, восемь, десять квадратных метров. На стенах - огромные лики пресвятой девы Марии, распятый Иисус Христос; детишки гомонливо носятся по улице, гудят примусы, вынесенные на тротуар, громко переговариваются женщины, не отрываясь от корыт с пенным бельем, - далекая, старая провинция, даже не верится, что в пятистах метрах такой фантастически новый, белый и солнечный центр.

Перед возвращением в Торремолинос, находившись вдоволь по городу, залез в море. Испанцы смотрели на меня как на сумасшедшего: пляж был пуст, конец ноября, вода, по здешним представлениям, "ледяная" - всего двадцать градусов.

Вернувшись в Торремолинос около одиннадцати, зашел в маленький немецкий кабачок. Осенний вечер был непроглядно синим; трещали сверчки, по улицам шастали голодные, волосатые хиппи и сексуально озабоченные скандинавки, перешагнувшие бальзаковский возраст. В немецком кабачке было, слава богу, тихо и пусто. Я рассчитывал увидеть кое-кого из "местных немцев": многие наци осели здесь, поближе к Танжеру, - удобнее в случае чего бежать дальше. Однако, как объяснил мне бармен, в это время года они в кабачке ке собираются - сидят дома, смотрят телевизор, устав после рабочего дня: ремонтируют виллы к следующему сезону. Хозяином бара оказался не немец, а эстонец, бежавший в сорок пятом году, - видимо, из полицаев. Считая меня американцем, он велеречиво излагал свое кредо. Он говорил, что мы, "глупые янки", не поняли ситуацию сорок пятого года.

- Вам, надменным янки, - продолжал он, - надо было войти в конфронтацию с красными. Тогда Европа стала бы совершенно иной. Тогда бы мы не чувствовали себя даже здесь, за Пиренеями, сидящими на чемоданах. Мы все время ждем, что красные придут и сюда. В этом повинны вы, доверчивые и наивные янки.

- Значит, уже не думаете "отыграться"?

- Ну, почему же? - ответил лысый сильный мужчина. - Отыграемся. Если не здесь, то в Латинской Америке. Грех вам нас не поддерживать. Вы сами там сидите на вулкане. А у нас сильные позиции. Мы знаем все пути и выходы.

- Какие именно пути? - спросил я. - Какие выходы?

- Надежные, - ответил мой собеседник, - весьма надежные, сеньор иностранец.

В моем отеле "Ла-Палома", полупустом, не очень сейчас дорогом - сезон уже кончился, - соседом за столиком в кафе, где я завтракал, оказался высокий, сумрачного вида мужчина, до синевы выбритый, одетый как на службе - галстук, крахмальная рубаха, платочек в кармане модного, колоколом, пиджака. Разговорились. Он из Парижа, зовут его Морис.

- А вы?

- По-русски меня зовут Юлиан, по-английски Джулиан, по-испански Хулиан. Я писатель, путешествую по Испании.

- Ваши книги были изданы в Испании?

- Да.

- Какие, например?

- "Дунечка и Никита", "Петровка, 38".

- Погодите, погодите! - удивился он. - "Петровка, 38"? Это о работе русской криминальной полиции? Я читал ее на французском. Вот это встреча! рассмеялся Морис. И лицо его стало открытым, простодушным. - Поскольку вы хоть и косвенно - мой коллега, должен признаться: я из службы по борьбе с наркотиками.

При расставании он приложил палец к губам и сказал:

- Жюльен, то, что я сказал вам, остается нашей тайной. Я против того, чтобы порядочного человека называть "джентльменом", ибо я француз, посему давайте будем гражданами, "гражданин" - надежнее "джентльмена".

Вечером он позвонил ко мне в номер, мы отправились бродить по городу, и он кое-что рассказал о своей работе.

Действительно, слушая Мориса, просматривая попадающие в прессу документы, наталкиваясь на юношей и девушек, валяющихся на тротуарах в наркотическом опьянении, начинаешь понимать, что торговля наркотиками - это мировая преступная мафия. По количеству оборотных средств, и по числу стран, захваченных ею, и по числу жертв ее можно сравнивать лишь с войной в довольно крупном масштабе.

По данным Интерпола и "Комиссии ООН по наркотикам", легальные потребности всего мира в опиуме для медицинских и научных целей приближаются к тысяче тонн в год. Почти такое же нелегальное потребление опиума.

Существует два главных центра нелегального производства: Юго-Восточная Азия - Бирма, Таиланд, Лаос, Камбоджа и Вьетнам; Ближний Восток и Средний Восток - Турция, Непал, Афганистан, Индия, Иран и Пакистан.

- По нашим данным, - сказал Морис, - наркоманы мира употребляют десять тонн героина и около семи тонн морфия ежегодно.

Прибыли, получаемые торговцами от операций наркотиками, огромны. По существующим сейчас ценам один килограмм опиума стоит "всемирному синдикату" семнадцать долларов. В "опиумных лабораториях", которые обычно помещаются в кузове грузовика или в комнатушке, установлена довольно фундаментальная аппаратура, необходимая для переработки наркотиков.

Такие операции проводятся главным образом на юге Франции, в Италии, Сицилии, Сардинии, на Корсике.

Из одной тонны сырого опиума получается сто килограммов чистого героина. Но героин не продается в чистом виде. В смеси с молочным порошком, солью, мелом или тальком один килограмм чистого героина превращают в восемь килограммов сильно действующего зелья. Десять килограммов, разведенных в воде, продают потом за пять миллионов долларов.

- Здесь мы ищем пакетики с фабричной маркой "999", - продолжал Морис. Наглецы, они имеют свою типографию и печатают на ярлыках: "Единственный качественный продукт! Остерегайтесь подделок!" Мы засекли партию товара в Марселе, следы ведут сюда...

По данным Интерпола полицейские и таможенные службы конфискуют лишь 5-10 процентов наркотиков, транспортируемых нелегально. Следовательно, большая часть наркотиков достигает места назначения.

Ежегодно во всем мире продается в среднем 10 тысяч килограммов героина и опиума. Следовательно, суммы реализации в розницу достигают примерно трех миллиардов в год. Оптовая стоимость, насколько ее можно вычислить, составляет для всех участников этого бизнеса - сбытчиков, поставщиков, производителей примерно 2 миллиарда долларов.

За последние пять лет было убито 11 агентов организации по борьбе с торговцами наркотиками, пытавшихся проникнуть в крупные преступные синдикаты.

"Что бы ни думала общественность, - утверждают агенты Интерпола, контрабандный провоз наркотиков нельзя считать случайным делом, находящимся в руках китайских матросов и бродячих хиппи. Это крупный бизнес, контролируемый в значительной мере крупными дельцами, которые руководят операциями, проводимыми с машинной точностью. Они ставят на карту и защищают громадные капиталы".

Одна из важнейших магистралей транспортировки наркотиков начинается в Шанском государстве Бирмы, на границах Лаоса и Таиланда. "Международный совет по контролю над наркотиками" выяснил, что этот район в настоящее время фактически не контролируется правительством; борьбе с контрабандой мешает тот факт, что опийный мак был единственной товарной культурой для жителей этого района на протяжении почти двух веков.

Из Бирмы тропа ведет через Северный Таиланд в Лаос, в Южный Таиланд, Вьетнам, Гонконг. Эта колония Британской короны может похвастать не только тем, что имеет сто тысяч курильщиков опиума, но и тем, что является главной лабораторией, перерабатывающей азиатский опиум...

Газеты Франции писали о том, что в 1967 - 1968 годах полковник Клод Фурнье Фере из французской секретной службы исследовал причины, усложняющие пресечение торговли наркотиками из Азии. Речь шла о пособничестве преступникам со стороны работников ЦРУ и финансируемой ими авиатранспортной компании "Эйр америкен", обслуживающей авиалинии в Индокитае. В то время Фурнье Фере возглавлял азиатский отдел французской секретной службы.

Как сообщали во французских кругах, из доклада Фере следовало, что ряд сотрудников ЦРУ замешан в транспортировке наркотиков в США.

Когда французская секретная служба занялась расследованием операций с наркотиками в Европе, снова было установлено, что участники американской мафии действуют в контакте с некоторыми агентами ЦРУ и переводят деньги из США на секретные банковские счета в Швейцарии.

- Я разговариваю с вами, - признался Морис, - но меня все время подмывает желание потребовать ваш паспорт и взять "пальчики на рояль". Проклятая работа! Перестаешь верить даже родственникам. Вы не можете себе представить, с какими чудовищными фактами приходится сталкиваться. Мужья продают жен, матери торгуют детьми, отцы предают сыновей. Неуправляемость разумом и поступками - вот что такое наркомания...

* * *

Наутро я улетел в Мадрид...

* * *

Режиссер, который поставил в театре две пьесы Лопе де Вега, - поставил очень традиционно, избыточно доказательно, - забившись в уголок бара "Хихон" возле громадных синеватых зеркальных стен, грустно отхлебывал испанское виски "дик" из пузатого стаканчика, набитого льдом.

- Хулиан, я сейчас открою тебе то, во что я уверовал. Надо мною могут издеваться, шутить, высмеивать, - вздохнул он, - но это мною выстрадано, это прозрение. Хулиан, гениальность - всего лишь неправильный обмен веществ. Отсюда избыточность желаний, неустроенность, метания, ярость, приходящая на смену нежности, подозрительность, доверчивость, алчность и альгруизм. Человеческие проявления, сопутствующие гениальности, не могут быть поняты людьми с нормальным обменом веществ. Гений - состоявшийся или несостоявшийся обязан быть несчастным.

- Намекаешь на себя?

Он грустно покачал головой:

- Если бы! Я ходил к эндокринологам. Я возмутительно, чудовищно здоров.

Он усмехнулся, лег подбородком на ладони и замурлыкал какую-то грустную песню. Замолчал, глянул на меня.

- Застрелиться, что ли?

Я сказал:

- Рано.

- Нет, не рано. По-моему, самый раз. Или начать принимать какие-нибудь лекарства, чтобы вконец расшатать обмен веществ. Последняя надежда на фармакологию. Или - скорее бы драка. Пожить в огне баррикад. А так сдохнешь в безвременье - равнодушие кругом, зависть, стяжательство. Скучно, господа. Так, кажется, у Чехова? По-испански это, впрочем, звучит патетически: "Скучно, уважаемые сеньоры..."

(Антонио рассказал, что зимой в Карабанчели целые семьи уходят из дому начиная с шести часов - в кинотеатры. Смотрят любые картины - две или три подряд, - неважно какие. Люди подсчитали, что билеты в кинематограф дешевле, чем отопление квартиры. Приходят в холодную квартиру поздно ночью и сразу же ныряют под одеяло, согреваясь дыханием.)

Шел с Педро Буэна по Гран-Виа. Он внезапно остановился, замер словно вкопанный, увидав красивую женщину - высокую, рыжеволосую, сухую, странную. Педро долго смотрел на ее прекрасное лицо, потом вздохнул.

- Все же худая женщина хороша только на улице. - Он помолчал немного и грустно добавил: - Мир портится только потому, что портятся женщины. Где стыдливость, трепетность, чистота, самоотверженность? Рацио, во всем и во всех одно лишь рацио...

(Вспомнил отчего-то, как сидел в маленьком портовом кабачке в Кадисе, ждал испанского товарища. Напротив за столом устроилась парочка: он - испанец, она - американочка. Они неторопливо потягивали тинто и говорили о том, как они сегодня вечером будут смотреть выступление фламенго. Девушка вытащила из сумочки таблетку, достав ее из целлулоидного пакетика. Она приняла таблетку, запивая ее вином. Парень повертел целлулоидный пакетик, прочитал название, непонимающе посмотрел на девушку. Она засмеялась:

- Дурачок, это противозачаточное.

Парень покраснел, - видимо, они только сегодня познакомились, - и как-то затравленно огляделся вокруг: он еще не потерял стыдливость...)

Испанцы никогда не целуют руку женщине, они только делают вид, что целуют, - чмокают губами воздух. В этом - занятный сплав Европы и Аравии. Как европеец он склоняется к руке женщины, переламываясь при этом чувственно и эффектно, но как истинный кочевник лишь чмокает воздух, не прикасаясь к коже, ибо женщина она и есть женщина.

Профессор экономики, из молодых, сонно говорит мне:

- Э, перестаньте, народ не готов к демократии. Мы за контролируемую и направляемую демократию. Иначе в стране начнется анархия.

Это - через час после горького разговора: два товарища, один из которых коммунист, отсидевший в тюрьме Бургоса десять лет, тяжело затягиваясь, цедил через силу:

- Я вышел оттуда, из страшного тюремного пенала, и - будь все проклято не узнал страну. Все лишь смотрят футбол и корриду, никому нет дела до идеалов.

Второй товарищ возразил:

- Ты сидел не зря, Эухенио. Если сейчас рабочий в городах живет чуть получше, и смотрит телевизор, и не голодает, то это потому лишь, что ты принес ему себя в жертву. Когда в обществе есть люди, которые могут взять в руки винтовку, как ты, тогда власть предержащие начинают искать пути для хотя бы минимального повышения экономического уровня жизни рабочего и крестьянина. А повысить экономический уровень можно, лишь развивая производство, стимулируя рост промышленности. Никто и никогда не отменит Маркса. Чем активнее будет развиваться промышленность, тем больше появится ее "детей" - рабочих. А рабочий - это революция, Эухенио, это революция...

(О "Гвардиа севиль" - франкистских полицейских - здесь говорят: "Беглецы от плуга".)

...Бык был рыжим. Он выскочил на арену Пласа де торос "Виста Аллегре" стремительно и яростно. Он дважды разогнал бандерильерос и ударил левым рогом в деревянный загон, за которым прятались помощники тореро. Загон зашатался, посыпались желтые щепки, и люди начали кричать:

- Оле! Оле! Оле!

Домингин закурил новую сигарету и сказал:

- Это хороший бык. И рога у него не подпилены. С таким быком очень интересно работать. Это не двухлеток, и пасли его в предгорьях, и у него не меньше "четырех трав". Это мы так говорим о возрасте хорошего быка, с сильными мышцами. Видишь, в нем совсем нет воды. Он действительно очень сильный. Это хороший бык. Очень хороший. Он наверняка из Андалузии. Там быкам приходится ежедневно делать по десять километров - к воде, по камням, поэтому у них такие сильные мышцы. В Саламанке быков кормят каштанами, и вода рядом, и ее много, поэтому бык большой, но совсем не сильный, и в нем угадывается вода, хотя он выглядит на арене красиво и устрашающе. Тореро, который должен был работать с этим рыжим быком, был маленького роста, с фигурой солиста балета. Его звали Хуан Мануэль. Он взял капотэ и вышел на арену. Рыжий бык бросился на Хуана Мануэля, низко склонив голову. Я понял, как быстро и мощно он бежал: на фоне желтого песка арены, под желто-синим знойным небом, мимо бело-красных трибун на красно-фиолетовое капотэ, которое взметнулось перед его острыми рогами, послушное руке Хуана Мануэля.

- Он переосторожничал, - сказал Домингин, - надо было подпустить быка еще ближе. Надо было идти на него, а не ждать. Встречное движение двух сил - это главное в искусстве корриды.

Бык пронесся под капотэ, развернулся и замер напротив Хуана Мануэля.

- Торо, торо! Торо! - негромко позвал быка Хуан и чуть пошевелил капотэ. Торо! - повторил он, и сделал шаг вперед, и перевел капотэ с правого бока на грудь.

Я чувствовал, что сейчас рыжий бык бросится на маленького Хуана Мануэля, и, вероятно, это почувствовали все на Пласа де торос, потому что стало очень тихо, и я зажмурился, и снова - который раз уже - ощущение нереальности охватило меня, и показалось, что открой я сейчас глаза - и окажусь дома, а совсем не в Мадриде, возле Карабанчели, и прошедшие дни будут как сказка, которая придумалась и которой вовсе не было, и не было Маноло и Педро, и не было громадной синей луны на Пласа Майор и спуска в "Месон-дель-Коррехидор", и не было синих изразцовых плиток, вмазанных в стены "Каса Сеговия", и не было смеха Хосе Антонио, который взял у парня гитару и запел песню патриотов-басков, и все (кругом стали ему подпевать; и не было гудящего, ночного "Хихона", куда на руках перенесли актрису, которая прервала спектакль: "Как вы можете смотреть эту комедию, когда в тюрьмах умирают люди!"

...Я открыл глаза, когда бык уже прошел мимо Хуана Мануэля и люди на трибунах закричали: "Оле! Оле!"

- Он хорошо его пропустил, - сказал Домингин. - Он это сделал в манере Ордоньеса, только чуть рисковее. Это от молодости, это пройдет. Риск необходим, но он должен быть оправдан.

Рыжий бык снова бросился на тореро, и Хуан Мануэль красиво пропустил его под правой рукой, а потом под левой, и рог быка проходил в нескольких сантиметрах от его костюма, расшитого серебром и золотом.

...Я очень боялся идти на корриду к Домингинам, к тем самым, о которых писал Старик. Я боялся идти на корриду, потому что многие говорили мне, вернувшись из Мексики, куда приезжали на гастроли испанские тореро, или из Франции, где выступал Кордовес, что корриду придумал и разукрасил Хемингуэй, а на самом деле это бойня, а в бойне победитель всегда известен заранее, и что будет много крови, будет ярость и счастье толпы, которой всегда движет слепое желание жестоких зрелищ.

Но когда на арену выехали альгвазильос [открывающие парад] в черных, времен Филиппа II, костюмах с белыми кружевными высокими воротниками, и когда альгвазильос картинно раскланялись с "президентом корриды", сидевшим на трибуне, а за ними вышла квадрилья [строй, в котором выходят на парад тореро и их помощники] - три тореро, у каждого три бандерильерос, два пикадора и мульлерос [погонщики мулов, которые едут в квадрилье последними], которые увозят убитого быка с арены на своих мощных, яростных мулах, и когда это бешеное соцветие красок было встречено праздничным криком трибун, и когда президент корриды разрешил бой, и запели трубы и тамтамы, и арена опустела, и старик торильеро [человек, который отпирает ториль - загон, где содержится бык, перед тем как вырваться на арену] замер возле ворот, дожидаясь того момента, когда "президент корриды" взмахнет белым платком и можно будет выпустить быка, и когда вырвался рыжий бык и разбил левым рогом загон для тореро и стадион закричал одобрительное свое "оле!" - я забыл слова товарищей о том, что коррида - это кроваво и некрасиво, и все исчезло, - осталась только маленькая фигурка Хуана Мануэля с капотэ в руке и пятисоткилограммовый красавец бык с острыми, как шило, рогами, которой снова изготовился к броску на тореро.

...Я слышал, как маленький Хуан Мануэль перед тем, как выйти из-за ограды к быку, прошептал, перекрестившись: "Кэ эль дьос репарте суерете" [Пусть бог разделит удачу], а один из его бандерильерос ответил: "Эс эль торо кьен репарте" [Удачу распределяет бык].

Я снова вспомнил тех, кто бранит корриду за жестокость, и ясно увидел зеленый луг в Мещоре и быка, который гнался за двумя дюжими дядьками, и было это не смешно, а страшно: разъяренный бык и человек - пусть даже с двумя шпагами в руках.

Хуан Мануэль красиво работал с быком, позволяя животному чувствовать податливую и слабую человеческую близость, разрешая быку сражаться - с шансом победить. Одно неверное движение - и рог войдет в бок или в пах. Я все время вижу докторов, они на противоположной стороне, возле того места, где стоят ганадерос [люди, ухаживающие за быками]. Доктора следят за тореро, ганадерос за своим быком.

Хуан Мануэль завертел быка, здорово завертел его. Рыжий бык ярился, из-под копыт его вздымался песок, белая пена появилась на вывороченных коричневых губах.

Хуан Мануэль славно провел первую часть корриды, он честно и без всяких хитростей показал зрителю, что рыжий бык силен, смел и умеет нападать на то красно-фиолетовое, что мелькало перед его глазами в руках маленького человечка, и его нападение было хитрым и мощным. Хуан Мануэль привел быка в ярость, но, работая с ним, он был безоружен, в руке у него было лишь капотэ. Это было такое состязание, когда бык имел больше шансов на победу, точнее - он имел все шансы победить, но он не победил, и началась вторая часть корриды.

Прозвучали тамтамы, пропела серебряная труба, и на поле выехал пикадор - в доспехах, на коне, укрытом толстой матерчатой попоной, и бык ринулся на пикадора и свалил коня, и пикадор упал на песок, неуклюже задрав ноги, обутые в металлические панцири, и толпа удовлетворенно выдохнула, когда бандерильерос мужественно отманили быка от пикадора, взмахнув перед его разъяренной мордой капотэ, принимая на себя бешенство животного.

Пока бык нападал на бандерильерос в центре арены, пикадору помогли влезть на лошадь, и бык снова кинулся на него, прижав лошадь к барьеру, но пикадор успел ударить быка копьем, и на рыжей шее появилась синяя кровь. Пикадор ударил быка еще раз и собрался было нанести третий удар, но трибуны закричали:

- Асесино! (Убийца!) Асесино!

Когда пикадор слишком долго работает с быком и чересчур сильно бьет копьем, это не по правилам, это может ослабить быка, и тогда уже неинтересно будет тореро вступать в последнюю, смертельную схватку с животным: ведь и в последней части корриды бык должен иметь шанс на победу...

Вышли бандерильерос, чтобы "ставить" быку в шею бандерильи - короткие дротики, которые приводят быка в еще большую ярость, готовя его к последнему этапу боя, к игре с мулетой.

Хуан Мануэль, стоявший рядом со своим "мосо де эспадос" - "шпажным парнем", помощником, который в короткие мгновения отдыха дает тореро стакан воды или меняет шпагу, выбежал на середину арены и закричал:

- Тодос фуэра! (Все долой!) Тодос фуэра! Я сам! - крикнул Хуан.

Трибуны замерли. В руках Хуана Мануэля были две бандерильи. Он залез на балюстраду, окружавшую арену, закричал: "Торо! Торо!" - бык повернулся к нему, изготовившись к броску, чтобы смять этого маленького, слабого человечка, поднять его на рога, а потом бросить на песок, и поднять на рога снова, и перебросить через себя, а потом развернуться и ударить еще раз, пока не прибегут другие тореро, участвующие в сегодняшней корриде, и не отманят его мулетами, и бык бросился на Хуана Мануэля, и я почувствовал, как закаменела рука Домингина и как он чуть привстал со своего места, и все привстали на трибунах, и снова настала гулкая тишина, и в этот момент маленький Хуан Мануэль бросился навстречу рыжему быку, и это было настоящее встречное движение двух сил, и, пропустив рог быка под мышкой, Хуан Мануэль подпрыгнул и ударил двумя бандерильями в шею быка, и он хорошо ударил, потому что бык остановился как вкопанный, и трибуны взорвались овацией, а Хуан Мануэль опустился на колени и раскланялся, а бык в это время кинулся на него, но маленький тореро успел вскочить, почувствовав опасность спиной, затылком, сердцем, глазами, и он отбежал в сторону, но он отбежал так, что никто не засмеялся, не засвистел и не закричал: "Мясник! Трус!" - а, наоборот, все снова зааплодировали. А потом он еще раз поставил бандерильи, и уже было ясно, что он победил; он рисковал осознанно и все время давал быку шанс на победу он честно работал с ним. Он заколол его, набежав прямо на рога, и уклонился от страшного предсмертного удара зверя в самый последний миг, когда рыжий бык опустил голову, готовясь к удару, за секунду перед тем, как рухнуть побежденным.

...Следующий бык оказался плохим, и на трибунах закричали:

- Кохо! Кохо! Хромой! Кохо!

Президент корриды взмахнул своим белым платком, и на арену выпустили пятерых коров с колокольчиками, которые постоянно живут возле конюшен Пласа де торос, и они увели этого черного "кохо" с арены, и когда выпустили следующего быка, все равно на трибунах смеялись, хотя бык был хороший, быстрый, с синеватым оттенком - такой он был черный. То ли это повлияло на Педро тореро, который должен был сейчас выступать, то ли он еще был совсем молодым, только-только перешедшим из новильерос, которые работают с быками-двухлетками, то ли слишком красиво выступил Хуан Мануэль - не знаю почему, но бой был неинтересным, и на трибунах свистели, и потный, бледный Педро нарочно подставлялся под удар - раненому простят все, о раненом напишут в газетах, с раненым продлят контракт, - но бык не шел на него или замирал в шаге от мулеты, и кто-то сказал на трибуне:

- Этот не из школы Домингина...

Хуан Мануэль попал к Домингину случайно. Он был шестнадцатилетним "малетильо". Так называют ребят, которые мечтают стать матадорами и ходят со своими "малета" - маленькими узелками, иногда чемоданчиками, где хранят богатство - шпагу, мулету, тапки, а иногда матадорскую шапочку "монтера", - по тем городам и селениям, где проводятся корриды. Малетильос, минуя стражу и полицию, выбегают на арену в тот момент, когда быка выпускают из торильо. Мальчишка выбегает со своей самодельной мулетой и начинает работать с быком, и эти первые мгновения, пока не подбежали помощники матадора и не утащили мальчишку, решают его участь. Если он неумел в движениях, резок и не так смел, как этого хотят трибуны, ему кричат: "Фуэра!" ("Убирайся!") Но Хуан Мануэль так работал со своей дырявой мулетой, что зрители стали кричать: "Кесига!" ("Пусть продолжает!"), ион продолжал еще какое-то мгновение, пока его не увели с арены, но Домингин не позволил забрать его в полицию и не сказал, как это обычно говорят другие тореро: "Иди сей хлеб в своей деревне", а, наоборот, похвалил мальчика, уплатил за него штраф полиции и сделал своим учеником...

Вечером я спросил Луиса Мигеля Домингина, самого красивого тореро Испании:

- Ты когда-нибудь боялся быка, Луис Мигель? Он пожал плечами, закурил.

- Как тебе сказать... - Он улыбнулся. - Вообще-то боишься всегда публики, а не быка. Ты, когда пишешь книгу, боишься ведь больше того момента, когда она закончена, а потом вышла к читателю, не так ли? То же самое и у меня... Только у меня это с двумя рогами...

Девять лет не выступал Луис Мигель. Он сошел после "Кровавого лета". Он выступил этой весной на "Виста Аллегре", чтобы отдать весь сбор в фонд помощи пострадавшим от землетрясения в Перу. Он выступал "мано-мано", вдвоем с Бьенвенида, и он великолепно сражался с тремя быками вместо двух и получил "два" уха, и все газеты писали об этом бое как о чуде.

- Знаешь, - сказал он, - тореро проходит интересный путь - от романтической первой любви через бесшабашные увлечения, ненужные и смешные, но если он настоящий тореро, он возвращается к самому началу, как поумневший шалопай к своей первой любви... Самой романтической и чистой.

Ночью в баре "Алемания", в центре Мадрида, там, где всегда собираются импресарио и тореро, один очень известный тореро, отхлебывая белое пиво из тяжелой кружки и заедая его соленой ветчиной - красно-бурым, терпким хамоном, - сказал мне:

- Знаешь, я, как и все мы, очень люблю Папу и его книги. Он только в одном неправ: он писал, что коммунисты против корриды. Папа ошибся в этом, потому что я сам красный. Мы не против корриды, только мы за красивую корриду, которая всегда искусство... Разве нет? Или ты тоже считаешь корриду убийством быков? - Он нахмурился. - Говорят, нас ругал за корриду такой хороший коммунист, каким был Маяковский?

- Он писал о мексиканской корриде, - сказал я, и мы оба засмеялись, и тореро, допив пиво, встал.

- В Мексике не коррида, а развлечение, - сказал он, - разве можно смотреть корриду в Мексике? Там плохие репродукции с Гойи, а не коррида. Настоящая коррида - это искусство, но это и бой, в котором победит тот, кто смелее, спокойней и у кого крепче нервы. Кому же тогда победить, как не нам? Ты меня понял?

Я понял. Я его очень хорошо понял.

* * *

С утра уехал в Толедо. Весь день бродил по этому поразительному городу, который одни считают античной столицей Кастилии, другие - самым красивым городом Европы, третьи - самым трагичным городом мира - хотя бы потому, что здесь жил великий изгнанник Эль Греко, потерявший родину, и нашедший ее в Толедо, и снова потерявший. В нем, в Доменико Теотокопулесе, принявшем имя Эль Греко, рожденном на Крите, прошедшем через Грецию, Италию и Францию в Испанию, в нем - величие и трагизм художника, посвятившего себя служению правде. Он знал правду, и он служил только ей, святой правде, но, чтобы делать это, он был обязан стать другом и "приписным живописцем" инквизиции. От него отшатнулись друзья, о нем брезгливо говорили те, которые дерзали - на словах, да и то шепотом - не соглашаться с инквизиторами; а он, сжав зубы, молча и сосредоточенно работал. Неосторожное слово, сказанное в сердцах, могло принести гибель не ему - гений не боится смерти, - могло пострадать его искусство.

Маленький домик Эль Греко стоит в центре еврейского квартала, неподалеку от улицы Леви, на узенькой - если раздвинуть руки, то упрешься в стены домов улочке.

...Я шел мимо храма Сан-Себастьяна на Пласа де Сан-Киприано. Мощеные узенькие улицы, типичные для Ла-Манчи, ведут тебя к дворцу Хуэнсалида, убежищу Карла V.

Вокруг меня была история. Она жила в красно-желтых стенах храма Мадре де Диос, где сейчас доминиканцы воспитывают детей. В каждом камне "Сан-Педро Мартир", в "Сан-Роман" - во всем этом были те живые, осязаемые "средние века", которые мы в школе изучали с такой ненавистью. Мы, в общем, не очень-то и горевали, когда нам ставили двойки. Что такое средние века? Пишет Короткий, Алая Роза, Лютер, Испанская армада. Что это? Рисунки в учебниках скучны и невыразительны, а тонким новеллам Мериме теперь противостоит сверхсовременный Станислав Лем. И лишь в Толедо все замерло, время здесь остановилось. В городе ни одного нового здания. Здесь везде и во всем средние века. Впрочем, нет. Когда вы подходите к крепости Алькасар, в памяти возникают образы иные, близкие нам...

"Рано утром, еще до восхода солнца, была взорвана мина, которую республиканцы подвели под правую угловую башню Алькасара, под ту, что выходит на площадь Сокодовер.

Взрыв был неожиданным для осажденных, у них началась паника. Отряды с патронного завода и часть анархистов ринулись со стороны Сокодовера вверх. Они добрались до холма и в проломе стены взорванной башни выставили красный флаг.

Мятежники постепенно пришли в себя, открыли ожесточенный огонь из винтовок, из пулеметов, из минометов. Подкреплений не было, атаковавшая колонна вернулась вниз, хотя ей оставалось каких-нибудь пятьдесят - сто шагов до самой ограды алькасарской академии.

По всему Толедо идет пальба, неизвестно, кто и откуда стреляет, - не могут же пули осажденных залетать во все переулки! Вооруженные и возбужденные люди бродят толпами по улицам. В доме почты, за окошком заказных писем, сидит подполковник Барсело, красный и злой, с перевязанной ногой - пуля пробила ему икру. Руководства никакого не чувствуется.

Теперь имеет смысл повторить штурм только в лоб, из монастыря Санта-Крус. Для этого надо взять здание военно-губернаторского дома - он почти примыкает, через дорогу, к монастырю.

В Санта-Крус стоят несколько отрядов - местные анархисты, немножко республиканской гвардии и коммунисты из Пятого полка. В четырехугольной галерее главного двора сидят и лежат, закусывают, смотрят друг у друга оружие. Здесь же и перевязка раненых; даже не отгорожено, напоказ всем. Здесь же лежат на носилках мертвецы, и люди кругом долго, иногда по получасу и больше, не отрываясь, не мигая, смотрят на этих мертвецов. Молодые парни просто гипнотизируют себя. Они, видимо, хотят понять, что чувствует мертвец, впитать его, мертвецкие, ощущения в себя. Если будут и дальше так разглядывать покойников, воевать невозможно будет.

С корреспонденциями для "Правды" отсюда, из Толедо, с эстрамадурского фронта, у меня большая возня. Я пишу их либо на машинке, либо от руки, на телеграфных бланках, затем составляю французский перевод для цензуры, Дамасо отвозит все в Мадрид на телеграф, и неизвестно, что с этим потом делается. "Правды" я по-прежнему не вижу по пять-шесть дней.

Под вечер я бродил, заходя в старинные пасио (дворы) мрачных палаццо. В одном вдруг увидел плакат с русскими буквами. Здоровенный крестьянин с бородой держит за рожки рыжую телку. И текст: "Преступник тот, кто режет молодняк!" Издание Наркомзема РСФСР 1928 года. Как он сюда попал?! С большим трудом выяснил, что здесь помещается толедское Общество друзей Советского Союза. Из правления никого не оказалось, крохотная чернявая девочка сказала, что падре (отец) и все тиос (дяди) взяли ружья и ушли в Санта-Крус".

...Я верю в чудеса (и - да простится мне - верю в сны и приметы). Я нашел то здание, в котором помещалось толедское Общество друзей Советского Союза. Оно было на улице Кристо де ля Лютц, неподалеку от Санта-Крус, громадного госпиталя, где умирали интербригадовцы, коммунисты, католики, социалисты, анархисты, защищая Испанию.

Я верю в чудеса (потому что много раз убеждался в их существовании). Я убедился в этом лишний раз и в Толедо. В том дворике, где помещалось толедское общество друзей моей родины, на каменной стене детской рукой, красным мелком, было написано: "Вива коммунисмо!"

- Нет, к ней подходить не надо, во всяком случае здесь.

- Что, герцогиню повсюду "водит" секретная служба?

- Наверняка.

Я смотрю на женщину, скромно одетую - в джинсах и сером джемпере. Это Луиса Исабель Альварес де Толедо и Маура, маркиза Лос Белее, Виллафранко Бьерсо, герцогиня Медина Сеговия.

- Когда я с ней могу увидаться?

- Позже. И не здесь. Мы не можем подводить ни ее, ни тебя. Постараемся устроить встречу перед самым твоим отъездом.

Медину Сеговию знают во всем мире. Она заслуживает того, чтобы друзья о ней говорили с почтением, враги - с ненавистью. Про нее было написано много в Америке, во Франции, в Федеративной Республике Германии, в Италии. Писали журналисты разных направлений, но никто из них не писал о ней плохо. Могли не принимать ее позицию, но ее позицию все, кто о ней писал, уважали. О встрече с "красной герцогиней" я писать не буду - предоставлю слово моим французским коллегам.

"- Да, я знаю, в Испании мои враги называют меня "красной герцогиней". Я человек либеральных взглядов. Но до коммунистов мне очень далеко. Я никогда не поддерживала никакую партию.

Женщине, произносящей эти слова, тридцать два года. У нее продолговатое лицо, темная матовая кожа испанки с юга. Большой нос с горбинкой, черные насмешливые глаза, тонкие губы.

- Поверьте, я никогда ничего не делала из сострадания. Милостыня оскорбительна. Все мои поступки были продиктованы элементарной порядочностью.

В устах этой испанки слово "порядочность" означает очень многое. Это и честь, и мужество, и обостренное чувство протеста.

- В Испании сегодняшнего дня за честность приходится дорого расплачиваться. Это обременительная добродетель. Для деятелей режима Франко службы нет, есть синекура. Но чтобы получить синекуру, надо плясать под дудку властей. Трудящимся безработица постоянно напоминает о реальностях жизни. Для недовольных и протестующих есть тюрьма, в лучшем случае - изгнание.

Я сидела в тюрьме. Это многому научило меня. В тюрьме я поняла, как боятся заключенного те, кто упрятал его за решетку. Они знают, что рано или поздно произойдет взрыв, а тогда двери застенков откроются...

...Видимо, я единственная в Испании герцогиня, которая не верит, что монархия может быть жизнеспособной. Монархия не в силах сделать Испанию современным государством, так как для достижения социальной справедливости и свободы необходимы отделение церкви от государства, аграрная реформа и другие экономические преобразования, изменения в законодательстве.

Добавьте к этому, что испанская экономика находится в хаотическом состоянии. Демагогия, мошенничество царят на всех уровнях. Социальный климат в стране все напряженнее. В прежние времена, когда Франко собирался посетить тот или иной город, перед его приездом арестовывали несколько сот человек из тех, которые могли быть сколько-нибудь опасными. Аресты всегда производились в рабочих кварталах. Сегодня и в богатых кварталах поднимают с постели террористов из высших слоев общества. Заняла определенные позиции и церковь, всегда являвшаяся одним из наиболее прочных столпов государственного строя. Движение протеста зреет во всех слоях общества.

Конечно, идеи монархизма находят своих защитников. Это крупная буржуазия, которая надеется, что монархия защитит ее экономические интересы. Представители духовного сословия, стремящиеся спасти свои привилегии. Аристократия, для которой главное - деньги и положение, выступают за режим и против народа, ибо режим является гарантом ее владений. Есть и четвертая сила, возможно, самая эффективная, - полиция.

Герцогиня открывает новую пачку крепких французских сигарет. Спрашиваю: с каких пор она начала интересоваться политикой? Она смотрит на меня удивленно:

- Но я не занимаюсь политикой! Когда живешь в стране, где царит беззаконие, поневоле становишься на сторону справедливости... Несправедливость всегда казалась мне опасной",

...Был у Домингина. Он рассказал еще кое-что о корриде. Он великолепно умеет показывать, поднявшись во весь рост, стройный, высокий, сорокасемилетний, спокойный, добрый и красивый человек...

- "Фаэна де мулета" очень важна в корриде, - говорит он. - Это "игра с мулетой". Это когда тореро водит быка, а бык разъяренный, с ним плохо работали пикадоры, так что он полон силы. Во время "фаэна де мулета" погиб очень хороший тореро Манолетте, его убил бык на арене Линарес, недалеко от Кордовы... Очень важно, какой у тебя "мосо де эспадос" - "шпажный парень". Это помощник, который всюду со мной, он приходит на все корриды, но никогда не выходит на арену. Он подает мне шпагу, дает выпить воды, когда пересох рот, он вытирает лицо мокрым полотенцем, когда кажется - вот-вот упадешь от усталости. Он одевает меня перед выходом, потому что сам я одеться не могу - слишком тяжел костюм тореро. Он только на первый взгляд легкий и удобный, а на самом деле килограммов двадцать, не меньше... Парень чем-то напоминает тренера, который напутствует боксера в перерыве между раундами, только если боксер прислушивается к его советам, то я лишь слушаю музыку его голоса - он обязан говорить мне что-то нежное: ведь так устаешь от ярости полутонного быка...

...Вот это капотэ - фиолетово-красно-желтый плащ для первой части боя, для игры с быком. А мулета кадмиево-красная, я возьму ее перед тем, как буду убивать быка.

Матадора, который работает на коне, мы называем "рехонедор", потому что по-испански "рехон" - значит дротик.

Он поднялся, достал из шкафа маленькую бандерилью - "роса", похожую на острый гвоздь, протянул ее мне.

- Бандерильерос мы часто называем "бюрократами корриды", - улыбнулся Домингин. - Почему их так называют, я, впрочем, не знаю.

...Часто многие тореро хитрят, этим особенно славился Кордовес. За день перед началом корриды в городе распространяются слухи, что Кордовес болен, что он не сможет убить быка, потому что еле стоит на ногах. Кордовесу это нужно для того, чтобы нагнести массовый психоз... А старые тореро, которые сходят с арены, такими хитростями привлекают толпу, чтобы люди могли присутствовать не при смерти быка, но при гибели человека...

Луис Мигель Домингин надписывает мне книгу "Торос и торерос", которую он сделал вместе с Пабло Пикассо.

- Жаль, что эту книгу не видел Хемингуэй... Он был у нас во время "Кровавого лета"... Папа очень горько прощался с Доминго. Он словно чувствовал, что они больше никогда не увидятся. Папа сидел в кресле, - ты помнишь это кресло у Доминго, оно возле балкона, с него видно Каса дель Кампо, он чувствовал, видимо, что он больше никогда не вернется. А Доминго, ты знаешь, он резкий, веселый, он не умеет утешать. Он умеет шутить и помогать в горе... Он положил руку на колени Папе и сказал: "Знаешь, по-моему, "Праздник, который всегда с тобой" замечательная книга. Напиши еще несколько таких книг, мы очень любим твои книги, Папа".

Хемингуэй тогда засмеялся.

"Это самое большое дерьмо, - сказал он, - которое я когда-либо написал, Доминго".

Доминго возразил:

"Нет, по-моему, самое большое дерьмо - это "Фиеста"... Там нет Испании... Там все "по будто бы...".

Папа огорчился, лицо его стало детским, как у ребенка, у обиженного маленького ребенка, и он сказал:

"Ну почему? Все-таки, по-моему, "Фиеста" - это ничего".

Луис Мигель замолкает, потом продолжает:

- Папа говорил нам, что он любил писать по-испански. Он часто переводил с испанского на английский, а то, что у него не ложилось по-английски, он оставлял на испанском. "Ваш язык более категоричен, - говорил Папа, категоричен и точен, никаких двоетолкований - только ложь или правда..."

...Я вспомнил, как в Нью-Йорке пришел к Мэри Хемингуэй. Голубоглазая, маленькая, с низким, чуть хрипловатым голосом, с крепким, мужским рукопожатием, улыбчивая и сильная женщина, друг Папы, сказала:

- Входите, Джулиан. Располагайтесь. Я приготовила завтрак. Вы голодны? Нет? Ничего, подкрепиться никогда никому не мешало. Что будете пить?

- А что пил Папа? - спрашиваю я.

- Папа пил все, - улыбается она и снимает с электрической плиты горячий хлеб, облитый сверху мягким сыром. - Папа любил эти тосты. Садитесь. Хотя нет, сначала я покажу вам его портрет. Самый лучший его портрет. Вы его таким знали?

Молодой Хэм - безбородый, высокий, застенчивый, с робкой, недоверчивой улыбкой.

Я смотрел на него и вспоминал лето пятьдесят четвертого года. Это было очень хорошее лето. Я жил тогда в Архипово-Осиповке, что между Туапсе и Новороссийском. В тот год там было что-то особенно много людей, - здесь прекрасное море, хороший пляж, защищенный от ветров, и рядом с морем пресная река с голубой медленной водой, а по склонам гор, поросших дубами, много грибов. Грибы там были вроде как срезы геологических пластов: внизу сыроежки, чуть выше - подберезовики и белые, а чем выше, тем чаще встречались громадные волнухи и белянки.

Я жил в подвале маленького двухэтажного общежития учителей. В обычное время этот подвал был складом, но мои друзья поселились у завхоза школы, и добрая женщина поставила мне в этом подвальном складе кровать с пружинным матрацем. На стенах висели географические карты и диаграммы роста всяческих пестиков и тычинок. В головах у меня стоял скелет без одной руки. Вместо руки у него торчала проволока - заржавленная, с острым концом; я об нее расцарапал лоб, когда в темноте пробирался к кровати.

Это было хорошее, теплое лето, и мы жили своей дачной ассоциацией, которой дали шутливое название "Потуга". По ночам мы ходили по Архиповке и пели песни. Кругом трещали цикады, а звезды в здешнем небе были видны точней и ярче, чем в Московском планетарии. На пляже, который по ночам был освещен белыми прожекторами, лежали черные рыбацкие сети, и рыбаки варили юшку и пили "сучок" возле костра, который в свете прожекторов скорее угадывался, чем был виден, ибо черный свет обычно пожирает желтый - особенно ночью, на берегу моря.

Когда я, перегревшись на солнце, - в то лето солнце было очень жарким, спрятался на пару дней в свой подвал, ребята принесли мне книжки из сельской библиотеки. Они принесли "Хаджи-Мурата", "Заговорщиков" и "Иметь и не иметь". "Хаджи-Мурата" я тогда перечитал, как человек только-только окончивший Институт востоковедения по специальности история Среднего Востока. (Этим летом я перечитал "Хаджи-Мурата" наново, как человек, научившийся кое-как складывать отдельные литеры в слова, а слова - в какие-то фразы. Тогда я упивался "Хаджи-Муратом", а этим летом я почувствовал себя, как тогда, давно, на ринге, после хорошего, честного нокдауна: я почувствовал себя опрокинутым на спину после "Хаджи-Мурата".) Читая "Заговорщиков", я искренне дивился историческому всезнанию Шпанова и его элегантной манере ошеломлять читателя своей осведомленностью: по-моему, он знал то, о чем прототипы его героев и не догадывались. А потом я прочитал Хемингуэя "Иметь и не иметь". Это было началом праздника. Это было началом того праздника, который я ношу в себе уже семнадцать лет - с тех пор, как я начал читать книги этого умного, бородатого, доброго, неистового, нежного Солдата.

У нас его стали называть "Хэм" до того, как была написана книга "Праздник, который всегда с тобой", где он сказал про себя "Хэм". Мы его называли или "Хэм", или "Старик". Его слава у нас была трудной и постепенной, по-видимому, именно такой и бывает настоящая слава. Это в общем-то нелепое понятие "слава", особенно в применении к Хэму.

..Есть писатели национальные и мировые. Я ни в коем случае не собираюсь принижать значение национальных писателей: гений Салтыкова-Щедрина или Рабле никому и никогда не позволит сделать этого. Когда я, рожденный в России, читаю Щедрина, я испытываю великое счастье, прикасаясь к трагической сатире, которая сплошь и рядом переходит в мистическое прозрение гения. Иностранец читает Щедрина как энциклопедию - со стороны.

Хемингуэя люди всей планеты читают как своего писателя, потому что он ворочает не махинами национальных характеров - он пишет мужчину и женщину. Каждый его роман вроде бы можно пересказать в нескольких фразах: "Прощай, оружие!" - мужчина любит женщину, но она погибает; "В снегах Килиманджаро" мужчина не любит женщину и умирает; "Иметь и не иметь" - мужчина любит женщину, занимается контрабандой и погибает; "Фиеста" - мужчина любит женщину, но из-за ран, полученных на фронте, не может быть с ней рядом, возле, так, чтобы "большая птица, вылетев через закрытое окошко гондолы, пропала вдали, скрылась совсем"; "По ком звонит колокол" - американец любит испанку и погибает в борьбе с фашистами. И даже "Старик и море" - книга про то, как Старик любит. Он любит мир, в котором есть океан, где можно ловить рыбу, а по ночам видеть во сне африканских львов.

Хемингуэй блистательно решает извечную проблему взаимосвязи "что" и "как". "Что" у него просто, как звучание. "Как" - в этом весь Хемингуэй, в этом все решение его работы. Сюда, в это магическое "как", входят и манера его письма, и строение диалогов, и места, в которых он разыгрывает действие своих драм, и формулы мыслей его героев.

"За рекой, в тени деревьев" - любимый мой роман, если, правда, можно выделять в творчестве Старика какие-то вещи, как особо любимые. Я убежден, что этот роман - прозрение, когда вдруг как-то утром, в сырую осень, где-нибудь в Европе Хемингуэй увидел нечто такое, что довольно редко показывают смертным. Это вроде образа женщины, которую Клаудио Кардинале сыграла у Феллини в "Восьми с половиной", - женщины, которой никогда не бывает, но которую так хочется увидеть человеку, прошедшему войны, любовь, подлость, правду, ложь и надежду.

Конопатый писатель в "Гритти" со своей тетей не делает роман менее автобиографическим: не с точки ; зрения фабулы, Ренаты и охоты на уток, а с точки зрения самоощущения писателя - и физического и нравственного.

После этого прозрения, после того, как Хемингуэй подвел для себя итог, после того, как он сам почувствовал, как это "схватывает", и после того, как он написал: "Это были последние слова, которые полковник произнес в своей жизни. Но до заднего сиденья он добрался и даже закрыл за собой дверь. Он закрыл ее тщательно и плотно", и после того, как он написал в самом конце романа про то, что завещает охотничьи ружья итальянке из Венеции, после этого видения Хемингуэй написал "Праздник, который всегда с тобой" - эту спокойную книгу, читать которую долго нельзя, так переворачивается все внутри, и так делается горячо сердцу, и так пусто становится тебе - отчаянно, как в доме, где заперты все двери, но не по причине отъезда хозяев на дачу...

Три раза великий лирик Хемингуэй, словно гениальный режиссер, высветил великого гражданина и республиканца - Хемингуэя. В первый раз - когда он пишет о нас: "Говорят, это наш будущий враг. Так что мне, как солдату, может, придется с ними драться. Но лично мне они очень нравятся, я не знаю народа более благородного, народа, больше похожего на нас". Второй раз - когда он лежал в номере "Гритти", и еще только рассветало, и он был один, а напротив на двух стульях был портрет итальянки, и он говорил с собой и с портретом Ренаты: "Я любил три страны, и трижды их терял. Ну зачем же так? Это несправедливо. Две из них мы взяли назад. И возьмем третью, слышишь, ты, толстозадый генерал Франко? Ты сидишь на охотничьем стульчике и с разрешения придворного врача постреливаешь в домашних уток под прикрытием мавританской кавалерии.

- Да, - тихонько повторил он девушке; ее ясные глаза глядели на него в раннем свете дня.

Мы возьмем ее снова и повесим вас всех вниз головой возле заправочных станций. Имейте в виду, мы вас честно предупредили, - добавил он". И в третий раз - когда солдат Кантуэлл думает о сильных мира сего: "Теперь ведь нами правят подонки. Муть, вроде той, что остается на дне пивной кружки, куда проститутки накидали окурков".

Можно ругать власть и посвящать этой ругани целые романы, можно бранить каудильо, можно в самый ярый период "холодной войны" сказать о своей любви к русским, но все это может оказаться - и, увы, сплошь и рядом оказывается лишь острым памфлетом.

Но Хемингуэй писал не памфлет - он писал роман о любви старого солдата и юной венецианской аристократки. И сила воздействия - гражданственного, республиканского воздействия - в этом его романе громадна, как и во всех других вещах, хотя этому отведены всего-навсего три фразы.

Критика ругала Хэма за роман. Критики утверждали, что он исписался, что он потерял самого себя. Мне очень хочется верить, что Старику не было больно из-за этих подонков. Ему всякое приходилось слышать в свой адрес, - чего не накричат бойкие журналисты и журналистки! Многие не понимают "Восьми с половиной" Феллини и из-за этого так зло раскладывают гениальную киноисповедь итальянца. (И я был высоко горд, когда именно моя Родина на нашем кинофестивале присудила этому фильму высшую награду.) Можно считаться талантливым - куда труднее талантливым быть. Критика тогда не смогла подняться до Хэма. Чтобы подняться до его романов, можно и не быть талантливым, но обязательно надо пережить такую же последнюю любовь, и ночь в "Гритти" за бутылкой вина, и холодный ветер, который задувал под одеяло на гондоле, и последние слезы итальянки, которая дала себе ученическое твердое слово никогда не плакать... Пусть не Италия - пусть костер в архангельском лесу, за Холмогорами, в весенний рассвет, когда уже разлетелся тетеревиный ток, и ты в шалаше на берегу Двины, а над тобой высоко-высоко тянет казара, или Ирак, берег Персидского залива, ночь, и пьяные матросы бьют женщину с растрепанными черными волосами, похожую на венецианку... Или... Это у каждого должно быть свое "или", А если их не было и человек не может себе представить, как это бывает, или он не хочет поверить Старику, что именно так и бывает, - тогда пусть ругает его роман: это не больно и даже не обидно.

Наверное, когда он писал этот свой роман, это свое точно увиденное п р о в и д е н и е, ему было мучительно радостно и так же больно. Хэм не думал о полковнике, когда писал роман, потому что он списывал его с того человека, которого слишком хорошо знал. Зато он с такой поразительной нежностью выписал итальянку, и получилось чудо: она высветила собой Кантуэлла. Можно понять писательскую технологию Хэма - только потому, что в его творчестве ее не было вовсе. Он писал из самого себя, мучительно честно, до самой последней степени честности, и поэтому какие бы точные "натуралистические" подробности он ни писал - они звучат как музыка Моцарта, они, эти так называемые "натуралистические подробности", невозможно чисты у него.

Старик в этом романе описывает день, вечер, ночь, рассвет, раннее утро, утро, день и ночь - последнюю ночь полковника Кантуэлла. А мы сопереживаем жизням и судьбам - это умеют делать с нами только гении.

Хемингуэй никогда не "темнил" - ни в жизни, ни в творчестве. Он всегда был писателем одной темы - темы человека доброго, открытого, нежного, сурового. Он всегда исповедовал религию антифашизма, он был последователен в своей ненависти к нацистам и к войне. Он никогда не декларировал этого - ни в интервью, ни с трибун. Он просто таким был.

Я, право, не знаю, каким бы был сейчас мир наших представлений, не живи на земле этот добрый бородатый Солдат.

Мир стал беднее, когда он ушел от нас сам. Но мир стал богаче, и щедрей, и мужественнее, потому что он - антифашист, солдат, Папа - жил в нем, в этом нашем маленьком и огромном мире...

Я подумал обо всем этом, когда ехал от Луиса Мигеля Домингина на встречу с одним из тех нацистов, который воевал с Кантуэллом, и с Хемингуэем, и с моим отцом, и с его друзьями - Константином Лесиным, Иваном Кузьменко, Алексеем Великоречным, и которого мы отлупили, но который еще жив и с которым поэтому надо продолжать драку...

* * *

Осенью, когда туристский сезон сходит на убыль и по дорогам Андалузии уже не мчатся, перегоняя друг друга, звероподобные машины, а уютно дребезжат старенькие, причудливо раскрашенные автобусы, набитые крестьянами, Андалузия красива особой, первозданной красно-зеленой, протяжной красотой. Выгоревшая земля, которая прекрасна своим глубинным, могучим красным цветом: темно-голубое небо; бело-зеленые, вспененные реки и - тишина. Она особенно ощутима, когда поют птицы. Их не видно, но все время слышен их диковинный, то близкий, то далекий, доверчивый и нежный посвист. Будет пустая дорога и безлюдье, но вдруг, когда бурая дорога поднимется на бугор, а потом рухнет вниз, вы можете увидеть окруженное пальмами мавританское поместье, или хижину пастуха, или коттедж-модерн, окруженный голубыми бассейнами, или разваливающийся крестьянский дом, или охотничью виллу, сложенную нарочито грубо.

Я ехал по такой прекрасной, осенней, тихой и странной Андалузии, ехал под вечер, "заголосовав" грузовик возле харчевни. Солнце уже садилось, и небо из темно-голубого сделалось сиреневым. Мы поднялись на один из бесчисленных холмов, и шофер, показав рукой на красивые башни замка, построенного в мавританском стиле, сказал:

- Финка "Мертинка".

Я сразу не поверил, переспросил:

- А кто хозяин? Сеньор Рейна?

- Да, - ответил шофер, - сеньор Рейна. Очень хороший человек, простой и веселый сеньор...

Я долго охотился за этим человеком. Кто же такой этот добрый и простой сеньор? Кто же такой этот Леон Хосе де Рамирес Рейна?

Его подлинная фамилия Дегрель, должность - гаулейтер Бельгии, звание командир "валлонского легиона СС", который огнем и мечом прошел по Советскому Союзу. Он - кавалер железного и рыцарского креста с дубовыми листьями.

О себе он писал так: "Не многие немцы пользовались таким уважением и вниманием фюрера, как я, командир иностранной дивизии СС". Он писал об этом не в те дни, когда Гитлер кликушествовал в Берлине. Он писал об этом в 1969 году в газете фалангистских профсоюзов "Пуэбло" - в своих мемуарах, названных "простенько, но со вкусом": "Воспоминания фашиста".

Когда бельгийским правительством был заявлен протест против опубликования этих возмутительных мемуаров, Дегрель в интервью другой мадридской газете заявил: "Я еще напишу тридцать книг, и все они будут посвящены Гитлеру".

В последний день войны Дегрель бежал в Норвегию на минном тральщике. На военном аэродроме в Осло стоял немецкий двухмоторный "хейнкель". Дегрель приказал пилоту запускать моторы. Пилот колебался: уже был заключен мир, а на фюзеляже его машины была свастика. Дегрель закричал, вытаскивая из кобуры парабеллум:

- Немедленно заводите мотор, курс - Испания!

Горючее в самолете кончилось в ту минуту, когда показался испанский берег. Самолет упал в воду неподалеку от Сан-Себастьяна. Солдаты испанской береговой охраны подобрали двух тонувших людей.

В Мадриде Дегрель занялся бизнесом - он купил строительную компанию и получил подряд на сооружение стратегической базы американской авиации в Торрехоне. Он тогда не афишировал себя. Но когда легализовался Скорцени, а фон Тадден стал набирать силу в Мюнхене, когда в Бельгии бывший соратник Дегреля, эсэсовец Дебро, выступил с нацистским манифестом, когда новоявленный итальянский дуче Альмиранте воссоздал "Итальянское социальное движение", продолжающее заветы Муссолини, Дегрель, обнаглев, созвал журналистов и предстал перед кинокамерами. Он начал выступать с воспоминаниями, давать интервью, утверждая, что лишь случайно Гитлер не победил во второй мировой войне. Он заявлял, что если бы Гитлер высадил десант во Владивостоке, тогда ударные германские клинья могли бы пробить коридор через Сибирь и великий рейх утвердил бы себя от Ламанша до берегов Тихого океана.

У Дегреля было несколько особняков, разбросанных по всей Испании, сказочной красоты финка "Мертинка", великолепное поместье в Мадриде, на Пасео де лос Хесуитас; он устроил нацистский шабаш во время бракосочетания своей дочери Марии Христины с испанским бизнесменом, когда рядом с ним, окруженный телохранителями, стоял Отто Скорцени, а почетными гостями были зять Франко, бывший министр Серано Суяьер, мэр Мадрида Карлос Ариас и председатель верховной судебной палаты Франсиско Руис Прадо.

Однако новая ситуация - в первую голову экономическая - вынудила официальный Мадрид принять меры против Дегреля, когда тот "доигрался". Это случилось, по мнению моих испанских друзей, лишь потому, что бельгийский министр иностранных дел Армель в беседах со своим тогдашним испанским коллегой Лолесом Браво довольно часто возвращался к теме Дегреля. (Сейчас Армель стал председателем Совета министров Европейского экономического сообщества, куда Испания так мечтает войти. Лишь когда экономическая конъюнктура Испании зашаталась, а бельгийцы в этой организации "общего рынка" играют весьма заметную роль, лишь тогда Дегрель вынужден был скрыться. Считают, что он скрывается в Испании, и убеждены, что власти знают, где он находится, защищая его от досужих газетчиков.)

...Я попросил шофера подъехать к воротам "Мертинки". Старый служитель, внимательно оглядев меня, на мой вопрос ответил:

- Я не понимаю по-английски.

Тогда я спросил его по-немецки:

- Сеньор Рейна дома?

Служитель чуть усмехнулся:

- Если вы так хорошо говорите по-немецки, вам лучше знать, где сейчас следует искать сеньора Рамиреса Рейна.

С этим он повернулся, вошел во двор и осторожно закрыл за собой тяжелые ворота.

* * *

Сегодня, как всегда, встретился с друзьями в "Хихоне", поужинали в маленьком ресторанчике, который все шепотом называют "Эль коммуниста", потом были у актеров в театре, а в полночь кто-то предложил:

- Ребята, поехали на каток "Реаль Мадрид"? Он ведь работает до двух часов ночи...

Приехали на каток, и я очень много смеялся, когда наблюдал за тем, как испанцы катаются на коньках. В Испании льда не бывает. Новый крытый стадион гордость Мадрида. Мужчины катаются очень плохо, но падают как истинные идальго, - вроде бы и не он упал, а если и упал, то что случилось?! Девушки падают лениво, как дуэньи, так же весело и кокетливо.

Ходят по трибунам среди наблюдающих (наблюдающих здесь значительно больше, чем катающихся) юноши, высматривают подружек, девушки высматривают женихов, и все пьют "Куба либре" - ром со льдом, один из самых популярных здесь коктейлей;

Провел день с еще одной "красной герцогиней". Ее зовут Мария Кармен. Она порвала с семьей, ушла из дома. Ее отец, герцог-баск, не согласен с революционными устремлениями дочери. Она носит чиненые ботинки и штопаную юбку, но горда и счастлива, утверждает собственную независимость.

Таких здесь много - честных молодых людей, которые рвут со своим классом, ибо думают они о будущем.

Поехал к Домингину на последнюю корриду. Тореро уезжают в Латинскую Америку, потому что в Испании наступает настоящая осень. Последняя коррида была грустной. Какой-то подвыпивший старик на солнечной стороне Пласа де торос во время перерывов между боями танцевал на полупустой трибуне. Продавцы вина протягивали ему стаканы с тинто, оркестр аккомпанировал, подстраиваясь под жеманные па старика.

...А солнце жарит вовсю, небо - раскалено жарой, ласточки орут по-летнему,..

Неважно. Календарь гласит - осень. Адиос, коррида! До весны. Адиос, Домингин! До мая...

* * *

Антонио Альварес рассказал про самое веселое и интересное соревнование басков - "эль конкурсе де перос пасторес". Конкурс пастушеских собак. Проводят его в августе в Бильбао. Собаки должны прогнать отары сквозь горное ущелье. Побеждает тот пес, который - ни в коем случае не кусая овец - быстрее других псов прогоняет свою отару через горное ущелье. Пастух не вправе помогать собаке советом - он недвижим, стоит, опершись на посох.

- Я любил смотреть на это соревнование сверху, - говорит "Антоша". Льется "река" овец - бурная, пенная, быстрая. Пес мечется то сзади, то по бокам, чтобы ни одна овца не вышла из отары. А когда он пригонит "своих" овец через ущелье - ложится, словно человек после тяжелой работы... Лежит, дышит загнанно и смотрит на пастуха - своего хозяина и бога: "Ну что?"

Высок престиж "советских испанцев", которые вернулись в Мадрид после тридцатилетнего пребывания в нашей стране. Мне рассказывали, что в одной семье отец, который тщится быть "грандом", исповедуя "прекрасное гишпанское ничегонеделанье", кричал дочери, вернувшейся из Москвы: "Что вам дала Россия? Что вы привезли оттуда? Где меха, золото?" Дочь ответила: "А два диплома - мой и мужа? Две твои дочери и мой сводный брат не умеют ни читать, ни писать. Они лишь имеют "фиат" в рассрочку! Чтобы успокоить твое честолюбие, мы купим два "ситроена". Но в них ли счастье-то? Ты не знаешь настоящего счастья! Мы знаем!"

(Ах, эта испанская страстность! Ехал на автобусе в Сеговию. Сидел рядом с шофером. Проезжали мимо я строительных рабочих - здесь ремонтировали дорогу. У шофера здесь оказалось много знакомых, он то и дело бросал руль, высовываясь из окна, переговаривался со своими приятелями. Он просто не мог держать руль, ибо как же говорить не жестикулируя?!)

...Режиссер Ниньо Кеведо кончил снимать фильм о Гойе и пригласил меня на студию - посмотреть, как работает великий испанский актер Пако Раваль, озвучивая Гойю.

Пако Раваля, которого мы полюбили в замечательном фильме Бардема "Смерть велосипедиста", знает вся Испания. Он много снимается во Франции и Италии. Начал он с того, что был осветителем. Сейчас во время съемок он перешучивается со своими прежними товарищами по искусству:

- Давай свет левей, плохо будет виден глаз. Ты остался таким же лентяем, когда был моим шефом, сукин сын!

...Мальчику было четыре года, когда в их маленький городок приехали фламенго. Он слышал музыку бродячих артистов, и он помнит эту музыку.

- Знаешь, - вспоминает Пако Раваль, - я обижен на родителей до сих пор за то, что они не взяли меня на представление. Но я стоял у забора, и слышал песни, и плакал от счастья. В двенадцать лет я впервые посмотрел бродячий театр, который пришел в деревню. Когда представление кончилось (играли пьесу Лопе де Вега, сокращенную донельзя), я ушел в горы и упал в траву и шептал слова драмы, подражая интонациям бродячих актеров. Во время гражданской войны я жил под Мадридом. В маленький домик, набилось одиннадцать семей. Во время бомбежек нас загоняли в подвал, а в подвале один из профессоров спрятал от бомб свою библиотеку. Он позволял мне брать любую книгу и читать во время бомбежек. Бомбежки были для меня часами радости. Я не слышал грохота, плача, я не чувствовал ужаса. Я читал... Мои родители не могли мне дать образование. Отец - железнодорожник, мать всю жизнь кухарила. Но я начитался книг, голова у меня распухла, и я, естественно, решил, что мое место в искусстве.

А как подступиться к искусству? Я нанялся в осветители. Однажды актер Франсиско Орей ушел со съемочной площадки в бар - был перерыв, он имел право уйти. Но перерыв кончился, свет поставили, а его все не было. Меня послали за Ореем в бар. Он неторопливо попивал виски. "Поди и скажи, - попросил он, чтобы на тебе поставили свет, мы с тобой одного роста". Я передал режиссеру просьбу Орея. Режиссер очень долго ругался и махал кулаками у меня перед носом, а потом заставил меня стать на площадку и начал прикидывать вместе с оператором свет на моем лице. А потом, забывши, что я не Франсиско Орей, он сказал: "Ну давайте ваш монолог". И я начал говорить монолог, я знал его. И вдруг режиссер сказал: "Внимание, приготовились! Снимаем!.." Вот с этого все и пошло... Я считаю, что меня не было бы как актера, не будь рядом со мной Чехова, Ремарка, Достоевского, не будь одной из самых моих любимых книг "Хулио Хуренито" Ильи Эренбурга, не будь Веласкеса, Пикассо, Рембрандта. Я полюбил и Сальвадора Дали, но теперь мы разругались - я не терплю шатаний в человеке... Я отношу себя к тем идиотам, которые не отделяют художника от гражданина... Ты спрашиваешь, кто мой любимый режиссер? Бенюэль. Он заражает всех вокруг своей гениальностью. Очень люблю Бардема... Советские фильмы? Я видел один советский фильм. Это было в Риме. Показывали "Балладу о солдате", я сидел и плакал, в меня тыкали пальцами, а потом прибежали кинорепортеры и стали снимать меня. А я ничего не мог с собой поделать. Закрыл лицо руками и плакал.

- Сеньор Раваль! В павильон!

В зале, где идет перезапись фильма (тут синхронно не снимают), сидели два худеньких старичка, внимательно слушая текст, который записывал Пако. Они слушали текст еще более внимательно, чем режиссер Ниньо Кеведа.

Вдруг один из стариков, поднявшись, хлопнул в ладоши.

- Сеньор Кеведа, я прошу изменить эту реплику. Нельзя говорить дурно о монархе.

Я посмотрел на Ниньо:

- Это что, представители цензуры?

Он шепнул:

- Нет, это мои хозяева. Они финансируют картину. Они продают ковры, у них избыток денег, и они решили вложить их в кинематограф, это сейчас выгодно.

- Я не буду менять реплику! - сказал Пако.

Ниньо взял Раваля под руку, вывел его в коридор. Пако возмущенно грохотал:

- Пошли их к черту, Ниньо! Это ж безобразие! Я не буду перезаписывать эту реплику! Не буду!

Кеведа, побледневший, враз осунувшийся, шептал:

- Пойми, если мы не перезапишем эту реплику, они придерутся к чему-нибудь еще и закроют фильм. Им выгоднее закрыть картину, чем получить политический скандал...

Пако Раваль поершился, повздыхал, но в зал вернулся.

Старики удовлетворенно и улыбчиво посмотрели на Кеведу.

- Вот видите, сеньор Кеведа, насколько лучше звучит эта редакция, чем та, которая была раньше! Вдумайтесь, сколько серьезного воспитательного смысла сокрыто в тех словах, которые сейчас произнес наш великий актер...

(Я подумал, что лишь в том случае, если талант сможет заявить себя с самого начала, с ним будут считаться. С Феллини считается папа, его антиклерикальная картина "Сладкая жизнь" была отмечена премией Ватикана. Старики "ковроделы" - умные люди, они понимают, что слова, обращенные против тирана XVIII века, рикошетом ударят по тиранам века XX, а они - верноподданные диктатора, тот гарантирует их прибыли.)

...Вернувшись из киностудии, сел к столу и написал рассказ - под свежим впечатлением о встрече с двумя старцами, которые так вкрадчиво и пристойно убивали режиссера Ниньо Кеведа и актера Пако Раваля.

С тех пор как в Афины приехал римский наместник, Плутарху дали понять, что все его произведения должны быть прочитаны иноземцем, прежде чем они станут фолиантом, доступным владыкам и философам.

Поначалу Плутарх не понял, о чем идет речь. Он был увлечен переработкой главы об изменнике Алкивиаде, и поэтому рассеянно ответил ликтору, принесшему эту просьбу наместника, вежливым и рассеянным согласием.

Плутарх никогда не читал своих работ вслух; ему это казалось жульничеством, потому что автор обязательно становится актером и улучшает написанное точно проставленными контрапунктами, дикцией и чувством. Плутарх обычно наблюдал за тем, как его читают друзья. Он внимательно следил за их лицами, и это наблюдение было для него работой, ибо он знал, кто из его друзей на какой строке и на каком слове улыбнется: друзья историка думали так же, как и он сам. Правда, Плутарх давал смотреть свои новые работы и некоему Девсону, которого все считали дураком. Так оно и было на самом деле. Тем не менее Плутарх приблизил его к себе и внимательно следил, в каких местах книги Девсон смеялся или плакал. Потом он переписывал эти куски наново, находя их чересчур прямолинейными, если смысл их был очевиден даже для такого ценителя, как Девсон.

В главе об Алкивиаде Девсон хохотал в том месте, где Плутарх рассказывал про состязания на весенней траве. В отрывке соперник Алкивиада кричал: "Что ты царапаешься, как баба?!" Алкивиад ответил: "Дурак, я царапаюсь, как лев!" Глядя на хохочущего Девсона, Плутарх решил, что этот кусок придется переписать и более точно расставить акценты. Не перерабатывая ничего наново, Плутарх отправился назавтра к римскому наместнику, желая заполучить еще одного ценителя. Однако римская стража не пустила его во дворец. Начальник охраны извинился перед Плутархом в слишком цветистых выражениях, которые свидетельствовали о его незнатности.

- Закон римлян один для всех, - сказал начальник охраны. - К сожалению, вы не известили нас заранее о своем визите, поэтому наместник не может прервать своей беседы с коллегами из армии. Но ваш труд я передам ему немедля.

Плутарх вернулся домой к ужину. Старший сын принес перепелов, стол был красочен, вино подавали терпкое, с гор, очень легкое. Плутарх вообще мало пил, а если и пил, то лишь легкое вино. Поэтому говорил он друзьям: "Я и в зрелости греховен, как юноша, и силен, словно борец".

После ужина Плутарх почитал вслух древних, прошелся по уснувшему городу, посидел на берегу, опустив ноги в воду, и отправился спать. Засыпал он сразу, едва только голова его касалась подушки. Во сне он увидел много дерьма и проснулся счастливым, потому что видеть во сне дерьмо - к богатству.

Днем к нему пришли от наместника с приглашением пожаловать во дворец. Они так и сказали: "Просим пожаловать во дворец на послеобеденную беседу". Плутарх был добрым человеком и поэтому не рассмеялся в глаза пришельцам - он не любил напыщенности.

...Наместник поднялся из-за стола и пошел навстречу Плутарху. Обняв историка, он усадил его возле окна, сам устроился рядом, и поначалу они говорили друг другу обычные приветствия, принятые теперь в Риме, который стремился сочетать самый широкий демократизм с утонченным аристократизмом. Плутарх отметил для себя, что наместник одет подобно простому солдату; суровая ткань его одежды подчеркивала развитые плечи атлета. Свою речь наместник пересыпал как острыми словечками, так и хорошими отрывками из речей классиков Рима и Греции. Плутарх легко подделался под его стиль, потому что он был гением, а гений - это обязательно артист и хитрец. Наместник же решил, что он расположил Плутарха и тот готов к откровенности. Поэтому он отошел к столу, принес рукопись историка и сказал:

- Это замечательный труд, я поздравляю тебя, корифей афинской философии.

- Ты слишком добр ко мне, - ответил Плутарх.

- Я получил много радостных минут, читая тебя.

- Только минут? В устной речи труд мой звучит более трех часов. Как же мало там хороших строк, если я смог доставить тебе только минуты радости!

- Для меня нет часов, - отпарировал наместник, - мы, военные люди, измеряем историю минутами, ибо сражение проигрывается или, наоборот, выигрывается не в час, но именно в минуту.

Плутарх удивился этому ответу, потому что он был не просто умен, он был суров и резок в своей правоте.

Плутарх понял, что наместник готовится сказать главное. Он не ошибся.

- Ты позволишь мне быть откровенным с тобой? - спросил наместник.

Плутарх хотел просить его не быть с ним откровенным - он боялся откровенности тиранов, - но ответил он сдержанным согласием.

- О ком ты думал, принимаясь за этот труд? - спросил наместник. - О чем думал? Что ты хотел выразить? К чему зовешь?

- Я ни к чему никого не зову. Я описываю факты истории,

- Не надо обманывать меня! В твоем труде обнажена бренность и суетность человеческого бытия - будь человек гением, будь он болваном. Вот в чем суть твоей работы. И ты хочешь, чтобы воин пошел в бой, на смерть за мое дело, прочитав твой труд? Ты думаешь, он пойдет сражаться с Персией, познакомившись с твоим спокойным юмором? Я уже не говорю о том, что главное действующее лицо в твоей работе не герой или борец, но зависть. Почитай тебя - так выходит, что взлеты и падения героев следствие только одного - человеческой зависти?! И ты хочешь, чтобы это читали мои легионеры? У тебя все погибали от зависти - все до одного! А где же законы развития? Где логика борьбы?! Где предначертания богов?! При чем тут зависть?!

- Оглянись вокруг, - сказал Плутарх. - Разве те, с кем ты начинал, не завидуют твоему теперешнему величию? Разве они твои союзники? Или ты им веришь? Разве у них не отвисает губа, когда при них говорят о твоих успехах? Разве у них не горько во рту, когда народ рукоплещет тебе, а их не знает вовсе? Разве они не будут ликовать, если ты падешь?

Наместник долго молчал, а после стал говорить, словно отдавая команды:

- Ты живешь в Афинах, которыми правит Рим. Чтобы жить здесь, ты должен утверждать мое дело. Я обязан быть с тобой резким наедине для того, чтобы на людях выражать знаки уважения. Так что прости меня за резкость, но резкость во имя дела величия нации будет прощена историей.

- Историю создают историки.

- Верно. Но лишь та книга уйдет в историю, которая будет напечатана. А право печатать отныне даю я. Писать для ларца - глупо. После твоей смерти дети выбросят ларец, как старую рухлядь, а рукописи испортит дождь: об этом позаботятся мои люди из архива. Эрго: в таком виде твоя книга не может стать историей. Я запрещаю ее.

- Это произвол.

- Вероятно. Но это произвол над личностью Плутарха во имя блага и величия нации.

- Ты убежден, что нация во имя своего величия должна унизить Плутарха?

- Я хочу спасти твою книгу. Я друг тебе, потому что ты Плутарх. Каждая глава должна быть сопровождаема выводами, которые бы ясно и недвусмысленно выражали твою позицию. В этих кратких выводах ты обязан будешь отчетливо высказаться по поводу того, что ты считаешь хорошим, а что плохим. Не бойся громко порицать зло и дважды повторить имя героя. Кстати, сцена, где Алкивиад царапается во время борьбы, прекрасна, я смеялся, как сумасшедший.

"Он из мелких торговцев, - понял Плутарх. - "Смеялся, как сумасшедший" фраза, которую говорят торговцы с нечистой кровью".

Плутарх написал к каждой главе "Сравнения". Они содержат выводы. Эти выводы надо читать особенно внимательно - они поразительны.

Плутарх умер за столом примерно через четыре месяца после беседы с наместником из Рима. Тогда не знали, как называется эта моментальная смерть за рабочим столом. Сейчас эта болезнь общеизвестна - инфаркт миокарда.

* * *

...Приехал к Бардему. Замечательный он человек - умный, тонкий. Его известность далеко перешагнула границы Испании. Ему сейчас трудно, он уже много лет ничего не может поставить в кинематографе. Он выходил на демонстрации протеста и не просто выходил, а возглавлял колонны патриотов. Три раза его арестовывала полиция.

- О чем я мечтаю? - переспрашивает Бардем. - Я мечтаю, как и положено идиоту, о невыполнимом. Я мечтаю поставить Лорку во МХАТе. Дико, да?

Близорукие глаза его за толстыми стеклами очков большие, доверчивые, грустные и честные, глаза замечательного художника, который не предает себя ни в чем - ни в творчестве, ни в политике. Он не снял ни одной картины для заработка. А предложения сыплются со всего мира - при мне к нему звонили из Рима и Парижа, предлагали снять музыкальную комедию.

Большой, улыбчивый, добрый Бардем меняется.

- Нет. Нет. Нет. Не буду. Нет.

Ответы его категоричны, лицо жестко, непреклонно.

- Предательство всегда начинается в мелочах, - задумчиво говорит он мне. Кажется, пустяк, что изменится? А изменится все - солнце, любимая женщина, мир, стихи Лорки. "И надо ни единой долькой не отступаться от лица. И быть собой, собою только, самим собою - до конца"...

В огромном госпитале Ла-Пас я поднимался на лифте вместе с моим новым другом, главным врачом родильного дома. На третьем этаже в кабину вошла сестра милосердия в фиолетовом - до того он был чистым, в скрипучем - до того он был накрахмален - халате, с новорожденным на руках. Ребеночек кряхтел. Сестра, приподняв марлевое покрывало, заглянула в лицо ему, стукнула его по спинке, чуть встряхнула, подняла над головой и сказала: "Кричи, испанец!"

Двери лифта раскрылись. Мы вышли на галерею. Под нами лежал Мадрид в знойном вечернем мареве - огромный город, нежный город, любимый мой город отныне и навсегда.

"...Душная жара в Мадриде спадала лишь часам к десяти вечера, когда гуляки начинали занимать столики в открытых кафе на красно-сине-желтой авениде Хосе Антонио. Именно в это же время в Университетском городке и в рабочей Карабанчели - там, где с наступлением вечера все погружается во тьму и лишь горят маленькие, подслеповатые фонарики, кажущиеся декорациями, взятыми напрокат из прошлого века, собирались люди - по двое или по трое. Они быстро перебрасывались несколькими словами и расходились в разные стороны, исчезая в чернильной темноте узеньких переулков. Рабочие и студенты, писатели и режиссеры, люди разных убеждений - коммунисты, католики, социалисты - все они готовились к проведению демонстрации с требованием амнистии политзаключенным. Встречи происходили с соблюдением строгой конспирации - за этими людьми охотятся и "гражданская гвардия", и полиция, и секретные агенты с Пуэрта-дель-Соль.

Положение в те дни было напряженным: только что стало известно о том, что председатель военного трибунала в Бургосе полковник Гонсалес потребует смерти для шестерых и 750 лет тюрьмы для остальных десятерых патриотов Испании, басков, брошенных в застенки по сфабрикованным обвинениям.

В первый же день процесса защитник обвиняемого Иско де ла Хиелесиаса доказал всю шаткость и несостоятельность улик. Обвиняемый Хосе Абрискета сказал: "В течение восьми дней меня пытали так, что я мог подписать заявление, будто убил комиссара полиции или любого другого человека..."

Католический священник из Страны Басков Хуан Мария Аррегуй выступил в Риме и рассказал на пресс-конференции о пытках, которым подвергались арестованные в Бургосе. Избивая обвиняемого Эдуарде Уриарте, полицейские сломали три дубинки и две палки.

Шестерым патриотам Испании, людям, которые страстно любят свою родину, грозит смерть. Весь мир требует остановить руку тех, кто попирает свободу. Процесс над Анджелой Дэвис, кровавые издевательства в греческих застенках, судилище в Бургосе - все это звенья одной цепи в империалистическом заговоре против гуманности и человеческого достоинства.

...Той ночью в Карабанчели я видел лица испанцев - суровые лица честных людей, которые думают о будущем своей родины и поэтому самоотверженно борются за свободу. Они знают, чем рискуют. Они сознательны и тверды в своих решениях. Они выходят сейчас на улицы Мадрида, Севильи, Бургоса и Барселоны. По всей Испании нарастает широкая волна протестов. Прекратили работу трудящиеся крупнейших предприятий, закрылись магазины, учебные заведения; участники демонстрации в Мадриде несли по улицам города плакаты: "Требуем амнистии!", "Нет" военному трибуналу Бургоса!" И кто-то из них каждую ночь приносит на могилу Хулиана Гримау красные гвоздики - каждую ночь все эти годы.

Можно казнить человека - нельзя казнить правду".

(Этот короткий репортаж я передал в "Литературку" через неделю - уже из Парижа.)

1970 - 1971